Вступление

1


Эти ранние дневники начинаются в январе 1897 года, когда Вирджинии было почти пятнадцать, и охватывают 12 лет, семь из которых можно считать самыми бурными в ее жизни. Первые записи сделаны в то время, когда она медленно оправлялась от периода безумия, последовавшего за смертью матери в мае 1895 года. С января 1897 по осень 1904 года Вирджиния пережила смерть сводной сестры и отца, а также лето безумия и суицидальной депрессии.

Но за внешними потерями и смятением скрывалась созидательная сила, сильный импульс к выздоровлению. Это было стремление привнести с помощью писательства порядок и целостность в хаос. Облекая мысли в слова и придавая им осмысленность, Вирджиния возвращала реальность тому, что иначе могло остаться иллюзорным. Слова, как она поняла еще в детстве, были для нее самым действенным лекарством. Таким образом, эта ранняя хроника представляет собой начало будущей карьеры Вирджинии Вулф как писательницы, но в то время она еще была Аделиной Вирджинией Стивен, которая училась писать и готовила себя к профессии литератора.

Таким образом, данные страницы представляют тот редкий случай, когда выдающийся автор оставляет после себя не только подлинные свидетельства своего ученичества, но и биографические записи об этом знаменательном периоде. Ибо, как написала сама Вирджиния в конце первого дневника, «вот томик довольно острой жизни (первый по-настоящему прожитый мною год жизни)». И это правда.

Первая тетрадь, больше всего похожая на дневник, самая длинная. Вирджиния регулярно вела записи в течение первых семи месяцев 1897 года и нерегулярно в оставшееся время, закончив тетрадь в первый день 1898 года. На фоне множества людей, запечатленных на этих страницах, и событий, которые она посчитала достойными внимания: посещение картинных галерей, музеев и театральных постановок, бриллиантовый юбилей королевы Виктории, подготовка к свадьбе сводной сестры Стеллы, – Вирджиния, выступая в роли семейного историка, пишет о повседневной жизни дома 22 по Гайд-Парк-Гейт: об утренних событиях; о гостях на обед, чай и ужин; о послеобеденных и вечерних часах. Порой даже возникает ощущение навязчивого характера записей: «Пишу как раз перед тем, как отец позовет меня на выход, и не могу придумать на одного предложения, чтобы заполнить пустоту».

Многие записи дневника за 1897 год настолько отличаются друг от друга, что трудно сделать набросок «типичного» дня. И все же примерно в конце февраля появляется некий «образцовый» день, который можно описать в общих чертах. Утром, после завтрака, Джордж Дакворт, старший сводный брат Вирджинии, уходил на работу в качестве неоплачиваемого секретаря к Чарльзу Буту, а Джеральд, младший брат Джорджа, отправлялся на работу в издательство «Dent»2; по понедельникам, средам и пятницам ее сестра Ванесса посещала уроки живописи в школе Артура Коупа; по будням Адриан, их младший брат, отправлялся в Вестминстерскую школу; иногда с утренней почтой приходили письма от их старшего брата Тоби, который учился в Клифтон-колледже в Бристоле. Сводная сестра Стелла Дакворт, исполнявшая роль хозяйки дома, спускалась в подвал, чтобы дать указания кухарке Софии Фаррелл; а Вирджиния вместе с отцом приступала к ежедневным упражнениям, предписанным доктором Сетоном, в Кенсингтонских садах и выполняла их в течение часа или около того, после чего Лесли Стивен удалялся в свой кабинет в верхней части дома, а Вирджиния – в заднюю комнату или в детскую, чтобы переводить с немецкого и латыни или изучать историю.

После обеда снова была физическая активность (доктор Сетон велел проводить на свежем воздухе по четыре часа в день). Вирджиния, чаще всего в сопровождении Стеллы, ходила за покупками, наносила визиты или посещала доктора Сетона; Стелла, переболевшая «желудочной простудой» на Рождество 1896 года, время от времени сама ходила на консультации к Элизабет Гарретт Андерсон. После обеда была еще одна прогулка по Садам, теперь уже с Ванессой, возвращавшейся домой с занятий. Затем чай с несколькими родственниками семей Стивен и Фишер, после чего снова чтение. И, наконец, ужин в компании одного или двух гостей, после чего поход в театр или же вечер дома с Лесли Стивеном, читавшим вслух роман или стихи.

Однако, если не считать медицинских предписаний Вирджинии, семейный распорядок не отличался особой строгостью, поскольку дом постоянно кишел гостями: Мильманы, Стиллманы, кузина Мия, тетя Минна, тетя Энни, Китти Макс, Марджери Сноуден, Сьюзен Лашингтон. В доме царила суета. Порой Вирджинию, казалось, забавляло то, что представители викторианской верхушки среднего класса толпились в их гостиной, но порой это вызывало у нее раздражительность и тревогу. Даже соседние улицы чудились ей полными опасностей и жертв: сбежавшие лошади, перевернувшиеся телеги, раненые велосипедисты и так далее. Каждый раз, когда Вирджиния выходила на лондонские улицы, ей казалось, будто она попадает в зону боевых действий. А бывали дни, когда ее болезнь, о которой никогда не говорится открыто, наполняла эти страницы яростью и разочарованием.

Например, в гостях у Стиллманов «бедняжка мисс Джен [Вирджиния] совершенно потеряла рассудок, уронила зонтик, отвечала невпопад, несла чушь и раскраснелась, как индюк». В апреле она «легла в постель разъяренной и истеричной», а позже «с сожалением должна сообщить, что в силу различных обстоятельств, сложившихся против меня, я сломала свой зонтик пополам». Но как в последующие годы, так и в этот период именно книги становились для нее убежищем – «величайшим источником помощи и утешения».

Количество книг, прочитанных 15-летней Вирджинией необычайно велико: множество исторических трудов и биографий, дневников и сборников эссе, а также томов художественной литературы и поэзии. Лесли Стивен с ранних лет дочери надеялся, что она станет его литературной преемницей и интеллектуальной наследницей, и обучал ее соответствующим образом. Но даже он порой замечал, что его «Джиния поглощает книги едва ли не быстрее меня». Однако Вирджиния знала, что чем больше она читает, тем благосклоннее относится к ней отец, а больше всего на свете она жаждала его любви и одобрения.

Чтение, конечно, являлось важнейшей частью обучения писательскому мастерству, но также оказывало наркотическое воздействие; иногда она читала так, словно пыталась сбежать от проблем: «Читала мистера [Генри] Джеймса, чтобы успокоиться, и своего любимого Маколея»; «дочитала 5-й и последний том своего любимого Маколея»; «дочитала 3-й и последний том “Кромвеля”»; «дочитала 1-й том “Рима” Арнольда».

Эти записи были сделаны после того, как Стелла вернулась из свадебного путешествия, снова заболев «желудочной простудой». С конца апреля до середины июля болезнь протекала непредсказуемо, и Стелле становилось то лучше, то хуже. Тогда у Вирджинии стали наблюдаться перепады настроения. Например, в конце апреля, в самом начале болезни Стеллы, она пишет: «Я спала с Нессой, потому что была несчастна. Новости о том, что Стелле полегчало, пришли около одиннадцати. Что же будет завтра?». На следующий день: «Снова спала с Нессой». 4 мая Стелла ненадолго пришла в себя, и для Вирджинии это было «просто прекрасно, но я достаточно неразумна и была раздражена». Пять дней спустя: «Меня осмотрел доктор Сетон. Никаких занятий – только молоко и лекарство, но я забыла какое». 21 мая утренние сплетни тети Минны со Стеллой «так разозлили меня, что я отвернулась и стала вести себя просто отвратительно!».

Судя по всему, болезнь Стеллы имела куда более серьезное значение, нежели просто вызывала беспокойство о благополучии члена семьи. По какой-то причине Вирджиния сохраняла критическое отношение к сестре, что сильно отдалило их друг от друга. Вот ее странная реакция на то, что 9 мая Стелла во второй раз встала с постели: «Теперь эта старая корова до смешного здорова и весела – выскакивает из постели и т.д. И тем не менее слава богу». Это «тем не менее», как отметил Квентин Белл3, «определенно дает повод для размышлений. Не пытаясь докопаться до истины…, мы можем, по крайней мере, отметить, что у хорошей, доброй, не очень умной женщины, пользовавшейся специфическим авторитетом, будучи не то старшей сестрой, не то заменой матери, и очень нервной, раздражительной умной пятнадцатилетней девочки может быть много причин для разногласий, и определенные трения между ними явно были». В то лето 1897 года здоровье Вирджинии и Стеллы было каким-то образом связано, и дело не только в чувстве привязанности с обеих сторон, но и в чувстве вины Вирджинии.

