– Девятиэтажки.
– Горисполком.
– Памятник Ленину.
– Пионерлагерь «Дзержинец».
– Электросчетчики в коридоре.
– ЖЭК, ЖСК, ЖКХ.
– Троллейбусы.
– Почему троллейбусы? Это даже слово нерусское.
– Потому что я знаю – в Европе троллейбусов нет. Только у нас. Завод «Ижмаш».
– Мозаики про космонавтов на домах.
– Надпись «Почта Телефон Телеграф» большими электрическими буквами, половина не горит.
– Памятник дружбе народов.
– Речные пароходы, где объявляют: «Товарищи пассажиры!»
– ЛЭПы.
– Что?
– ЛЭП. Линия электропередачи.
– Это везде есть.
– Везде это, наверное, иначе выглядит. А ЛЭПы – только у нас, – сказал он не без гордости.
Мы сидели на берегу ижевского пруда и перечисляли, что еще кондово-советского осталось в нашем городе в 1995 году.
– Турники во дворах.
– Электрички.
– Кинотеатр «Прогресс», кинотеатр «Восход».
– Поцелуй.
– Поцелуй?..
Летний поцелуй. Знаете, такой – когда пахнет водой, нагретым бетоном, пылью – еще песчинки, непонятно как попавшие в рот, похрустывают на зубах, а кожа того, кого целуешь, горячая и немного влажная.
И еще – тебе шестнадцать, завтра ты уезжаешь в пионерлагерь, а парень, которого целуешь, тебе не очень-то и нравится. Он веселый, с ним можно играть в подобные игры, но в общем не такой, как те, другие, за которыми ты следишь украдкой – запоминая каждое слово, каждое движение.
А что тебе остается делать, если ты – вотячка, рыжая и лагерь, в который ты едешь, – тоже вотяцкий.
Мы поцеловались, и он пошел через площадь, пересек тень от Лыж Гали Кулаковой и дальше, вдоль ижевского пруда – весь в черном, под июльским солнцем.
В каждом городе должна быть достопримечательность – какая-нибудь высокая бесполезная фигня, торчащая над городом и видная со всех сторон. Лыжи Кулаковой, он же Шаверма, он же Хуй – это очередной памятник дружбе народов на берегу пруда в городе Ижевске: две непомерно длинные плиты, связанные между собой какой-то лепниной. По задумке архитектора, он должен был символизировать связь двух этносов, русского и удмуртского.
Нас, удмуртов, нацменьшинство, местные русские называют вотяками. Что-то типа чурок про кавказцев. У нас нет особых признаков, вроде цвета волос или разреза глаз, но жители бывшей Удмуртской AССР почти безошибочно выделяют нас из толпы. У вотяков большие зубы, грубые рты. Часто – длинные носы. Простые крестьянские черты. В общем, если видишь лицо, будто собранное из частей, плохо друг к другу пригнанных, – это почти наверняка вотяк.
«Вотячка» – как «колхозница». Поэтому что еще мне оставалось, кроме как целоваться с не очень красивым и не очень интересным парнем возле Лыж Кулаковой?
Дома я собиралась под недовольными взглядами матери (Карты? Зачем тебе там карты?). Вообще-то подруга советовала взять презервативы. По дороге домой я потопталась у аптеки, но спросить не решилась. Тогда я еще была девственницей.
В шкафу, из которого я доставала и складывала в чемодан юбки, шорты, футболки, пахло застиранным тряпьем. Запах вместе с одеждой упаковывался в чемодан, туго перетягивался ремнями.
– Куда тебе столько вещей? Едешь ненадолго. Если что надо будет – я привезу. Куда тебе платье это?
– Мам, там дискотеки. Надену.
– Дискотеки… – Мать недовольно уходила на кухню.
На кухне телевизор что-то бухтел про приватизацию, там шумели заводы, а корреспондент с микрофоном надрывался, пытаясь их перекричать. Потом, уже когда захлопывала чемодан, я услышала, как играет погодная заставка, и побежала на кухню. На большом изогнутом экране нашего «Рубина», чуть подергиваясь, светилось изображение огромной моей страны и девушка с правильными чертами лица и в строгом платье тыкала палочкой в города. Но я следила не за ней, не за палочкой, которая углублялась все дальше на восток, – смотрела на левый край карты. К тому году моя страна уже стала меньше, намного меньше той, что была прежде, – но карта у девушки была еще старая, на ней слева были Киев и Брест, а за ними, за толстой змеистой чертой, обозначающей край земли, – была Варшава, а еще правее, у самого угла – Берлин, чуть выше – Любек, а еще выше – Киль. Дальше карта обрывалась окончательно, но я представляла себе, как камера передвигалась и как на экране появлялись новые очертания и значки: дождик над Лондоном и солнышко над Ниццей, синенький градусник над Норвегией и красненький – над Сицилией. Мать протягивала руку к телевизору, собираясь ткнуть в тугую кнопку с горящей цифрой, – переключить канал.
– Стой, стой, минуточку! – кричала я.
Мать взмахивала руками, отходила – она уже знала.
