Моряк со «Стремительного»


Сколько лет я себя помню, в море, на траверзе нашей деревни, всегда ходило много разных военных кораблей. Вероятно, Белое море являлось для них родным водоемом, где они резвились как дети малые, хвастались друг перед другом своими пушками, радарами, красотою боевых форм.

Иногда корабли крепко хулиганили. Однажды сын нашего председателя сельского Совета Герасим Петров шел по берегу пешком из соседней деревни Летний Наволок в родную деревню Лопшеньгу. Где-то на полпути его обстреляли орудия военного судна, что ходило в море километрах в трех от берега. Конечно, с судна никто Герасима не видел, конечно, стреляли военные по какой-то там мишени, устроенной на берегу, и, конечно, снаряды были холостые. Но, как всегда, наши доблестные краснофлотцы, понадеялись на авось и на то, что берега наши, как всегда, пустынны, боевого охранения не выставили, и хороший парень Герасим попал в серьезную заваруху. Снаряды со страшным гулом проносились у него над головой, некоторые падали довольно близко. Наш Герасим в такой боевой обстановке еще не бывал, он спрятался за огромный песчаный бугор и крепко перепугался.

Некоторые злые языки что-то рассказывали о содержимом его штанов в тот непростой момент, но я не знаю точно той ситуации и не буду наговаривать на замечательного человека и славного земляка Герасима Петрова.

Знаю только, что его отец, Степан Матвеевич, ветеран войны и председатель сельсовета, поднял по этому поводу страшную бучу. Кому-то из военных, вероятно, крепко всыпали, и орудийные обстрелы наших берегов раз и навсегда прекратились.

Еще с довоенных времен в городе Молотовск (ныне – Северодвинск), что в ста километрах от нашей деревни, началось строительство дизельных подводных лодок. Вновь построенные субмарины проходили обкатку прямо напротив нашей деревни. Ох и шумные эти создания были – дизельные подлодки! В надводном положении стук их дизелей был слышен на добрый десяток километров.

Выйдешь, бывало, в белую ночь на берег, сядешь на бревно – и слышишь, как где-то далеко-далеко над морем разносится гул работающих моторов. Ну, где же она – подводная лодка? И только с трудом увидишь, как на самом краешке сизого горизонта, над еле видимой линией морской дали, чуть-чуть возвышается маленький носик и маленькая рубка гуляющей по горизонту таинственной субмарины.

Я был совсем несмышленым тогда, но эти картинки помню до мелочей.

Когда мне было лет семь или восемь, в Северодвинске начали строить атомные подводные лодки. Для их производства потребовался большой приток рабочей силы, и множество ребят с Белого моря, окончивших восьмилетку, стали уезжать в северодвинские ПТУ – профтехучилища, готовившие слесарей, фрезеровщиков, электриков, сварщиков и специалистов всех других, необходимых для судостроения специальностей.

И вот время от времени мимо нашей деревни стали проплывать огромные китообразные черные чудовища с задранной мордой и торчащими из воды хвостами. Я украдкой разглядывал их в бинокль, а мой отец – бывший краснофлотец-североморец, меня увещевал и потихоньку шептал:

– Ты, Паша, будь поаккуратней, оттуда люди тоже на тебя смотрят. Это же секретные атомные корабли. Знаешь, какие у них приборы наблюдения? Они наверняка каждую пуговицу на тебе разглядывают.

Осознание этого несомненного факта рождало одновременно и чувство гордости за нашу военную технику, и очевидную жутковатость: а ну, если эти их приборы тебя и в бане разглядывают, и в туалете? Создавалось ощущение полной подконтрольности хитроумной военной технике. Мы, деревенская ребятня, откровенно побаивались этих вездесущих глаз военных кораблей. Хотя теперь я понимаю, что все такие легенды создавались нашими родителями с благороднейшей целью – обуздать нашу шкодливость. То, что они секретные, эти самые атомные подлодки, было понятно и так. Приезжавшие в отпуск из Северодвинска земляки загадочно закатывали глаза, когда их спрашивали, чем это они занимаются на работе, и мычали что-то вроде:

– Эт-то, брат, большой секрет.

На высоких местах берега стали возводиться маяки. Их обслуживали местные жители, которых стали называть маячниками.

И когда в августовские и сентябрьские вечера мы с отцом ходили на моторной лодке вдоль берега, кругом – то там, то тут – вспыхивали яркие огоньки маяков. И я считал, через сколько секунд зажигается вон этот маяк, через сколько – вон тот, и тот, третий.

Темнота северной ночи не казалась от этого такой уже темной, и огоньки на берегу вели нас к цели, к дому.

Однажды я совершил воинское преступление: я погасил маяк. Дело было летом, в жаркие июльские денечки. Мы с мамой и сестрой Лидой гребли сено на склоне пологого угора, распластанного напротив морского простора. К полудню все мы маленько притомились от работы и от жаркого солнышка, и мама дала заветную команду:

– Давай-ко, ребятки, пообедаем.

Эх, посреди летнего разнотравья, разогретого летним теплом, свежего дурмана высохшей травы, да рядом с костерком, на котором шкварчит кипящий чайник, да с видом на белесо-синее море, в котором на горизонте купаются белые-белые облака, так бесконечно отрадно поесть привезенной с собой свежежареной селедочки, попить холодненького молочка из-под своей коровушки… А молочко холодное потому, что оно в бутылке, положенной в струи ручья, бегущего прямо по нашей пожне…

После плотного перекуса мы лежим в тенечке под густым ивовым кустом, слушаем сердитое гудение летающих где-то рядом вечных тружеников – шмелей и дремлем.

