Четверг, 16 апреля 2009 года
Для евреев в диаспоре – последний день Песаха, для христиан – пятый день Пасхальной октавы, для поляков – последний день национального траура. Войско Польское отмечает День сапера, актриса Алина Яновская – восемьдесят шестой день рождения, а Варшавская фондовая биржа – восемнадцатый. Во Влоцлавеке муниципальная охрана задерживает ксендза и министранта в сильном подпитии. Оказались обычными мирянами, которые стащили церковное облачение у матери одного из них, портнихи. Британская фирма обнаружила неподалеку от Познани большие залежи газа, а британская пресса сообщает, что чаще всего на похоронах играют Му Way Синатры, высокую строку в списке шлягеров занимает также Highway to Hell группы AC/DC. В четвертьфинале Кубка УЕФА выигрывают, а затем в полуфинале в братоубийственных матчах сразятся «Динамо» и «Шахтер», а в другой паре – «Вердер» и «Гамбург». Сандомеж возмущен переездом овощного базара на новое место – оказывается, нужно освободить место для паркинга возле нового стадиона. Независимо от отношения к этому перемещению рынка все жители переживают очередной холодный день. Температура не выше 14 градусов, но, по крайней мере, солнечно и нет дождя.[22]
Прокурор Теодор Шацкий недолюбливал холод, идиотские дела, некомпетентных адвокатов и провинциальные суды. В то утро все это он получил в полной мере. По календарю – весна. Выглянул в окно – весна. Надел костюм, плащ, закинул через плечо мантию и решил подышать свежим воздухом по дороге в суд. На Сокольницкого, проскальзывая по заиндевевшей брусчатке, понял, что затея оказалась не ахти. Вблизи Опатовских ворот у него замерзли уши, возле водонапорной башни он уже не чувствовал пальцев, а когда наконец свернул в Костюшки и вошел в здание суда цвета пожухлой зелени, еще несколько минут приходил в себя, согревая дыханием окоченевшие руки. Полюс холода, вонючая деревня, глушь, пропади она пропадом.
Здание было несуразным. Когда его строили в начале девяностых, оно могло еще казаться современным, но сегодня напоминало цыганский дворец, переделанный в объект общественного пользования. Ступеньки, отделка хромом, зеленоватый камень никак не гармонировали с окружающими домами и не соответствовали назначению здания, а в пожухлой зелени было нечто заискивающее, будто тщилось оно скрыть свое уродство на фоне кладбищенских деревьев. Зал слушаний был ему под стать – в помещении, напоминавшем конференц-зал второразрядной корпорации, прежде всего бросались в глаза зеленые жалюзи.
Скисший от этой красоты Шацкий надел мантию и занял прокурорское место. Напротив расположились обвиняемый и его адвокат. Хуберт Хубый – располагающий к себе семидесятилетний мужчина, все еще густые волосы цвета соли с перцем, очки в роговой оправе и чарующая улыбка скромняги. Его защитник, скорее всего государственный, вид имел не из приятнейших: мантия небрежно застегнута, волосы немыты, ботинки нечищены, усы неухожены – создавалось впечатление, что от него еще и попахивает. Как и от всего этого дела, с нарастающей злостью подумал Шацкий; для него завершение всех дел предшественника было условием получения должности в Сандомеже.
Наконец появилась судья. Девица выглядела так, будто только что сдала на аттестат зрелости. Однако худо-бедно процесс начался.
– Пан прокурор? – после исполнения всех формальностей судья приветливо ему улыбнулась. В Варшаве ни один судья тебе не улыбнется, разве что ехидно, если поймает на слабом знакомстве с процедурой.
Теодор Шацкий встал, по привычке поправил мантию.
– Уважаемый суд, я как прокурор поддерживаю все положения обвинительного акта. Обвиняемый сознался по всем пунктам инкриминируемого ему деяния, его вина не вызывает сомнения ни в свете его собственных показаний, ни в свете показаний пострадавших женщин. Дабы не затягивать дело, предлагаю признать его виновным в том, что он хитростью и обманом втирался в доверие пострадавших и совершал в отношении последних различного рода сексуальные действия. Налицо все признаки поступка, подпадающего под статью сто девяносто седьмую, часть вторая, Уголовного кодекса. Прошу назначить обвиняемому наказание в виде шести месяцев лишения свободы, что, заметим, является нижней границей наказания, предусмотренного законодательством.
Шацкий сел, дело говорило само за себя, он лишь хотел, чтобы оно как можно скорей закончилось. Он неспроста потребовал самого легкого наказания – вступать в прения у него не было никакого желания. Все это время он в уме составлял план допроса Будника, перебирал темы и вопросы, менял их очередность, пытался предвидеть все сценарии разговора. Он был убежден, что Будник солгал, утверждая, что последний вечер провел с женой. Но ведь врут все, и это их еще не делает убийцами. У него могла быть любовница, они могли поссориться, он мог пить с друзьями. Стоп, любовницу исключить – если Соберай и Вильчур говорили правду, Будник был самым влюбленным человеком на свете. Снова стоп, исключать ничего не следует – они могли сговориться, ведь неизвестно кто, зачем и почему что-то ему рассказывает. Вильчур не вызывает доверия, Соберай была подругой семьи.
– Пан прокурор, – резкий голос судьи вырвал его из размышлений, он сообразил, что слышал лишь каждое третье слово из речи защитника.
Шацкий встал.
– Слушаю, уважаемый суд.
– Что вы скажете о позиции защиты?
Вот уж озадачила: какова позиция защиты. В Варшаве судья сроду не спрашивал мнения (редчайшие исключения не в счет), а, скучая, выслушивал обе стороны, исчезал, а потом читал приговор – и на этом точка, следующий, пожалуйста.
В Сандомеже судья оказалась сердобольной.
– Чтобы изменить квалификацию деяния на статью двести семнадцатую, часть первая.
Шацкий в тот же миг вспомнил содержание статьи. Он взглянул на защитника как на сумасшедшего.
– Скажу, что это, видимо, шутка. Адвокату следует познакомиться с основными интерпретациями данной статьи и судебной практикой. Статья двести семнадцатая касается посягательства на телесную неприкосновенность и применяется лишь в случае мелких драк или, например, когда один политик заехал другому по физиономии. Я, разумеется, понимаю соображения защиты – посягательство на неприкосновенность преследуется по частному обвинению, и тут предусмотрено наказание до одного года. Это не идет ни в какое сравнение с сексуальным домогательством, за которое грозит от шести месяцев до восьми лет. А именно этим и занимался ваш клиент, коллега.
Защитник встал. Вопросительно взглянул на судью, девица кивнула.
– Я бы хотел тут напомнить, что в результате переговоров с пострадавшими почти все они простили моего клиента, пойдя на мировую, что должно повлечь за собой прекращение судопроизводства.
Шацкий не ждал разрешения судьи.
– Еще раз повторю: прочтите Уголовный кодекс, коллега, – рявкнул он. – Во-первых, «почти все» – это еще не «все», чувствуете разницу? А во-вторых, прекращение судопроизводства в результате полюбовного соглашения применимо лишь к тем преступлениям, которые предусматривают наказание до трех лет лишения свободы. Вы же можете добиваться лишь чрезвычайного смягчения наказания, которое и так до смешного мягко, принимая во внимание, что учинил ваш клиент.
Как бы удивляясь услышанному, адвокат улыбнулся и развел руками. Слишком много фильмов и слишком мало профессиональной литературы, мысленно истолковал ситуацию Шацкий.