Самым верным признаком того, что глубокие переживания начали выходить на поверхность, может служить сокращение количества записей в дневнике Вирджинии после смерти Стеллы 17 июля. И хотя время от времени она пыталась продолжить его, либо слова не шли на ум, либо не хватало сил перенести их на бумагу, а без словесного арсенала, способного защитить ее от мира, который казался «безнадежным и странным», Вирджиния снова чувствовала себя беззащитной и окруженной опасностью. Комната опять стала для нее «убежищем и укрытием». Оставшиеся месяцы 1897 года, если судить по дневниковым записям, за редким исключением были окутаны тишиной.

Кроме уроков греческого и латыни, не сохранилось никаких записей Вирджинии ни о 1898, ни о 1899 годе вплоть до августа, когда семья Стивен отправилась на каникулы в деревню Уорбойс, округ Хантингдоншир, графство Кембриджшир. Однако, что бы ни происходило в течение этих девятнадцати месяцев, оно, по-видимому, оказало благотворное влияние на Вирджинию, и дневник, который она начала после этого, заметно отличается от дневника за 1897 г. Благодаря тому, что в ней вновь появился импульс к жизни, записи стали более решительными, менее личными, а голос – более спокойным и уверенным. Сокращенная телеграфная форма дневника 1897 года уступила место более выдержанной прозе, ибо Вирджиния начала излагать на бумаге нечто новое для нее и технически отличающееся от прежнего.

Теперь она практиковалась в искусстве написания эссе и, возможно, впервые начала осознавать читателя – незнакомца, который будет реагировать на те или иные эффекты, которых она пыталась добиться в тексте: «Порой я пишу и разнообразия ради представляю своего читателя, что заставляет меня принаряжаться». Некоторые ее эссе остроумны и вдумчивы, и, очевидно, их было труднее писать, поскольку, как она заявляет в конце одного текста, посвященного «довольно мрачному дню удовольствий» (пикник с тетей Стивен и кузенами): «Написание заняло у меня больше времени, нежели сам день: такое соотношение деталей чрезвычайно сложно, скучно и неинтересно читать. Однако писать можно бесконечно, и каждый раз я надеюсь, что у меня получится лучше».

Примечательность этих эссе заключается в том, что 17-летняя Вирджиния уже демонстрировала признаки развития тех стилистических особенностей – сдержанности и контрастной образности, – которые станут отличительными чертами ее языка в будущем.


На рубеже веков день в доме 22 по Гайд-Парк-Гейт начинался с того, что Вирджиния переводила с греческого (в 1902 году она начала брать частные уроки у Джанет Кейс), а Ванесса, с 1901 года учившаяся в школе при Королевской Академии художеств, рисовала эскизы или писала картины. Дни и вечера были посвящены занятиям, «которые мужчины семьи считали подходящими для женщин: они занимались домашним хозяйством, накрывали чай, вели беседы, любезничали с Джорджем, Джеральдом и их друзьями» [см. КБ-I]. Однако в центре внимания лондонских очерков 1903 года оказались именно светские мероприятия с их весельем и блеском танцев – вечера, проведенные «за распитием шампанского и поеданием перепелов». Вирджиния призналась, что получила огромное удовольствие от написания одного из таких очерков, реконструировав танцы, в которых лично не участвовала. По причине своей застенчивости она часто избегала подобной социальной активности – «я бы вполне могла провести весь вечер, просто наблюдая за ними».

В работах этого периода легко заметить, что Вирджиния училась наблюдать как писатель. Например, в конце своего лондонского эссе «Ретроспектива» она пишет: «Единственная польза этой книги в том, что она служит альбомом для набросков; подобно тому как художник делает зарисовки ног, рук и носов…, так и я берусь за перо и набрасываю здесь те формы, которые приходят мне на ум. Это упражнение – тренировка для глаз и рук…».

По возвращении семьи из отпуска в Солсбери осенью 1903 года Вирджиния написала эссе под названием «Серпантин» – рассказ об утонувшей женщине. В середине текста, размышляя об изоляции женщины, она невольно переходит от «она» и «ее» к «я» и «мое»: «Помимо детей и мужа у меня ведь еще были родители. Будь они живы сейчас, я бы не была одинока. Каким бы ни был мой грех, отец и мать дали бы мне защиту и утешение». Это бессознательное отождествление себя с утопленницей имеет большое значение, поскольку в 1902 году сэру Лесли сообщили, что у него рак. Год спустя, когда писался «Серпантин», он медленно умирал. Таким образом, эссе стало неосознанным первым маленьким реквиемом Вирджинии по отцу.


Сэр Лесли скончался 22 февраля 1904 года. Одиннадцать недель спустя Вирджиния во второй раз впала в безумие и не выходила из этого состояния в течение целого лета, слыша голоса, пение птиц на греческом и нецензурную брань Эдуарда VII, доносившиеся из-за кустов. Ее суицидальное отчаяние в тот период напоминает состояние Септимуса в «Миссис Дэллоуэй» – романе, написанном на основе воспоминаний о тех месяцах выздоровления, которые она провела с Вайолет Дикинсон в Уэлине.

Когда Вирджиния достаточно окрепла, чтобы снова читать и писать, она начала вести дневник за 1904–1905 годы, по формату напоминающий дневник за 1897 год. Словно упорное ежедневное повествование о жизни вновь дало ей ощущение реальности, которое она никак иначе получить не могла. Однако это лишь поверхностное сходство, ведь по содержанию и тону записи явно стали оптимистичнее предыдущих, и на то есть веские причины.

Осенью 1904 года и последующей зимой произошли по меньшей мере четыре события, кардинально изменившие уклад и качество жизни Вирджинии. Во-первых, пока она лечилась у Вайолет, а затем гостила у тетушки Кэролайн Эмилии Стивен в Кембридже, остальные Стивены переехали на Гордон-сквер 46 в Блумсбери, оставив позади дом 22 по Гайд-Парк-Гейт, наполненный, особенно для Вирджинии, несчастливыми воспоминаниями. Во-вторых, Фредерик Мейтланд, занятый написанием официальной биографии сэра Лесли Стивена, обратился к Вирджинии за помощью. Эта просьба не только помогла ей почувствовать себя полезной, что явно имело терапевтический эффект, но и дала ощущение сопричастности к работе по воскрешению отца для потомков и возведению ему вечного памятника из слов. В-третьих, 14 января 1905 года Вирджинию признали здоровой и позволили ей еженедельно преподавать в колледже Морли – вечернем учебном заведении для работающих мужчин и женщин. И, наконец, что самое важное, в декабре 1904 года она опубликовала три статьи в «Guardian» (две рецензии и эссе), затем, в 1905 году, эссе в «National Review», а в феврале получила предложение рецензировать книги для ЛПТ, став, таким образом, профессиональной писательницей.

Годы ученичества начали приносить плоды. Вирджиния вступила в ряды профессионалов и наконец-то, подобно отцу, начала зарабатывать своим пером, сделав правильные шаги к становлению его литературной преемницей. И как бы она ни ворчала в начале января по поводу «бесконечного рева, скрежета, грохота колес и шума голосов» на улицах Лондона, все это больше не имело значения. 10 января возле тарелки с завтраком лежала ее первый заработок – «£2/7ш/6п4 за статьи в “Guardian”, – доставивший мне огромную радость».

Вступая в новый этап своей жизни, Вирджиния начала по-новому воспринимать себя. Вскоре ей предстояло познакомиться с проблемами, способными задеть творческое самолюбие, а пока ей доставляло удовольствие наблюдать, как заказанное эссе «разрастается под моими руками». Она могла и разозлиться из-за того, что редактор исказил ее слова, особенно если они были подписаны «Вирджиния Стивен», но она также чувствовала облегчение и радость от того, что редактор «принял мою прелестную статью – как будто гора с плеч». К концу февраля дневник за 1904–1905 годы отчасти становится местом записей молодой женщины с профессией.

Время стало на вес золота, и строгий график работы был просто необходим Вирджинии. В отсутствие работы над эссе или чтения книги для рецензирования всегда имелись переводы с греческого или латыни. Даже воскресные послеобеденные концерты в Квинс-холле стали регулярным развлечением, равно как и домашние вечера Тоби по четвергам в марте – те ранние собрания, участники которых впоследствии стали известны как группа «Блумсбери».

К марту, когда Вирджиния начала писать, рецензировать и преподавать, она чувствовала себя не только признанной и ценной, но и свободной, независимой. Правда, одну рецензию вернули на доработку, а ЛПТ отклонило статью о Екатерине Медичи, но Вирджиния отнеслась к этому спокойно, ведь теперь «я все равно зарабатываю деньги». Разумеется, отпуск с Адрианом на Пиренейском полуострове являлся символом ее нового статуса и сопутствующей ему свободы.


Поездка в Корнуолл в августе 1905 года была путешествием во времени «в другой мир, практически в другую эпоху». Там, в Сент-Айвсе, снова был Талленд-хаус, куда Вирджиния в детстве ездила на лето двенадцать раз, была живая изгородь, «уголок любви» и каменные урны. Этот заветный «уголок Англии» в вечер их приезда ничуть не утратил своего очарования. В деталях и в целом он остался неизменным, а Вирджиния обнаружила «свое прошлое нетронутым».