Впрочем, безмятежно дремлют лишь мама да сестра Лида. Меня же тайно теребит, не дает авантюрной душе моей успокоения крепкая забота-заботушка. Я весь уже там – у маяка, высящегося на самой вершине угора, считай, прямо над нашей пожней. Уже много раз проплывал я вместе с отцом вдоль морского берега мимо него, разглядывал снизу. В дневное время мигающего огонька не было видно, но во время вечернее там, в вышине, над черной громадой высоченного холма, через равномерные промежутки времени вспыхивала стеклянная бочка. Северная вечерняя темнота скрывала очертания деревянного маячного строения, и эта бочка словно висела, ничем не поддерживаемая, в черноте неба.

Все равно был перекур, и я спросил у дремлющей мамы:

– Можно мне к маяку сбегать?

Мама, утомленная домашними и сенокосными работами, разогретая солнышком, лежа на теплой травке, закрыв полусогнутой рукой глаза, проморгала опасный момент. Она мне ничего не ответила, только приподняла в разморенном движении и опустила обратно на траву загорелую свою другую руку Дураку ясно, что это движение означало полное ее согласие с поставленным мною коварным вопросом. Так люди принимают опрометчивые решения. Мама продолжила дремать, вероятно, не особенно-то и разобрав, что же такое спросил у нее бедовый ее сыночек. Мать моя поступила легкомысленно.

Спустя совсем немного времени я был уже в зоне недостягаемости маминого оклика, если бы такой вдруг последовал. Еще через несколько минут я продрался через последние кусты и взобрался на вершину угора.

Передо мной возвысилась четырехсторонняя маячная громада. Доски, выкрашенные в белый цвет, уходили вверх, сужаясь там, в далекой выси. На всю высоту, снизу доверху, посреди каждой белой стороны пролегала широкая черная полоса.

Понятно каждому непонятливому гражданину, что самой первой мыслью, залетевшей в мою авантюрную мальчишечью головенку, было не восторженное созерцание деревянного шедевра, а вполне конкретное изучение таинственного маячного устройства, спрятанного где-то в его чреве. Больше всего на свете хотелось мне разобраться: как же, с помощью какой неведомой силы мигает на самом верху этой хламины ровно через каждые шесть секунд яркий огонь? Настолько яркий, что виден в каждой точке нашего бескрайнего моря.

Первым делом я проник на площадку первого этажа. Благо, деревянная дверь была совсем даже не заперта. Говоря точнее, замка на двери не было, а вместо него в металлическую дугу была воткнута простая обструганная палочка. Ну а если замка нет, значит, люди доверяют мне войти в эту дверь. Что я и сделал.

В углу на деревянном настиле стояла сколоченная из досок будка. На ней-то и висел огромный замочище. Рядом с ней лежало несколько (наверно, пустых и огромных – с мой рост) баллонов, на каждом из которых красными аккуратными буквами было написано: «Газ ацетилен. Руками не трогать! Пожароопасно!». Надпись была пугающая, и я не притронулся к этим жутковатым баллонам. Долбанет еще, в самом деле… Да и потом, не внизу же, не здесь, вспыхивает маячный огонь. Надо забираться наверх. Все интересные дела там.

Путь к маячной вершине пролегал через четыре высоченные лестницы (как я узнал потом, каждая высотой по пять метров), после лестницы шла площадка. Переходишь площадку – опять лестница. Вниз и по сторонам старался не глядеть: после третьей лестницы глянул вбок – и захотелось быстро-быстро вернуться назад. Кусты и деревья оказались где-то внизу, и еще бросился в глаза край обрыва и уходящее вниз пространство…

Но я же готовился поступать в Суворовское училище. Мне нельзя было малодушничать.

Я постоял с закрытыми глазами на третьей площадке и крепко взялся за поручень последней лестницы…

В конце ее, перед самым окончанием подъема, дорогу преградил закрытый люк.

Вдруг и на нем висит какой-нибудь замок? Попытался приподнять его руками, но сил не хватило, и я навалился спиной. Тяжелая крышка поднялась, повернулась на шарнирах и отвалилась набок. Путь к таинственному маячному свету был открыт!

Какое-то время я сидел на последней площадке и боялся открыть глаза.

Первое, что я увидел, когда со страхом приподнял веки, – это бесконечное синее пространство распахнувшегося моря. То, что оно совсем близко, маленько меня успокоило. На море стоял штиль, и далеко от берега плыл в нем маленький кит – белуха. Он поднимался к поверхности из морских глубин, глотал порцию воздуха, и опять уходил в придонные места, чтобы гоняться за любимым своим лакомством – селедкой. Отсюда, с большой высоты, странно было видеть, что силуэт белухи, уходящей вглубь, не пропадает сразу, а, ломающийся и тающий в толще воды, виден еще долго.

Но надо было осваиваться на этой жутковатой высоте. Я стал оглядываться.

Сначала нашел глазами маму и сестру Лиду. Вон они, далеко от меня, между морем и краем холма, на серо-золотистой площадке скошенной пожни. Уже поднялись от дремы, ходят по травяной стерне и что-то там делают. Мама, скорее всего, меня поругивает, спрашивает Лиду, куда же я пропал. Да ладно уж, скоро я прибегу, совсем скоро.

Передо мной на толстом красном металлическом постаменте высится огромная прозрачная бочка, вероятно, сделанная из толстого стекла. Вот это и есть объект давнего-давнего моего интереса. Что же это за штуковина такая? Что в ней спрятано такое, что светит на все море? Как же устроена эта чудесная вещь?

Очень не хотелось мне подниматься на ноги. Страшно было сделать любое движение на такой высоте. Тем более явно ощущалось, что маячное это строение – не такая уж и надежная штука: всем телом я чувствовал, что вершина маяка покачивается на ветру. Да и перила, опоясывающие верхнюю площадку, казались мне хлипкими, совершенно ненадежными. Казалось мне: обопрись на них – и полетишь вниз вместе с дощечками и столбиками, из которых они сварганены.