– А что тут такого? Кого-то оскорбили или обидели? Или удовольствие было ниже среднего? Обычное дело, люди взрослые…
Кровь залила Шацкому глаза. Чтобы успокоиться, он сосчитал в уме до трех. Глубоко вдохнул, выпрямился и взглянул на судью. Та, сгорая от любопытства, кивнула.
– Пан адвокат, как прокурор я удивлен не только вашему незнанию законов, но и вашей неосведомленности относительно обычаев в цивилизованном обществе. Напомню, что обвиняемый Хубый в течение многих месяцев ходил по домам в белом халате с врачебной сумкой и представлялся врачом. Одно это уже наказуемо. Рекламировал он себя как специалист по, цитирую, «маммографии методом пальпации» и предлагал профилактическое обследование, желая тем самым, чтобы женщины обнажились и предоставили ему доступ к своим прелестям. Что, в свою очередь, подходит под определение насилия. Я бы хотел также напомнить, что большинство своих «пациенток» он заверял в хорошем состоянии их бюста, что могло не соответствовать истине и привести к тому, что женщины эти могли прервать обследование в поликлинике и в дальнейшем иметь нешуточные проблемы со здоровьем. Впрочем, в том и состоит главная причина, из-за которой одна из потерпевших не пошла на мировую.
– Да, но у двух из них он обнаружил уплотнение и уговорил заняться лечением, которое спасло им жизнь, – восторженно воскликнул адвокат.
– Так пусть эти дамы установят ему награду и присылают посылки. Здесь мы рассматриваем совершение обвиняемым запрещенных законом действий, за что он должен понести наказание, ибо нельзя ходить по домам, вводить людей в заблуждение и давать волю рукам. Так же как нельзя ходить по улицам и вышибать людям зубы в надежде, что потом стоматолог обнаружит и вылечит более серьезные изъяны.
Он видел, что судья чуть не поперхнулась со смеху.
– Но дело привело к тому, что в воеводстве возникла серьезная дискуссия на тему профилактики и необходимости маммографического обследования, – гнул свое адвокат.
– Это ваша официальная позиция? – Шацкий почувствовал усталость.
– Это обстоятельства, которые следует принять во внимание.
Шацкий вопросительно взглянул на развеселившуюся судью.
– Закрываю заседание, вынесение приговора в понедельник, в десять. А вас, пан прокурор, приглашаю к себе в кабинет.
Кабинет судьи (Марыси Татарской, судя по вывешенному списку сегодняшних дел, назначенных к слушанию) был уродлив, как, собственно, и все здание с его пожухлой зеленью, но, по крайней мере, просторен. Шацкий постучался, дождался разрешения и вошел в тот момент, когда судья Татарская снимала мантию. На тумбочке уже шумел электрический чайник.
– Кофе? – спросила она, развешивая судейское облачение.
Шацкий хотел было ответить: с удовольствием, одна чайная ложечка, без сахара, много молока, но в тот момент судья повернулась к нему спиной, и прокурору пришлось сосредоточиться на том, чтобы скрыть свои эмоции. Без мантии судья Татарская оказалась обалденной секс-бомбой, с телом, как у девиц с глянцевого разворота, а вырез ее фиолетовой блузки был смелым даже для ночного клуба.
– С удовольствием, одна чайная ложечка, без сахара, много молока.
Покуда она готовила для них кофе, поболтали немного о деле. Small talk[23], ничего интересного. И он предположил, что пригласила она его сюда с вполне определенной целью. Отнюдь не затем, чтоб насладиться обществом сухаря с тощей фигурой и землистым лицом, которому через пару месяцев стукнет сорок и у которого зима прошла в депрессии и при полном отсутствии физических нагрузок. Он знал, что выглядит чинушей. Обычно ему было на это наплевать, но сейчас хотелось произвести другое впечатление. И еще ему хотелось, чтобы она побыстрее перешла к делу – через пять минут ему надо было уходить.
– Я немного слышала о вас и о ваших делах, коллеги из столицы рассказывали. – Она внимательно присматривалась к нему. Шацкий молчал, ждал продолжения. Да и что сказать? Что он о ней тоже слышал? – Не то чтобы мы специально расспрашивали, когда прошел слух, будто вы здесь остаетесь. Дело в том, что кадровые изменения в глубинке случаются редко. Вы, пожалуй, этого не заметили, но в нашей среде ваше назначение стало небольшой сенсацией.
Он опять не знал, что сказать.
– Искала я и в прессе, читала о ваших делах, некоторые – так просто первоклассные детективы, громкие истории. Особенно меня заинтересовала та, с убийством в ходе расстановки Хеллингера[24].
Шацкий пожал плечами. Хеллингер, черт бы его побрал, если бы не то дело, если б не возникшая тогда интрижка и не мрачное прошлое министерства безопасности, до которого он докопался, наверняка сейчас бы поглощал себе яйцо в майонезе в судейском буфете и уславливался с Вероникой, кто заберет ребенка из школы.
– В свое время я очень интересовалась Хеллингером, даже в Кельцы поехала на расстановку, но ее отменили, а второй раз ехать уже не захотелось. Знаете, одинокая женщина, длинные вечера, в голову лезет всякое. Думает, а что, если с ней что-то не так, если нужна терапия. Глупо, правда?
Шацкий не верил своим ушам. Она его кадрила. Эта секс-бомба с юридическим образованием его кадрила! По старой супружеской привычке он оцепенел – сразу же подумал о флирте, встречах, лжи, тайных эсэмэсках, выключенных мобильниках, якобы сверхурочных часах, потраченных на свиданиях в городе.
И тут же опомнился, супружеская привычка – только привычка, она хоть и вторая натура, но все-таки вторая. А он был свободен, сам себе хозяин, у него есть квартира с видом на Вислу. Он мог условиться и отмочалить эту провинциалку на кухне встоячку. Без угрызений совести, без ухищрений, без намеков на дружбу и невинное знакомство.
Надо было торопиться. Он условился на вечер. Хеллингер – ну конечно, да, это действительно было дело, он с удовольствием ей расскажет.
Только Клару нужно будет сплавить.
ПРОТОКОЛ ДОПРОСА СВИДЕТЕЛЯ. Гжегож Будник, дата рожд. – 4 декабря 1950 г., проживает в Сандомеже, ул. Кафедральная, д. 27, образование высшее, химик, председатель Городского совета города Сандомеж. Отношение сторон: муж Эльжбеты Будник (жертвы). За дачу ложных показаний к уголовной ответственности не привлекался.
Предупрежденный об уголовной ответственности по ст. 233 УК, сообщает следующее:
С Эльжбетой Шушкевич я познакомился зимой 1992 года в ходе мероприятия для детей «Зима в городе». Она приехала из Кракова, чтобы вести занятия в театральном кружке для детей во время каникул. Раньше я ее не знал, хотя детство ее протекало в Сандомеже. Я координировал тогда все мероприятия, проходящие в ратуше, и обратил на нее внимание, потому что для некоторых подобные культмероприятия – тяжкая повинность, а она под конец каникул сделала с детьми такое представление, «Рассказы для детей» Зингера, что зал устроил ей настоящую овацию. Была она молода, ей не было тогда еще тридцати, красивая, энергичная. Я влюбился без памяти, без робкой надежды на что-либо – провинциальный чиновник и девушка из большого города после окончания Театральной школы. Но через два года на Белое воскресенье[25] мы обвенчались в Сандомежском кафедральном соборе.
К сожалению, детей мы не нажили, хотя очень хотели. Когда оказалось, что для усыновления надо проходить массу медицинских обследований, мы решили, что и в дальнейшем будем заниматься детьми на общественных началах. Я – в меньшей степени, учитывая обязанности в горсовете, а Эля отдалась этому всей душой. Она учительствовала в школе, но прежде всего организовывала мероприятия, приглашала артистов, придумывала интересные кружки и занятия. Нашей общей мечтой было создать такое специальное место – центр искусств для детей, где можно было бы устроить лагерь в американском стиле. Но руки вечно не доходили, засасывала текучка. Мы уже точно решили – начнем в нынешнем году, поищем помещение, возьмем кредит.