Передача заканчивалась, и на экране появлялось оно – волшебное слово «Реклама», недолго держалось, и его сразу сменяли несколько картинок, которые после унылой цветовой гаммы студии новостей буквально взрывали экран. Там застывший фейерверк над огромной металлической штуковиной – Эйфелевой башней – быстро сменяли тысячи огоньков на припорошенных легким снегом деревьях, булыжные мостовые и дома с огромными арочными окнами и кафе на первых этажах – Вена. И дальше, картинка за картинкой, – светящийся проспект с витринами и блестящими автомобилями, без единой пылинки, с настоящими трехлучевыми звездами на капотах – Германия, и сразу, без предупреждения – зеленые поля и домики с черепичными крышами между ними, ряды виноградников и голубая речка – Франция. А потом речка сменялась синим морем и снежно-белыми крышами под ясным, ласковым солнцем, совсем другим, чем то, наше, пыльное, отбрасывающее длинную тень от Лыж Кулаковой. Стройные, ослепительно красивые люди на побережье, беззаботные и сами светящиеся, подобно маленьким солнышкам – Италия. Завершала ряд картинок панорама, снятая сверху, – зеленые склоны, прозрачные, как в сказках про русалок, озера, в берега которых будто вросли старинные, похожие на шахматные ладьи замки, и над всем этим возвышались огромные белые от снега Альпы, снега такого, каким никогда не бывает растоптанный, размешанный в скользкую грязь снег у дома. Картинки мелькнули в десять чистых, как горный воздух Швейцарии, секунд – потом над Альпами проступили буквы «Туристическое агентство „Европа“», с адресом и телефоном, а потом все исчезло. Показали какие-то пыльные прилавки, старые кассовые аппараты, полки под мореный дуб, и голос, пародирующий президента Ельцина, стал рекламировать магазин «Братский». На балконе завизжала отцовская фреза – сказка пропала.
У отца там была мастерская. С тех пор как закрыли радиозавод, где он работал инженером, отец сидел дома, делал «товары народного промысла» – туески, хлебницы, «райских птиц», – а его друг сбывал это все иностранным туристам.
Потом я пила чай с молоком и двумя ложками сахара – вкус, который, через годы, города и страны, только сглотни и вспомни тот день – сразу появляется во рту. Потом звонил он, мой парень, который мне не очень-то нравился, а потом наступила ночь. Ночь перед отъездом в лагерь.
Я засыпала на своем продавленном диване, смотрела в потолок, на неясные отсветы, которые оставляли фары проезжавших мимо дома машин, слышала электрическое подвывание двигателя последнего троллейбуса. Ветер чем-то шелестел, залетал в открытое окно, мягко касался лица – и казалось, кто-то невидимый с нежным напором наползает поверх одеяла и следы его мягких касаний остаются на теле.
Вечером, сама с собой, я продолжала играть в игру, начатую с моим парнем, но слова – слова были другие…
– Лыжный курорт.
– Шампанское.
– Виноградники.
– Кабриолет, – шептала я в темноту.
– Швейцарский ножик.
– Мартини с оливкой.
– Квартира, где стоит не номер, а твое имя.
– Кофе по-венски.
– Ив Сен-Лоран.
Перед сном всегда хотелось, чтобы приснилась далекая Европа, хотелось увидеть себя на берегу моря, или в отеле, или в венском кафе за чашкой кофе, будто я каждый день сижу там – но постоянно снилось что-то другое: тяжелые лица вотяков-одноклассников, ссоры с моим парнем, наш пруд, проходная радиозавода с электронными часами над ней. Только один раз приснилась Швейцария – солнце заходило над озером, сахарные замки показались большими и грозными, какие-то тени лежали вокруг, – сон был тревожный.
– Вставай, вставай!
Это мать поднимала меня с утра на следующий день. Я как во сне одевалась, как во сне тащила чемодан, ехала с матерью в троллейбусе, что-то там отвечала на ее вопросы – и только когда оказалась на остановке автобуса, который должен был отвезти нас в лагерь, поняла, что это все-таки не сон…
Лица подростков, которых заспанные родители грузили в автобус, даже в сонном тумане, в утренней дымке были безобразно отчетливы. Ни одного нормального парня. Толстые, с двойными подбородками, или наоборот – худые заморыши, или крепко сбитые, с лицами, будто срубленными топором. Мамаша запихнула меня в смену, которая называлась «Встреча финно-угорских народов». Это модно было тогда у нас, в Ижевске девяностых – мэрия выбивала из финнов деньги на такие встречи, и нас там, в этих лагерях, знакомили с культурой нашего народа… И что самое ужасное – вожатой была девушка. Молодая девушка, русская, в спортивном костюме, с короткой стрижкой и тонкими европейскими чертами лица. Крепкая фигура, под курткой «Адидас» угадывалась грудь. Она здоровалась с каждым новоприбывшим, поднимала глаза, улыбалась, делала пометку в листке напротив фамилии, словно учетчик на заводе, и опускала глаза обратно в листок – во всем была небрежность, легкое снисхождение – к нам, вотяцким недорослям.
По-прежнему в легкой дымке, которую все чаще прорывало негодование и чувство обманутости, я видела мою мамашу, что-то втирающую вожатой, которую она уже называла Анечкой. Мать указывала на меня, заискивающе улыбалась, под конец впихнула какую-то дрянную плитку шоколада – «Анечка» кивала и улыбалась как бы мило, но слегка удивленно, а потому – унизительно.
Ты – девочка, которую родители отправили в лагерь для удмуртов… что тебе остается? Когда автобус трогается, набирает скорость – ничего уже не вернешь, надо жить с тем, что есть. Например, с твоими соседками. Рядом со мной сидела девушка с круглым, приятным лицом – даже не скажешь сразу, что вотячка: маленькие розовые ушки, пепельная коса, длинные ресницы. Вотячку выдавал нос – вздернутая кнопка, почти пятачок. С первых же слов стало понятно, что она – девочка-умница, девочка-скромница, рукодельница и стыдливая недотрога. Такие, наверное, в оркестре играют на арфах.
– Я очень рада, что мама отправила меня в этот лагерь, – говорила она. – Стыдно не знать родную культуру.
– Родную вотяцкую культуру! – донеслось с заднего сиденья, и я сразу обернулась.
Там сидели две девчонки, – одна вся в веснушках, с наглыми зелеными миндалевидными глазами и грубым низким голосом. Это она сказала про культуру – так, что моя соседка покраснела. Рядом с ней сидела ужасно бледная девушка, цвет ее кожи отдавал синевой. Веки были тоже подведены синим, и вдобавок ко всему – жирно накрашенные черным ресницы и черные волосы. Утопленница, – прикинула я на нее прозвище, а потом короче: Трупик.