Но подниматься надо было, и я поднялся. И вцепился руками в стеклянную бочку.

Прямо передо мной оказалось чрево этой стеклянной громадины. Показалось мне, что в нем, этом чреве, расположено множество линз, линзочек, стеклянных уголков, других искусно сделанных прозрачных предметов. А посреди них, в самой сердцевине стеклянно-хрустальных чудес, бьется яркое крохотное сердечко: там время от времени вспыхивает тонкий, слегка удлиненный огонек. Огонек этот отражается во всех изгибах цветного хрусталя, во всех линзах и линзочках, и яркое пламя дивных огней заполняет все пространство стеклянной бочки.

Ничего подобного я никогда не видел. Это огненное волшебство было настоящим чудом!

И уж выше всяких моих сил было жгучее стремление заглянуть туда, вовнутрь, проникнуть в сказочный хрустальный мир, заполненный волшебным светом.

Все сущее на земле имеет к себе какой-нибудь доступ. Маяк – не исключение. Дверца, ведущая к таинственному огоньку, нашлась скоро. Сбоку, на стеклянной бочке, обнаружил я стальной крючок. Откинул его вверх – дверца и открылась.

Там, в глубине, посередке бочки, что-то слегка регулярно хлопало. Да это и есть тот самый огонек! Только не огромный, во всю ширину стеклянных чудес, а совсем маленький, как пламя свечки.

Он трепыхался во чреве стеклянного изобилия, его окружавшего, словно крохотное сердечко в чьем-то большом теле. «Как же он светит на все море?» – подумалось мне. В своем далеком детстве я совсем не знал законов физики, так разительно меняющих мир.

Не знал я и того, что мне ни в коем случае нельзя было открывать ту стеклянную дверцу. В ту же самую секунду дунул порыв ветра, и огонек вдруг погас.

Я не знал, что мне делать. Несколько раз распахнул и опять закрыл дверцу – результата не было, огонь не горел.

Вот тогда я и понял, что совершил воинское преступление. Хорошо мне было известно, что маяк служит для ориентации кораблей в море. Нет маяка – и корабли, как слепые котята, могут сойти с курса, заблудиться, потеряться и не выполнить боевую задачу.

А еще хуже, если, потерявшись в штормах и туманах, в отсутствие видимости они начнут ударяться друг о друга… Тут и до гибели людей недалеко.

Мысли у меня были прескверные. Вот уж натворил, так натворил!

Дома не удержался и задал отцу вопрос: что сделают с человеком, если он погасит маяк? Все же отец служил на флоте и много чего повидал.

Он ответил коротко и определенно: если на войне, то расстреляют. Потом он оторвался от газеты и уставился на меня подозрительно:

– А зачем это тебе, Паша?

– Да так, чтобы знать. Мало ли какие придурки бывают.

Вот тебе и перспектива. Ну, до расстрела, может, и не дойдет, все же не военное время, но в детскую колонию отправят, точно. Нашего брата хулигана этим пугали постоянно.

Ареста и отправки в колонию ждал два дня.

Картина мерещилась ужасная: ведут меня по всей деревенской улице промеж толпящихся односельчан два милиционера. Оба со здоровенными наганами наперевес, а люди говорят мне горькую правду:

– Эх, Паша, Паша, ты с виду парень неплохой. И поспеваешь в школе хорошо, и в клубе песни поешь славно, а на самом деле такой ты бандюган оказался! Это ж надо: весь Северный флот подвел. Вот теперь в колонии-то посиди лет двадцать. Может, там ума тебе добавят.

Мысли мои были печальны.

Через два дня к нам в дом явился уважаемый в деревне человек, Тюков Ким Иванович, начальник всего маячного хозяйства, и сел передо мной на лавку. Откуда он узнал, что это именно я натворил столько бед, до сих пор не могу себе представить. Отец и мать почему-то оказались в тот момент не на работе, а тоже дома. Теперь-то я понимаю, что они сговорились, а тогда все было как назло.

Ким Иванович какое-то время сидел молча и сердито сопел. Я думал: «Сейчас как даст по затылку!»

Лучше было бы, если бы и дал. Но он сидел, молчал и только медленно переваливался с боку на бок.

– Ну что, Павел, будешь еще так делать? – спросил он наконец тихим, но очень твердым голосом.

И тут меня прорвало. Сказались дни реальных переживаний: я ведь совсем не хотел вредить ни маячной службе, ни военным кораблям. Я был обычным деревенским шалопаем, сующим свой нос куда не следует. Я зашелся в слезах и завыл совершенно искренне и честно.

Не знаю, почему простил меня хороший человек, Ким Иванович? Может, потому, что понял меня, любопытного мальчишку, и догадался, что я никогда больше не принесу вреда его хозяйству.

Доверие его я оправдал. Мы поддерживали добрые отношения с его сыном, Сашкой Тюковым, моим одноклассником.

Как далеко теперь все это – и фосфорный шорох воды, и темные силуэты холмов, и доброе лицо отца, освещенное блеклым светлячком вечной папиросы, и эти мерцающие огоньки маяков – путеводных звездочек, плывущих в море кораблей.

Все это – картинки моего уплывающего за далекий горизонт детства.

И вот однажды напротив нашей деревни бросил якорь военный корабль.

Стояло лето, не помню, какого года, мне было тогда десять или одиннадцать лет, и я был вполне сформировавшимся молодым человеком, способным на дерзкие поступки.

По какой-то мальчишеской надобности я вышел в тот день на морской берег и увидел чудо.

В солнечной дорожке, длинным-предлинным треугольником разбросанной в колыхании мелких синих волн, на дальнем ее конце, я увидел очертания боевого корабля.

Какая картина может быть милее и желаннее для любого мальчика, чем вид корабельных надстроек военного судна? Эти строгие и точные линии хищного морского охотника, эти пушки и пулеметы, эти рубки и флаги!