Зарисовки в корнуолльском дневнике кажутся попыткой еще раз вдохнуть в прошлое живительную силу настоящего: пожилая женщина в церкви вспоминает доброту Джулии Стивен; словоохотливая миссис Паско, запомнившаяся прежде всего «какими-то проблемами в “в трубах”»; энергичная утренняя рыбалка – все это наполнено жизнью. «Эти черновые заметки послужат ориентирами», – писала Вирджиния. Но как бы ни были они грубы, по ее воспоминаниям можно судить о том, каких высот она достигла как писательница. Результатом этого путешествия стало эссе «Прогулка в ночи», опубликованное в декабре того же года. Однако лишь через двадцать лет посещение Сент-Айвса соединится с более ранними воспоминаниями в образе семьи Рэмзи в романе «На маяк», который укрепит славу Вирджинии и останется для многих читателей ее главным достижением.


В 1905 году Вирджиния начала преподавать в колледже Морли и в течение семестра жила в Лондоне. Лишь в апреле 1906 года, во время пасхальных каникул, она вернулась в Джигглсвик в Йоркшире, чтобы повидаться с Мадж и Уиллом Воганом, у которых гостила она в ноябре 1904 года. На этот раз Вирджиния также поехала одна, с Гуртом на поводке. Воганы жили в непосредственной близости от дома Вирджинии, и она могла заглядывать к ним, если ей хотелось общения, однако она стремилась именно к уединению.

Сделанные там наброски отражают меланхолию ее неспешных скитаний по бесплодным землям Йоркшира и умиротворение от мрачного величия вересковых пустошей. Во сколько вставать, когда ужинать, где гулять, что читать – решать было только ей. Она вкусила свободу. «Я все делаю по своему вкусу, а потом закрываюсь в комнате…» По настроению эти слова являются лишь кратким дополнением к образу «одинокого странника» Питера Уолша из романа «Миссис Дэллоуэй». Вирджиния, однако, проделала долгий путь, чтобы остаться одной в этом северном городишке, «простеньком и очищенном от всякой мелочности и вульгарности благородством региона, в котором он расположен».

Летом 1906 года она отважилась на художественную прозу и написала целых два рассказа: «Филлис и Розамунда и «Загадочный случай мисс. В». В августе, теперь уже в сопровождении Ванессы, она отправилась в Бло-Нортон. Вот запись Вирджинии Стивен, начинающей писательницы, впервые размышляющей о том, как работает ее писательский ум: «Одна из своенравных особенностей разума – позвольте для удобства обобщить – заключается в том, что она работает исключительно по своим собственным правилам. Вы даете ему объект и предлагаете порассуждать, а он лишь замолкает и отворачивается, но через месяц, три или даже семь внезапно, безапелляционно и без особой на то причины выдает объект целиком»5.


Хотя болезнь Ванессы потребовала внести некоторые изменения в маршрут их экспедиции в Грецию осенью 1906 года, Вирджиния расцвела в колыбели античной культуры. Ее успокаивали порядок и симметрия, она стала дольше концентрироваться на увиденном, улавливая мельчайшие детали людей, мест, манер и нравов. Что-то новое появилось и в стиле, которым она передавала свои впечатления: описывала ли Вирджиния место, богатое древней историей, или же создавала портрет кого-то из постояльцев отеля, – ее тексты становились все более содержательными и резонансными.

В Греции, как и позже в Константинополе, Вирджиния начала моделировать свои мысли так, как не делала этого в самых ранних дневниках. Казалось, теперь она была занята преобразованием простых визуальных впечатлений в словесные образы, способные пробудить к жизни нечто в самом читателе, подчеркнуть и заострить определенные грани и отношения, которые выходили за рамки объекта созерцания и все больше граничили с метафорой. Этот новый способ она сама попыталась выразить, когда в Микенах написала: «Думаю, не было еще менее управляемого созерцания: оно проникает во все закоулки разума, пробуждает странные воспоминания и будоражит воображение; предсказывает отдаленное будущее; пересказывает далекое прошлое. И все это – позвольте записать – лишь огромное скопление разрушенных домов на склоне холма».

Это было нечто новое и нашедшее свое выражение не только в Греции, но и в Константинополе, описывала ли Вирджиния богослужения в храме Святой Софии или торговалась за лоскут шелка на базаре. Это свойство стиля не поддается точному определению, но, несомненно, ощущается. Это было движение в сторону от рациональных смыслов и шаг в глубинные области ощущений и двусмысленности.


Когда 21 октября компания отплыла в Константинополь, Тоби покинул остальных и вернулся в Лондон. Однако визит в Турцию был прерван болезнью Ванессы, и Стивены под присмотром Вайолет Дикинсон вернулись в Англию на Восточном экспрессе, прибыв в Лондон 1 ноября. В экспедиции Вирджиния написала лишь один рассказ, опубликованный под названием «Диалог на горе Пенделикон». Однако эта поездка в Грецию надолго останется в памяти Вирджинии и еще не раз всплывет в «Комнате Джейкоба», ведь Джейкоб Фландерс умирает после поездки в Грецию, равно как и его прообраз Тоби Стивен.

Внезапная смерть Тоби 20 ноября так и оставила его загадкой для Вирджинии. Она плохо знала замкнутого и меланхоличного брата, который так много для нее значил. Четверть века спустя она попытается воссоздать его во всей красе через образ Персивала в романе «Волны». Однако в конце 1906 года в ее жизни были только горе и недоумение.

Она потеряла брата, а вскоре и сестру, которая через два дня после смерти Тоби приняла предложение Клайва Белла выйти за него замуж. Свадьба состоялась 7 февраля 1907 года. В марте Вирджиния и Адриан оставили дом 46 по Гордон-сквер Беллам и переехали на Фицрой-сквер 29. Таким образом, Вирджиния жила достаточно близко к Ванессе, дабы иметь возможность умерить возникшее ощущение брошенности. Если не считать ее странной связи с эксцентричным эллинистом Уолтером Хедламом, который был старше ее на 16 лет, супружеские перспективы Вирджинии не выглядели многообещающими. К тому же ей было нелегко принять Клайва Белла в качестве зятя. Независимо от того, признавалась она себе в чувстве одиночества или нет, ясно, что Вирджиния считала Клайва своего рода чужаком и, как следствие, питала серьезные сомнения в его пригодности в качестве мужа Ванессы.

Вирджиния и Адриан провели часть летних каникул 1907 года в Плейдене вместе с Беллами, которые сняли соседний коттедж в городке Рай. Там, в Сассексе, чувствуя, вероятно, некоторую бесцельность существования, Вирджиния снова взялась вести дневник, описывая местность, море и солончаки. На страницах этого дневника она рассуждает о том, как создавать сцены в художественной прозе, и, вероятно, именно во время тех каникул она начала писать биографию Ванессы, которая ждала ребенка. Будущему Джулиану Беллу6 эти воспоминания однажды помогут понять кое-что о своих бабушке и дедушке Стивен, о жизни в доме 22 по Гайд-Парк-Гейт, о Стелле и Джеке Хиллзе, а также немного о Джордже и Джеральде Даквортах. Тем летом были закончены четыре главы, но нет никаких свидетельств, что Вирджиния когда-либо возвращалась к этой работе.

Осенью Вирджиния и Адриан возродили домашние вечера по четвергам, придуманные Тоби в марте 1905 года, а в конце года она прекратила преподавать в колледже Морли. В феврале 1908 года родился Джулиан Хьюард Белл. Маленький шумный ребенок вскоре перевел отношения Вирджинии и Клайва на новый уровень, однако действительно «великое событие», как выразился Квентин Белл, произошло в конце 1907 года. Это было рождение «Мелимброзии» – романа, который примерно восемь лет спустя будет опубликован под названием «По морю прочь». Когда именно ей пришла в голову идея книги, неизвестно, но, возможно, это произошло уже во время первой поездки Вирджинии в Мэнорбир (Уэльс) в марте 1904 года. Во всяком случае, к моменту отъезда из Мэнорбира, куда она отправилась во второй раз в августе 1908 года, Вирджиния закончила сто страниц своего романа и в октябре отправила их не Вайолет Дикинсон, которая начала отходить на второй план, а Клайву Беллу – теперь уже литературному поверенному. Из немногочисленных дневниковых записей, сделанных в Уэлсе и Мэнорбире, становится ясно, что энергия молодой романистки была направлена на художественную прозу.

3 сентября Вирджиния вместе с Клайвом и Ванессой отправилась в Италию, посетив главным образом Сиену и Перуджу. Несколько страниц дневника посвящены собору и празднику, однако мысли ее были заняты литературой: «Я бы хотела писать не только глазами, но и умом, а также вскрывать настоящее, скрытое за показухой». А размышляя над фреской Перуджино, Вирджиния впервые сформулировала главный эстетический принцип, которым будет руководствоваться дальнейшем: она станет «постигать иную красоту», добиваться симметрии посредством бесконечных диссонансов, отображающих все движения разума сквозь мир, и в конце концов некой целостности, состоящей из трепещущих фрагментов».

