Магистр Эвтаназ страдал одышкой, запоями и состраданием к ближним.
Восседая на сколиозном стуле в собственном кабинете, он в компании с ассистенткой попивал неразбавленный спирт. Магистр был тучным, короткотелым, с заплывшим лицом, глубокими носогубными складками и подслеповатыми глазами. Клубневидный нос в сизых прожилках удачно гармонировал с двойным, завалившимся на кадык, подбородком и нависшими над бордовыми щеками сиреневыми тучками. Мышиная кайма над мощными кренделями ушей обрамляла лысину. Глистовидный фонендоскоп уныло свисал с борцовской шеи. Длинной непродезинфицированной иглой выпирала «серебряная» нить.
– Между прочим, всяк и каждый имеет право на смерть. Это я тебе как врач говорю, – обратился Эвтаназ к ассистентке, поправляя белый халат в кровавых разводах, из нагрудного кармашка которого торчал молоточек с резиновым набалдашником. – А получается какая-то мистика. Стоит пациенту прийти к этому волевому шагу, как у него возникает проблема с «серебряной» нитью. Ведь заметь, Циррозия, ни один из нас, работающих на благо Здания, ни разу – за все годы существования нашей достопочтенной коробки – так и не самоликвидировался. О чем это говорит?
– О чем же? – спросила Циррозия, взбив роскошную рыжую шевелюру. Голос у нее от частых вливаний был с хрипотцой, так что его можно было принять по неведению за грудное, томное и сексуально-насыщенное контральто.
– А о том, душа моя, что я, пожалуй, начинаю сомневаться в диагнозе наших достопочтенных, которые возвращались из командировок. Не такие уж они и параноики, дорогая, – густым, как кисель, голосом булькнул Эвтаназ. – Но… – Магистр взял колбу со спиртом и плеснул в мензурки. Задумчиво облизнулся. – Смущает вот что. Если следовать утверждению, что мы полностью подвластны себе, а не каким-то там Заоконным силам, то как же так получается, что никто из нас не смог реализоваться в смерти на свое усмотрение? Вот чтоб сам – хрясь… и за Окном. Как же так выходит, что, когда огни Здания потухают, потухаем и мы? Кто включает огни – и Кто их выключает? Что заставляет нас работать, а Что – бездействовать? Так ли уж мы с тобой зависим от самих себя? – задумчиво почавкав влажными губами, вопросил он. – Мало того, разум и внешность у нас тоже достаточно зыбки. Как так: вчера еще – умен и красив, а сегодня – туп и уродлив? Я понимаю, психика – вещь необъяснимая, это я тебе как психиатр говорю, но внешность… Чтоб она до непонятных, ужасающих форм менялась… Это, знаешь ли, ни в какие медицинские палаты не укладывается! Казалось бы, еще вчера под обеденным столом в гостиной бегал, головушкой занозы собирал, носом шмыгал соплеедик эдакий, в замочные скважины подглядывал – интересовался, стало быть, короед бесштанный, буйной жизнью предков: какими такими они там глупостями занимаются, пыхтят да хлюпают – кровать двуспальную поделить не могут? И вот уже сам на глазах тупеешь, пипетку теребишь, капельки выдавливаешь, интересуешься: а не в них ли, в капельках этих, тайна Миро-Здания заключена? Только вроде бы понял, постиг и осознал, что мол нет, не в них тайна заключена, в другом чем-то – более густом, видимо, – и нате вам: лежишь уже на том самом столе обеденном, под которым занозы коллекционировал, а вокруг тебя гости гостятся, капли считают, что тебе со свечи в ладони падают, в восковую лужу натекают. А сам ты такой морщинистый и лысый, в тайне Миро-Здания разочаровавшийся, печальный и тихий, – не интересуешься уже ничем, в утиль собираешься. А ведь, казалось бы, вчера было – шпингалетничал, пакостил, пятиточием ременные звезды собирал… Ну максимум – позавчера. Во время-то бежит! Или вот еще что. Ты замечала, что некоторые просто так исчезают: жили себе, жили, и на тебе – нету. Слышала, совсем недавно кутюрный цех ликвидировали? Причем целиком, минуя утиль.
– Серьезно? – Циррозия вскинула рыжие бровки.
– В том-то и дело. Но скажу больше: я еще могу понять реорганизацию предприятия, аннулирование должностей, ликвидацию отделов, но куда, куда, спрашивается, делись служащие? Куда пропал Стеклограф? И кто перенял его полномочия? Что случилось с теми, кто работал вместе с ним? Циркуль, Транспортир, Маркер… Кстати, никогда не понимал, что они в кутюрном цехе делали? Блатные, наверное… Эх… Ну что, помянем души стертых с лица Здания? – предложил Эвтаназ, тяжело задвигав тугими валиками век.
Оба подняли мензурки. Магистр заглотил, а Циррозия, сделав смущенно-трусоватый глоток, закашлялась. За упокой не шло.
– Что ж ты так? – Магистр перегнулся, похлопал ее по спине с просвечивающимися бретельками и прохрипел: – Миазмия ты моя, миазмия. С таким подходом тебе не в мензурку, а в соску набирать надо. Я же и водички в графин налил. Ладно я, я его чистым могу употребить. Но ты-то… Особа молодая, натура нежная, стыдливая, духовная организация тонкая… Запивать надо. – Эвтаназ ласково прошелся пухлой ладонью по тоненьким бретелькам – рука сползла и застыла в районе пищеварительной железы.