Мы познакомились. Лиза, девушка-трупик, говорила, что лагерь нормальный, дискотеки есть и сбегать можно по ночам без проблем. Веснушчатая Оля сказала, что все было бы хорошо, если бы не стремные вотяки, что родителей, которые запихали ее в эту смену, она бы убила. Скромная Оксана промурлыкала что-то вроде: «Оля, но ведь ты тоже удмуртка!» – и услышала в ответ что-то такое, от чего густо покраснела, захлопала ресницами и надолго замолчала.
Автобус катился по лесному тракту, из-за деревьев иногда показывался ижевский пруд. Промелькнула огромная, ужасно уродливая чугунная скульптура, изображающая лося.
– О, моя сестра тут замуж выходила неделю назад, – сказала Оля, – ничо, нормального парня нашла…
На свадьбу все молодожены почему-то ездили «к лосю» фотографироваться, а иногда там же и напивались.
Промелькнуло несколько старых машин, приткнувшихся возле скульптуры, с пруда донеслись далекие крики купавшихся.
– Эйфелева башня.
– Монмартр.
– Колизей.
– Особняк, белая вилла.
Я подумала, что вот, мое приключение – эта поездка в лагерь, который находится «за лосем», практически за границей. И еще опять подумала, что, если не врут реклама и сериалы, есть же где-то люди, которые на свадьбу летают из Рима в Париж и из Парижа в Рим.
– Заходит мужик в трамвай, видит – куча народу. А на сиденье старуха сидит, ноги на соседнее место положила. Он ей говорит: «Бабушка, уберите ноги, я сяду». А она ему: «Мужчина, во-первых, это не ноги, а ножки. А во-вторых, их в семнадцатом году целовали». Ну, мужик ничего не сказал, остался стоять. Потом заходит другой, видит то же самое. И тоже говорит: «Бабушка, уберите ноги, я сяду». А она ему: «Во-первых, это не ноги, а ножки, а во-вторых, их в семнадцатом году целовали». На следующей остановке заходит пьяный матрос. И тоже: «Бабка, – говорит, – двинься, я сяду!» А она ему опять: «Это не ноги, а ножки, и их в семнадцатом году целовали». «Ну и что, – отвечает матрос, – если мне только что хуй сосали, мне его на компостер положить?»
Лиза-трупик смеется, Оксана, которую Оля прозвала Снегурочкой, вспыхивает, опускает глаза и хлопает ресницами. Оля, довольная тем, как рассказала анекдот, хохочет. Я смотрю на нее, улыбаюсь, но юмора не понимаю.
– Вот такой анекдот мой парень рассказал. Причем при матери. Я ему: заткнись, дурак, а мать ничего – смеется, – продолжает копаться в сумке Оля.
Нас, как мы и хотели, поселили в одну палату. Палат было не больше десяти, в деревянном коттедже, из окон которого видно ограду, а за ней – озеро. Как приехали, нас сразу собрали в рекреации, долго рассказывали о местных правилах и нашей программе. Получалось, что почти ничего нельзя, зато первую дискотеку назначили на тот же вечер – «чтобы всем познакомиться».
Потом был обед, потом мы с девчонками шлялись по лагерю, смотрели на другие отряды. Перед ужином к нам пришли парни, спросить, идем ли мы на дискотеку. Лиза-трупик, посмотрев на них, сказала: «С вами не пойдем», – но Оля повела себя более практично.
– Лиза, погоди, ты говорила, тут магазин есть? – спросила она быстро.
– Есть, из ворот прямо по тропинке. А что?
– Пацаны, купите нам вина какого-нибудь, а? – Оля посмотрела на одного, толстого и высокого, с курчавыми волосами, отчего-то похожего на петуха.
– И что мне за это будет? – спросил он.
– Ты принеси сначала! Давайте принесите, мы с вами тогда и пойдем.
Парни потоптались и ушли.
– Вотяки, колхозники! – сказала Оля, когда вся компания показалась за окном: видимо, уже шли к воротам.
Я молчала. А что еще делать?
– Мартини с оливкой.
– Абсент.
– Виски – напиток настоящих мужчин.
И где-то есть места, где у женщин вместо подруг – компаньонки…
Оля надела джинсы со стразами и розовый топ, Лиза-трупик нарядилась во все черное, а Оксана вытащила из чемодана какое-то бежевое платье, видно, еще мамино – с длинной, торчащей во все стороны юбкой.
– Снегурочка на бал собралась! – заржала Оля, надевая босоножки. Ноги у Оли, в узких джинсах и на каблуках, казались очень длинными.
– «Копыта очень стройные и добрая душа», – так меня пацаны называли, ха-ха! Девчонки, не давайте мне много пить, а то тут тоже узнают про мою добрую душу…
Парни пришли, когда уже темнело, принесли дрянной портвейн в завернутой в газету бутылке. Газету бросили на мою кровать, но мне лень было ее убирать. Пили из пластиковых стаканов, парень, похожий на петуха, говорил: «За вас, девчонки!» – и демонстративно опрокидывал стакан в огромную пасть. Я пила и думала, что есть места, где женщины в коктейльных платьях стоят у бассейнов и напитки им приносят молодые люди в бабочках.
– Мохито.
– Кайпиринья.
– Куба Либре.
Видела бы меня моя мать! Второй стакан, в голове шумит, а парни все в ужасных тренировочных, и я ни одного из них не подпущу к себе на выстрел, уж лучше тот, с которым целовалась у Лыж Кулаковой…
На воздух мы выбрались, когда все, кроме нас, ушли. Оля с Лизой шли впереди, мы с Оксаной – за ними, по дорожке, выложенной плиткой, к каменному корпусу столовой, откуда доносилась музыка…
– Eins, zwei – Polizei, drei, vier – Grenadier…
Хит того лета, непонятный язык, язык, на котором говорят в Европе.