Наша совместная жизнь складывалась хорошо, ссорились мы считаные разы, любили ходить в гости и принимать друзей у себя, теперь, пожалуй, и не так часто, зима длинная, а у нас лучше всего было сидеть в саду.
Шацкий ощутил себя разбитым. Этот краткий протокол стал результатом трехчасового разговора. Будник без конца отклонялся от темы, погружался в молчание, то и дело проливал слезы, каждую минуту считал нужным подчеркнуть, что без памяти любил свою жену, рассказать какую-нибудь историю из их жизни. От его искренности у Шацкого сердце обливалось кровью. Но прокурорский нос улавливал неприятный душок лжи. В одном только Будник наверняка говорил правду: его чувство к жене было по-настоящему трогательным. Во всем прочем – врал как сивый мерин.
Последние дни мы по большей части коротали с женой вместе. Зимой нам пришлось много работать, поэтому мы решили провести Пасху вдвоем. Впрочем, посещать было некого, да и приглашать – тоже. Моя сестра поехала навестить брата в Германии, родители Эли – в Закопане. Все должны были вернуться сейчас, в это воскресенье, на пятнадцатую годовщину нашей свадьбы, нам хотелось устроить пирушку, как бы вторую свадьбу. С субботы мы ни с кем не встречались, то есть виделись со знакомыми в костеле во время освящения даров, пошли мы не в собор, а в костел Святого Павла, чтобы хоть немного пройтись, а потом уже – ни с кем. В воскресенье мы проспали процессию, скромно, но по-праздничному позавтракали, немного почитали, немного поговорили, немного посмотрели телевизор. Вечером пошли погулять, потом заглянули в собор, но не на мессу, а только помолиться немного. Уж не помню, был ли там кто-нибудь, кто мог бы нас видеть, вроде бы да. Весь понедельник мы, по сути дела, провели в постели, у Эли заболело горло, в эти праздники было страшно холодно. Во вторник она все еще неважно себя чувствовала, у нас не было никаких обязательств, и мы остались дома.
На всякий случай мы отложили визит к Ольге и Тадеушу Боярским. Не помню, – кажется, жена позвонила им в понедельник вечером или во вторник утром. Я во вторник ненадолго заскочил в горсовет, там меня видели. Вернулся после обеда, принес еду из ресторана, из «Тридцатки», Эля чувствовала себя уже лучше, выглядела не так плохо, и мы даже пожалели, что отложили визит. Вечером смотрели на первом канале какой-то фильм с Редфордом, о тюрьме, забыл название. Спать легли очень рано, у меня разболелась голова. Ночью я не вставал. У меня нет проблем с простатой. Когда я проснулся, Эли не было. Не успел я встревожиться, как позвонила Бася Соберай.
Я рад, что меня допрашиваете именно вы. Для Баси это бы оказалось трудным.
– Допрашиваю, поскольку именно я веду следствие. Эмоции здесь ни при чем.
Гжегож Будник молча кивнул. Выглядел он страшно. Выслушав рассказы о легендарном депутате, Шацкий ожидал увидеть толстячка с усами или посеребренной бородкой, с разрастающейся плешью, в едва сходящемся на животе жилете – словом, этакого депутата или бургомистра из телевизора. А тем временем Гжегож Будник был типом пенсионера-марафонца: низенький, худощавый, жилистый, как хищник, будто в теле у него не было ни единой жиринки.
В нормальной ситуации способный в армрестлинге пригвоздить к столу не одного провинциального силача, сегодня он выглядел как человек, проигравший затянувшуюся борьбу со смертельной болезнью. Коротенькая рыжая бороденка не могла спрятать запавших щек, влажные грязные волосы прилипли к черепу. Круги под красными от слез глазами, потухший взгляд, вероятно, от успокоительного. Сгорбленный, замкнутый в себе, Будник скорее напоминал Шацкому столичных бомжей, которых он допрашивал почти ежедневно, а не бескомпромиссного депутата, главу горсовета, грозу политических противников. Да еще этот свежеприклеенный пластырь на лбу – короче, впечатление удручающее. Гжегож Будник скорее смахивал на клошара, нежели на чиновника.
– Что это у вас на лбу? Что-нибудь случилось?
– Споткнулся и ударился о сковороду.
– О сковороду?
– Потерял равновесие, взмахнул рукой и ударил по ручке сковороды, а она подскочила и ударила меня по голове. Ничего страшного.
– Нужно пройти медицинское освидетельствование.
– Ничего страшного.
– Мы не о вас беспокоимся. Нужно проверить, не результат ли это драки.
– Не верите мне?
Шацкий лишь только посмотрел на него. Он никому не верил.
– Вы, вероятно, знаете, что имеете право отказаться давать показания и можете не отвечать на конкретные вопросы?
– Знаю.
– Но предпочитаете лгать. Почему?
Будник гордо выпрямился, словно это могло прибавить правды к его показаниям. Шацкий не дал ему возможности открыть рот:
– Когда в последний раз вы видели свою жену?
– Я же говорил…
– Я знаю, что вы говорили. А теперь я прошу мне сказать, когда вы на самом деле в последний раз видели жену и почему солгали. В противном случае мне придется задержать вас на сорок восемь часов, обвинить в убийстве супруги и обратиться в суд за разрешением на арест. У вас тридцать секунд.
Будник сгорбился еще больше, покрасневшие глаза, контрастирующие с бледным лицом, наполнились слезами. Шацкому вспомнился Голлум из «Властелина колец».
– Двадцать.
Голлум, шепчущий «наше сокровище», не существующий без него, зависимый от вещи, которая никогда не могла быть его собственностью. Не так ли выглядел брак Гжегожа и Эльжбеты Будник? Провинциальный Голлум, страхолюдина-общественник и девушка из большого города, красивая, умная, добрая, звезда высшей лиги на встречах школьных футбольных команд. Почему она здесь осталась? Почему за него вышла?
– Десять.
– Я ведь говорил…
Ни одна мышца не дрогнула на лице Шацкого, он набрал номер телефона и одновременно вытащил из ящика стола формуляр для предъявления обвинений.
– Говорит Шацкий, с инспектором Вильчуром, будьте добры.
Будник протянул руку и дал отбой.
– В понедельник.
– Почему вы лгали?
Будник сделал неопределенный жест, словно хотел пожать плечами, но не хватило силы. Шацкий придвинул к себе протокол и щелкнул авторучкой.
– Слушаю.
– Меняю свои показания. Последний раз свою жену Эльжбету я видел в Пасхальный понедельник около двух часов дня. Расстались мы в обиде друг на друга, повздорили из-за наших планов: она утверждала, что время идет, мы становимся старше, и, если хотим осуществить наши мечты о центре, нам надо наконец сделать первые шаги. Я предпочитал подождать до будущего года, до выборов в местное самоуправление, я собирался баллотироваться на бургомистра, и, если б удалось, все оказалось бы гораздо проще. Потом, как это бывает в ссоре, посыпались взаимные упреки. Она упрекала меня в том, что я все откладываю на потом, что занимаюсь демагогией не только на работе, но и дома. Я ее – в том, что она витает в облаках, думает, что достаточно захотеть и всё тебе поднесут на блюдечке. Мы кричали и оскорбляли друг друга. Господи, как вспомню, что моими последними словами были: «Забирай свою тощую задницу и возвращайся в свой Краков…» – Будник тихонько зарыдал.
