Наша прихожая маленькая и тёмная. Когда закрыты все двери, она похожа на шкаф. И в этом шкафу сидим мы с сестрой. Сидим уже часов пять или шесть и будем сидеть, пока не придет эсэмэска от мамы, что прилёты закончились, или пока не придет с работы сама мама. Хорошо, что она поехала на велосипеде, а не на маршрутке. Если прислониться спиной к стене, то можно почувствовать, как под обоями подрагивает бетонная плита – сегодня укропы снова бьют по центру Донецка.
Лампочка в треснувшем плафоне под потолком не горит, и от этого обои кажутся грязно-серыми. Если бы горела, то стали бы видны рисунки сестры. Она часто поднимается на цыпочки и рисует карандашами так высоко, как только может дотянуться. Она почему-то думает, чем выше рисунок, тем он важнее. Поэтому я встал на табуретку и нарисовал отца, маму и нас с ней – мы держимся за руки и никогда их не расцепим – хотя бы на рисунке. Потому что отец в ополчении. Я иногда ему звоню. Чаще всего мне отвечает электронная девушка- робот и говорит о том, что аппарат абонента выключен. Но иногда я слышу тяжелый и тихий голос отца. Он всегда спрашивает одно и то же: «Как сам? Как мама? Как сестра?» И не слушает моих ответов – ему, как и мне, важно просто услышать звук родного голоса: значит, живы.
Сестре пять, она родилась, когда уже шла война, и почти всю свою жизнь сидит со мной в шкафу-прихожей. Когда мне было пять, мы ездили в Киев. Там цвели каштаны, вдоль ярких домов ходили новые блестящие трамваи. Сейчас мне тринадцать, и я до сих пор почему-то помню эти трамваи,
рассказываю про них сестре, и она рисует их на пожелтевших обоях, сильно вдавливая карандаш так, что остаются глубокие борозды…
– Дима, налей водички, – просит сестра. Ей не поднять большую пятилитровую канистру, которая поблёскивает в углу гладкими боками. И я осторожно наливаю ей в чашку воды. И смотрю, как она пьет глоток за глотком… Без воды мы умрём. Иногда воду дают, она шипит в трубе, тогда я откручиваю кран на максимум, чтобы набралось в ванну как можно больше, но струйка тонкая, и много всё равно не насобирать.
Сестра поднимает руки, одной упирается в стену, во второй сжимает карандаш и тянется повыше – хочет рисовать, но темно и не разобрать – красным она рисует или чёрным.
– Вика, – зову её, – ты знаешь, в Киеве есть памятник. В парке. В Бабьем Яру. Мы там гуляли с мамой и с папой под плакучими ивами и тополями. Было такое солнце. Ярко-ярко, и много цветов на клумбах. И я бежал по аллее. Очень быстро бежал, радостно. Я так быстро давно не бегал. Разве что когда от магазина услышал, что где-то совсем рядом с нашим двором прилетело – вот тогда я тоже домой нёсся, потому что ты болела и со мной не пошла, одна сидела, и я испугался, что ты могла во двор выйти… А там в Киеве, вдруг – раз – и памятник… Там бронзовая девочка-кукла с поднятыми руками, вокруг неё сломанные игрушки. А она одна и совсем некому её защитить. Ни мамы. Ни папы. Потому что всех фашисты убили. Это давно было. Ещё на старой войне. Мирным сказали, что их отвезут из оккупированного города. Они поверили и пришли. Семьями. С детьми. А там овраг, и в нём ещё рвы раскопали. Громко играла музыка. Вальсы, польки – так, чтобы не слышно было криков и выстрелов. Людям велели оставить все вещи, лечь в ров лицом вниз шеренгами – и расстреливали. Много-много людей. А потом прямо на трупы укладывали новых. А для детей – особый ров, отдельный. Кто кричал, тех били прикладами по голове, затаптывали каблуками сапог…
Сестра не слушает, она замерла и стоит, как будто превратилась в бронзовую девочку, только медленно- медленно водит карандашом по стене. Она рисует мёртвую кошку. Когда в соседний дом прилетело на второй этаж, то разворотило балкон, а внизу, у скамеек, лежало большое, бесформенное тело человека. Сложно было понять, мужчина это или женщина. Тело увезли и не заметили, что прямо на клумбе, посреди махровых астр, ещё одно – кошачье. Маленький рыжий кошачий труп – из-под него вытекла небольшая лужица чёрной крови. И некому было убрать. Мы с пацанами зарыли эту кошку только вечером, прямо на этой клумбе. Видимо, сестра запомнила и теперь рисует.
Я смотрю на часы, фосфорные стрелки мерцают в сумраке. Мама уже должна приехать. Но её нет. Мне начинает казаться, что её тело лежит где-то у остановки, под искореженным профлистом, а рядом валяется велосипед с оторванным колесом. И мне становится сложно дышать. Так сложно, будто бы во всей прихожей вдруг закончился воздух. Но тут же шуршит в замке ключ.
– Я вам яблок привезла, – говорит мама.
Я вскакиваю, улыбаюсь и смотрю на рисунок под потолком. Нарисованная семья улыбается тоже. Сестра радостно смеется и перестает быть похожей на бронзовую девочку с киевского памятника.