Вспыхивали разноцветные фонарики, парни и девушки сбивались в темные кружки, неуклюже топтались, смущенно смотрели по сторонам. Другие просто сидели у стенок. Оля сразу бросилась к одному из кружков, Оксана встала у стенки. Я села и огляделась.
Вот тогда-то я и увидела его. Он был в голубых джинсиках и белой футболке без рукавов, в обтяжку. Он двигался, и мускулы перекатывались под этой футболкой неторопливо и мощно. Он весь был – спокойная сила. Невысокий и стройный, с тонкой талией и широкими плечами. С зелеными глазами, в которых играла легкая, веселая сумасшедшинка, неопасная, без демонизма. Волосы были почти длинными, волной разлетались на стороны, иногда закрывали лоб и глаза – быстрым, еле заметным движением он поправлял их. Он танцевал, изображая робота – пародировал брейк-данс 80-х, танцевал красиво и точно, но как бы в шутку, несерьезно. И по тому, как он двигался, было видно: с ним не может быть скучно. Не может быть неловко, и за него никогда не будет стыдно. А я теперь затаив дыхание все время буду смотреть, как он танцует – снизу вверх, снизу вверх. И в эту смену я непременно влюблюсь. Уже влюбилась.
Ты просыпаешься в палате от стука в дверь, крика «подъем!», от утреннего солнца… В голове немного туманно, и ты помнишь, что что-то такое случилось вчера, что-то изменилось. Что-то сделало твое пребывание здесь осмысленным, и ты знаешь уже, чем будешь заниматься здесь до конца смены… но только не помнишь, что это было.
Оксана уже встала, оделась и застилает кровать. Лиза спит и выглядит на белой подушке настоящим трупом. Оля зевает, тянется – так и ждешь, что с зевком, по-мужски, скажет «бля-а-а-а…», как делают все парни.
И думаешь о том, что в Европе есть места, где женщины спят в пеньюарах, на огромных кроватях с пологом, но теперь у тебя есть что-то, чего нет у них…
– Париж, город влюбленных.
– Рио-де-Жанейро, танцы всю ночь.
– Италия.
И только тогда вспоминаешь его.
С утра нас строили на линейку, поднимали флаг, потом поотрядно вели в столовую. Я увидела его там во второй раз – он был вожатым, вел свой отряд, по дороге разговаривая с нашей Анечкой – наверное, о своих вожатских делах. Потом они вместе ели, за одним столом, а мы с девчонками – за нашим, и я смотрела на него через всю столовую, с трудом поднося ложку ко рту.
– Стремный пацан, – услышала я вдруг низкий Олин голос.
Я вздрогнула и уставилась на нее. Кто-то из вчерашних парней шел через зал.
– Вчера вроде целовалась с ним на дискотеке. Не помню. Он мне еще водки наливал на улице. Я после этого кого хочешь поцелую…
Парень подошел, о чем-то заговорил с Олей, а она демонстративно закатывала глаза. Кажется, обещал достать лодку, если мы пойдем купаться.
– А чо, девчонки, пойдем сразу, как поедим. На лодке загорать можно, – отвечала Лиза.
Я представила себе Лизу загорающей, и мне стало смешно.
Он, в другом конце столовой, встал, взял тарелки – свою и Анину, – отнес в мойку. Сильная рука, согнутая в локте, держала их так легко и изящно… Где-то есть места, где женщин приглашают кататься на яхтах – и они загорают там в шезлонгах, на белоснежной палубе. Он прошел вместе с Анечкой мимо, и я проводила его глазами – снизу вверх, снизу вверх…
В палате, пока девчонки собирались, я рассматривала себя в зеркало. Рыжие волосы, грубый крестьянский нос, куцые ресницы, водянистые глаза – непонятно, зеленые или голубые.
– Кирка, кончай в зеркало пялиться! Мы готовы…
Оля надела купальник, и я с удовольствием заметила, что у нее совсем нет груди.
– Я догоню, идите!
Они ушли, я осталась в палате одна. Не люблю переодеваться при всех. Сумка забилась под кровать, вместе с ней вылезли клочки газеты «Комсомольская правда», наверное той, в которую была завернута вчерашняя бутылка. Большая фотография профессора Лебединского, черно-белая, зернистая, ниже – про группу «Агата Кристи», которая мне вообще-то нравилась тогда, справа – заметка о том, что компания «Дойче Люфттранспорт» начинает регулярные рейсы в Москву, еще ниже – колонка происшествий.
«Трое девочек-подростков связали в школьной раздевалке одноклассника. По рассказам пострадавшего, они жестоко издевались над ним, били ногами и принуждали к извращенному сексу. Все трое исключены из школы, дело передано в районную прокуратуру. Подробности не разглашаются».
Я скомкала обрывок газеты и сунула в карман джинсов. Представила себе этих девчонок, должно быть таких же грубых, как Оля, и парня, скорее всего отличника и тихоню, – на заплеванном полу в вонючей спортивной раздевалке. Били ногами… в кроссовках или в туфлях на каблуке? И зачем он, дурак, все это рассказал?
Есть места, где солнечные, смеющиеся люди на такое неспособны.
На озере я снова увидела его. Он с разбегу кидался в воду, встряхивал мокрыми волосами, звал Анечку купаться. Она сидела на берегу и читала газету. Кажется, тоже «Комсомолку».
Смена в лагере потекла своим чередом. Мы праздновали вотяцкие праздники, участвовали в соревнованиях, в которых надо было понимать удмуртский язык – спотыкающуюся скороговорку поднимающихся и падающих интонаций. Еще был конкурс красоты, в котором каждый отряд выставлял свою претендентку. Мы отправили Оксану, и она взяла приз «мисс Скромность».