Шацкий ждал, покуда тот успокоится. Ему захотелось курить.
– Напоследок она взяла куртку и молча вышла. Я не побежал за ней, не стал искать, я был зол. Я не хотел извиняться, не хотел каяться, я хотел остаться один. У нее масса знакомых, и я подозревал, что она пошла к Барбаре Соберай. Я не созванивался с ней ни в понедельник, ни во вторник. Я читал, смотрел телевизор, пил пиво. Во вторник вечером мне уже стало тоскливо, фильм с Редфордом был неплохой, но смотреть его одному казалось как-то досадно. Гордость не позволила мне позвонить ей вечером, я подумал, утром пойду к Барбаре Соберай или позвоню ей. Все эти факты я утаил, поскольку испугался, что ссора и тот факт, что я ее не искал, будут восприняты следственными органами не лучшим образом, и всю вину припишут мне.
– А вам не пришло в голову, что эти факты могут иметь значение для следствия? Найти убийцу – для вас не суть важно?
Будник снова как-то странно пожал плечами.
– Нет. Теперь для меня всё не важно.
Шацкий дал ему прочесть протокол, а сам размышлял, задержать его или нет. Обычно в подобных ситуациях он прислушивался к голосу интуиции. Но тут его внутренний компас оплошал. Будник был политиком, провинциальным, но политиком, то есть профессиональным лжецом и темнилой. И Шацкий был уверен, что по каким-то соображениям, о которых он, по-видимому, еще узнает, тот не сказал ему всей правды. Тем не менее горе его казалось неподдельным. У Шацкого было немало возможностей наблюдать разные эмоции – и полное самозабвения отчаяние из-за невосполнимой утраты, и полное страха отчаяние убийцы, – и он научился их различать.
Шацкий вытащил из ящика папку с фотографиями и в протоколе предъявления предмета для опознания заполнил шапку.
– Вы когда-нибудь видели этот инструмент?
При виде снимка бритвы-мачете Будник побледнел, а Шацкий изумился, как такое возможно при его и без того меловом цвете лица.
– Неужели это…
– Ответьте на вопрос.
– Нет, я никогда не видел такого инструмента.
– Знаете ли вы, для чего он служит?
– Не имею понятия.
Ближе к шести вечера в солнечном свете наконец-то появилась теплая нотка – робкий признак весны. Прокурор Теодор Шацкий, подставив лицо солнцу, пил колу из банки.
После допроса Будника он встретился с Вильчуром и попросил разыскать всех, кто мог бы их видеть на Пасху. В костеле, на прогулке, в закусочной. Нужно подтвердить каждую деталь показаний, допросить каждого знакомого. Кузнецов, услышав половину таких распоряжений, давно бы пришел в бешенство, а инспектор Вильчур только кивал своей высушенной головой; в черном костюме он выглядел как смерть, принимающая заказ на жатву. Шацкий чувствовал себя неловко в присутствии старого полицейского.
Теперь, сидя на лавочке у здания полиции, он поджидал Соберай, чтобы вместе с ней выбраться на романтическую прогулку в сандомежскую больницу. Кстати, его сильно удивило, что у них есть своя лаборатория патоморфологии, он был уверен, что придется ехать в Кельцы или Тарнобжег.
Услышав клаксон, он лениво приоткрыл один глаз. Соберай махала ему из окна «опеля». Он вздохнул и неторопливо поднялся со скамейки.
– Я думал, мы пройдемся.
Почему так происходит: чем меньше дыра, тем чаще там ездят на машине?
– Сорок пять минут в одну сторону? Вряд ли бы мне захотелось. Даже с вами, пан прокурор.
«Да за сорок пять минут я до Опатова дойду, заглянув по дороге в каждую деревеньку», – уже крутилось на языке у Шацкого, но он молча сел в машину. Там пахло освежителями и автокосметикой; была она на ходу, надо полагать, не первый год, а выглядела так, будто только вчера выехала из салона. Пепельница пуста, из динамиков доносится легкий джаз, нигде ни крошек, ни бумажек. Выходит, детей нет. Но замужняя, окольцованная, лет этак тридцать пять. Не хотят? Или не могут?
– Почему Будники не могли иметь детей?
Она взглянула на него подозрительно. Машина двигалась по Мицкевича к выезду на Варшаву.
– Это он не мог, так ведь? – поторопил ее с ответом Шацкий.
– Правда. Почему вы спрашиваете?
– Печенкой чую. Не знаю, почему именно, но это существенно. Будник рассказывал об этом как бы мимоходом, с какой-то легкостью – так говорят мужчины, которые столько раз слышали, что это ничего не значит, что почти поверили.
Она посмотрела на него внимательно. Миновали здание суда.
– Мой муж тоже не может иметь детей. И я ему тоже повторяю, что это не имеет значения, что важно кое-что другое.
– Ой ли!
– Конечно, не в той степени.
Шацкий замолчал, проехали круговой перекресток, оставив позади современный костел – неприглядный, мрачный, гнетущий, который не вязался ни с городом, ни с окружением и был похож на груду красного кирпича – этакие врата в ад.
– А у меня одиннадцатилетняя дочь. Живет в Варшаве с мамой. Мне кажется, она с каждым днем все больше отдаляется от меня.
– И все равно я вам завидую.
Шацкий ничего не сказал, он ожидал чего угодно – только не такого разговора. Доехали до кольцевой дороги (вот уж и впрямь громкое название!) и свернули к Висле.
– Мы с вами начали не лучшим образом, – произнесла Соберай, не отрывая взгляда от дороги. Шацкий тоже не смотрел на собеседницу. – Я вчера об этом думала, мы – пленники стереотипов. Я для вас – глупая провинциалка, вы для меня – самонадеянный нахал из Варшавы. Можно, конечно, и дальше играть в эти игры, но только мне на самом деле хочется найти убийцу Эли.
Она съехала с кольцевой в боковую улочку и остановилась возле большого здания больницы в форме буквы «Г» – шесть этажей, восьмидесятые годы. Лучше, чем он предполагал.
– Можете смеяться, мол, захолустная экзальтация, но Эля отличалась от других. Она была ярче, чище, не чета остальным – это трудно объяснить. Я знала ее, знала всех, кто ее знал, знаю наш город даже лучше, чем хотелось бы. А вы, ну что ж, не буду темнить, мне известно, сколько раз вам предлагали перейти в окружную или в апелляционную прокуратуру, какую предсказывали карьеру. Известны ваши дела, известны и легенды об убеленном сединами Теодоре Шацком – рыцаре Фемиды.
Они наконец-то взглянули друг на друга. Шацкий протянул руку, Соберай деликатно ее пожала.
– Теодор.
– Баська.
– Ты запарковалась на месте для инвалидов.
Из бокового кармана дверцы Соберай вынула табличку с голубым логотипом человечка в коляске и положила на приборный щиток.
– Сердце. Два инфаркта. Скорее всего, я бы и так не смогла родить.
– Вот бы где поселиться Артуру Жмиевскому[26], – заметил Шацкий, осматривая чистенькое приемное отделение сандомежской больницы. – Мог бы ездить на велосипеде из своего прихода прямиком до Лесной Гуры.
– Он здесь бывает, – отозвалась Соберай, спускаясь вместе с Шацким по лестнице в подвал. – Когда снимали «Отца Матеуша», он так наклюкался, что не обошлось без госпитализации. Нужно было выровнять уровень электролитов в крови. Об этом все знают, ты что, не слышал?