В течение всего этого периода Вирджиния писала свой роман, отправляя главы Клайву Беллу, чтобы получить его комментарии. «Сейчас мое намерение, – писала она в феврале 1909 года, – продолжать работу и закончить книгу, а затем, если наступит такой момент, ухватиться за первый попавшийся образ и снова пройтись по тексту, многое сохраняя из первоначального наброска, и попытаться углубить атмосферу… Ах, как ты меня подбадриваешь! Это все меняет»7.

В апреле 1909 года Вирджиния совершила путешествие во Флоренцию, опять-таки вместе с Клайвом и Ванессой. Записи в дневнике за этот период кратки, но сделанные ею миниатюрные зарисовки характеров остры и проницательны. Это эпизодические появления романистки, решительно настроенной докопаться до сути, и скрытого ядра личности, из которого проистекает все остальное в человеке. Несмотря на шероховатость зарисовок, они все же примечательны, ведь Вирджиния начала передавать характер с помощью «предположений», оставляя читателю возможность додумать остальное. Например, о графине Распони она пишет: «Посмотрите на конфликт морщин на лбу – она очень похожа на крестьянку, но это женщина своей культуры и расы. Ее речь смелая и свободная, но в то же время аккуратная». О Джанет Росс: «Миссис Росс живет на большой вилле; она дочь знатных родителей, подруга писателей и известная поклонница деревенского образа жизни. Она распродает картины, которые висели у нее на стенах много лет. Она категорична, напориста, устремляет прямо на вас решительный взгляд своих серых глаз, будто оказывает большую честь, уделяя вам внимание даже на миг». Об Элис Мэйнелл: «Среди гостей была худощавая, изможденная женщина, похожая на загнанного кролика, – будто от боли стиснутый рот и жалобный взгляд… Она вцепилась в подлокотник кресла и явно чувствовала себя не в своей тарелке».

Но куда же делась болезненно застенчивая Вирджинией, задаемся мы вопросом, когда она сидит рядом с этими пожилыми дамами, подчас довольно грозными, задает вопросы, выводит их из себя?! Неужели Флоренция вдруг заставила Вирджинию отбросить в сторону всякое стеснение и превратила ее в агрессивную корреспондентку? Нет, все гораздо сложнее. Вирджиния, которую мы видим на последних страницах данной книги, стала романисткой, изучающей своих героев, исследующей их глубины, оценивающей их восприятие, выведывающей их самые сокровенные тайны. Уже на следующий день все эти наблюдения будут облечены в словесную оболочку и заполнят собой девственно чистые листы. Именно благодаря предвкушению завтрашнего дня застенчивость Вирджинии отступает, чтобы наблюдательная писательница сунулась туда, куда Вирджиния, молодая женщина двадцати шести или двадцати семи лет, даже не помыслила бы заглянуть. Получается, что в примерно в это время, между 1907 и 1909 годами, Вирджиния-ученица начала отходить на второй план, уступая место еще неопытной писательнице-Вирджинии.


2


«Вскрыть настоящее, скрытое за показухой», «добиться симметрии посредством бесконечных диссонансов… и в конце концов некой целостности, состоящей из трепещущих фрагментов» – вот как Вирджиния Стивен сформулировала свое художественное кредо в итальянском дневнике за 1908 год. Между поверхностным мерцанием реальности и ее скрытой стороной, как следует из этого заявления, всегда было какое-то несоответствие, некий диссонанс, и именно из этих бесконечных противоречий возникало ее искусство, цельное и гармоничное. Три десятилетия спустя она доведет эти противоречия до совершенства в своем романе «Между актов», опубликованном посмертно. Именно в этой книге она наиболее смело изобразила слияние противоположностей.

Но что скрывалось за этой декларацией художественного кредо? Какие противоречия так навязчиво занимали ее сознание? Какие противоречивые впечатления она испытывала? Чтобы найти ответ, нужно заглянуть примерно на тридцать лет вперед, в ее собственный анализ этого двойственного видения, которое оставалось с Вирджинией на протяжении всей жизни. Так случилось, что где-то между 18 апреля и 2 мая 1939 года Вирджиния начала писать заметки для мемуарного очерка «Зарисовка прошлого» и обратилась к своим ранним дневникам в поисках материала. 15 мая со своего «островка настоящего» [2], по ее собственным словам, Вирджиния начала сосредоточенно оглядываться на годы, которые предшествовали маю 1895 года и последовали сразу за ним. Ранние дневники дали Вирджинии возможность не только воскресить давно забытые воспоминания, но также усовершенствовать и интерпретировать (теперь взрослым умом) ее прежние представления о справедливости и равенстве, семейной любви и личных потерях. (На самом деле это был тот же источник воспоминаний, к которому она обращалась, когда писала «По морю прочь».)

Возвращаясь мыслями к ранним годам, Вирджиния увидела причины своего растущего отчаяния: смерть матери в 1895 году, Стеллы в 1897-м, отца в 1904-м, Тоби в 1906-м, а в 1907-м – потеря Ванессы в браке, – из-за всего этого она чувствовала себя еще более одинокой и осиротевшей, чем когда-либо прежде. Копаясь в пыльных дневниках, она неизбежно обнаружила биографию Ванессы, начатую в Плейдене в 1907 году, первая глава которой содержит описание супружеской жизни Лесли и Джулии Стивен. В очерке «Воспоминания» есть много того, что проливает свет на мемуары 1939–1940 годов. Однако самым удивительным открытием является то, что еще в 1907 году Вирджиния пришла к выводу, что какая бы гармония ни царила в семейной жизни ее матери и отца, она достигалась исключительно за счет «насыщенных стремительных всплесков диссонанса и противоречий», поскольку оба родителя были «много повидавшими и отнюдь не покладистыми людьми» [1].

В ранних дневниках Вирджиния нашла Лесли Стивена, выдающегося литератора, автора «Истории английской мысли XVIII века», «Науки этики» и «Социальных прав и обязанностей», уважаемого в интеллектуальном мире и любимого своими коллегами. Это «показуха». «Настоящим, скрытым за показухой», Лесли Стивен был именно в доме 22 по Гайд-Парк-Гейт. Там «он был непостижимо эгоистичным тираном», по натуре склонным выражать свои чувства открыто, бесцеремонно, невзирая на других; второе вдовство ввергло его в бурю эмоций с «причитаниями, выходящими за рамки обычной скорби». Предаваясь россказням о своем одиночестве и угрызениях совести, она превратил жену в «не вызывающий симпатии призрак» [1]. Был ли это тот самый человек, который писал об этике и социальных правах? Неужели это тот самый Лесли, который, как гласит история, будучи маленьким чахлым мальчиком, в порыве ярости швырнул цветочный горшок в свою обожаемую мать?

В очерке «Зарисовка прошлого», написанном 32 года спустя, Вирджиния с еще больше проницательностью описала двух разных отцов, под тиранией которых она так часто бесновалась и страдала. Он осознавал, что обладает «второсортным умом», но при этом был «по-детски жаден до комплиментов». Дома, окруженный множеством женщин, он был свирепым, эгоистичным, всепоглощающим, но для патриархального мира, в котором он занимал высокое положение, Лесли Стивен являлся воплощением простоты, честности и милой эксцентричности. Но для своей дочери он был «отцом-тираном – требовательным, жестоким, истеричным, демонстративным, эгоцентричным, жалеющим себя, глухим, безапелляционным, попеременно любимым и ненавидимым… Это было все равно что оказаться в одной клетке с диким зверем». И все же именно по причине любви к отцу – он «заставлял меня чувствовать, что мы с ним наравне» [2], – Вирджиния остро ощущала это противоречие.

Еще была красивая печальная загадочная мать, память которой дочь чтит в романе «На маяк» и которую муж восхваляет в своей «Мавзолейной книге», хотя ни один из них до конца не понимал Джулию Стивен. Как при жизни, так и после смерти память о ней была окутана некой тайной. Подобно Лесли, она была полна противоречий. Сложная натура Джулии, как писала Вирджиния, была результатом того, что «в ее характере сочетались простодушие и скептицизм. Она была общительной и в то же время суровой; очень забавной, но невероятно серьезной; чрезвычайно практичной и в то же время глубокой…». Для своей маленькой дочери она была прежде всего непредсказуемой, «рассеянной», «скорее присутствующей, нежели действительно участвующей в жизни ребенка семи-восьми лет. Могу ли я вспомнить случаи, когда мы оставались бы с ней наедине дольше нескольких минут?». Примечательно, что одна из этих минут связана с болью: «мое первое воспоминание – о ее коленях; помню, как бисер ее платья поцарапал мне лицо, когда я прижалась к нему щекой». Для маленькой Вирджинии она была также женщиной, одержимой идеей благотворительности, посещающей работные дома8, несущей на своих все более хрупких плечах тяжелую ношу, пропахшую болезнями и смертью; женщиной, настолько занятой всем и вся, что у нее не оставалось ни времени, ни сил «сосредоточиться… на мне или на ком-либо еще» [2].