Корабль стоял совсем недалеко, может быть, в километре от берега, торжественный и надменный, и блики солнечной дорожки, казалось мне, плясали по его неотразимым серо-голубым формам.

Не знаю, какая сила толкнула меня на этот шаг, но я подошел к заплестку, где стоял слегка затянутый носом на песок и лениво булькался кормой в мелкой волне карбасок соседа – Николая Семеновича. Добрейший сосед никогда не бранил меня за то, что я пользовался его карбаском, потому что всегда возвращал его на место. А еще потакал мне сосед за то, что я каждый день, увидев его около дома, кричал на всю деревню:

– Здравствуй-ко, дядя Коля!

А жене его кричал:

– Здравствуй-ко, тетушка Афия!

Они шутейно кланялись мне и отвечали:

– Здравствуй-ко, Павлушко!

И радостны были мне эти незатейливые соседские величания.

Я поднял с берега якорь-кошку, смотал цепь и аккуратно уложил их в нос карбаса. Затем веслом оттолкнулся от берега, закрепил кочетья и на веслах пошел к кораблю.



Плыл я долго. Карбас шел медленно, так как слабых моих силенок не хватало для упругих гребков. И, похоже, на корабле мою лодку никто не заметил. Я часто оглядывался, чтобы плыть точно.

И вот передо мной свинцово-стальная громада. Я сложил весла и уцепился за толстый канат, висящий вдоль борта.

– Эй, на судне, – крикнул я громко.

Сверху на меня никто не смотрел.

– Эй-е-ей! – прокричал погромче.

Ответа не было. На меня не обращали внимания. Пустой какой-то корабль. Тогда я поднял со дна карбаса плицу, которой вычерпывают воду, и стал стучать ею о железный борт.

Через некоторое время наверху показалось заспанное, молодое, веснушчатое лицо. В безкозырке.

– Ты кто? – спросило меня лицо вполне серьезно.

Я замялся. Что тут скажешь?

– Да я вот из деревни, – ответил я.

Тот, в бескозырке, замахал руками и прошептал:

– Дуй обратно в свою деревню. А то мне влетит сейчас из-за тебя. Как же это я тебя проморгал-то?

Не ждал я такого приема. Я ведь с дружбой, с миром.

Я понял, что этот краснофлотец меня сейчас точно прогонит, потому что он часовой, а меня вместе с карбасом он прозевал и хочет скрыть следы своего разгильдяйского отношения к боевой службе.

– Давай-давай, отчаливай, – стал вполголоса стращать меня матрос. – А то сейчас багром оттолкну. Разъездились тут. Это тебе, парень, военный корабль, а не пассажирское корыто.

Мне терять было нечего. Плыть домой не солоно хлебавши не хотелось.

– Вот что, – сказал я громко и твердо, – давай мне командира, с ним и буду разговаривать. А с тобой только время теряю.

Матрос прямо захлебнулся от возмущения.

– Чего ты орешь? – зашептал он сипло. – Сейчас я тебе дам командира, такого командира я тебе сейчас дам! Отчаливай немедленно!

Он стал зыркать по сторонам, ища какой-нибудь тяжелый предмет на палубе.

– Я сейчас ведро на твою башку сброшу, – пообещал он свирепо.

Вдруг послышалось на палубе какое-то шебуршание, а потом голос:

– Коробыцын, что там у тебя?

– Из деревни какой-то дурак приплыл на лодке. Я его гоню, а он не отчаливает. Может, в него ведро швырнуть, а, товарищ старший лейтенант?

– Ну и где этот дурак? – спросил голос. И тут же показалась вторая голова в морской офицерской фуражке. Вполне симпатичная голова.

– Ты чего тут делаешь, мальчик? – поинтересовался старший лейтенант.

– Военный корабль хочу посмотреть. Вот и пришел к вам.

– А на флоте служить хочешь?

– Хочу, – твердо ответил я. Честное слово, я совсем не врал.

– Ну, тогда подожди, сейчас тебя поднимем, – заулыбался офицер и приказал мне:

– Сдвинься по ходу вдоль борта на пять метров.

Не понял я, для чего это, но команду выполнил, протащил карбас вперед, держась за канат. Там меня уже ждал Коробицын, который спустил мне веревочную лестницу с деревянными ступеньками. Старший лейтенант дал команду:

– Закрепи лодку и поднимайся.

Ну, насчет лодки я и без него знал. Крепко привязал конец к канату и полез наверх. Неустойчивая лестница качалась, и я маленько струхнул: все же борт довольно высокий. На самом верху Коробицын и офицер подхватили меня за шиворот, и в их сильных руках я перелетел через край борта и оказался на палубе.

Старший лейтенант приказал мне стоять на месте, поправил повязку дежурного и пошел на доклад к начальству.

А Коробицын у меня спросил:

– У вас все в деревне такие придурки? Надрать бы тебе сейчас задницу.

Я не стал огрызаться. Я понимал, что матрос, в общем-то, прав. Да и вообще, следует себя культурно вести на чужой территории.

Старший лейтенант вернулся не один. С ним пришел какой-то важный офицер. К тому времени отец уже научил меня различать погоны, и я понял: передо мной капитан третьего ранга.

– Как тебя зовут? – спросил он.

Я ответил. Потом старший поинтересовался:

– Ну что, правда хочешь служить на флоте?

– Так точно, товарищ капитан третьего ранга.

Ответ мой, вероятно, ошеломил офицера. Он заулыбался, посмотрел на старшего лейтенанта.

– Да, парень уже к службе готов. Даже звания знает. Давай, Михалыч, показывай матросу корабль.