Он сделал рукой неопределенный жест. Что сказать? Что не слышал, потому что не общался с людьми, потому что в одиночестве переживал депрессию? Шацкий перевел разговор на больницу. Он и вправду был удивлен – ожидал увидеть заплесневелые старые корпуса, а тут пусть и чувствовались восьмидесятые годы, но внутри все было совсем неплохо. Скромно, мило, врачи улыбаются, сестрички молоденькие – можно подумать, что снимают рекламный ролик для Национального фонда здравоохранения. Даже зал для вскрытий не вызывал отвращения. По сравнению с варшавским заваленным трупами моргом сандомежский выглядел примерно как пансионат по сравнению с бараком в исправительно-трудовом лагере. На одном из столов лежало алебастровое тело Эльжбеты Будник.
Прокурор Теодор Шацкий попытался думать о ней как о жене Будника, но ничего не получалось. Он никогда никому не сознавался, что, глядя на мертвое тело, не думает о мертвеце как о некогда живом человеке, для него это всегда кусок мяса – такой подход не дает сойти с ума, хоть со смертью он сталкивался не раз и, казалось бы, мог к ней привыкнуть. Он знал – то же происходит и в голове патологоанатомов.
Шацкий смотрел на тревожащее своей белизной тело и, естественно, различал подробности – темно-русые волосы, слегка вздернутый носик, узкие губы. Была она миниатюрной: маленькие ступни, узкие бедра с торчащими костями таза, небольшая грудь. Роди она детей, выглядела бы, пожалуй, по-другому. Была ли красивой? Почем знать. Труп – он и есть труп.
Взгляд его вновь и вновь возвращался к горлу, рассеченному почти до самого позвоночника, – по мнению евреев, а не исключено, и арабов тоже, это был самый гуманный способ умерщвления. Значит ли, что она не терпела мук? Он сильно сомневался, да и гуманность кошерной бойни была для него неочевидной.
Хлопнула дверь, Шацкий повернулся, и ему чудом удалось, во-первых, скрыть изумление, а во-вторых, не попятиться назад. Вошедший человек в длинном анатомическом фартуке выглядел как представитель неизвестной расы гуманоидных великанов. За два метра ростом и чуть ли не столько же в плечах, телосложение медведя; своими ручищами он мог бы закидывать в топку уголь быстрее, чем обычный человек лопатой. К огромному телу крепилась голова с добродушным румяным лицом и забранными в хвост соломенными волосами. Этакий мясник из многовековой династии мясников – у таких умение разрубать туши сидит в генах. Разве нашлось бы для него лучшее место?
Преодолев шок, Шацкий сделал шаг вперед и протянул руку.
– Теодор Шацкий, районная прокуратура.
Великан робко и мило улыбнулся, заключив ладонь Шацкого в свою теплую мясистую лапу.
– Павел Мясницкий, очень приятно. Бася о вас рассказывала.
Он не понял, шутка это или нет, но на всякий случай принял за чистую монету. Великан вытащил из кармана фартука резиновые перчатки и, подходя к столу, с треском их натянул. Прокуроры уселись на пластиковых стульчиках возле стены. Врач хлопнул в ладоши – ударная волна докатилась до дверей, и они содрогнулись.
– Мать честная, да она как раз с моей малышней представление делала.
– Мне очень жаль, Павел. Я бы отвезла ее в другое место, но у меня к тебе больше доверия. Впрочем, если для тебя… я знаю, ты был знаком с Элей…
– Это уже не Эля, – ответил Павел, включая диктофон. – Шестнадцатое апреля две тысячи девятого года, внешний осмотр и вскрытие тела Эльжбеты Будник, сорок четыре года, проводит Павел Мясницкий, судмедэксперт, в лаборатории патологоанатомии Сандомежской больницы. Присутствуют прокуроры Барбара Соберай и Теодор Шацкий. Внешний осмотр…
Хорошо, что Мясницкий заслонял собой многое из того, что делал, – Шацкий и Соберай могли спокойно поговорить. Да и смысла мучить великана расспросами не было, он пока еще знал никак не больше их. Шацкий вкратце изложил Соберай свой разговор с Будником. Разумеется, Эльжбета не встретилась с ней ни в понедельник, ни позднее; в последний раз они разговаривали по телефону в воскресенье, когда поздравляли друг друга с праздником.
– Откуда ты знал, что он врет? Шестое чувство?
– Опыт.
Потом рассказал о своей переписке с журналом «Лезвие». По мере того как он излагал подробности, она бледнела все больше, а ее глаза округлялись.
– Скажи, что это шутка, – выдавила она наконец из себя.
Он покачал головой, удивившись ее реакции.
– Ты понимаешь, что это значит?! – Ей пришлось повысить голос – рядом работала пила, Мясницкий вскрывал грудную клетку.
– Тот, кто подбросил нож, надеялся, что дело просочится в СМИ и начнется очередное польско-еврейское кликушество, а в такой обстановке нам будет труднее работать, потому что бо́льшую часть времени придется проводить на пресс-конференциях. Спокойно, я и не через такое прошел. Газетам и телевидению любая тема наскучивает на третьи сутки.
Соберай крутила головой. Скривилась, услышав неприятный хруст, – Мясницкий перепиливал ребра.
– Тут обычным кликушеством не пахнет, – заметила она. – Здесь целыми неделями будут топтаться журналисты. В Сандомеже, как нигде, живо предание о заклинании кровью, а польско-еврейские взаимоотношения принимают здесь разные формы – от мирного сосуществования до обвинений и кровавых погромов: последние антисемитские выступления случились тут сразу же после войны. Если кто-то, не дай Боже, произнесет «ритуальное убийство», нам крышка.
– Ритуальное убийство – сказка, – спокойно ответил Шацкий. – Каждый знает, что это сказка, ею пугали детей, чтобы были послушными, иначе придет плохой еврей и съест их. Не будем впадать в истерику.
– Не такая уж и сказка. Еврей – не волк и не злая царица, это реальный человек, которому можно предъявить претензии. Знаешь, как все выглядело? Мать-христианка не уследила за ребенком, а потом в крик: дескать, евреи похитили и убили. Слово за словом, и оказывалось, что этих евреев мало кто тут любит, кто-то им задолжал, а поскольку нашелся повод – неплохо бы и поджечь детоубийцам пару лачуг и мастерских.
– Хорошо, тогда не сказка, а давно минувшая история. Евреев и мастерских уже нет, обвинять некого, поджигать нечего. Тот, кто подбросил эту бритву, наверняка хочет, чтобы мы пошли по этому следу.
Соберай тяжело вздохнула. Тем временем Мясницкий монотонно диктовал для протокола, что все поочередно вынутые им внутренние органы не имеют ни следов травм, ни патологических изменений.
– Проснись, Теодор. Сандомеж – международная столица ритуального убийства. Место, где обвинения в похищении детей и связанные с этим погромы случались так же регулярно, как времена года. Место, где зверская месть католиков вершилась под церковными хоругвями, где Церковь ее почти узаконила. Место, где до сегодняшнего дня в кафедральном соборе висит холст, изображающий умерщвление евреями католических детей. Как часть цикла о христианском мученичестве. Место, где сделано все, чтобы эту мрачную часть истории замести под ковер. Господи, как подумаю… просто омерзительно…
Шацкий смотрел на секционный стол, теперь Мясницкий не прикрывал его собой, а на боковом столике вскрывал внутренние органы Эльжбеты Будник. В отношении увиденного Шацкий не употребил бы слово «омерзительно» – мертвое тело со свисающей по бокам кожей, выпирающими из грудной клетки белыми окончаниями ребер было ужасно, но не омерзительно. Смерти в ее завершенности свойственна физиологическая элегантность. И спокойствие.
– Омерзительно, что кто-то пытается это связать с Элей и Гжесеком.