Спектр непоследовательности, который Джулия олицетворяла в глазах своей маленькой дочери, должно быть, приводил в замешательство, ибо как могла мать любить своих детей, а жена – мужа, и в то же время так беспечно пренебрегать ими, ухаживая за больными и так бессмысленно растрачивая себя в «переулках Сент-Айвса, лондонских трущобах и множестве других более благополучных, но не менее нуждающихся кварталах». Не было ли «геройство» Джулии тщетным? И как столь сочувствующая женщина могла быть такой суровой по отношению к собственным детям? И как примирить благородство с тщетностью этой глубоко подавленной женщины, которая так безоговорочно верила в то, что жизнь есть печаль и непрерывное шествие к смерти? Как ей удалось создать такой насыщенный мир «естественной жизни и веселья» [2] и поддерживать его на протяжении всего детства Вирджинии?

Кроме того, у Джулии было два мужа, оба значительно старше ее: Герберт Дакворт – на тринадцать лет, а Лесли Стивен – на четырнадцать. Как так случилось, что одна и та же женщина вышла замуж за двух таких совершенно разных мужчин: за одного («воплощение благопристойности») по любви, а за другого («воплощение интеллекта» [2]) отчасти из жалости? Противоположности друг другу, они были «двумя несовместимыми выборами». А ее смерть оставила детей беззащитными перед жадностью отца. Нет, Джулию Стивен невозможно описать в двух словах; противоречивость ее натуры сбивает с толку.

Еще была Стелла, которая, взяв на себя роль хозяйки дома 22 по Гайд-Парк-Гейт, стала следующей «ближайшей опорой» [2] Лесли Стивена. С пятнадцати лет она взяла на себя многие обязанности Джулии, а с восемнадцати стала ухаживать за самим Лесли. Она чрезмерно заботилась о здоровье отчима и, подобно матери, была очень красива. Разве не естественно, что Вирджиния в 1897 году, когда она уже более или менее оправилась от смерти матери, обратила внимание на деликатность положения Стеллы и опасность положения отца? И разве не естественно, что Вирджиния, пускай и смутно, воспринимала Стеллу, свою чересчур беспокойную замену матери, незвано й гостьей, вторгшейся на территорию, на которую она не имела права претендовать? Будучи вдовцом, Лесли принимал как должное раболепие падчерицы и само собой относился к ней как к собственности. Едва ли Стелла, считавшая себя второсортной, понимала, что прежде всего ей нужно было уберечь себя от превращения в суррогатную жену отчима.

Поскольку в зрелом возрасте, как и в детстве, Лесли зависел от заботы отзывчивой женщины, он не счел беспокойство Стеллы по поводу его многочисленных болячек чем-то необычным. Разумеется, у него было слишком пуританское воспитание, а значит, и характер, к тому же он не обладал достаточным воображением, дабы понять, что его отношения со Стеллой могут истолковать как, возможно, слишком интимные. И все же достаточно прочесть несколько строк из письма, которое Лесли Стивен написал Стелле в день ее свадьбы с Джеком Хиллзом, 10 апреля 1897 года, дабы узнать суть его чувств:


Я знаю, что мы любим друг друга и будем продолжать любить. Я знаю, что ты сделаешь для меня все возможное… Я говорил ей [Джулии], что не только люблю ее, но и преклоняюсь перед ней… Никто сейчас не преклоняется перед дочерьми, однако у меня есть соответствующее чувство – вы сможете найти для него название, – но я имею в виду, что моя любовь – это нечто большее, нежели обычная привязанность: она включает в себя полное доверие и уверенность… Люби меня по-прежнему и говори иногда, что любишь меня.


Несомненно, Лесли был слеп к своим чувствам, но его проницательной пятнадцатилетней дочери подобная близость, или как это ни назови, должна была показаться невероятно неуместной.

В 1895 году Стелла стала Вирджинии второй матерью. Теперь же она предала, по крайней мере так могло показаться, память матери, которую они обе недавно потеряли. Нетрудно представить, какие двойственные чувства испытывала Вирджиния и какое смятение охватило ее, когда в июле 1897 года умерла сама Стелла. Реакция Лесли Стивена на ее смерть усугубила это смятение. Почтенный старик действительно ревновал к молодому Джеку Хиллзу и становился все более деспотичным на протяжении долгих месяцев помолвки. Но пока Стелла прислуживала ему, он принимал ее помолвку как должное. Однако после смерти Стеллы отец семейства казался странно невозмутимым, по крайней мере своей младшей дочери. «Мы вспомнили, как он лишил Стеллу сил и нескольких месяцев радости, а теперь, когда ему следовало бы раскаяться, проявил меньше скорби, чем кто-либо другой» [1].

Смерть Стеллы еще раз лишила Вирджинию нормальной жизни. Однако самая пронзительная нота звучит в тех отрывках, в которых Вирджиния вспоминает о помолвке Джека и Стеллы. Это было «мое первое видение… любви между мужчиной и женщиной… Оно дало мне представление о любви; эталон любви; ощущение того, что в целом мире нет ничего столь же лиричного и музыкального, как первая любовь между юношей и девушкой» [2]. Таким образом, шок от смерти Стеллы в каком-то смысле лишил эту любовь подлинности, превратив ее, как и многое другое в те ранние годы, в химеру – в нечто, чему нельзя доверять. Любовь и брак, должно быть, стояли на одном уровне со всеми другими катастрофами, столь скрупулезно запечатленными на страницах ранних дневников.


Жить в том мире было непросто. На горизонте всегда маячили угрозы здоровью и жизни. Социум представлял собой безжалостного зверя, и «у девушки не было ни единого шанса противостоять его клыкам» [2]. Неважно, было ли ее восприятие адекватным, преувеличенным или мнимым, а важно то, что Вирджиния верила в это, а значит, субъективно мир представлялся ей именно таким. Но было и нечто другое, едва уловимое в записях Вирджинии, гораздо более глубокое и личное, о чем она могла говорить только шепотом, а именно: правда о ее безумии, о котором, как ни странно, в дневнике за 1897 год нет ничего конкретного. Однажды она уже провалилась в этот кошмар, и в любой момент безумие могло настигнуть ее снова.

Оглядываясь на 1897 год, Вирджиния описала себя «полубезумной от застенчивости и нервозности», а из других намеков в мемуарах 1939–1940 годов мы знаем, что проблемы были и до 1895 года – ее «ранние страхи», как она их называла. Например, по вечерам в зимние месяцы, когда Вирджиния была ребенком, она часто проскальзывала в детскую раньше других, чтобы «посмотреть, затухает ли огонь, поскольку я боялась, что он разгорится после того, как мы ляжем спать. Я боялась этого маленького мерцающего на стене огонька». А еще ее охватывал нездоровый страх, когда мать задерживалась: Вирджиния «мучительно ждала, украдкой выглядывая из-за занавески, когда она покажется на улице. (Однажды отец застукал меня за этим делом, допросил и довольно встревоженно, но с упреком сказал: “Не стоит тебе так нервничать, Джинни”.)» [2].

Есть и другие красноречивые детские воспоминания. «Я хорошо помню два. На тропинке была лужа; по непонятной мне причине все вдруг стало нереальным; я замерла; я не могла перешагнуть через лужу; пыталась за что-то схватиться…» [2]. Этот эпизод остался в памяти достаточно надолго, чтобы много лет спустя попасть в роман «Волны»: «Я подошла к той луже. Я не могла через нее перейти. Я была уже не я…»9, – размышляет Рода, склонная к самоубийству. Второе воспоминание – о «мальчишке-идиоте», который «выскочил с протянутой рукой и замяукал, а я, охваченная немым ужасом, высыпала ему в руку пакет русских ирисок. Но на этом все не закончилось, потому что в тот вечер в ванне меня охватил немой ужас. Я снова испытала ту безнадежную тоску, тот упадок духа, который описывала ранее…» [2].

Был еще сумасшедший кузен Вирджинии, Джеймс Кеннет Стивен, влюбленный в Стеллу, любимец Джулии, который однажды ввалился к ней «за завтраком. “Доктор Сэвидж только что сказал мне, что мне грозит смерть или безумие”, – смеялся он. Спустя какое-то время он бегал голым по Кембриджу, был помещен в психушку и умер» [2].

Даже ее любимый Тоби в марте 1894 года столкнулся с безумием и решил покончить с собой, попытавшись выпрыгнуть из окна подготовительной школы. Перед тем, как сделать это, он лежал в постели с гриппом. Директор школы Д.Т. Уорсли написал Джулии, что у Тоби «начался бред, и, прежде чем медсестра успела остановить его, он уже наполовину пролез в окно, которое разбил вдребезги! К счастью, я был рядом и вскоре успокоил его, уложил в постель и забаррикадировал окно».