– Как печень-то, варикозочка? – нежно и заботливо спросил он.
– Спасибо, разрастается. – Циррозия недовольно дернула молодыми бедрами, стряхнув с себя пожившую руку магистра с буквой «М», состоящей из линий «ликвидации», «безумия», «рока» и «ненависти», на внутренней стороне ладони.
– Не бережешь ты себя совсем… – озаботился Эвтаназ.
– А для кого? После того как Герцога в архив упекли, мне Здание не мило… – отмахнулась она.
– Да, жалко пластмасску нашу. Понимаю тебя. Хороший парень был. Ну да ничего, может, поправится, я еще у вас на свадьбе погуляю… Глядишь, циррозят маленьких понянчу…
Ассистентка снова зашлась в кашле. На этот раз гулко и с надрывом.
– Молчу, молчу. Что это я о больном…
Откашлявшись, Циррозия выпрямилась, повела мощным трепыхающимся бюстом, перекинула ногу на ногу, оголив белые бесстыжие ляжки в веснушках с легким намеком на эффект «апельсиновой корки», и произнесла:
– Страшно-то как… Ведь если все это правда… Боюсь даже подумать…
– А ты не думай. Рассуждения, сама знаешь, к добру не приводят, – магистр выхватил молоточек из нагрудного кармашка и тюкнул им по коленке Циррозии. Ножка дернулась. – Шалят, шалят. Может, пора завязывать?
– Повременю…
– Ну и правильно, – пряча молоточек, согласился Эвтаназ. – Толку-то. Завязывай, не завязывай… Все едино… Ведь к чему мы с тобой пришли? Что, выходит, правы наши «интеллектуалы». Я имею в виду не иносказания, в которые они облачили Потусторонье, но саму идею. Существует Что-то, Чему мы полностью принадлежим и на Что влиять никак не можем. А раз они правы, то либо нас с тобой в архив сдавать надо, а их выпускать, либо – перестать философствовать и принять все так, как есть. Меж-ду прочим, ты замечала, что Окно часто меняется? – магистр на мгновение задержал взгляд на внешней стороне левого бедра ассистентки с «татушкой» в виде розового сердечка, внутри которого посверкивало: «DUKE»35. Циррозия в ответ нервно кивнула. – А ты не обращала внимания: Оно меняется, как правило, тогда, когда мы все спим? И я тебе по секрету скажу. Я стар и сплю беспокойно. Так вот, однажды я, похмельно-озабоченный, явственно почувствовал, что Здание просто переставили с одного места на другое. Уж поверь мне, так оно и было. Прямо не знаю, хоть ты в верха обращайся, чтоб к Зданию сторожа или швейцара приставили… – Эвтаназ немного подумал и обронил: – Или консьержа. Или этого, как его… камердинера… Не-е – дворецкого… Во! – вахтера. Или это все одно и то же?.. – засомневался он, – не знаешь? – Ассистентка, в ответ глупо хлопая глазищами, молчала. – Да уж куда тебе, не знаешь, конечно…
– Может, всё-таки приступим? Там уже, наверное, заждались, – уходя от неприятного вопроса, затрагивающего ее интеллектуальные способности, проронила Циррозия, поправив халатик, и без того едва скрывающий выпадающую грудь. Спрятав татуировку, расскрестила ноги. Эротично завернула рыжий локон за ушко. Томно взмахнув длинными ресницами, поправила белую шапочку с маленьким красным крестиком.
– Что, не веришь? Думаешь, набрался старик? А я ведь хоть и не совсем трезв, но в полном рассудке, если то, что мы подразумеваем под ним, является рассудком. Ладно, давай. – Эвтаназ раскраснелся, жадно сглотнул слюну, мысленно лишил Циррозию халатика и произнес: – Кто там у нас следующий?
– По списку – некто Флёр из отдела лингвистики, – откликнулась Циррозия, справившись в картотеке.
– Зови, – магистр спрятал под стол колбу и мензурки. Проводил жадным взглядом колыхающую бедрами и печенью Циррозию.
– Следующий! – открыв дверь, крикнула она в пустоту и вернулась. Нагнулась и принялась искать в столе завалявшуюся ручку. Над столом виднелась только циррозливая прическа. На какой-то миг Эвтаназу показалось, что на голове ассистентки шевелятся щупальца медузы36. Он безумно замахал перед собой руками, несколько раз зажмурился, ущипнул себя за палец, а когда открыл глаза, перед ним стоял ввалившийся из пустоты полупрозрачный командируемый.
– Выделения, потливость? – сразу приступив к делу, поинтересовался Эвтаназ, указав на стул рядом с бормашиной и хирургическим столом. – Навязчивые идеи, слуховые галлюцинации, симптоматические психозы? – Кинул быстрый взгляд на Циррозию и с облегчением выдохнул. Видения исчезли – ассистентка меланхолично заполняла карточку Флёра.
– Призрачность и тяга к самопознанию, – присев, отозвался командируемый в манере Эвтаназа.
– Понятно, – уныло протянул магистр, откинувшись на спинку стула. – Экзистенциальный психоз. Давно это у вас?