Он посмотрел на нее вопросительно.
– Гжесек всю жизнь воевал с этим суеверием, считал необходимым говорить о нем как о черной странице нашей истории, а не как о своего рода эксцентрической традиции предков. Долгие годы добивался, чтобы сняли холст или, по крайней мере, повесили рядом памятную доску с надписью, что эта картина остается здесь как предостережение, как напоминание о польском антисемитизме и о том, к чему приводит ненависть.
– И что?
– Церковь подобные дела устраивает по-своему. Холст не сняли, доску не повесили. А когда об этом заговорили во всеуслышание, закрыли занавесочкой, на занавесочку нацепили портрет Папы Римского и сделали вид, что проблема решена. Будь это не полотно, а мозаика на полу, уж точно прикрыли бы ковриком.
– Очень интересно, но не суть важно. Тот, кто подбросил ритуальный нож, хочет, чтобы мы этим занялись. Холстами, историями, легендами. Чтобы мы таскались по костелам, торчали в читальнях, толковали с учеными. Это ложный след, не сомневаюсь. Я лишь боюсь, что дезинформация хорошо продумана, а тот, кто готов разбиться в лепешку, дабы завести нас в дремучий лес, может оказаться настолько дошлым, что нам преступления не раскрыть.
Подошел Мясницкий, держа в огромной лапище пластиковый пакет с небольшим металлическим предметом. Фартук на нем был поразительно чист, почти без следов крови.
– Мой ассистент ее зашьет. Выйдем-ка, надо поговорить.
Кофе, который они пили из пластиковых стаканчиков, был настолько отвратителен, что рано или поздно все пациенты должны были оказаться в отделении желудочно-кишечных заболеваний. В этом Шацкий не сомневался. Мясник – у него и вправду было такое прозвище – переоделся. В серой водолазке он выглядел как большой валун с розовым мячом наверху.
– Я вам потом все в точности опишу, но дело практически ясно. Кто-то перерезал ей горло очень острым, прямо-таки хирургическим инструментом. Но не скальпелем и не лезвием, поскольку разрез очень глубокий. Большая бритва, которую вы мне показывали на фотографиях, тут бы пришлась к месту. Произошло это, когда она была еще жива, но, видно, потеряла сознание, иначе бы защищалась, и не выглядело бы всё, – он подыскивал слово, – так аккуратно. Ясно, что была жива, поскольку в ней нет крови. Прошу прощения за подробности, но если человек жив, то в момент рассечения шейной артерии в кровеносной системе еще какое-то время сохраняется давление, благодаря чему можно выпустить из организма всю кровь. Эта кровь запеклась у нее в ушах – наверно, в момент смерти она висела вверх ногами, как, – на лице у Мясника появилось болезненное выражение, – как, прошу прощения, корова на бойне. Что за выродок?! А потом он не пожалел усилий и обмыл ее. Она, поди, была вся в крови.
– Нужно искать кровь, – решил Шацкий вслух.
– И еще стоило бы узнать, что это такое, – сказал Мясник, протягивая им пластиковый пакет. Шацкий присмотрелся, сглотнул слюну – от пакета исходил мясной запашок прозекторской. Внутри лежал металлический значок около сантиметра по диагонали – такие носят на куртке или лацкане пиджака. Но не с булавкой, а с толстым штифтом, на который изнутри накручивается небольшая гайка. Выглядел значок старым. Соберай склонилась, чтобы рассмотреть вещественное доказательство, и рыжие волосы защекотали Шацкому щеку. Они пахли ромашкой. Прокурор взглянул на лоб в морщинках сосредоточенности, на обилие веснушек, которым удалось вырваться из-под макияжа на свободу. Было в этом что-то трогательное. Рыжая девчонка, которая давно выросла, но все еще прячет веснушки на носу.
– Я где-то это видела, – заметила она. – Не помню где, но наверняка видела.
Значок был красным, прямоугольным. Без каких-либо надписей, один лишь белый символ в виде стилизованной буквы S: два коротких отрезка примыкали к длинному под прямым углом – идеальная половинка свастики с той лишь разницей, что от нижнего короткого конца вверх отходил маленький отросток.
– Она его сжимала в кулаке. Пришлось сломать пальцы, чтобы достать, – сказал Мясник как бы самому себе, мягкий взгляд его голубых глаз остановился на чем-то за окном, по всей видимости, на одной из старых башен Сандомежа.
Зато Шацкий засмотрелся на симпатичный профиль недотроги Соберай, на морщинки вокруг глаз и в уголках рта, которые говорили, что она любила смеяться и что у нее сложилась жизнь. И он задумался: почему Буднику не хотелось, чтоб его допрашивала Соберай? Чтоб не причинить ей боль? Бред. Чтоб она чего-то не заметила? Тогда чего именно?
Когда в морге ассистент Мясника запихивал скомканные газеты в белое мертвое тело любимицы всего Сандомежа, прокуроры Теодор Шацкий и Барбара Соберай сидели на диване в кабинете своей начальницы и жевали по третьему куску шоколадного торта, хотя и второй ели без всякого удовольствия.
Они рассказали о допросе Будника, о вскрытии, о значке со странным символом и ноже, который, по всей видимости, был инструментом для ритуального убоя. Лучась материнской улыбкой, Мися внимала им, не прерывала и лишь изредка – чтобы помочь повествованию – вставляла нужное словечко. Только они закончили, как она зажгла ароматическую свечу. Благоухание ванили вместе с наплывающими из окон сумерками и янтарным светом лампы на рабочем столе породило уютную праздничную атмосферу.
Шацкому захотелось чаю с малиновым соком, но он засомневался, не зайдет ли слишком далеко, если попросит.
– Когда наступила смерть? – поинтересовалась Мищик, извлекая крошки из своего мягкого, вскормившего, надо полагать, не одного ребеночка бюста. Шацкий сделал вид, что не замечает этого.
– Тут не все ясно, разброс довольно большой, – отозвался он. – Как минимум пять-шесть часов, если принять во внимание трупное окоченение. Ее убили не позже часа ночи вторника. А самое раннее? Патологоанатом утверждает, что смерть могла наступить и в Великий понедельник. Кровь из тела была выпущена, что не позволило сделать вывод на основании трупных пятен. Стоял жуткий холод, а значит, и процесс гниения еще не начался. Узнаем больше, если окажется, что кто-то ее видел. А пока принимаем в расчет время от момента, когда она вышла из дома в понедельник, до полуночи следующего дня. Предполагая, естественно, что Будник говорит правду. С таким же успехом она могла быть мертвой уже в воскресенье.
– А он говорит правду?
– Нет. Не знаю точно, когда он врет, но всю правду наверняка не говорит. Сейчас он под постоянным наблюдением, посмотрим, что покажет обыск дома и участка. Пока что он наш главный подозреваемый. Уже один раз нас провел, да и алиби у него нет. Может, она и в самом деле была святой, но у них явно не все хорошо складывалось.
– Люди часто так болтают, если у кого-то жизнь удалась, – запротестовала Соберай.
– В любой болтовне есть доля правды, – парировал Шацкий.
– А другие версии?
Соберай полезла в свои бумаги.
– На этой стадии мы исключаем убийство с целью грабежа или при изнасиловании. Следов насилия нет. Я проверяю всех, с кем ей приходилось устраивать мероприятия, семью, знакомую артистическую среду. Особенно последнее. Эля была связана с театром, а, согласитесь, в этом убийстве есть что-то от спектакля.
– Неправда, – прокомментировал Шацкий. – Но пока это не важно. Прежде всего ищем кровь. Те несколько литров, что из нее выпустили. Полиции предстоит перетряхнуть все общественные места в городе и за городом, да и каждая частная квартира, появись она в следствии, будет проверяться под этим углом.