Еще один приступ случился в апреле, когда Тоби находился в доме на Гайд-Парк-Гейт под присмотром Джулии.

Однако ближе всего к семье и ежедневным напоминанием о безумии была сводная сестра Лора Мейкпис Стивен, дочь Лесли от первого брака с Минни Теккерей. Лора появилась на свет в декабре 1870 года, и на момент рождения Вирджинии ей было около одиннадцати лет. Лора была «девочкой с отсутствующим взглядом, чей идиотизм с каждым днем становился все очевиднее, с трудом читавшей, бросавшей ножницы в камин, едва говорившей, заикавшейся, но все же вынужденной сидеть за столом вместе с остальными» [3]. Хотя Вирджиния и Ванесса считали Лору странным и даже смешным существом, можно не сомневаться, что Вирджиния испытывала мгновения немого ужаса перед собственным душевным состоянием после первого нервного срыва в 1895 году.

Мысль о «наследственном изъяне» в семье не давала покоя сэру Лесли Стивену, и в своей «Мавзолейной книге» он не скрывал разбитых надежд по поводу Лоры: «Я никогда не забуду своего потрясения в Брайтоне… Мы отправили Лору в детский сад, и директриса сказала мне, что она никогда не научится читать». Затем, в апреле 1897 года, он обратил внимание на свою выздоравливающую дочь: «Джиния поглощает книги едва ли не быстрее, чем мне бы хотелось!». Вирджиния словно доказывала отцу, что она никогда не будет такой, как Лора. Она знала, что отец радовался, заставая дочь за чтением книги, которую не мог понять ни один ребенок ее возраста: «Я, несомненно, была снобом и читала отчасти для того, чтобы он считал меня очень умной маленькой зазнайкой» [2].

Переписка Лесли и Джулии, которую Вирджиния, выздоравливая в Кембридже, прочитала в 1904 году для книги Мейтланда «Жизнь и письма Лесли Стивена», раскрыли ей все последствия неполноценности Лоры. Прежде всего из писем стало ясно, что Лесли просто не понимал затруднительного положения Лоры. Некоторые из них полны его боли, недоумения и стыда. В других – разочарование и гнев, выраженные в том числе в эпитетах «ослиная» и «порочная». Во всех этих письмах видны попытки отца рационально подойти к ситуации, которой наука еще не могла дать адекватного объяснения.

Интересно, что происходило в голове Вирджинии, когда она описывала в дневнике один из своих приступов истерики? Какой страх охватывал ее при мысли о собственном безумии? Считал ли отец и ее такой же «порочной» и «ослиной»? Как бы Вирджиния ни избегала разговоров о своей болезни, она не могла не думать о ней. Ужас Вирджинии перед безумием ярко выражен в дневниковой записи от 9 января 1915 года [см. ВВ-Д-I], сделанной после прогулки с Леонардом:


По пути мы встретили длинную вереницу имбецилов. Первым навстречу нам шел очень высокий молодой человек, достаточно странный, чтобы взглянуть на него дважды, но не более; второй шаркал и смотрел в сторону, а потом мы поняли, что каждый в этой длинной цепочке был жалким неумелым шаркающим идиотским существом без выраженного лба или подбородка, с имбецильной ухмылкой или диким подозрительным взглядом. Совершенно ужасное зрелище. Их, конечно, нужно убивать.


В романе «Миссис Дэллоуэй» мы видим тот же ужас в сцене, когда Септимус Уоррен Смит вспоминает, как «шеренгу увечных безумцев вели не то погулять, не то напоказ народу (народ хохотал до слез), и они, кивая и скалясь, ковыляли по Тоттенхэм-Корт-роуд…». Да и в 1904 году, когда Вирджиния в приступе безумия выбросилась из окна, она, должно быть, чувствовала себя так же, как Септимус, который выбросился из окна, уверенный, что у людей «нет ни души, ни веры, ни доброты»10. Поскольку угроза безумия висела над ней с 1895 по 1941 год, Вирджиния вполне могла считать, что душевнобольных людей «нужно убивать».


3


Смерть Джулии и Стеллы неожиданно превратила то, что раньше было лишь ощущением беспомощности Вирджинии, в суровый и необратимый факт. Даже поверхностное знакомство с ее биографией дает понять, что она росла в атмосфере напряженности и противоречивых эмоций. Несмотря на все хорошее, что было в Джулии и Лесли, и как бы сильно Вирджиния ни любила родителей, она не могла не ощущать вызывающую тревогу нерегулярность их заботы и внимания, а также непоследовательность в их отношении к детям. Важным фактором в первые годы жизни Вирджинии было, вероятно, ощущение слабости или даже отсутствия связи между ее собственной беспомощностью, защитой со стороны родителей и безопасностью, а как иначе объяснить ее «ранние страхи»?

Однако данное утверждение нуждается в некоторой оговорке, поскольку нельзя игнорировать возможное сексуальное насилие со стороны сводных братьев Дакворт. Об этих недоказанных поступках сделано несколько сильных заявлений, придающих чрезмерный вес их влиянию на жизнь и творчество Вирджинии.

Еще в 1972 году Квентин Белл писал, что Вирджиния считала, будто «Джордж испортил ей жизнь, не успела та начаться». Этот вывод, как и другие, более поздние, основан, прежде всего, на ее утверждениях в «Зарисовке прошлого», где она открыто и довольно жестко высказалась о сексуальном поведении сводных братьев по отношению к ней. Однако то, что Вирджиния написала в 1897 году, не является убедительным доказательство наличия сексуального домогательства со стороны сводных братьев. В дневнике за 1897 год достаточно часто упоминается Джордж Дакворт, которого Вирджиния выставляет в почти благожелательном, свете. Например, 3 января она «поехала на велосипеде с Джорджи», а 4 января были с ним на экскурсии по Главпочтамту. 6 января она отмечает, что «Джорджи уехал в Кентербери», а 7 января пишет о его отъезде в Париж. 23 февраля вместе со Стеллой она отправляется в офис Чарльза Бута, где «Джорджи исправлял гранки». В марте Вирджиния трижды обедает с Джорджем. 15 мая он угощает Вирджинию и Ванессу «вкуснейшим клубничным мороженым» после матча по крикету. 30 мая, в день рождения Ванессы, Вирджиния отмечает его щедрость: «Ну вот! Джорджи дарит Нессе чудесное ожерелье из опалов. Зависть и восторг». Подобные записи есть на протяжении всего 1897 года, и столько же их о Джеральде.

Разумеется, тот факт, что эти записи не похожи на слова жертвы сексуального насилия, пишущей о своем обидчике – пускай даже в личной дневнике, хранящемся под замком, – не является убедительным доказательством ее чувств к сводным братьям или их отношения к ней.

Однако ее дальнейшее поведение по отношению к ним вызывает еще больше вопросов. Повзрослев, Вирджиния доверила Джеральду публикацию двух своих первых романов, один из которых был отправлен ему уже после основания «Hogarth Press», и возникает вопрос, а были ли последствия предполагаемого насилия столь разрушительными и травмирующими, как о них пишут исследователи.

Разумеется не стоит ставить под сомнение честность Вирджинии и тем более доказывать невиновность сводных братьев. Хочется лишь отметить, что ее представление о Даквортах в 1939 году, когда Вирджиния села работать над мемуарами, не совпадает с тем, что она говорит о них в своих ранних дневниках, написанных, как считается, в период того самого насилия или сразу после него.

Самые красноречивые сцены проявления детской сексуальности, когда-либо написанные Вирджинией, можно найти в ее самом проблемном романе «Годы». В центре их внимания – десятилетняя Роза Парджитер. Соотнесение вымысла и реальности – дело всегда опасное и редко поддающееся проверке, но, несмотря на это, в главе «1880» травма юной Розы, похоже, вызвана не столкновением с «уличным сексом» как таковым – в «Парджитерах» Вирджиния назвала его «уличной любовью, обычной любовью», – а тем, что представлял собой это сексуальным контакт. Несколько раз в тексте Вирджиния намекает на сильную привязанность Розы к отцу; это было началом чувства влечения маленькой девочки к противоположному полу11. Уличная сцена лишь превратила смутно осознаваемую и глубоко запретную фантазию Розы об эротическом влечении к отцу в психологическую реальность, а эта трансформация породила хаос, смятение и чувство вины.

Не только возможно, но и вполне вероятно, что в воображении взрослой Вирджинии произошла аналогичная трансформация. Братья Дакворт, хотя и были виновны в сексуальных домогательствах, скорее всего, стали для нее объектами презрения и фантазий, которые на самом деле она питала к отцу. Гораздо легче переложить тяжесть своих неблаговидных чувств и фантазий на фигуры сводных братьев, нежели осознать и признаться, что они связаны с собственным отцом12.