– Снегурка молодец, – довольно ржала Оля. – А чо, могла бы и я участвовать! Почему я не мисс Скромность?
В волейбол наша команда выиграла у соседнего коттеджа – все парни играли неуклюже, но наши были брутальнее. Оля прыгала на своих длинных ногах выше всех и орала на наших противников так, что те пригибались.
Зато за игрой вожатых я следила безотрывно – как красиво он вставал к линии, подбрасывал мяч, легко и хлестко бил по нему ладонью… Ему, наверное, надо играть в теннис – ведь где-то в Европе есть места, где мужчины после работы играют в теннис на белоснежных кортах и произносят:
– Сет.
– Гейм.
– Матч.
Я пробовала курить, я пила с парнями и девчонками, играла в бутылочку, два раза мы сбегали из лагеря ночью к туристам, у которых были палатки «за территорией» и с которыми Оля где-то успела познакомиться. Один раз нас поймали и чуть не отправили домой.
Я ни разу не заговорила с ним за это время – если не считать той дискотеки, где мы потанцевали с ним один медляк и он что-то спросил меня, но я не расслышала – и только смотрела на него и чувствовала его руки на моей талии – и мне так хотелось, чтобы он сжал ее чуть крепче… Если бы после танца, так же молча, он взял меня за плечи, увел куда-нибудь, что-нибудь сделал – я бы пошла, и я бы разрешила, что бы он ни захотел…
Но он просто улыбнулся, показал белые зубы – и ушел танцевать к своим вожатым, извиваться в лучах фонарей, ухватив за плечи Анечку.
И все лица вокруг мелькали в разноцветных огнях так отчетливо и отвратительно – вотяки, в тренировочных штанах, старых белых кроссовках, с лицами, похожими на чернобыльские картофелины, – и они, наши вожатые, – как сверхлюди в этом паноптикуме.
Уже когда смена подходила к концу, я один раз увидела его после обеда на крыльце коттеджа. Он сидел, перелистывая газету. Я увидела его из окна и осторожно вышла. Он сидел так спокойно, так безразлично, только один раз остановившись глазами на каком-то месте газетной страницы. Я посмотрела через плечо: он читал «Комсомолку», и я увидела все ту же фотографию профессора Лебединского.
– Привет! – сказала я неуверенно.
Думаю, он меня не узнал, – лицо у него было типа «не помню, откуда помню», но не сказал об этом, а просто весело поздоровался.
– Скучаешь? – спросила я еще более неуверенно.
– Да нет. Аню жду. Вот газету читаю! – Он, заметив мой взгляд, быстро перелистнул страницу, немного помолчал. – Смена скоро кончится, да?
– Ага, – ответила я.
– В королевскую ночь, наверное, оторветесь. – Он имел в виду последнюю ночь в лагере, которую почему-то называли королевской.
– Да, наверное, – отвечала я – и, собравшись с силами: – Приходи к нам! Вам ведь тоже все можно в эту ночь, да?
– Нет, не все, – засмеялся он, – но я приду. Так и так приду.
В этот момент из-за коттеджа появилась Анечка, он свернул газету, быстро вскочил на ноги и пошел с ней – в зеленую теплую даль, вглубь лагеря. Я осталась сидеть, глядя, как он уходит: снизу вверх, снизу вверх.
Тебе шестнадцать, ты вотячка, рыжая, ты влюбилась в красивого парня и не знаешь, что делать. Не знаешь, что сказать. Что тебе остается – ты пишешь письмо. Ведь есть же места, где пишут письма и запечатывают именной печатью.
Конечно, это не письмо Татьяны Онегину, а просто: приходи ко мне в последнюю ночь, третий коттедж, четвертая палата, Кира. Но что еще пишут в таких случаях?
Королевская ночь в лагере – это что-то вроде ночи последних шансов. Все, кто не нашел здесь того, чего хотел, думают: теперь или никогда.
– Девчонки, я предлагаю на озеро, – говорила Оля за ужином, – там парни с лодкой. Говорят, дофига выпивки будет. И пацаны вроде нормальные… бухнем, покатаемся…
– Не, я в коттедже останусь, – сказала я.
– Кирка, ну ты что, дура, что ли? Последняя ночь, все тусуются, а ты сидеть в палате будешь?
– Я не буду как дура сидеть. Ко мне придут.
После отбоя почти сразу пришли соседские парни с водкой и колбасой. Бутылка у них была одна, я почти не пила, Оля с Лизой налегали, Оксана пила маленькими глоточками и хихикала.
– Сидит она, принца ждет! – ржала Оля, показывая на меня. – Он ей мартини принесет или амаретто, ха-ха!..
Я молчала. Есть места, где женщинам приносят мартини: в бокалах конусом, с оливкой внутри.
– Кампари.
– Амаретто.
Когда пьют амаретто… до еды, после, перед? Ты девочка, тебе шестнадцать, и ты этого не знаешь. А где-то далеко, в призрачной Вене, в светлом Милане, в темном Берлине, черно-белые официанты разносят бокалы.
Один парень положил мне руку на плечо, и я сбросила ее коротким движением.
– Ну ты чего, я ж просто… – обиделся он и подсел к Оксане.
Водка почти закончилась, когда наконец пришел он. Я не думала, что он придет так скоро, – а вот, появился в дверях, улыбнулся весело и нагло, стрельнул зелеными глазами.
– Ну чего, мальчики-девочки… Пьете?
Парни быстро убрали со стола бутылку, виновато заулыбались…
– Да не, я что ж… не против… королевская ночь – пейте, хрен с вами, только не упивайтесь… окей?
– Окей, – подтвердили парни смущенно.
Он вошел, сел напротив Оли. На меня он не смотрел. Оля уставилась на него с интересом, пару раз глянула в мою сторону, будто подбадривая. Я не знала, что делать. Я молчала. Есть места… Есть места…
– Налить тебе? – спросила Оля, посмотрев на него своими наглыми глазами.