– Коль скоро мы заговорили о крови… – Мищик сделала паузу и вздохнула: говорить ей об этом – нож острый. – Что с темой ритуального убийства?
– Само собой, отловим всех евреев из ближайших окрестностей, – с каменным лицом произнес Шацкий.
– Перестань шутить, Теодор, – перебила его Соберай.
– Вот уж не думала, что вы так быстро перейдете на ты. Категорически запрещаю вам общаться с прессой, особенно это касается нашего прокурора-шутника. Всех отсылайте ко мне, а я уже постараюсь, чтобы наше вонючее яйцо не разбилось.
Шацкий на сей счет придерживался иного мнения: не за тем кто-то так старался, чтобы дело можно было удержать в тайне. Он готов был поспорить на хорошую сумму, что утром здесь не протиснешься между машинами телевизионщиков. Но поскольку Мищик берет СМИ на себя, что ж – не его это дело или, как говорится, не его цирк и не его обезьяны. Все эти мысли он оставил при себе, отметив, тоже про себя, что начальница его продолжила многовековую польскую традицию, предписывающую трудные вопросы заметать под ковер. В Церкви она бы сделала молниеносную карьеру.
Олег Кузнецов был совершенно иной. Огромный, развязный, жизнерадостный, норовивший все сказанное сдобрить какой-нибудь глуповатой шуточкой. С Кузнецовым они водили знакомство не один год, вместе работали, вместе пили, общались домами. Кузнецов был настоящим другом, и прокурор Теодор Шацкий любил его как брата. Вот из-за всего этого он не мог да и не хотел полюбить инспектора Леона Вильчура.
Да и сам инспектор Вильчур слабо годился на роль приятеля. Они условились встретиться в «Ратушной» – уродливой забегаловке в полуподвале одного из домов на Рыночной площади, за многие десятилетия провонявшей табачищем, полной смурных типов и еще более смурных официантов. Шацкий был уверен, что на кухне сомнительные повара сомнительно разделывают сомнительное мясо, поэтому ограничился кофе с творожником. От творожника несло старым диваном, на который садились все кому не лень, но который ни у кого не было охоты почистить. Кофе был заварен в чашке.
Вильчур напоминал демона. В полутьме и сигаретном дыму его глубоко посаженные желтоватые глаза болезненно светились, острый нос бросал тень на пол-лица, а щеки западали всякий раз, когда он жадно затягивался.
– Может, принести по рюмочке? – Голос у официанта был гробовой, словно речь шла о рюмочке свежей крови.
Они отказались. Вильчур подождал, когда официант отойдет, и заговорил, время от времени заглядывая в лежащие перед ним бумаги или маленький ноутбук, который на первых порах удивил Шацкого. Инспектор выглядел скорее как человек, которого следовало бы поберечь от объяснений, что такое эсэмэски.
– Мы знаем версию Будника, теперь ее можно дополнить другими показаниями. В воскресенье они
были в соборе около шести вечера, вышли до начала мессы, то есть до семи. На это у нас два независимых свидетеля. Потом гуляли, в пятнадцать минут восьмого их зарегистрировала камера на Мариинской.
Вильчур развернул ноутбук в сторону Шацкого. На коротенькой видеозаписи проступили невыразительные силуэты идущей под руку пары. Шацкий увеличил изображение – он впервые видел Эльжбету Будник живой. Была она того же роста, что и муж, темно-русые волосы рассыпались по плечам спортивной куртки, на голове ни шапки, ни шляпы. Она, видимо, что-то рассказывала, одной рукой живо жестикулировала, в какой-то момент остановилась, чтобы подтянуть голенище сапожка, за это время Будник прошел вперед несколько шагов. Она догнала его бегом, подскакивая как девочка, а не взрослая женщина. Рядом с серьезным Будником в коричневом демисезонном пальто и фетровой шляпе она выглядела как его дочь, а не жена. Эльжбета догнала мужа на границе обзора камеры и всунула руку ему в карман. Потом они исчезли.
– Все как надо, правда? – Вильчур оторвал фильтр от сигареты.
Шацкий догадывался, что тот имел в виду. Между ними не чувствовалось напряженности, ссоры или упорного молчания. Обычная пара на прогулке в пасхальный вечер. Что свидетельствовало в пользу версии Будника – мол, проводили праздники как обычно, только потом разругались, она вышла и… и что дальше?
– А в понедельник или во вторник камера ее не поймала? – спросил он.
– Нет, я посадил двоих ребят, чтобы просмотрели запись с того момента и до обнаружения тела вчера утром. Минута за минутой. Ее нигде нет. Проверили и эту камеру, и вторую на за́мке – если нужно выйти с Кафедральной в город, волей-неволей пройдешь мимо одной из них. Другой путь в сторону Вислы – только через кустарник или сад при соборе.
– А соседи?
– Ноль. Но взгляните-ка на это.
Другая видеозапись была с камеры на Рыночной площади, охватывающей участок с ресторанами «Башмачок», «Староградская», «Тридцатка» и кофейней – Шацкий забыл ее название, – он никогда туда не заглядывал. Цифры показывали, что был вторник, шестнадцать с минутами. Ничего не происходило, шныряли одиночные прохожие. Потом распахнулись двери «Тридцатки», и из них вышел Будник, в прозрачном полиэтиленовом пакете лежали два пенопластовых контейнера для еды. Он энергично направился в сторону Мариинской и быстро исчез из поля зрения камеры.
Шацкий прекрасно понимал, зачем Вильчур показал ему этот фильм.
– Интересно, правда? – Старый полицейский откинулся на стуле, втиснувшись в самый темный и самый дальний угол помещения.
– Очень. Ведь если правда, что жена ушла от него в понедельник…
– То зачем он нес ей обед во вторник?
– Чтобы совпадало с его первой версией, абсолютно нереальной, от которой он и сам отказался.
Вильчур кивнул – в темноте был виден лишь бледный нос. Шацкий задумался. Он выкурил сегодня только одну сигарету, получается, что до дневной нормы оставалось еще две. Интуиция подсказывала приберечь их на встречу с Татарской, к тому же само пребывание в этом помещении равносильно выкуренной пачке. Но он все же вынул сигареты, Вильчур предложил огонь. Даже если и удивился, что прокурор курит, виду не показал. И молчал, пока Шацкий прокручивал в голове всевозможные сценарии. Пазлы плясали в его воображении, но все они были из разных комплектов, и он чувствовал, что пытается соединить их через силу.
Предположим, что в понедельник они и впрямь поцапались. Она вышла, злая, не замеченная камерами, пошла через поля в сторону Вислы. Там на нее напал маньяк и убил. Только почему на теле погибшей нет никаких признаков борьбы, не видно, что она пыталась вырваться, нет следа от удара? Предположим, в понедельник они так сильно поцапались, что Будник убил ее. Стоп, на теле нет следов. Предположим, вечером он задушил ее подушкой. В подвале выпустил кровь. Стоп, в доме нет следов крови. В таком случае он вывез ее в уединенное место, там убил… Стоп, камеры не зарегистрировали, чтобы Будник куда-либо выезжал на машине. Вынес плотно завернутую через кустарник в уединенное место, там убил, выпустил кровь. Во вторник для отвода глаз пошел на работу, купил два обеда, чтобы иметь алиби. Ночью – снова через кусты, перенес ее на другой конец Старого города, там и оставил. Возможно такое? Нет, не лезет ни в какие ворота.