Это, конечно, чистая спекуляция. Но какой бы ни была правда, нет достоверных доказательств того, что приставания сводных братьев выходили за рамки обычного заигрывания, хотя даже это могло задеть чувствительную натуру Вирджинии. После публикации биографии Квентина Белла в 1972 году, когда данная часть ее прошлого стала достоянием общественности, некоторые читатели стали склонны видеть жизнь Вирджинии трагичной в одних отношениях и триумфальной в других. А некоторые критики-феминистки невольно принизили Вирджинию, выставив ее искалеченной жертвой.

Однако в детстве ее восприимчивость усугублялась глубокими противоречиями. Например, чтобы быть «наравне» с отцом, ей требовалась выносливость, дабы выдерживать его интенсивные прогулки, но, чтобы привлечь мимолетное внимание матери, ей нужно было «быть больной или переживать детский кризис», или в чем-то нуждаться. Джулию не особенно привлекали люди, которые не нуждались в ней. Таким образом, Вирджиния должна была играть отдельные роли для каждого родителя, чтобы добиться хоть какого-то внимания: в первой половине дня она была крепкой, во второй – больной, но всегда прилежной и трудолюбивой, независимо от состояния здоровья. Как ребенку сохранить целостность психики в столь расколотом на части мире?

Но имелись и другие противоречия. После смерти матери больше не было ничего, что могло бы отгородить интеллектуальный мир отца от социального мира сводных братьев Дакворт, с которым Вирджинию неосторожно, а иногда и болезненно заставляли иметь дело. Смерть Стеллы лишь усугубила столкновение этих двух миров, между которыми оказался «беззащитный, несформированный, незащищенный, тревожный, восприимчивый, предвосхищающий» разум Вирджинии. Жизнь для нее стала напряженной и опасной, как у мотылька «с фасеточными глазами, с моими все еще нерасплавленными крыльями после вылупления из куколки» [2].

Это противоречие еще больше ослабило ее привязанность к реальности, поскольку она начала понимать, что «сущий мир» и «мир возможный» – совершенно разные вещи. Это осознание тесно связано с ее решимостью стать писательницей. В те ранние годы Вирджиния обнаружила, что с помощью слов может перекинуть мост через пропасть, разделяющую эти миры, находящиеся в постоянном конфликте, и с помощью воображения подчинить их себе. Для нее это означало власть.

В 1939 году в «Зарисовке прошлого» Вирджиния еще раз подчеркнула значение, которое имело для нее писательство, и подкрепила заявление 1908 года – «вскрывать настоящее, скрытое за показухой»,почти дословной формулировкой своей потребности вскрывать «реальное, скрытое за мнимым». «Моменты бытия» она описывает как «удары кувалдой»: «казалось, они доминируют, а я – пассивна. Это наводит на мысль, – продолжает она, – что с возрастом у человека появляется все больше возможностей находить разумные объяснения произошедшему, притупляющие то, что раньше ощущалось как удар кувалдой по голове. Думаю, так и есть, потому что, хотя мне по-прежнему свойственно испытывать подобные внезапные потрясения, теперь они всегда желанны; первое удивление мгновенно сменяется ощущением их особенной ценности. Вот почему я считаю, что именно способность испытывать потрясения и делает меня писательницей. Рискну предположить, что в моем случае за шоком следует немедленное желание объяснить его. Я чувствую удар, но это не просто удар врага, скрытого за ватой обыденности, как мне казалось в детстве, – это некое откровение, признак чего-то реального, скрытого за мнимым, и я делаю его реальным, облекая в слова. Только облеченное в слова, оно обретает целостность, а целостность означает, что оно утратило способность причинять мне боль; возможно, именно поэтому мне доставляет такое удовольствие соединять разрозненные части воедино. Возможно, это самое сильное из известных мне удовольствий».

С помощью слов Вирджиния умела превращать «ошметки, обрывки и отрывки»13 жизни в целостность и гармонию. Так она обретала власть над «потрясениями», которые раньше делали ее беспомощной жертвой. Именно с помощью слов она научилась привносить связность в существование, которое иначе было противоречивым и раздробленным. И в начале XX века она только начинала понимать, что любое горе можно вынести, если иметь возможность о нем написать.

В 1939 году Вирджиния перечитала ранние дневники и вновь вспомнила о своем горе: «Я с ужасом вспоминаю 1897–1904 годы, семь несчастливых лет» [2]. Но почему не включен 1906-й – год смерти Тоби? Разумеется, его потеря была такой же бессмысленной и жестокой, как и все предыдущие смерти в череде этих воспоминаний. Однако достаточно взглянуть на ее дневники, дабы понять, что Вирджиния-писательница появилась в конце 1904 года, чуть позже обретя признание себя как личности. С 1905 года она перестала быть беззащитным и безликим ребенком в капризном и непокорном мире. Три статьи, опубликованные в конце 1904 года, символизировали свободу и автономию, которых она прежде не знала. Смерть Тоби не опустошила Вирджинию в 1906 году. Она была убита горем, но больше не была бессильна. Когда придет время, она воскресит воспоминания о Тоби и подарит ему более прочную реальность в «Комнате Джейкоба» и «Волнах». Именно эту новую живительную силу, открывшуюся ей в писательстве, она имела в виду, когда говорила: «Я делаю его реальным, облекая в слова».

«Я не помню времени, – писала Ванесса спустя несколько лет после смерти сестры, – когда Вирджиния не хотела стать писательницей. Она была очень чувствительна к критике и мнению взрослых. Я помню, как положила газету14 на столик у маминого дивана, пока все ужинали». Пока они, прячась, ждали вердикта родителей, Вирджиния «тряслась от волнения». В конце концов Джулия посмотрела их работу и назвала ее «“довольно умной”, но этого было достаточно, чтобы взволновать ее дочь: Вирджиния получила одобрение, и ее назвали умной…»15.

Это необычайное волнение говорит нам о том, насколько Вирджиния, даже будучи маленьким ребенком, отождествляла себя со своими произведениями. Если написанное ею сочли «умным», значит, и она, была умной. Потребность в признании проявлялась в детской каждый вечер перед сном. По просьбе Ванессы Вирджиния рассказывала остальным обитателям спальни сказки, пока «один за другим мы не засыпали…». То, что она по вечерам развлекала сестру и братьев, сделало их ее друзьями; Вирджиния могла приковывать к себе внимание, впитывать привязанность, чувствовать себя немного увереннее, получая одобрение, – и все это благодаря своей фантазии. Ее истории выполняли ценную функцию, и, как и всем рассказчикам, ей нужен был слушатель. Годы спустя Бернард, рассказчик в романе «Волны», признается: «Однако монологи по закоулкам довольно скоро приедаются. Мне нужны слушатели… Чтобы стать собой (я заметил), я должен отразиться, прогреться в свете чужих глаз»16.

Потребность в признании оставалась важнейшим элементом на протяжении всей жизни Вирджинии: рассказчица нуждалась в одобрении аудитории. Ведь именно из этого рождалось ощущение власти. Нигде это не выражено так явно, как в ранних черновиках «Пойнц-холла», который станет романом «Между актов». Мисс Ла Троб после представления своей пьесы призналась, что «она была счастлива, торжествовала. Она преподнесла миру свой подарок – деревенский спектакль. “Примите его от меня”, – сказала она, обращаясь к миру скромно, но уверенно. И мир принял его»17. Ее зрители увидели именно то, что она хотела показать им. Она навязала свою волю и была принята.

И для мисс Ла Троб, и для Вирджинии триумф был невозможен без публики. Принимая произведение искусства, она принимала и автора. Именно в этом или в чем-то подобном заключался для Вирджинии талант писателя. Поэтому ее триумф в детской не мог быть незначительным. Более того, именно желание угодить другим научило Вирджинию идентифицировать себя со своей аудиторией. Перенесенное в ее обычную жизнь, это сделало ее чрезмерно чувствительной к чувствам других людей. Многие из ее «потрясений», вероятно, были вызваны этой необычайной чуткостью к окружающим.

Ответ на вопрос о том, насколько глубокое значение имело для Вирджинии писательство, нужно искать в воспоминаниях о детстве. Ведь именно там лучше всего видно порождающую силу тех «бесконечных диссонансов», которые вносили в хаос в ее повседневную жизнь, и в первую очередь речь об иррациональном поведении Лесли и внезапных исчезновениях Джулии, из-за чего оба родителя казались не по годам развитому ребенку шести-семи лет ненадежными и в высшей степени непредсказуемыми. Но еще важнее то, что это порождало необъяснимый разрыв между фактами и чувствами. Иными словами, в сознании ребенка чувство «мне нужна мать» постоянно сталкивалось с фактом «но матери больше нет». Одним из последствий этого раскола, возможно, было почти бесконечное чувство фрустрации: факты и чувства всегда не совпадали и часто диссонировали.