– Всегда, – твердо ответил Флёр.
– Э-э, – нагнулся к нему магистр. – Что ж вы себя не бережете?
– Что я… Все мы тут – нереализованные экзистенты, – устало и горестно ответил командируемый.
– Философская интоксикация, ясненько, – резюмировал врачеватель. – Чувствуется костлявая рука старого развратника с перегоревшими «предохранителями», – намекая на фанты, которыми приторговывал Амадей, прогундосил Эвтаназ. – Общались небось?
Флёр утвердительно кивнул.
– И многое он вам наговорил – широкоуст наш, но маломозг? С него станется. Сам кашу заварит, а нам – расхлебывай… И вообще, – заметили? – очень он свои мысли сумбурно выражает, а нередко и вовсе себе противоречит… У него всегда так: есть два мнения – одно его, другое – неправильное. Он, знаете ли, из тех, кто понимает, что все мы разные, но почему-то никак не может взять в толк, отчего мы на него не похожи. Что и говорить, старость – она противоречива… И эта его манера дурацкая: «Мымозы здесь мыазмы, морали здесь маразмы…» – «проыкал» магистр. – Как вам, ушкó не режет?
– Да, так… – неопределенно сказал Флёр. – Я, правда, не помню, чтоб он такое говорил.
– А вы б не слова слушали, а многоточия… Там, где лица-ягодицы, – полагаю, он вам о них поведал, – Эвтаназ задумчиво пожевал губами и обратился к Циррозии: – Пропиши-ка ему, милочка, литературное голодание, должно помочь. И побольше гуляйте, дружок. Дышите…
– Угарным газом, – прыснула ассистентка, но тотчас смутилась под жабьим взглядом Эвтаназа и быстро застрочила.
– Развлекайтесь, блудите, – продолжал магистр, – нецензурно выражайтесь, не пренебрегайте алкоголем. Словом, максимум девиантности в поведении. Как рукой снимет, обещаю. – Эвтаназ окинул командируемого пристальным взглядом. – У меня всё. Свободны.
– Подождите, как все? Вы меня, видимо, неправильно поняли, я не из-за Амадея пришел, я сам по себе, – запротестовал Флёр. – Меня к вам из отдела лингвистики направили, на вакцинацию.
– А что, подцепили чего? Сыпики, прыщики, шанкрики? – Магистр вытаращил глаза и страшно заухал: «У! У!..» – затем, под хихиканья Циррозии, выпалил: – Так что с органоном-то у вас? Вирус А? Гепатит В? Палочка Коха?.. Бледная? Гонококк Нейссера?.. Мокрая инфлюэнца? Гадким гриппером не страдаем?.. Брюшнячком не балуемся? Забубонной чумой не злоупотребляем?.. Ладно, ладно, шучу я. Вижу, вы у нас чисты, как руки патологоанатома. – Эвтаназ жутко и раскатисто загоготал, а Флёр залился девственным румянцем. – Так зачем вас прислали-то, что, в отделе вирус бродит какой?
– Вроде бы нет. Но… понимаете… Я – командируемый. Из Здания. Мало ли чем Они там болеют, – повторил Флёр слова мадам Литеры.
– Во как, слышала? А то я уж решил, что у него хобби такое – без нужды лечиться… – Эвтаназ переглянулся с ассистенткой и незамедлительно вытащил из-под стола колбу и две мензурки. Порылся в ящике стола, вытащил третий сосудик, дыхнул, прочистил полой халата запотевший стекляш и поставил на стол. Молча разлил.
Циррозия прошла к двери и закрыла ее на щеколду. Затем направилась к покрытой лишаями раковине с отбитой эмалью, сполоснула под протекающим, капающим на мозги, краном граненый стакан, стоящий на стеклянной полочке под треснувшим зеркальцем, вернулась к столу и налила из графина воды.
– Пейте, – приказал магистр. – Глоток, задержали, и сверху – воды. – Давайте, за упокой, не чокаясь.
Флёр, ни слова не говоря, поднял свою мензурку и впервые приобщился к «нектару» зеленого змия. По прозрачной глотке потекла маслянистая жидкость, глаза выпятились, заслезились, голос задубел.
– Это что такое? – хрипло спросил он, после того как залпом осушил стакан воды.
– Расщепитель сознания, щелочь души. Чтоб действительность мозги не резала, – изрек Эвтаназ и, не запивая, опрокинул свою порцию.
Циррозия последовала его примеру, но все же плеснула из графина воды и сделала кроткий короткий глоток. Оба залучились.
– А почему – за упокой? – справился командируемый.
– Потому что Оттуда еще никто и никогда не возвращался, – невесело отозвался Эвтаназ.
– А я слышал, будто бы многие вернулись.
– Ага, еще как! – проскрежетал магистр. – Но какими?.. Так что сейчас кто в архиве, а кто и в утиле.
– И что они там делают? – полюбопытствовал Флёр. – В архиве?