И старший лейтенант повел меня в долгий поход по палубе, по отсекам, каютам и кубрикам боевого корабля. Впервые в жизни я потрогал руками холодную и волнующую сталь корабельных пушек, пулеметов, снарядов, в первый раз так близко соприкоснулся с людьми, которые несут реальную военно-морскую службу.

Везде на пути стояли матросы, все они улыбались, тормошили меня, о чем-то спрашивали. Честно говоря, от множества впечатлений, от обилия увиденного я, деревенский мальчишка, сильно волновался.

Потом меня отвели на камбуз – так называлась корабельная кухня, и розовощекий белобрысый повар накормил меня соленой селедкой, макаронами по-флотски и напоил чаем.

Чего-чего, а селедку я едал изрядно, но вот макароны, фаршированные мясом, произвели на меня такое впечатление, что я до сих пор обожаю это блюдо. Чай тоже оказался необычайно вкусным.

Затем я попал в большое помещение, где был посажен за огромный стол. Помещение, как мне сказали, называлось кают-компанией.

Оно вмиг оказалось набитым целой толпой матросов. Многие уселись за стол, многие стояли вокруг. Все смотрели на меня, вытаращив глаза, и от этого я нервничал. Соскучились, наверно, по гражданскому населению.

Посыпались вопросы: кто я, откуда, как меня зовут, сколько человек в семье, кто родители, как я учусь?

Ну, на этот вопрос отвечать было приятно. Третий класс я окончил даже без четверок, на одни пятерки.

Много вопросов было о нашей деревне: сколько людей и ней живет, сколько домов, чем занимается население, богатый ли у нас колхоз?

Но больше всего вопросов было о наших девушках: сколько их, какие они, как выглядят, есть ли длинноногие?

– А рыжие имеются? – громко интересовался матрос с одной лычкой на погоне.

– Была одна, да в город уехала учиться, – сказал я с сожалением.

– Эх, жалко, а то я бы с тобой вместе на берег поехал.

– Я тебе поеду, размечтался тут, – возразил матрос с двумя лычками, видно, его командир.

– А грудастые девушки есть в наличии? Это был вопрос маленького, худенького и лысоватого матросика, у которого совсем не было лычек.



Честно говоря, я мало тогда что понимал в женской красоте и крепко путался в ответах на такие вопросы, но грудастую от негрудастой отличить уже мог.

– Клавка есть Федотова, груди уже огромные! – восхищенно сказал я.

Лысоватый вытаращил глаза, запричмокивал.

– А какие у нее груди? Размер какой? Покажи, а, Паша!

Я выставил вперед треугольниками локти:

– Во такие!

Матросик вытянул и без того длинноватое лицо и прошептал:

– То, что надо. А рост у нее какой?

Мне не с чем было сравнить рост Клавки, и я попросил:

– А ты встань, и я скажу.

Худенький матросик под общие смешки поднялся.

Рост у него был невелик.

– Ты ей примерно до носа будешь.

Под общий хохот матрос схватился за сердце и воскликнул:

– Клава Федотова – это мой идеал! Это любовь на всю жизнь. Ребята, дайте бумагу, я буду писать ей письмо.

Он и впрямь двинулся к выходу.

А потом я набрался храбрости и тоже задал вопрос, который очень хотел задать.

– Я бы тоже хотел на флоте служить. Как к вам на службу попасть? – спросил я и крепко смутился. – К вам, наверно, только «отличников» берут.

Кто-то захихикал, но матрос с тремя лычками шикнул на него и, сделав серьезное лицо, сказал мне и всем:

– А как ты думал, Павел? Конечно, на флот призывают только «отличников», причем круглых. Здесь, к примеру, одни «отличники» сидят. Круглые.

Кают-компания грохнула и зашлась в безудержном смехе. Я понял: матросы шутят. Наверно, среди них есть и те, кто имел по одной-две четверки в школе.

Но моего отношения к советскому флоту и, конкретно, к эскадренному кораблю «Стремительный» это совсем не испортило.

Я понимал: шутки шутками, а боевую технику в самом деле могут обслуживать только очень грамотные люди.

Тот, с тремя лычками, мне так и сказал:

– Ты, Павел, учись на пятерки, и тогда тебя возьмут.

Потом началось самое волнующее и приятное. Кто-то спросил:

– Ну, какое желание у тебя есть?

Эх, в самую точку попал! Самым страстным, настоящим желанием моим, как и всей деревенской детворы, было носить военно-морскую форму. Я давно уже износил, истрепал, а потом и потерял бескозырку моего отца, служившего на Северном флоте. Теперь ничего не осталось.

Но как спросить? Вообще, просить что-нибудь у чужих у нас в деревне было не принято. Но и упускать такую возможность было бы глупо.

Я отважился.

– Бескозырку бы мне поносить…

Корабельная команда вытаращила глаза, и кто-то звонким голосом крикнул:

– Правильная постановка вопроса! Парня надо одеть в форму советского матроса! Где у нас каптенармус, где Клычко?

Все загалдели: «Где Клычко? Где Клычко? Давай сюда Клычко».

Кто-то за ним побежал, и вскоре появился старший матрос Клычко – крепкий парень в ладно сидевшей форменке, со спокойными и нахальными глазами.

(Уже потом, будучи взрослым, я узнал, что все военные, связанные с имуществом, имеют такие спокойные и нахальные глаза. Мимо таких муха бесплатно не пролетит.)

– Ну, чего тут галдите? – с сонным выражением лица спросил каптенармус.

– Парня одеть надо, видишь, гость у нас, – сказал матрос с тремя лычками.

Клычко глянул на меня оторопелым сонным взглядом здоровенного кобеля, которого ненароком разбудила неосторожно пискнувшая мышь.

– Вы чего, обалдели! У нас же размера на него нет! Он же маленький. Да и лишнего нет, все учтено.