Он быстро скользнул взглядом по ней, по ее ногам, и кивнул:
– Налей!
Она плеснула ему остатки водки.
– Ну и чего вы с вожатыми делаете в королевскую ночь, а? – спросила Оля.
– Да то же, что и вы, – ответил он, – только поскромнее… Нам еще за вами, алкашами, следить… Ну, давайте, – он поднял бокал, – чтобы сбылись все мечты. – Мы чокнулись, он сделал глоток. Скривился. – Колитесь, девчонки, какие у вас мечты?
– У меня… – Оля по-мужицки выпила залпом. – Ну, чтобы все было и ничего за это не было. А у тебя, Снегурка?
– Замуж хочу. За хорошего человека. – Оксана взмахнула длинными ресницами и покраснела.
Все в голос заржали.
– Чем я не хороший человек? – грохнул похожий на петуха пацан, и Оксана засмущалась окончательно.
– Я хочу, чтобы мне машину подарили. Ну, как Марии Лопес в сериале, на день рождения…
– Разбежалась, Лизка! Машину ей… Ну, Кирка, а ты?
– А я… – Я отпила, не почувствовала вкуса, сглотнула, ответила, глядя на него, снизу вверх, снизу вверх, – обращаясь только к нему: – Я хочу уехать отсюда. Навсегда. Хочу в Европу.
Он не ответил – наверное, просто не услышал.
Они с Олей разговаривали, а парни молчали и как будто все больше чувствовали неловкость. Тот, который пытался обнять меня, встал и ушел. Потом второй, повернувшись к нам, сказал:
– Ну, девчонки, все, типа, в силе… Знаете, где нас искать, если что…
Так ушли все.
Он все болтал с Олей, потом прервался, хлопнул рукой по колену и сказал:
– Ну ладно! Что-то вы тут разбрелись… давайте, идите к своим, а я к своим пойду…
Я смотрела на него, пытаясь удержать взглядом. И потом, когда он встал уже, глянула, как обычно, снизу вверх, снизу вверх, и сказала:
– Останься, а?
– А чего мне? Парни ваши ушли, выпить у вас нет, и вообще вы тут скучаете… – и он двинулся к выходу.
– Выпить? – Я что-то припоминала, соображая. – Выпить? А если есть – ты останешься?
Он весело посмотрел на меня:
– А что есть?
Где-то есть места, где пьют… пьют…
– Мартини, – сказала я.
Девчонки все разом посмотрели на меня.
– Кирка, ты чего?! Не, правда! Мартини заначила? Нам не сказала… Ну дает! – выпучила глаза Оля. – Давай доставай…
Он посмотрел на меня в упор, и глаза его смеялись:
– Мартини?.. Давай, посидим еще…
– Сейчас, – сказала я, вставая. – Я принесу… сейчас…
– Ты куда? Что, под камнем где-то заначила? – заржала Оля…
Я уже выбегала.
Дорожка проносилась под ногами, фонарики мелькали, кружились вокруг… Есть места, где женщины и мужчины пьют мартини… Есть места… есть… Но вокруг мелькало совсем другое.
– Памятник Ленину.
– Пионерлагерь «Дзержинец».
– Красные звезды.
Из железных ворот с узором в виде звезды, прямо по тропинке, и там бревенчатый домик… Лишь бы был в магазине, лишь бы…
– Девочка, зачем тебе? – удивленно выпялилась на меня толстая продавщица.
Понимаете, мне шестнадцать лет, я вотячка, рыжая, меня мама запихала в вотяцкую смену. Я влюбилась, я обещала мартини, он пришел, и иначе… иначе он уйдет!
– Надо, – ответила я. – Есть у вас?
Продавщица полезла куда-то под прилавок.
– Ты что? Такая молодая, и уже…
– Уже – что?
Я удивленно смотрела на нее.
– То самое… Ладно, чо ты мнешься, все в порядке… Тут из ваших, которые на трассе стоят, они за коньяком да мартини приходят. И из лагеря еще – но этим или водку, или портвейн… – Она протянула мне бутылку. – Триста тысяч!
Я выгребла из кошелька всю мелочь, все мятые бумажки… двести восемьдесят тысяч, двести девяносто…
– Небогато, девонька, небогато… Клиент не идет! – засмеялась она. – Хрен с тобой, бери! Потом десятку занесешь!
Я схватила бутылку и побежала. Не благодарила – какое там… Темный лес, какие-то крики и в лагере, и в поселке рядом, шум близкого шоссе, отсветы фар на деревьях… Ворота, фонарики, плитка на земле, и воздуха не хватает – бежала быстро…
Он все еще сидел в палате. Когда я вошла, глянул на меня – но теперь к этому взгляду что-то добавилось… какая-то насмешка или что-то такое, неуловимое. Похожее на то, как Анечка смотрела на нас, вотяков, у автобуса…
– Ну ты даешь! Вообще королева! Ну, давай попробуем, что у тебя там.
Мы разлили по стаканам. Я попробовала – сладкое и жгучее, невкусно. Может, все дело в стакане… в оливке… в ситуации… Есть места…
– Ну и чего, понравилось тебе тут, в лагере? – спросил он.
– Ага, – выдавила я.
– Приедешь еще?
– Ага…
Что-то такое мы выдавливали друг из друга, допивая стакан, другой. В бутылке было еще больше половины.
– Ну ладно, – он встал, снова посмотрел на меня, а я – на него, – спасибо большое, меня ждут… Правда ждут. Побегу… Я приду еще… Обязательно. – Он прошел мимо меня, подошел к Оле и чмокнул ее в щеку. Потом, уже в дверях, повернулся ко мне: – Бутылку, – показал на мартини, – слушай, бутылку можно мне с собой взять? А?