– А кто что, – лениво ответил Эвтаназ. – Орут в основном. Квинтэссенцией всего этого бреда можно считать следующее положение: «Нас нет. Есть Они. Мы – Их отображение». Собственно, на этом все и помешаны. Есть, конечно, латентные сумасброды, которые ни в архив, ни в утиль не попали, и все еще продолжают работать в своих отделах. Но что-то я не больно им верю. Тихие какие-то, с мистическим блеском в глазках. Знаете, такой неприятный задумчивый взгляд, будто бы в нем тайна Миро-Здания заключена. И такое «ну-ну, рассказывайте мне…» в глазах таится… Но мы их не трогаем. Мирные, исполнительные, никому не мешают, ни с кем почти не общаются. Одно слово – латентные. Или вот еще что… Вы когда-нибудь слышали об отделе клумп?
– Клумб?
– Клумп! – повысил голос магистр.
– Никогда.
– М-да… запущено… Впрочем, понимаю вас, это слово не в каждом словаре отыщешь, – скорчил глумливую рожу Эвтаназ. – Но просвещу вас. Когда-то этот отдел принадлежал Зданию. Мелкаши, работавшие в нем, плели лапти и тачали сапоги. Но в какой-то момент, возомнив себя Зданием, заявили, что будут долбить клумпы. И вот что из этого получилось. Лаптями и сапогами теперь занимаются другие отделы, а клумпы отчего-то никто не приобретает. Более того, об отделе клумп никто вообще знать не знает, потому что Здания в Здании быть не может. Дело в том, что только Здание устанавливает правила, а не отделы. Даже несмотря на то, что эти сапожники провозгласили независимость, объявив праздники Здания личными траурами отдела, наподписывав кучу деклараций и навыбирав невзрачных лидеров-башмачников в органы власти и умудрившись заразить воздушно-капельным путем другие отделы идейкой независимости, Зданию от этого ни тепло, ни холодно. Отдела клумп не существует. Да, шумят, да, требуют, но… Здание – это лапти и сапоги. Клумпы Ему не нужны. Они из кожи вон лезут, чтобы их заметили и признали, а их просто никто не слышит, несмотря на все их шумные деревянные потопыванья. У Здания просто нет времени заниматься несколькими отделами, задача Здания – сохранить тысячи, а не единицы. И когда об отделе клумп просачивается информация в другие, реакция обычно такова: «Надо же! И такие есть! Че производят?! Клумпы?! Ух ты!.. А зачем? Носить? А кто их кроме них носит?.. Че? Суверенитет имеется? Ишь ты! Шо, может, и конституция своя? Нет, серьезно, что ли? О дают! Декларация независимости? А от кого независимы? От Здания? Ну-ну, ну-ну… Держава? Империя? О-бал-деть! Молодца! Как большие прям!» Я когда-то был у них – диагноз ставил. Чувырлы чувырлами. Что любопытно, даже историю Здания накатали – мол, Здание – это на самом деле отдел, а они как раз таки и есть Здание. И что истинное Здание им, унылым, в услужение отдано. Я как-то их самиздатовскую книжицу листал: «Великое княжение клумп во времена упадка лаптей и сапог. Эпоха возрождения и гуманизма». Большего бреда я даже от буйно помешанных не слышал… А уж сами-то, сами!.. Вы бы их видели… Язык – убогий, непонятный. Песни – скучные, шепотливые. Танцы – хороводные, клумпоногие – вялые и заторможенные. Так и хочется под зад пинка дать. И все недовольны, все горюют и убиваются, что язык клумп никто не учит и говорить на нем никто не собирается… И чего-то требуют, требуют… То древесины у них, видите ли, перестало хватать, то инструментов. Оказалось, что гордость у них в копчике таилась, розог просила. Ныть вдруг начали, длани выпрастывать: «Подайте на независимость, суверенитету ради…» Раньше надо было думать. Чего уж теперь. Им бы, конечно, дали, убогим, так ведь не слышно, что они из своего чулана вякают да лопочут. Хотя по большому счету всыпать бы им разок – и дело с концом. Но у Здания времени на них, к сожалению, нет… Недавно прошел слух, они клумпы долбить бросили – ходули выстругивать принялись. Видимо, чтоб повыше быть. А с ходулей на копчик гордости, да будет известно, очень больно падать. Да и древесины для этого дела больше нужно, и вливаний денежных. Причем, естественно, из того же Здания. Ведь их дензнаки с неизвестными башмачниками никто не признает и не конвертирует. И чем только кредиты отдавать будут? Клумпами? Ходулями? Не понимают, жопошники, что истинная аннексия на купюрах зиждется. Вот скажите, нормальные они после этого или нет?
– Нет, пожалуй. – Флёр не очень-то поверил прыщевато-притчеватым россказням магистра, но решил с ним на всякий случай согласиться.
– Вот и я о том же. Но детьми и латентными мы не занимаемся. Не наш профиль. А вот с буйными, так сказать, с особенно продвинутыми, мы радикально поступаем. Кого на цепь, а кого и в камеру.
– А посмотреть можно? – поинтересовался командируемый, тотчас устыдившись своей навязчивости.
– Почему нет, конечно, – радушно-равнодушно произнес Эвтаназ. – Тем более, вам полезно будет. По крайней мере, будете знать, чем все это чревато. Вообще, если заметили, то все мы делимся на тех, кто, находясь в Здании, внутренне знают о жизни за Ним, и на тех, кто, даже побывав за пределами нашей избы, отрицают факт Потусторонья. Они будут твердить одно – есть только они, Других не существует. Таких я называю просто – «консервами». Но это так, к слову. Прелюдия, если хотите. – Магистр поднялся и, минуя бормашину с хирургическим столом, направился к выходу. Командируемый последовал за ним.