Команда засвистела на него, заулюлюкала:

– Не позорь корабль перед населением. Перестань кочевряжиться, все найдешь, если захочешь.

Да и офицер его попросил:

– Найди чего-нибудь. Надо бы одеть молодца.

Клычко скуксил свирепую физиономию, развел руками, для порядка покрутил пальцем у виска, глядя на команду, и определил всю ситуацию следующим образом:

– Дети вы малые, а не доблестные краснофлотцы, едри вашу мамку!

И вышел.

На него никто не обиделся, и кто-то сказал с нескрываемым к нему уважением:

– Найдет. Если Клычко сказал, значит, найдет.

Я, правда, понял, что Клычко выразил совсем обратное, но, видимо, матросы лучше понимали друг друга.

И впрямь, совсем немного прошло времени, как дверь кают-компании открылась, и в ней появились сначала руки со стопкой глаженой военно-морской одежды, а затем вполне уже проснувшееся озабоченное лицо старшего матроса Клычко. Он обратился к офицеру:

– Вот, собрал кое-что из неучтенки, товарищ капитан третьего ранга. Конечно, ничего не подойдет, но…

Все заулыбались, сказали слова, приятные Клычко, и меня стали одевать.

Конечно, мне ничего не подошло. Тельняшка была до колен, фланелевка свисала с плеч, брюки надо было застегивать где-то в районе груди, а бескозырка крутилась на голове словно карусель. От всего этого пахло нафталином и чем-то казенно-мужским, и у меня от новых ощущений и от огромного счастья кружилась голова. Будоражило кровь само необычайно яркое и свежее понимание, что я примеряю военно-морскую форму.

Вокруг меня крутились матросы. Они то ставили меня на табуретку, то снимали с нее. С нитками и иголками они что-то загибали, подшивали, зауживали, отрезали, при этом все сильно были возбуждены, волновались и все время друг другу что-то кричали. Я почти оглох и от волнения, от переизбытка новых ощущений совершенно обалдел. Что матросы сделали с бескозыркой, я не знаю, но она мне стала вдруг подходить после многократного примерочного нахлобучивания и стаскивания с головы.

Потом кто-то крикнул:

– Ну, как будто все!

И все вдруг отпрыгнули от меня и стали разглядывать. Глаза у всех растопыренные, все цокают языками, головами крутят, то набок наклонят, то назад.

– Вроде ничего, – оценил кто-то.

– Не-е, не пойдет, – махнул рукой парень с тремя лычками. – Значков не хватает. Какой хороший матрос без значков домой явится? Если их нет – значит плохо служил.

Народ его поддержал, и несколько человек куда-то убежали. Вскоре вернулись с невесть где собранными значками.

И вот два матроса прикручивают и прикалывают мне значки: один на правой стороне груди, другой – на левой. Штуки по четыре с каждой стороны. Я искоса глядел на них и чуть не терял сознание от великой удачи. Ведь каждый значок в деревне – это целое состояние. Любой можно поменять на самую лучшую рогатку, на железный обруч с крючком из проволоки, чтобы гонять с криком по деревне, или на самолучший пугач. Да мало ли что еще может украсить боевое времяпровождение деревенского гопника!

Удача просто обрушилась на меня с неба и крепко придавила.

– Вот теперь все, – подытожил матрос с тремя лычками. – Ребята, несите зеркало.

Когда зеркало принесли, я совершенно себя не узнал. На меня таращился худенький маленький матросик и шмыгал веснушчатым носом. Форма сидела на нем балохонисто и несуразно. Руки он держал по швам. Зато грудь была украшена разноцветными блестками военно-морских заслуг.

– Тебя надо научить честь отдавать, – сказали мне матросы. – Это первое дело для любого военного.

Этому я быстро научился.

– Руку, руку не сгибай, подбородок повыше, – подсказывали мне.

– Так точно! Никак нет! – восклицал я и вскидывал к виску руку.

Это были минуты моего счастья.

Потом меня, одетого в форму военного моряка, усадили пить компот.

Пришло время прощаться.

Уже за компотом меня спросили:

– А чего ты, Паша, больше всего любишь?

Тут особо думать было нечего:

– Я люблю на удочку рыбачить и ходить в кино, – обозначил я свои любимые дела.

– А кино ведь денег стоит. Деньги-то есть на кино? – поинтересовался матрос, сидящий напротив.

Он попал в самую точку. Это была у меня бедовая проблема. В семье у нас пятеро детей. Всех надо одевать, кормить, учить. Денег у родителей все время не хватало…

А кино я любил. Столько в нем было всего, чего не было и не могло быть в нашей деревне! Интересные, захватывающие истории, сильные мужчины, красивые женщины. Другая жизнь…

Особенно нравились фильмы про войну – Гражданскую, потом с немцами. Мы с ребятами в своих играх повторяли подвиги наших солдат – устраивали битвы, ходили в атаку, ложились на пулеметы… Кино было окошком в другой, яркий, необычный, мир. Я очень любил кино. Но денег на сеансы не было. Что оставалось делать? Некоторые ребята за какое-то время до сеанса под разными предлогами проникали в зал, прятались под скамейки. Когда начиналось кино, гас свет, они вылезали и сидели, как ни в чем не бывало, среди взрослых. Те всегда помалкивали, не выдавали безбилетников. Но киномеханик (она же и кассир) Нина Владимировна скоро раскусила аферистов и перед каждым сеансом стала с позором выгонять нас, деревенскую шпану, из-под лавок.

Мне приглянулся другой вариант, которым я частенько пользовался. В противоположном углу от экрана стояла печка-голландка. Передней своей частью она согревала зал, а тыльная сторона находилась вне зала – в коридоре, откуда она и топилась.

Стенка печки и угол коридора образовывали закуток, в который можно было спрятаться и вскарабкаться на саму печку, то есть оказаться в зале.