Я кивнула, и он ушел.
Оля задумчиво посмотрела ему вслед.
– Дура, – сказала она, как будто очнулась, – вот дура! Ты зачем ему бутылку отдала?
– Пусть, – сказала я. Мне хотелось плакать.
– Молодец! – Оля уже кричала. – Он теперь пойдет к Анечке с твоим мартини…
– Какой Анечке? – спросила я машинально.
– Ты что, не знаешь?! Он Анечку трахает, нашу вожатую… Думаешь, почему он заходил? Вот увидишь, ее сейчас тоже нет…
Головокружение. Мутное, сладкое – как мартини… Что-то надувается в горле, что-то душит, в глазах как будто сверкает множество драгоценных камней. Моргаешь – и комната, Оля, Оксана – все плывет, а на щеках – холодно и мокро… Есть места… Есть люди… Есть что-то еще… У меня – нету.
– Девчонки, – я сглотнула, собралась с силами, а они сделали вид, что не видят, как я плачу. – Что там парни говорили? С этой… лодкой?
Все качалось. Лодка качала меня, водка качалась во мне, иногда опасно поднимаясь к горлу. Какой-то парень, кажется тот, что клал руку мне на плечо, тормошил меня – и я устало соглашалась. Все продолжало качаться на берегу – ночь кончалась, надо было расходиться по палатам, и деревья и кусты так рябили в глазах, трудно было идти по дорожке прямо, и Олю, и Лизу поддерживали парни, и даже Оксана нашла себе кого-то, кто держал ее под ручку, а я шла одна, и мир качался вокруг. Я еще никогда не была такой пьяной, и на все обрывки мыслей, которые возникали в голове, какой-то лихой, пьяный голос внутри отвечал мне в ритм шагов – все равно!
– Мне шестнадцать лет, я вотячка…
– Все равно!
– Я влюбилась, а он трахается с другой…
– Все равно!
– Где-то есть места…
– Все равно!
Сзади раздался пьяный крик, переходящий в хрюкающий смех, – Оля завалилась в кусты. Оксана потерялась где-то сзади. «Подруги!» – подумала я с отвращением, подходя к коттеджу. Ступенька, вторая – в третью я ударилась коленом, упала… В коттедже было тихо – как будто никого там не было. Пустота в рекреации, остатки черной ночи в окнах, поблескивающее ограждение – смена кончилась, и ничего не случилось.
– Все равно! – уже не так уверенно ответил голос.
Я шагнула в палату и увидела его. Он сидел на полу у кровати, весь растрепанный, с головой, упавшей на руки. Даже на расстоянии чувствовалось, что он какой-то горячий, потный и что спиртом несет даже от его волос. Он поднял голову – зеленые глаза были мутны и как будто съезжались к переносице. Он был ужасно пьян – а я, глядя на него, вдруг начала трезветь… Мир перестал шататься. Я смотрела на него, но не как всегда. Что-то не получалось. Снизу вверх, снизу вверх…
– А-а-а-а… – произнес он, вглядываясь в меня и как будто припоминая. – Это ты… это… влюбленная…
– Да, это я, – ответила я спокойно, – что же ты здесь? Почему не у Анечки?
Он махнул рукой, как будто мазнул себя по носу:
– А-а-а-а… Анечка… спит Анечка… ужралась… А я вот тут это…
– Чего – это? – спросила я. – Что, Анечке понравился мартини?
– Мартини… – Он мутно посмотрел на меня. – Мартини… Ты, это, скажи, твоя подружка… Она где?
– Какая? Оля? – спросила я еще спокойнее.
Я вдруг поняла, что ничего еще не кончилось. Под ногами лежала бумажка. В полутьме было не разобрать, но я была уверена, что это он – обрывок «Комсомольской правды». Избили, издевались… Принуждали к извращенному сексу…
– Оля, – ответил он, тоже увидел листок. Внимательно, качая головой, посмотрел на него, попытался взять, несколько раз промахнулся, наконец схватил в горсть и скомкал. – Да, эта… длинноногая… Она ничего, твоя подруга…
– Значит, Оля. – Я обошла вокруг него. Он ухватился рукой за кровать, попробовал встать – но не получилось. – Она скоро придет… А я? Скажи, чем я тебе плоха?
– Да ты, это… не плоха… Оля… Прид-дет Оля… А если не придет, то ладно, иди сюда! – Он протянул ко мне руку, хотел схватить за запястье.
Я совсем протрезвела. В голове что-то звенело, какой-то холодный, ясный лед, как льдинки в бокале. Европа… Есть места… есть мужчины… Они могли бы играть на теннисных кортах, водить яхты, разливать мартини… Он мог быть одним из них, а стал вот этим – пьяным идиотом на полу, в лагере, в палате…
Я присела рядом и положила руку на пряжку его ремня.
– Ну ты, это… быстрая, – замычал он, протягивая ко мне руку. Я резко ударила, его кисть тупо стукнулась о стену и упала на колени. Я вернулась к ремню, медленно расстегивая его. Он замычал, словно не понимая, что происходит. Ремень расстегнулся, и я потянула за пряжку, вытаскивая его из джинсов. Он смотрел на меня. Хотел, кажется, что-то сказать или потрогать меня – но боялся еще одного удара и как будто просто покорился тому, что я делала… Ремень был у меня в руке. Увесистая пряжка, грубая кожа… Как он, наверное, свистит при ударе… Я взяла его чуть выше локтя, за крепкий бицепс, весь мокрый от пота, и изо всех сил рванула вверх. Он крутанулся, ударился головой о кровать, перевернулся на живот. Я схватила обе его руки и затянула ремнем-петлей, как делала два года назад, когда думала о суициде. Он задвигался, замычал – вяло, все еще не понимая. Его руки уже были связаны. А я вытащила из его кармана пачку сигарет и встала.