– Да, и это… – Эвтаназ резко-резво повернулся к Флёру. – Я вам этого не говорил. Это мое личное мнение. Остальное же – от Здания, которому я служу. От лукавого, иными словами. – Он посмотрел на ассистентку и объявил: – Циррозия, я ненадолго. Займи клиентов пока чем-нибудь. Ну, ты сама решишь, чем, женщина взрослая, – магистр подло хихикнул. Ассистентка густо покраснела и для храбрости выпила еще мензурку. – Ах ты, гангрена! – взъерепенился Эвтаназ, подмигнув Флёру. – А нам? На посошок надо же, правда? Для внутреннего, так сказать, втирания.
– Естественно, – поддержал его командируемый, устремился к столу и лихо, не запивая, дернул многоградусной жидкости. Кабинет разодрал пронзительный кашель. Эвтаназ неодобрительно покачал головой и похлопал Флёра по спине.
– Вы полегче. К этому быстро привыкают, – магистр кивнул в сторону беспокойно-рыжей Циррозии. – Правда, крысавица моя ненаглядная? – Та поджала губы, но поступила мудро и промолчала.
– А, скажите, вы сами на сто процентов уверены в том, что существует другая жизнь? – откашлявшись, уточнил Флёр.
– Я? Э… Ну… Как бы вам сказать… короче… Не уверен, что уверен, но и не так, чтоб совсем был уверен в своей неуверенности. Глубокомысленно?
– Весьма. Я еще спросить хотел… А что такое «Псих-травм-дерм»?
– Где это вы такое глупое слово услышали? – остолбенел магистр.
– А у вас на дверях табличка висит: «Псих-травм-дерм лечитель Эвтаназ».
– Да?! – воскликнул тот, быстро выскочил за дверь, прочитал написанную одним из залеченных до галлюцинаций пациентов надпись и вернулся. – Надо же, шутники. Сменишь табличку, – велел он Циррозии.
– На какую? «Эвтаназ Маниакальный»? – неожиданно для всех и в первую очередь для себя, выпалила Циррозия, колыхнув гладкими атласными грудями.
– Ну, ты, эмфизема легкого, поговори мне, – грубо оборвал ее Эвтаназ, наградив хмурым взглядом. – Субординацию нарушаешь.
– Я не эмфизема, я – Циррозия, – дернув янтарно-пивной «серебряной» нитью, гордо и одновременно обиженно парировала ассистентка, вскинулась, но, почувствовав, что сморозила очередную глупость и гордиться тут, собственно, нечем, отвела взгляд, положила перед собой чистый лист бумаги, ручку и приготовилась записывать. Магистр насупил лохматые брови.
– «Аллопат-гомеопат Эвтаназ Единственный», – подумав, возвестил он.
– Почему «Единственный»? – поразился Флёр.
– А окромя меня нормальных врачей в Здании больше нет, – скромно сообщил Эвтаназ. – Или вы этого не знали?
– А предыдущая табличка, надо думать, «психолог-травматолог-дерматолог»? – догадался командируемый.
– Не знаю, наверное, – пожал плечами Эвтаназ, – только не психолог, думаю, – психиатр.
– Так ведь не звучит, – заметил Флёр. – Как это: психиатр-травматолог-дерматолог?
– А я писал? – искренне удивился Эвтаназ. – И что, по-вашему, первая лейбла, так сказать, звучит, что ли?
– Я не в том плане…
– Ах, я ж совсем запамятовал, – опомнился магистр, хлопнув себя по лбу, – вы же у нас из отдела лингвистики. А это почти что диагноз…
– Простите, что надоедаю, но вы на чем все-таки специализируетесь? – Командируемый пропустил мимо укол Эвтаназа, показав на унылый хирургический стол и стоящую около него сияющую бормашину, которая, казалось, улыбалась.
– А на всём, – махнул рукой Эвтаназ, лихо перекидывая фонендоскоп через плечо. – Я все-таки магистр. Навроде Стеклографа, ластиком рока стертого… – Ну, идемте, идемте. Мне еще зубы сегодня вырывать. Чтоб я помнил, как это делается, – проронил он, пропуская Флёра вперед.
– Мы в архив идем, да? – замешкался командируемый. – А я не буду там посторонним?
– Не, не будете, – смерив его оценивающим взглядом, отозвался магистр. – Вы там свой.
– А что с прививками? После архива?
– Зря сыворотку переводить? – опешил Эвтаназ и вдруг случайно запутался в шнуре фонендоскопа. – Да помогите же! – Флёр ухватился за шнур. – Не в ту сторону!.. Кх-кх… А-а!!! Угомонитесь же, наконец! Не в ту сторону, говорю, крутите! Дайте я сам… А то от вас пользы, как от клизмы во время диареи… Да отпустите шнур, наконец, малахольный!.. Кто ж в сторону закрутки дергает? Идиотина! И не трогайте больше. Палач!
– Извините. Только, по-моему, вы сами не в ту сторону крутились… Так почему, вы сказали, зря сыворотку переводить? – переспросил командируемый, отпустив шнур.
