Полянка

Я тогда ещё не умер. То есть не окончательно умер.

Мой дух трепетал, переливался под летним солнцем серебристыми бликами и, смешиваясь с лёгким ветерком, подрагивал от возгласов мальчишек, разгорячённых игрой в футбол на этой полянке.

Я ещё успевал увидеть с высоты окрестности лужайки и запомнить перед тем, как то, что покинуло меня, исчезнет, справа бурую кирпичную стену камвольной фабрики с флюгером на башенке – неповоротливым заржавленным чугунным вымпелом, который не мог вращать даже ураганный ветер, потому что легко пролетал сквозь изображённые на нём цифры «1899».

Слева полянка примыкала к грунтовой дороге, тянущейся вдоль реки, вернее, залива, куда течение загоняло свежую воду, необходимую для обмена. В этот залив из красильного цеха за рядком домов затекал узкий канал, в который сбрасывалась отработанная жидкость из красильного цеха.

Никто из нас не рисковал перепрыгнуть канал – слишком велик был риск оказаться в вязко текущей жиже, переливавшейся волокнистыми разноцветными линиями. Это совсем не мешало нам купаться в заливе, удить рыбу, вытаскивая золотистых линей и карасей. Сильный ветер с моря нагонял воду, заставляя камыш ложиться на поверхность, и выкорчёвывал причудливые корни аира, раскладывая их вдоль дороги.

Впереди, по ходу мяча, который ударялся в сетку ограды огромного участка, расположенного между дорогой и фабрикой, я вижу имение, на земле которого, опустив длинные руки в чернозём, согнулась графиня – худая старуха высокого роста.

Каждый раз, когда наш мяч ударялся о сетку забора, заставляя горсть кузнечиков выпрыгивать из разнотравья, графиня, не отвлекаясь от работы, поворачивала голову в нашу сторону и замирала на минуту.

За нашей полянкой начинались три улицы посёлка, на одной из них жила баба Ирина, совсем ещё не бабушка, а пожилая одинокая женщина, знахарка.

– Смотри, опять скривилась, – хмыкнул Лёва, затягиваясь сигаретой.

– Кто скривился? – спросил Вовка.

– Ну эта, графиня. Сейчас собаку натравит, волкодава своего.

– Графиня, графиня… Никакая она не графиня, а зэчка бывшая: говорят, в лагере сидела много лет, – подсел на перекур Женька, самый старший из нас.

Старуха, не отводя взгляда, снова погрузила растопыренные пальцы в землю.

– Жвачки хотите? – спросил Женька.

– Купили бы, да денег нет!

– Я вам сейчас один фокус покажу, – поднялся Женька и подошёл к сетке забора.

– Добрый день, ваше сиятельство! – с поклоном поздоровался он. Старуха вытащила скрюченные пальцы из грядки и, шаркая ногами в ботах, вытирая руки о передник, подошла к забору:

– Вот, – сказала она. Достала монетку из кармана и протянула ему.

– Благодарю, – чётко кивнул Женька, почему-то по-армейски повернулся кругом и степенным шагом направился к нам.

– Держите, православные, – повертел он в пальцах двадцать копеек.

– А что, – спросил Вовка, – больше она не может дать?

– Может и больше дать, я думаю, но если ты будешь к ней пять раз в день подходить и здороваться, так и разориться можно!

– И каждый раз давала?

– Всегда. Только подойти надо уметь. И без пошлости. А то от вас только мат и раздаётся!

Мы посмотрели на графиню – она по-прежнему молча, неторопливо и сосредоточенно окучивала картошку.

– Да, – вздохнул Вовка, – был бы у меня отец, он бы мне накупил всего-всего. Вот закончу восьмой класс, поступлю в мореходку и в загранку пойду!

Мы молчали. Спрашивать об этом было невежливо, да и незачем. Все знали, что отец Вовки давно ушёл от них. Уехал в другой город, потом вернулся, устроился работать на какой-то завод и совсем забыл о них.

За полянкой через пустырь была видна стена красильного цеха. Около полудня у распахнутых ворот собирались рабочие глотнуть свежего воздуха.

Доносились смех и обрывки разговоров. Мы знали многих работающих на фабрике. Иногда они ходили через пустырь купаться на наш берег. Но ни у кого из нашей компании родители не работали на фабрике, мы были почти все дети военных, поэтому наш район и называли смешливо: Адмираловка

Ну а если у кого-то из других районов не складывались отношения с местными, то они говорили Капраловка.

За каждой нашей игрой, сидя в старом дерматиновом кресле у входа в красильный цех, если выпадала его смена, следил инвалид с протезом ноги Николай Петрович.

– А дай-ка огоньку, Николай Петрович! – наклонялась к нему говорунья Галя.

Николай Петрович протягивал руку и мундштуком с сигаретой старался попасть в сигарету Гали.

Оттуда ему было видно, как Вовка ловко обводил Юрку, как худощавый и низкорослый Толик хлёстким мощным ударом посылал мяч в сетку, отчего она с лязганьем ударяла по ржавым стойкам. Старухи не было, и все на секунду замирали и смотрели с испугом на большой деревянный двухэтажный старый дом, где она одиноко жила.

Николаю Петровичу был виден наш берег за пустырём, камыши, небольшой полуостров, за ним другой берег с маленькими, как чёрные семечки, причаленными и замкнутыми на цепи лодками, деревянные дома вдоль дороги, за которыми через километр начиналось море.