Моя любовь, вожатый пятого отряда, красавчик, зеленоглазый танцор, лежал на полу в палате, пытаясь перевернуться с живота на спину. Я помогла ему – ткнула каблуком в плечо и снова встретилась с ним глазами – глаза его по-прежнему были мутными, и веселая наглость из них напрочь исчезла. Страха еще не было, была какая-то смутная тревога. Но я понимала, что смогу теперь вытащить из них любые эмоции – и страх тоже… Вот сигарета – я зажгу ее, сделаю пару затяжек, стряхну пепел на его лицо, на его пухлые губы. А потом смогу всадить горящий окурок ему в шею, в плечо – и он зашипит, и съежится, пойдет по шву кожа…
– Это… девчонки, я говорила, как меня называли у нас в поселке? – донеслось из коридора. – «Копыта очень стройные, – приближалось к нашей двери, – и добрая…»
Дверь открылась, на пороге стояла Оля в сопровождении Лизы и Оксаны.
– Кирка! – прошептала она быстро, увидев его на полу и меня с сигаретой. – Кирка! Вы тут что?..
– А ничего! – Я стряхнула пепел ему на голову. Было замечательно видеть, как наглая, грубая Оля съежилась, отступая, и только шептала: «Ты что, ты что…» – Я ничего! Эй! – Я ткнула носком в его щеку. – Оля твоя пришла! Ты ведь ждал ее! Девчонки! У меня тут парень на полу лежит, весь наш… Кто хочет?
Оля отступала куда-то в дверь, поравнялась с Оксаной и спряталась за ее спину…
– Кирка, ты с ума сошла! Ты что?!
А Оксана, Оксана-тихоня, недотрога, мисс Скромность в мамином платье, задумчиво ступила вперед, глядя на него так застенчиво, так робко… Потом вдруг подняла ногу, и ее каблук, каблук старомодной туфельки, оказался у него на груди.
– Девочки… Это интересно, – прошептала она, – я такое в кино видела… Давайте!
Где-то есть места…
Где-то в Берлине и Париже, в далеких переулках, есть маленькие кинотеатры, где…
Оксана резко ткнула каблуком в его грудь. Страх. Вот он – первый страх в его глазах.
Оля смотрела на нас круглыми глазами, потом тихо вошла и прикрыла дверь.
– Девчонки… Он же орать будет… Что тогда?..
– Будет орать – сунем что-нибудь в рот, – ответила я, глянув в сторону Оксаны. Тихие, глубокие глаза Снегурочки блеснули в ответ колючим огоньком. К нам подошла Лиза.
– У меня есть идея получше, если будет орать, – сказала она и медленно расстегнула молнию джинсов…
Я остановилась и затянулась. Стало непривычно легко – как бывает всякий раз, когда жизнь неожиданно открывает один из своих простых механизмов. Я поняла, что на том пьедестале, куда мне так хочется поднимать глаза, пусто. Было пусто, пока я не забралась на него сама. И еще многое поняла я тогда о мужчинах, о людях – именно в эту ночь я узнала то, благодаря чему мне легко было уехать. Из Ижевска. Из страны.
Увидеть почти все европейские столицы. Покупать украшения и картины, шубы и туфли. Сделать несколько пластических операций. Научиться разбираться в винах. Вспоминать Лыжи Кулаковой и ижевский пруд как милую сказку, а не как каждодневную, ненавистную реальность. И смотреть на самых молодых и красивых без страха, уверенно, оценивающе, пока они, связанные, смотрят на твою занесенную для удара руку, смотрят, как та девочка на танцующего парня: снизу вверх, снизу вверх…
Однажды в отпуске, кажется за завтраком в гостинице, я познакомился с забавным типом из Кёльна – содержателем гей-клубов в разных городах Германии. Тип выглядел как форменный шут, но при этом, надо отдать ему должное, увлекательно рассказывал об особенностях своего бизнеса. Настолько увлекательно, что несколько месяцев спустя, оказавшись проездом в Кёльне, я позвонил ему, мы вместе пообедали, и он показал мне одно из своих заведений. Конечно, при свете дня и до открытия – наверное, я бы не решился заглянуть туда в вечернее время. Сверху, впрочем, это выглядело как обычный бар, просто чуть более китчево, с блестками, дурацкими зеркальными шарами и креслами, обитыми розовым плюшем. Но был еще один этаж, подземный – так называемая «темная комната», которая, как сказал хозяин, есть в каждом таком клубе. Здесь была не комната, а целый лабиринт с обитыми черным кожзаменителем стенами, множество тупиков и поворотов, за которыми открывались иногда небольшие комнатки. Там были железные кровати или просто матрацы на полу, в некоторых на стенах висели черные инструменты, в стенах были кольца и цепи, а в одной комнатке стояла железная ванна на ножках. Кое-где было совсем темно, кое-где висела тусклая лампочка, еще где-то из-под потолка шел приглушенный красный или зеленый свет. Больше всего меня поразили дырки в стенах между комнатками, почти везде, одни на уровне глаз, другие – чуть ниже живота.
– Тут как в швейцарском сыре, правда? – смеялся хозяин. – Каждый найдет свое. Хочешь – участвуй, хочешь – смотри и оставайся неузнанным. А можно, – он усмехнулся, показывая на дырку пониже, – участвовать, но так, что никогда не узнаешь с кем…
Я кивнул – в свете бирюзово-зеленого фонаря с лица моего собеседника пропало все шутовское, проявилось демоническое.
– Этот клуб, – продолжал он, усмехаясь, – очень похож на нас, европейцев. Красивый фасад и сырое нутро. Снаружи – креслица-столики, вежливость и политкорректность, здравствуйте и до свидания, а внутри – подвал, полный самых темных фантазий. И это буквально в каждом. Не так ли?
Я кивнул и больше ему не звонил. Но воспоминание осталось надолго.