– А потому, что призрак, тем более – лингвистический, уже, как я говорил, само по себе – диагноз… А от этого прививок не бывает, – назидательным тоном объявил магистр, замедлил шаг, окончательно распутался, потер баклажанно-фиолетовую борозду, проступившую на шее, поправил фонендоскоп и как-то странно взглянул на ассистентку, задумчиво и безысходно взиравшую на колбу: – А с другой стороны, смотря что считать самоликвидацией… – Правда, Цир-р-розия? – Сказав это, Эвтаназ бросил тревожно-тяжелый взгляд на мензурки с колбой и вышел. Флёр устремился следом.
Циррозия посмотрела на баночки с лекарствами, стоящие на столе магистра, лениво развернула одну из бумажек, лежащую рядом с какими-то пилюлями, и прочла:
«Инструкция по применению препарата «Дифлюкан» (информация для потребителей).
…не принимайте Дифлюкан, в случае если у Вас в прошлом были аллергические реакции на Дифлюкан…
…если Вы сомневаетесь или Вам непонятно, почему Вам назначен Дифлюкан, обратитесь к врачу…
…противопоказания неизвестны…»
Далее ее беспомощный взгляд зацепился за одну из баночек – со странной, с каким-то двойным смыслом, этикеткой «Отпуск только по рецепту врача». Ассистентка магистра ошеломленно дернула огнистыми бровями, затравленно шепотнула: «Напишут, а нам гадай, что они, фата-морганы, имели в виду», – взмахнув рыжестью рес-ниц, боязливо взглянула на дверь, втихаря налила спирта, выдохнула, хлопнула…
…И содрогнулась.
В подвале архива было темно, сыро и неуютно. Пахло мышами, тревогой и безнадежностью. Камеры до предела были набиты «душеотказниками». Из-за дверей доносились истерические повизгивания, безумный хохот, бормотанья и надрывный кашель.
По освещенному тусклыми лампочками коридору подвала бродили медбратья и санитары-опекуны с волосатыми мощными запястьями, испитыми лицами с рыжиной на подбородках и «серебряными» нитями в виде катетеров. Характерный запойный загар, которого не добиться ни в одном солярии, покрывал носы и щеки. Никаких бахил и марлевых повязок, но много спирта для дезинфекции, – перегарная вонь била кулаком в лицо настолько мощно, что, казалось, могла своротить скулу. По тому, как некоторые из них беспрестанно потирали суставы и морщились от резких болей, можно было заключить, что физическое перенапряжение и частые алкогольные интоксикации как причины породили закономерное следствие – доброкачественный, «профессиональный» полиартрит, победивший все циркониевые браслеты вместе взятые. От собственного бессилья перед недугом опекуны пинали ногами лишившихся душевного покоя и сквернословили. Не снабженные щедрой судьбой мятыми простынями, бассоном37 и перекошенной капельницей, несчастные больные лежали прямо на ледяном полу кишкообразного, темного, провонявшего аммиаком нехлорированного коридора. Некоторые сидели на цепи, заливались нестройным лаем и брызгали шампунем слюней. На шеях, руках и ногах болтались стальные обручи, крепящиеся к выгнутым скобам, которые торчали из вымазанных масляной краской, цвета плесени и гнилых грибов, стен. С облупленного потолка хламидно свисала паутина, серые клоки свалявшейся пыли негреющим ковром покрывали пол. Тонкие щиколотки, запястья и хрупкие позвонки то и дело напрягались, когда их обладателям виделись сцены из Потусторонней жизни и слышались не присущие Зданию звуки и голоса. Но отпускало…
И тогда они в беспамятстве замирали на полу – до следующего хаоса в сознании. Пока сонные – уставшие от перегонки гемоглобина – артерии не вздрогнут, душевные тройники38 не проснутся, а глаза не упрутся в жуткую, написанную готическим шрифтом фразу на плакате, прикрепленном с внутренней стороны архива:
ВОССТАВШИЙ ПРОТИВ ЗДАНИЯ
ПОТЕРЯЛ ЭТАЖИ В СЕБЕ
– Архитипов в Здании существует немного, – встав на благодатную почву диагностики, говорил Эвтаназ Флёру, когда они пробирались сквозь лежащие на полу, прикованные к стенам беспомощные тела.
– «Архе-» или «архи-»? – уточнил командируемый, пристально всматриваясь в лицо магистра. Казалось, вначале плывут сиреневые тучки под глазами, а уже за ними семенит их обладатель.
– «Хи», «хи»… Никакой ошибки тут нет, – ответствовал Эвтаназ. – Так мне продолжать? Или вы меня снова душить будете?
– Продолжайте, пожалуйста.
– Премного благодарен… – сверкнул капиллярами глаз магистр и, словно гончая, без передышки, понесся по заросшим бурьяном полям психоанализа и психиатрии. – Наиболее ярким в плане ссоры с самим собой является тип так называемого Творителя, или Эпитафия. От других архитипов его отличает главным образом то, что он противопоставляет себя Контингенту. Под Контингентом здесь следует понимать всех без исключения служащих Здания, в том числе и подобных ему Творителей.