Из тёмного проёма ворот вышли ещё несколько работниц. Ветерок донёс запах прядильного, ровничного и чесального цехов – сладковато-маслянистый запах веретённого масла, смешанный с солоноватым запахом химии.

– Петрович, – заголосила Галя, – ты кобальт добавил, сегодня же оливковый цвет идёт?

– Так погрузчик уже давно бочку привёз.

Петрович ударил рукой об руку, выбил окурок из мундштука и, прихрамывая, вошёл в цех.

– Чем не жених тебе, Галя, не всё же тебе в общежитии?

– Ну что ты, Зоя, он же мне как брат родной. Судьба у него тоже не сахар!

Позже из разговоров мы узнали, что Николай Петрович оставил жену и сына, уехал в сибирский городок, занимался охотой и однажды примкнул к одной охотничьей компании. На охоте случилось несчастье – одному из загонщиков пуля попала в бедро и ему ампутировали ногу. Следствие постановило, что выстрел был сделан из ружья Николая Петровича.

– Как же так, – с горечью рассказывал он, – как моя пуля могла срикошетить от тонкой верхушки ели, которую она срезала, и пролететь так далеко под девяносто градусов? А почему они не приняли во внимание, что один из охотников тайно ружьё чистил?

Суд решил, что Николай Петрович должен выплачивать пострадавшему пособие по инвалидности. Сам он после этого тяжело заболел. У него умерла собака, открылась трофическая язва и ему ампутировали ногу, назначив мизерную пенсию.

…Кто же всё-таки была эта одинокая старуха? Как тревога и пустота поселились в её выбеленных глазах? Через несколько лет мне немного рассказала о ней баба Ира.

– Опять болит? – спросила меня мама. – Таблетку выпил?

– Выпил.

– Надо тебе к бабе Ире сходить, в конце улицы у канавы второй дом справа. Она заговаривать умеет и боль снимает. Иди, сходи.

Осторожно приоткрыв калитку, чтобы не всколыхнуть нависающий куст жасмина и не стряхнуть маленькие линзы дождевых капель с нежных белых лепестков, я по дорожке вошёл в дом.

Двери были открыты, и баба Ира, увидев меня, позвала:

– Заходи, милый. Мне мама твоя рассказала про твою хворь.

Я совсем не так представлял себе целительницу. В ней, в её внешности должно было быть что-то особенное, отличное от простых смертных: если не было стола, заставленного колбами и чашками с дымящейся жидкостью, то хотя бы образ доброй ведьмы должен был перекочевать из русских сказок к простой женщине.

Баба Ира сидела за столом в комнате, по углам которой были размещены иконки и образа святых. У стены на длинных ножках стоял телевизор, накрытый льняной скатёркой. В углу стояли диван и комод.

Баба Ира сидела за столом. На её голове был клетчатый штапельный платок. Кофта красного цвета с большими тёмными пуговицами была связана из шерстяной ровницы – из такой шерсти вязались в нашем городке все свитера и кофты.

Она смотрела на меня оценивающим взглядом добрых глаз, сапожок курносого носа придавал лицу детское выражение, только морщинки говорили о возрасте.

– Где у тебя болит? – спросила она.

– У меня гастрит.

– Ох-хо-хо, – она встала, подошла к иконе и, прижав кулачки к подбородку, принялась молиться:

– Господи, Боже мой… дай нам силы… Серёже… эту хворь… Во веки веков!

Подошла к комоду, выдвинула ящик и достала пакет:

– Вот, скажешь матери, чтобы отварила рис, и ешь его по две ложки два раза в день. – Потом положила пакет на стол, помусолила химический карандаш и начертила на пакете много маленьких крестиков.

Я подвинул пакет к себе.

– А я тебя знаю, вы здесь в футбол играли. И видела, как вы за деньги с графиней здоровались.

– Баба Ира, а что, она правда была графиня?

– Тереза? Правда. Графиня. Такая же, как и отец её, строгая была, жестокая даже. Детей-то из-за своего характера растеряла ещё в молодости. Отец её не то что принципиальный, а сумасбродный был. Рассказывала, как один солдатик к нему обратился и «ваше благородие» сказал, так он его в морду, в морду и «ваше сиятельство, ваше сиятельство…» Но ей тоже досталось: десять лет в лагерях провела как недостойный элемент.

Я поблагодарил бабу Иру и протянул рубль.

– Не надо, сынок, бог с тобой!

Деньги оставил на столе и вышел.

Когда Вовка заканчивал мореходку, я некоторое время работал на станции перекачки очистных сооружений, которую построили вместо канавы. Я иногда садился в потёртое дерматиновое кресло и видел, как Тереза опускает заскорузлые руки в землю, потом берёт тяпку и рыхлит грядки. Юрка подбегает к забору и что-то кричит старухе, она кладёт тяпку и смотрит на Юрку, запуская руку в карман передника…

Видение заслонил покатившийся вагон с тюками сырья – неочищенной австралийской шерстью.

На берегу заработал бульдозер, утюживший площадку для нового строительства. Качающийся стальной щит доехал до полянки, на минуту остановился, резко развернулся и навалился на забор, участок Терезы, грядки и деревянные строения.

Увидеть полянку между домами теперь можно, только превратившись в птицу.

Чайки часто сюда залетают и кричат, кричат, но это если с моря нет сильного ветра, который склоняет камыш и разбрасывает лепестки жасмина и соцветий сирени, среди который найти пять лепестков на счастье мне удавалось только в молодости.

Загрузка...