При столь сильной фрустрации и скудных возможностях удовлетворения своих потребностей вполне естественно, что юная Вирджиния стала довольно тревожной личностью, и чем сильнее тревога, тем сильнее было стремление сбежать от нее в собственное воображение, где фантазии и чувства могут быть приведены в полное соответствие, а сама она – обрести стабильность. В каком-то смысле неудовлетворенность активизировала творческое воображение Вирджинии и приносила ей умиротворение.

Были и другие преимущества, которые она вскоре обнаружила. Поскольку рассказчик всегда одинок в своем деле, это означает, что Вирджиния находилась в атмосфере, свободной от зависимости, ожиданий и разочарований, от столь знакомого ей чувства безнадежной пассивности. В конце концов, мир фантазии был целиком и полностью ее творением. И в нем Вирджиния являлась хозяйкой. Власть и контроль принадлежали только ей. Никто не мог помешать или навредить ей.

Однако у писательства была еще одна едва уловимая польза, которую Вирджиния обнаружила, когда вместе с Джорджем Даквортом попала в лондонское общество. Вечера, танцы, светские рауты, на которых настаивал Джордж, – все это представляло собой испытание, которое навязывали Вирджинии, но сколько бы ни «морщилась», она «подчинялась», вечно чувствуя себя «аутсайдером». И все же у нее был «добрый друг», писала она в 1940 году, «добрый друг, который все еще со мной, поддерживал меня, – это ощущение зрелища; отдельное от остальных чувство, будто я вижу то, что пригодится мне позже; даже стоя там, я могла подбирать слова для сцены»18. Пока у нее была возможность оставаться наедине с пером и бумагой, она могла пережить терзания, ужас и унижение. Вирджиния всегда оставалась наблюдательной и превращала свои наблюдения материал для художественной прозы. Слова являлись ее защитой от всего, что причиняло боль.

Эти эстетические преобразования, начавшиеся по меньшей мере в 1907 году, по-видимому, стали глубочайшим и наиболее настойчивым мотивом для творчества. Действительно, если взглянуть на все ее творчество Вирджинии за пятьдесят девять лет, можно обнаружить, что периоды наибольшего стресса являлись одновременно и периодами наибольшей продуктивности. Чем сильнее становилась боль, тем выше Вирджиния взмывала в воздушные просторы воображения. То, что она написала в романе «На маяк» о художнице Лили Бриско, Вирджиния могла бы сказать и о самой себе, – что «кисть (или перо) – единственно надежная вещь в мире раздоров, разрушения, хаоса». И божественная сила, которую она ощущала как писательница, прекрасно воплощена в другом отрывке из этого романа, когда Нэнси Рэмзи склонилась над заводью: «Замечтавшись, она преображала заводь в бескрайное море, пескарей превращала в акул и китов и, держа ладонь против солнца, окутывала тучами весь свой крошечный мир, как сам Господь Бог…»19.

Однако этому образу противостоял куда более мрачный и в то же время стойкий образ тщетности и беспомощности. Она пронесла его с собой через всю жизнь. Его можно найти в заметках к черновикам «Пойнц-холла»: «Разве я не обременена? Последний маленький ослик в длинном караване, пересекающем пустыню? Нагруженный тюками, туго перевязанными ремешками? Моими воспоминаниями, моей ношей. Тем, что прошлое возложило на мою спину; мол, маленький ослик, встань на колени. Наполни свои корзины. А потом поднимись, ослик, и иди своей дорогой, обремененный мусором, имуществом, пылью и драгоценностями, пока на пятках не натрутся мозоли, а копыта не треснут… Таково было бремя, возложенное на меня при рождении…?»


Все, что писала Вирджиния, содержало этот контраст между «Господом Богом» и неким эквивалентом беспомощного «маленького ослика». Это отражало ее восприятие мира как разрозненного и конфликтного, «то и дело готового накинуться из-за угла»20. Это был разделенный на части, противоречивый мир Лесли и Джулии Стивен на Гайд-Парк-Гейт 22, который маленькая Вирджиния никак не могла свести воедино. И в каждом своем романе она пыталась соединить «бесконечные диссонансы», обнаруженные в процессе знакомства с этим миром.

В мае 1925 года, когда ей впервые пришла в голову идея автобиографического романа «На маяк», она увидела, что «в центре будет отец, сидящий в лодке и декламирующий “поодиночке гибнем мы в клубящихся пучинах тьмы”»2122. Но получилось иначе: законченная работа стала лирической записью воспоминаний о детстве, – ведь еще в 1906 году она заметила, что «детские воспоминания… остаются яркими». Не в корнуолльском ли дневнике за 1905 год Вирджиния нашла свое детство, сохранившееся в почти первозданном виде? Облекая в поэтическую форму прозаические переживания, страхи и гнев ранних лет, она сумела преодолеть разрыв между фактами и чувствами и познала солипсическую силу художника, воссоздав на свой лад тот мир детства, полный бессилия и пассивности.


Роман «Годы» тоже представляет собой хронику семьи Стивен, но в нем Вирджиния применила другой метод. Персонажи воспринимаются и описываются взрослым человеком. Сменив детский взгляд, использованный в романе «На маяк», на более «объективный», Вирджиния обнаружила, что приводит биографические, а не эстетические факты, то есть документирует, а не объясняет, и в этой документации лирическая беглость уступила место фактологической грубости. Реальность стала слишком сильна. «Реальное, скрытое за мнимым», с точки зрения взрослого человека, предстало перед ней непреложным и уродливым фактом, а ее «объяснения» ничуть не «притупили силу ударов кувалдой». Прежде всего, она увидела слишком много себя в жертвенном характере Элинор Парджитер, которая «должно быть, была молола, почти девочка; и эта девочка умерла, исчезла. И голуби пели реквием по ее прошлому; по одной из версий ее личности; по одному из миллионов людей, которые шли, которые страдали, которые так много думали»23.

Пожертвовав дочерью ради собственных нужд, отец Элинор Парджитер совершил непростительное преступление; должно быть, Вирджиния, будучи уже в зрелом возрасте, поняла, что Лесли Стивен тоже пожертвовал ею и ошибся, и не был прощен. Невыносимое осознание.

Правда, которую с горечью обнаружила Вирджиния, заключалась в том, что биографические факты не смешивались с эстетическими. Сочиняя, она добиралась до истины – до «реального, скрытой за видимым», – то есть делала это с помощью слов и на своих условиях; цельность, которой она достигала, принадлежала лишь ей. В этом, видимо, и заключалась суть трудностей, которые, вероятно, возникали у Вирджинии во время написания этих дневников и сохранялись до конца жизни.

«Ничто не реально, пока я не запишу это, – написала она в 1937 году, спустя 12 дней после смерти Джулиана. – Сейчас я уже знаю, какой странный эффект оказывает Время: оно не уничтожает людей – например, я все еще думаю, возможно, более полно, чем раньше… о Тоби, – но отбрасывает реальное личное взаимодействие»24. 8 марта 1941 года в предпоследней дневниковой записи Вирджиния пишет: «Пикша и сосиски. Думаю, это и правда вызывает определенные образы, когда пишешь о сосисках и пикше» [см. ВВ-Д-V].

Возможно ли было в тот момент, за 20 дней до смерти, отличить автора от его текста? Они как будто стали неотличимы друг от друга. Единственным реальным ей казался только тот мир, который она создала сама. По какой-то странной причине душевное состояние Вирджинии в эти последние дни ее жизни было очень близко к состоянию ее «семи несчастливых лет». И достаточно взглянуть на последнюю страницу ее дневника за 1903 год, чтобы обнаружить строки, которые сегодня кажутся удивительно похожими на отрывок, который она напишет почти 40 лет спустя. Вот эти строки 1903 года: «Октябрь приносит работу и удовольствие, поднимая занавес над тем конкретным актом нашей драмы, которая разыгрывается в Лондоне. Актеры могут меняться, равно как и роли, но одинаковость сцены придает определенную целостность целому и в немалой степени влияет на нашу жизнь».


А эти строки написаны в 1940 году, в самом конце «Пойнц-холла»: «Это был первый акт новой пьесы. Но кто написал пьесу? В чем ее смысл? И кто заставил их играть свои роли?».


Высказанное ранее превратилось в вопросы без ответа. Но что оно означает и к чему ведет, мы не знаем. Занавес непостижимости опущен. Известно лишь, что ученичество Вирджинии Стивен началось в 1897 году и частично завершилось в последние дни 1904 года. Деньги, которые она зарабатывала как журналистка с 1905 года и которые заработает позже, как романистка, обеспечили ей желанные свободу и независимость. Писательство дало ей личность и власть, в которых она нуждалась. И эти ранние дневники знаменуют собой начало.


[1] ВВ «Моменты бытия», глава «Воспоминания»

[2] ВВ «Моменты бытия», глава «Зарисовка прошлого»

[3] ВВ «Моменты бытия», глава «Старый Блумсбери»

Загрузка...