Как правило, этот архитип отличается излишней чувствительностью, самобичеванием и склонностью к лукавому мудрствованию. Это чрезмерно ранимый тип – он не переносит грубости, бурно реагирует на пертурбации, происходящие в отделах, плохо приноравливается к новой обстановке, страдает повышенным уровнем пессимизма и надуманными болезнями всех тщедушных интеллигентов и лиц, вопящих на каждом углу о своей принадлежности к бомонду. А именно – мигренью и люмбаго. У остальных же, не относящих себя к околокультурным кругам, просто изредка побаливает голова и случаются прострелы.
Все бы ничего, но, как говорилось ранее, он – Творитель, а стало быть, наделен неуемной тягой к реализации заложенного в нем творческого потенциала. Что бы он ни делал – писал, лепил, рисовал, – озабочено, в противовес собственной психической ущербности, выявлением пороков Здания. Чтобы окончательно не тронуться умом, архитип Творителя, будучи стойким мизантропом, старается собственные изъяны души и тела переложить на лист бумаги, холст или глиняную лепнину в виде извращений, царящих в Здании, карьеризма и откровенных патологий, якобы имеющих место на этажах. Если Творитель еще не окончательно за-творился в своей сумасшедшей скорлупе и в Здании имеет какую-нибудь должность, то для того, чтобы перебороть в себе неизгладимое желание прославиться и занять ведущее положение в отделах, он кидается в беспросветные запои и блуд. Подсознательно он понимает, что часть души ведет его на пьедестал почета, и ему на самом деле страсть как этого хочется, но другая часть ему говорит, что как только он воцарится на верхних этажах Здания, то будет лишен творческого потенциала. И душевный диссонанс, происходящий из-за подобной несовместимости творческого начала и трононенасытности, приводит к тому, что он должен лишиться чего-то одного – или своего имени, или места в Здании.
В большинстве случаев архитип Творителя лишается второго, но все-таки мечта о венце в нем теплится, а поскольку венок на него могут возложить только служащие самого Здания, с которыми он порвал, то и выходит, что он начинает их клеймить, наделяя собственными неполноценностями. Дело в том, что поскольку Творитель от Здания в некотором смысле оторван, то абсолютно не понимает процессов, которые в Нем происходят. Поэтому объективно оценивать происходящее не в состоянии. Интуитивно лишь, проводя параллель между собой и служащими, он догадывается, что все мы похожи, а значит, в чем-то одинаковы. Заблуждение его заключается в том, что ущербные качества, присущие ему самому, Творитель применяет ко всем без исключения; что же касается положительных зерен своей души, то он не может наделить ими Контингент, поскольку тот его отверг, а стало быть, является врагом номер один.
Бывает, правда, что некоторым из Творителей везет, и со временем они вливаются в ряды служащих на правах высокопоставленных лиц. Казалось бы, нет теперь места той дисгармонии, которая была ранее в их душах, но дело в том, что время, которому они посвятили свое «творчество», нацеленное на борьбу с силами этажей, не прошло для них даром. Они, как говорилось, за-творились. К ним уже не пробьешься.
К сожалению, такой тип не поддается лечению, поскольку начинает вытворять в юном возрасте, еще не будучи известным. И о его «успехах» никто не знает. Когда же узнают, обычно бывает слишком поздно, Он сформирован, и вытворять превратилось в его пагубную привычку. А вместе с другими, не менее пагубными привычками, он превратился в окончательный архитип Творителя, и его уже невозможно вылечить. Обычно Творитель одинок, и кончает свои дни в полном забвении… Вообще так скажу: особь может казаться весьма и весьма неглупой… пока что? Правильно, пока не начинает творить.
– Неужели тому нет никаких противоядий? – спросил Флёр, наступив на чьи-то испражнения.
– Только одно – либо держать свои мысли при себе, либо из Творителя стать Творцом. Но даже тут могут быть подводные камни. Большинство таких особей становятся латентными. Мы их не лечим. Во-первых, их невозможно признать умалишенными, поскольку они признаны, за счет своих творений, здоровыми, что само по себе абсурд, так как содержание произведения вовсе не связано с психическим равновесием исполнителя. Можно создать шедевр реализма или символизма, но при этом быть ярко выраженным шизофреником. А во-вторых, власть их творений настолько сильна, что какими убогими бы ни были их произведения, служащие не дадут их в обиду, ибо Творители – фавориты Здания. Вероятно, в данном случае следует говорить и о психической болезни фанатов Творителя. Но повторюсь, это еще не означает, что фавориты Здания внутренне не принадлежат к архитипу Творителя. Ведь искусство, оно, по сути, очень и очень субъективно. И нередко случается так, что за латентным типом скрывается пробившийся Творитель, которого по непонятной причине все считают Творцом. Знаете, как бывает: напиши вы серое Погасшее Окно первым, все крикнут: «Гений!», нарисуй вторым, загорланят: «Клякса!» Тут ведь как: кто первый, тот – мольберт, кто второй – тот пенал для старых идей: «Ответим на серый квадрат рыжим зигзагом», – смешно, право… А вдумаешься, следовало ли вообще быть первым… Ведь нередко, а порой очень даже и часто, по крайней мере, чаще, чем бы этого хотелось, многие «Творцы» сами не состоялись, но их состояли, если вы понимаете, что я под этим подразумеваю. Иными словами, за кавычками скрывается самый настоящий кондовый Творитель. Не Мастер, но – делатель, не прозаик, а – прозаист. Ибо здоровье – оно только в классике, а все эти «измы» – все это хвори и немочь. – Эвтаназ с минуту помолчал, а потом добавил: – Но, что самое удивительное, я так и не разобрался до конца, опять же из-за субъективности искусства, кого же считать Творителем, а кого – Творцом? Ведь есть и те, которые, талантливо написав одно произведение, начинают заниматься самоплагиатом, меняя имена героев, места событий, арки на обелиски, коньяк на абсент. Романы в итоге у них получаются как под копирку. Но знаете, они тем не менее навеки останутся Творцами, поскольку у Творителя нет даже того первого, триумфального, произведения, с которого можно было бы копировать последующие… Словом, очень, очень зыбкая грань между ними… Тем более что большинство Творцов, да будет вам известно, тоже с «левой резьбой».