На печке обычно устраивалось по два-три человека. И хотя зимой, когда печку сильно топили, наверху стояла жуткая жара, все равно сам просмотр фильма был дороже всего. Сидишь – перед тобой раскручивается какая-то история. А под тобой – зрители: деревенские мужики да женщины.

Нина Владимировна, конечно, знала о наших проделках и пыталась прекратить их. Как коршун подлетала она к печке с тыльной стороны и кричала нам наверх:

– А ну слезай, хулиганье! Сейчас председателя сельсовета вызову!

На печку самой ей было не залезть. Мы знали, что председатель, Степан Матвеевич, – человек солидный и такой ерундой заниматься не будет. Поэтому мы и не боялись. Как тетеревята прячутся от хищной птицы в кроне дерева, так и мы прижимались друг к дружке и сидели на печке тихо-тихо.

Об этих проблемах я и рассказал экипажу эсминца. Матросы задумались. Потом один сказал:

– Надо писать письмо Нине Владимировне.

Быстро нашли бумагу, авторучку, выбрали у кого самый лучший почерк и стали пишущему вразнобой диктовать. После множества дополнений и исправлений текст письма получился следующий:

«Уважаемая Нина Владимировна!

Экипаж эскадронного миноносца «Стремительный» обращается к Вам с нижеследующей просьбой.

Мы имели большое счастье познакомиться с жителем деревни Лопшеньга Павлом Поздеевым и при этом выяснили, что это лучший пионер деревни, «отличник» боевой и политической подготовки. Учась в школе, Павел участвует в тимуровском движении, хорошо владеет рыбацкой лодкой, по характеру обязателен и чрезвычайно общителен, тянется к знаниям. Это настоящий гражданин Союза Советских Социалистических Республик. Награжден многими знаками отличия Военно-морского флота.

Павел Поздеев, будучи патриотом любимой социалистической Родины, выражает желание в дальнейшем проходить службу в Военно-морских силах СССР. Вы, Нина Владимировна, конечно, знаете, что в ВМФ проходят службу только лучшие сыны советского народа. Павел Поздеев безо всякого на то сомнения тоже может стать таким же. Однако, для этого ему необходимо повысить свой морально-политический уровень, чтобы достойно представлять деревню Лопшеньгу на полях военно-морских сражений.

Зная Вас, уважаемая Нина Владимировна, как горячую патриотку нашей страны и проверенную сторонницу советской власти, убедительно просим Вас принять участие в формировании будущего защитника Родины, пионера-тимуровца Павла Григорьевича Поздеева. Ведь, как утверждают нам классики марксизма-ленинизма, задача воспитания бойца нашей родной партии является самой боевой задачей из всех, которые стоят.

С этой целью просим Вас беспрепятственно и бесплатно пропускать вышеозначенного пионера на все сеансы кино.

Выражаем твердую уверенность, что с этой поставленной задачей Вы, дорогая Нина Владимировна, справитесь надежно и успешно, как это Вы делаете всегда в Вашей нелегкой, но достойной и славной трудовой биографии и в Вашей так нужной советским людям работе. Как сказал товарищ Ленин, именно кино формирует достойные кадры. Будем же следовать его большевистским заветам!

С искренним уважением, экипаж гвардейского орденоносного эскадренного миноносца «Стремительный».


В составлении письма участвовали даже офицеры. Хохот при этом стоял такой, что вахтенный матрос Коробицын несколько раз протискивался в кают-компанию, но его безжалостно выгоняли обратно на дежурство.

– Но мы же не гвардейские и не орденоносцы, – сомневался кто-то.

Но матрос с тремя лычками настоял:

– Так будет солиднее.

Меня провожали до самого борта, у которого качался мой карбас.

Конверт с письмом я бережно уложил в широкий брючный карман. Перед самой моей посадкой прибежал лысенький морячок небольшого роста и протянул еще один конверт.

– Передай его Клаве Федотовой, – попросил он. – Только обязательно передай.

Я обещал.

Не зная, как надо прощаться с военными моряками, я очень смущался. Но меня похлопали по плечам, потрепали шевелюру и весело сказали:

– Прощай, брат. Спасибо, что приехал.

Уже отплыв от корабля метров на пятьдесят, я встал с «банки» и помахал рукой. Мне тоже помахали.

Я был счастлив.

А по берегу нервно расхаживала моя мама со старшей сестрой Лидой.

Конечно, в другой раз мне бы крепко перепало от той и другой. Мама, точно, стукнула бы чем-нибудь пару раз по заднице. Ведь меня не было столько времени, и я болтался где-то в море один.

Но тут на берег навстречу им из лодки вышел бравый морячок, весь в наградах и в бескозырке. Прижал руку к виску и весело крикнул:

– Есть! Так точно! Никак нет!

Это было что-то!

Мама моя стояла с расширенными глазами и всплескивала руками, а сестра Лида сказала:

– Змееватик.

Она всегда называла меня так в минуты гнева или восторга.

Я поставил на якорь карбасок и, звеня значками, вместе с мамой и сестрой пошел к дому.

Стоял теплый и ясный вечер светлого северного лета, и мне казалось, что сквозь этот прозрачный воздух меня с удивлением разглядывает вся деревня: что за моряк такой выискался?

На крыльце сидел отец, только что пришедший с работы, и курил любимые папиросы «Красная звезда». Он увидел меня, и папироса чуть не выпала у него изо рта, чудом зацепившись за краешек губ.

Вероятно, он, старый военмор, отслуживший всю войну на Северном флоте, в жизни не видел стольких значков на морской форме. Отец встал, вытянул руки по швам и, улыбаясь, доложил:

– Товарищ адмирал, за время Вашего отсутствия в нашем доме ничего плохого не случилось. – Потом добавил: – Хорошего – тоже.