Тогда, может, у него уже давно созрел план. Был мотив, о котором они покуда ничего не знают. Работает в горсовете, знает всю систему городской безопасности, знает, где висят камеры. В воскресенье прошелся перед камерой, потом затащил ее на прогулку поблизости от места, где найдено тело. Чтоб не таскаться с трупом по всему городу. Оглушил, убил, обескровил. Когда все было кончено – подбросил.
– Как ни крути – ни хрена, правда? – заскрипел из темноты Вильчур.
Шацкий поддакнул. Ни мотива, ни доказательств, а орудие преступления стерильно, как подготовленный к операции хирургический инструмент.
– А вот еще одна запись, – Вильчур пододвинул прокурору ноутбук.
Экран выглядел абсолютно белым, силуэты домов настолько бледны, что практически неразличимы, и Шацкому вспомнилась Silent Hill[27].
– Где это?
– На Еврейской. Камера висит на стене синагоги. – Шацкий отметил, что Вильчур не сказал: «на стене архива». – И смотрит в сторону замка. Направо – автостоянка, за ней кусты, в которых нашли Будник. Запись сделана в среду утром, минут за пять-шесть до того, как нас оповестили. Смотрите-смотрите.
Шацкий смотрел. Проходили секунды, минуты, туман понемногу рассеивался, становилось всё яснее: было уже видно, что камера висит над улицей, а не погружена в таз с молоком. Вдруг внизу экрана появился черный полукруг, Шацкий вздрогнул. Полукруг двинулся вперед, вниз по улице, и по мере удаления от камеры становилось ясно, что это тулья какой-то шляпы вроде котелка, только с очень широкими полями. Под шляпой был длинный-предлинный черный плащ – не видно ни ног, ни обуви. Жутковатая сцена – черный призрак в шляпе какое-то время плыл в молоке и через минуту совершенно исчез. Шацкий прокрутил запись назад и нажал паузу. Как бы хотелось, чтобы память воскрешала совсем иное, но ничего не попишешь – в тумане, застилающем Еврейскую улицу в Сандомеже, плыл призрак хасида.
Он взглянул на Вильчура.
– Вам, конечно, известно, что раньше было в тех кустах, где нашли Будникову, – заскрипел полицейский.
– Городская стена?
– Во-первых, она выше, а во-вторых, это было давно. Тут находился киркут – старое еврейское кладбище. Ее тело лежало в самом его центре.
Холодный вечерний воздух был как лекарство, как противоядие от «Ратушной». Шацкий вдохнул полной грудью, Вильчур обвязал шею шарфом и закурил сигарету. Сзади хлопнула дверь, из нее вышел бездомный и неуверенно посмотрел в их сторону.
– Гражданин начальник…
– Оставь меня в покое, Гонсиоровский. Который-то раз? И всегда кончается одинаково, так ведь?
– Я знаю, гражданин начальник, но…
– Что но?
– Но уже неделя, как Анатоля нет.
– Гонсиоровский, помилуй. Полиция бродяг не разыскивает, она их гоняет. Тем более из другого повята.
– Но…
– Не о чем говорить, прощай.
Мужчина спрятался за дверью, Шацкий вопросительно взглянул на Вильчура, но тот не спешил с объяснениями. И Шацкий решил, что ему совсем необязательно вдаваться в болячки местной полиции. Сдержанно попрощались.
– Нужно разыскать кровь Эльжбеты. Где она может быть? – Шацкий застегнул воротник плаща. Снова похолодало.
– В маце, – пробормотал Вильчур и растворился во мраке.
Окна были открыты, через них сочились холодок и благоухание ночи. На стенах спали оленьи рога, а под низкими стеклянными столиками, на вешалках и зеркалах притаились голубые разводы. Лицо в зеркале замаячило как со дна озера. Ясно, оставаться здесь нельзя, с каждым движением минутной стрелки стоящих в прихожей часов риск становится все больше, а тело вопреки разуму все отчаянней норовит броситься наутек. Но надо выдержать до субботы. Если выдержать до субботы, если до воскресенья ничего не случится и если в воскресенье вечером все еще можно будет дышать воздухом свободы, тогда это воскресенье воистину заслужит, чтобы его называли Воскресеньем Божьего Милосердия.
Купить бутылку приличного вина в самом красивом польском Старом городе оказалось чем-то несбыточным. На полках в убогих магазинчиках стояла какая-то кислятина, и в конце концов он решил, что лучше всего сбежать по ступенькам и на автозаправке у кольцевой купить бутылку «фронтеры». Сказано – сделано. Хотел прихватить фирменный Ведловский торт – это казалось уместным варшавским акцентом, – но, увы, торта не было, и он взял коробку конфет, которая всем своим видом вопияла, что купили ее на автозаправке. И пачку презервативов. Взбежал наверх, стараясь особо не вспотеть. Интуиция подсказывала ему, что еще сегодня она выступит ню. Другое же полушарие – рациональное – порывалось предупредить его, что нечто подобное интуиция подсказывает каждому представителю сильного пола и что чаще всего предсказание не сбывается.
И вот он стоит в гостиной судьи Марыси Татарской, в доме на Жеромского, и отказывается верить своим глазам.
Во-первых, обстановочка. Посещая сандомежские квартиры, он уже понял, что тут ему не хватает «Икеи». В Варшаве трудно себе представить типичную квартиру представителя среднего класса, не обставленную хотя бы наполовину мебелью этой шведской фирмы. Здесь же в лучших домах царил краковско-мещанский стиль – громоздкие буфеты и помутневшие зеркала, множество тканей и тонны пыли, способной убить аллергика. Граждане посостоятельней, но без гербовой родословной роскошествовали в виллах с обшитыми деревом стенами и мебелью для отдыха. Беднота из панельных домов обзаводилась коричневыми стенками и кое-какой мебелью с базара. От Татарской он ожидал запыленного мещанства, максимум – пастельной современности, подделки под «Икею». А увидел… Было в этом помещении что-то от больничной палаты. Белизна, хром, зеркала и стекло. В гостиной всё белым-бело, даже книги на полках аккуратно обернуты в белоснежную бумагу, а на корешках от руки выведены заглавие и автор.
Во-вторых, туалет хозяйки. Судья Марыся Татарская предстала в карминно-красном платье, в каком показываются на коктейлях, и ярко-красных шпильках. Он, само собой разумеется, не ожидал увидеть ее в спортивной блузе и вьетнамках, но этот туалет был уж слишком роскошен для обычного вечера за бокалом вина. В белом антураже она походила на кровавое пятно, но, вполне возможно, эффект был заранее продуман. Будучи уверен, что она за ним наблюдает, Шацкий только мысленно пожал плечами. Ему нравилось, когда все неброско и обычно, гламурность не производила на него впечатления и могла только вызывать сожаление, что существуют люди, способные посвятить столько времени и усилий несущественному.
В-третьих, вид из окна. Да-да, в первую очередь именно он. Ибо вместо садика там было кладбище. В буквальном смысле слова. Проходя или проезжая по улице Мицкевича, Шацкий видел его с другой стороны, со стороны главного входа. Красивый, поросший деревьями некрополь тянулся почти до расположенной ниже улицы Жеромского. Здесь стояли мастерские каменотесов, а еще – дом судьи Татарской. Гостиная на втором этаже находилась чуть выше надгробий, возле самой стены. Было еще светло, и Шацкий занялся чтением высеченных в камне фамилий. Его уязвило, что среди них оказалось трое сорокалетних. Каждому ровно по сорок. А ему до сорока оставалась пара месяцев.
Он обернулся. Судья сидела на диване, держа в руке бокал вина – белизна и кармин на фоне трупов. До чего же это наше, польское[28], подумалось Шацкому.
– Memento mori[29], – произнесла она, упершись в диван шпилькой красной туфли. Она была без трусиков.