Тизо принадлежал к `виду человеческих, на которых невозможно смотреть без легкого и несколько постыдного пренебрежения. Дело в том, что это вроде как и не совсем люди: до того они забавно нелепы, до того обыкновенны, что всё это становится неловко. Сознание мигом относит их к другому виду существ и успокаивается. После этого обычные правила восприятия уже не действуют: можно не воспринимать их всерьёз, не слишком внимательно слушать, не очень сочувствовать. Как бы затушевать, представить на лубочной картинке или на страницах комиксов.
У Тизо, помимо стрекозиных глаз за очками, беда была в волосах: ото лба вверх и в стороны раздавался беспечный одуван светлой курчавой поросли, который полностью уничтожал любые попытки воспринимать этого маленького человечка всерьез. Настоящая золотистая корона дурака на худеньком теле.
Меж тем, этот нелепый дружок тоже умел страдать: не было дня, чтобы он не думал о Ладочке – вечно ускользающей и оттого ещё мучительнее желанной. Вот эта вот вся атласная кожа и отравленная кровь. Он знал, господи, как хорошо он знал, что надеяться и ждать – бесполезно. Но он жил, ждал и надеялся.
Разумеется, Ладочка не рассмотрит сокровищ его души за очками. Она – редкий отморозок – настоящий: что ей страдания Тизо? Невзрачный жучок ползёт по стволу дерева, мимо которого она проходит. На сухом белом лбу Тизо наметились несчастливые морщины. Он часто лежал в сером полумраке, музыкальным грохотанием в ушах пытаясь унять грохотание сердца. Глупый одуван на его голове продолжал жуировать при каждой возможности, но Тизо не замечал этого нелепого оптимизма. Однако, хуже всего ему было именно в помещениях – там, где не было ветра и места, чтобы раскачивать одуван. Там было душно, но он упрямо забивался туда, чтобы не было уже никакого дуновения – так как движение причиняло ему боль и обиду. Лучше умирать.
Так вышло, что в один из этих похожих друг на друга дней, без ветра и воздуха, его приметил Велиз. Неясно, мог ли тогда Тизо сам к нему достучаться – так глубоко был он погружён в тусклое существование.
Тизо ждал в машине мать, шли дождь и мучительно долгие минуты. За хмарью серо-тонированного стекла покачивалась зелень, противно свежая и мясистая под дождем. Тизо был мягок, бледен и снул. Он придвинулся к бардачку и достал такие же невзрачные, как он, печенья. Тизо засунул в рот пару бледных кружков застывшего теста, и не почувствовал ни вкуса, ни удовлетворения. Жук с большим удовольствием точит кору дуба.
Так жевал он, когда телефон на соседнем сидении подернулся вдруг голубоватым. Глядя на него Тизо чувствовал, как мелодия прорывается в его перепонки – как если бы кто-то проталкивал жемчуг через уши его в мозги. Заветное имя высветилось на предательском чёрном экране. Тизо смотрел на него, как на древесную змею, высунувшую плоскую голову прямо напротив. Сумрак вокруг и маленькие ядовитые буквы. Гибель от этого похожа на смерть мелких мышей в террариуме. Загипнотизированный, он потянул кнопку ответа.
Голос Ладочки был низок, умопомрачителен. Не что-то ли подобное чуют белые мыши, когда от яда уютно цепенеют их тельца? Или когда биолог внимательно вводит физраствор под их нежную кожу. Воля тогда уже становится ненужной: наступает свобода от воли. Свобода от тела. Вот и Тизо стал совсем свободен, бестелесен.
Он не соображал. Надежда затопила его вены, его трепещущее серое вещество и даже вдруг ставшие мягкими кости. Она горячо лилась у него из глаз. Ладочка говорила что-то: «напрасно он думает, но он не оставляет ей выбора, так дальше она не может, нужно двигаться к новому, если бы на то судьба была – да ведь глаза у человека не на затылке». Кисель с комочками. Комочки эти Тизо всё никак не мог проглотить. Разжёвывать их было противно, но почему-то нужно.
Раздались гудки и Тизо вдруг выбросило из страны вечной весны в тот же полумрак, откуда извлекло на несколько воздушных минут. Пока-пока. Вместо дивного аромата жасмина – так пахли её шея и надежда – запахло сыростью. Мелькнули и исчезли белые одежды. Она была невинна, непричастна к его горю. Весенние цветы опали, деревья повалились вбок, бледные печенья осели в сжавшемся нутре комком. Холодным и липким, как стынущие на мягких щеках слезы.
Бывало, в далеком детстве, случалось описаться ночью. Сначала – так тепло и приятно, а потом горячее озерцо превращается в мокрую хладь. Тогда мягкое затуманенное сознание неповоротливо пробуждается, и синяя птица на стене растворяется в тусклый узор на обоях. Так и Тизо – просыпался. Действительность была оклеена серым.
На этот раз – не так, как в детстве – прежде, чем пришла мать, и стало стыдно, было время. Тизо прижал горстку напуганных воспоминаний, сложивших цветные крылья у него на груди. Когда детство прошло, утешающие игрушки стали эфемернее, но куда болезненнее – так закапывались рыльцами в плоть, что не извлечешь. Всё они – совместные годы, совместный дом, утреннее тепло. Тизо чувствовал себя мокрым и холодным. Тучи за черным окошком сожрали небо, мир превратился в кисель. Он чувствовал глаза – большие и пустые, будто смытые начисто слезами.
Вспомнил сказку, где Элли вытащила Страшилу из реки и нарисовала ему смытые глаза. А ему кто нарисует? Чтобы видеть снова после литров слёз.
Тизо почувствовал возмущение и праведный гнев на судьбу. На отсутствие этого кого-то. Он был совсем один.
Вот тут-то сквозь бухающую завесу дождя и крови в ушах высветилось неоновым светом имя. И не Ладочки. Проступило другое – ясно, как люминесцентная вывеска, засветилось в мозгу. Это был пьяный бар, всегда открытый неудачникам. Назывался он Велиз. Японский бог, индеец, путь к себе. Как угодно. Достаточно помянуть – и чудо!
Тогда это и произошло: Тизо вдруг понял, что уже невозможно терпеть.