Вся семья слушала мой рассказ о корабле, о пушках, о военных моряках, о компоте. А отец по этому поводу выпил две рюмки водки, и когда мама унесла бутылку и куда-то спрятала, он сходил на поветь и пришел оттуда с кружкой браги. На повети стоял деревянный ушат с недавно поставленным на брожение суслом, и хотя оно до конца не выбродило, отец бражку выпил с удовольствием.

Потом мы долго с ним сидели на крылечке, и отец с мокрыми глазами рассказывал о войне, о походах, о морских боях, о своих товарищах. Он впервые разговаривал со мной как со взрослым, как с равным.

Наутро я прямо в форме пошел искать Клавку Федотову. Нашел ее на речке, где та полоскала белье. Протянул ей конверт, на котором было написано: «Клаве Федотовой от матроса Николая Кислицына».

Клава вытерла руки о подол, недоверчиво взяла конверт и, вытаращив на меня свои голубые глазки со светлыми ресницами, спросила с зарождающимся интересом:

– Кто эт такой, Николай Кислицын? Что эт за чувырла такая?

– Сама ты чувырла, Клавка! Кислицын – это лучший матрос на боевом корабле.

– Наверно, лучший болтун. Такой же, как ты. Ишь, вырядился, – ехидно ухмыльнулась Клавка. – Прямо «варяг» какой-то.

Обиделся я на Клавку за Кислицына и за себя и ушел в деревню.

Странно, но Клава нашла меня уже часа через два на краю деревни, около рыбзавода. Она пришла одетая в нарядное платье. Глаза ее горели глубоким голубым светом.

Она взяла меня за руку, отвела в сторонку, усадила на бревнышко и, глядя мне в глаза, стала расспрашивать:

– Какой он, этот моряк? Как он выглядит? Женат ли он? Пользуется ли уважением в коллективе?

Голос у Клавки был при этом тревожный и ласковый одновременно. Видно, письмо замечательного матроса Кислицына взволновало ее девичью душу. Высокая грудь ее от дыхания поднималась еще выше.

Не знаю почему, но я стал Клавке бессовестно врать.

Я преподнес этого маленького лысоватого худенького матросика статным красавцем с густой шевелюрой.

Вероятно, непроизвольно я желал Клавке большого женского счастья.

– А какой у него рост? – с волнением в голосе поинтересовалась она.

– А ты встань, и я сравню.

Клава поднялась, задрала подбородок.

– Ты ему примерно до носа будешь, – успокоил я ее.

– Это нормально, – Клава махнула рукой и опять села.

Она какое-то время молчала, глядела на воду, потом сказала будто бы самой себе:

– Он такой красивый, Николай Кислицын, а я такая деревенская… Наверно, я ему не понравлюсь.

Такой подход меня возмутил. Федотова была настоящей красавицей, мне самому она нравилась, и я сказал вполне честно:

– Клава, ты очень красивая, правда, очень. – И совсем обнаглев, я шарахнул: – И сам бы на тебе женился, когда подрасту.

Клава вскочила, звонко засмеялась, наклонилась и погладила легкой своей ладонью меня по щеке.

– А ты ничего, матросик, славненький. Только маленький совсем, а мне замуж надо, понимаешь?

Она отвернулась и пошла по морскому берегу босиком, в новом нарядном платье. От меня. К матросу Николаю Кислицыну.

Наверно, они потом долго переписывались, верещали друг дружке всякие телячьи нежности, сю-сю там, ма-сю.


После службы Николай и в самом деле приехал к нам в деревню. Приехал за своей невестой, Клавдией Федотовой.

Они долго гуляли по морскому берегу, по полям и все время звонко над чем-то хохотали. Им было хорошо вдвоем.

Из маревой дали засыпающего моря кричали им протяжные песни полусонные чайки, качающиеся на серо-бирюзовых, гладко-покатых волнах.

И худенькая фигурка Николая Кислицына все касалась и касалась плотного поморского тела Клавдии Федотовой.

А потом они уехали. Наверно, из них получилась прекрасная пара.

Больше Клавку я никогда не видел. Есть такое свойство в природе: женщины покидают свой дом, уходят за своим избранником и никогда больше не возвращаются к родному порогу. Такова суть женщины. Мужчины так не могут. Мужчине всегда нужно умереть там, где он родился.

А в тот день вечером был сеанс фильма про Фантомаса.

Я подошел к киномеханику Нине Владимировне и отдал ей письмо от экипажа эскадренного миноносца «Стремительный».

Она долго его читала и почему-то все время посматривала на меня с большим удивлением, как на странную вещь, неожиданно перед ней появившуюся. Кончив читать, она на меня уставилась, сделала глотательное движение и смогла только сказать:

– Ну-ну, проходи, тимуровец.

Никогда я не получал такого удовольствия от кино, как в тот раз. Но надо сказать и горькую правду: этот праздник продолжался недолго.

Уже в следующий раз Нина Владимировна, как ни в чем не бывало, потребовала от меня денежки за билет, и опять пришлось мне лезть на печку. А письмо моряков сгинуло где-то в глубине билетной сумки Нины Владимировны. Может быть, лежит до сих пор там.

А значки с моей груди тоже быстро исчезли.

Какие-то на что-то обменял, другие кто-то попросил поносить и не вернул потом, какие-то просто потерял. Форма тоже быстро истрепалась.

Давно это было. Как давно!.. Но до сих пор в душе живет ощущение праздника, которое я испытал в тот летний солнечный день.

Я благодарен этому дню, благодарен военным морякам, согревшим, может быть, и мимоходом мою мальчишескую душу, благодарен Летнему берегу Белого моря, ласкавшему босые мои ноги.

Не знаю, зачем к нашему берегу приходил тот корабль. Может быть, для того, чтобы память о нем сохранилась на всю жизнь.


Загрузка...