– В таком случае я не понимаю, как же вы их отличаете? – изумился командируемый, на ходу пытаясь оттереть измазанную (не кофейной гущей) подошву о плинтус.
– А вот тут есть кое-какие подвижки, ибо у Творителя «резьба» сорвана полностью. Более того, у него даже не тараканы в голове, а тараканьи экскременты, – откликнулся магистр, зыркнув на штиблет Флёра. – Удивительно, как это он умудрился? Он же в другом месте сидит… – Эвтаназ удивленно пожал пухлыми покатыми плечами и продолжил: – Так вот, постараюсь всё-таки более популярно объяснить… Как только вы увидите, что явный интроверт корчит из себя экстраверта, коммуникабелен до навязчивости, постоянно твердит, что этажи следует крепить не параллельно фундаменту, а перпендикулярно, физически слаб, но при вливаниях бугрится, сексуально озабочен, а на поверку готов ублажить только графоманскими стихами; когда по утрам вдруг впадает в депрессию и подумывает о «руконакладстве», да еще, ко всему прочему, что-то там вытворяет – пишет о суперсубъекте, отрицая при этом значимость объекта, – знайте: это Творитель. Не ощущая полноты жизни, он пытается испробовать все ее соблазны; закомплексованный и нерешительный, склонный сомневаться в своих поступках, он страдает тяжелыми агрессивными разрядами и несдержанностью. Творитель, с одной стороны, пытается вести себя как окружающие, но с другой – его, на первый взгляд, казалось бы, нормальное поведение в какой-то момент вдруг начинает приобретать изощренную, болезненную, утрированную форму. Он эпатирует – одевается не так, как все, говорит не то, что все и ведет себя иначе, чем другие. Для него важно отличаться от остальных, но в то же время быть вместе со всеми. С другой стороны, он слишком раним, чтобы жить в Здании, и часто его жизненные всплески заканчиваются весьма печально. Рано или поздно он погружается в себя, занимается самоанализом, – а для подобного типа самоанализ – причина всех несчастий, – начинает вытворять, уединяется в закоулках Здания, рвет со служащими, но, как говорилось ранее, он тщеславен и амбициозен, он алчен до славы и признания; душа болит, хочется одновременно и создавать устои, и рушить, и быть на вершине этих устоев, и вдруг – щелк. В мозгах начинаются необратимые последствия. Он превращается в Творителя. Литературный бицепс пульсирует, трицепс стиля выкореживается… этакий творческий бодибилдинг. Но, замечу, эти черты во многом относятся и к Творцу, ибо без рефлексии и самокопания не бывает настоящего искусства. Но – тут, думаю, главным отличием является выстраданность. Творец на самом деле страдает и никогда, повторяю, никогда не считает себя Творцом. Ну там, в закоулках сознания, где-нибудь глубоко в себе, он догадывается, конечно, что мозжечок его не без гениальных извилин, но одновременно очень-очень боится себе в этом признаться. Понимаете, он знает одну истину: Творец – Один. Признаться себе в том, что ты Творец, – это значит сказать себе: я – бес. А вот что касается Творителя, то тут никаких сомнений нет: просыпаясь и засыпая, он говорит одно: я, я, я… гений, гений, гений… Других нет и не было. Меня не переплюнуть, лучшего не будет. А Творец твердит себе – Он, не я. Я – пустозвон, проводник, ничто… Я ушел – Он остался. Что говорит себе Творитель? Его нету, есть – Я… И еще одно: нельзя писать о любви, если сам не любил. Так вот, Творитель – пишет, а Творец – любит… У Творителя – трехдневный насморк, а у Творца – вечная боль. У одного всего лишь ветреная поверхностная страстишка, а у другого – суховейная всепоглощающая страсть… Ибо творчество выболеть надо, выстрадать, тут аспирин и прививки не помогут, тут только одно – до конца, как бы больно оно ни было, и как бы вас ни заплевывали со всех сторон сморкачи с аденоидным своим творчеством и гунявым гением… Кстати, Творец, в отличие от Творителя, всегда недоволен своими произведениями, ибо пытается достичь недосягаемого – Идеала. Его все время, вплоть до запятых и многоточий, что-то не устраивает. В этом, конечно, где-то его трагедия, поскольку достичь Идеала вообще невозможно. С другой стороны, согласитесь, такой подход, как минимум, заслуживает уважения… Ну а Творитель полагает, что он сам, его «творчество» и Идеал – все это синонимы… Вот если я вас спрошу: «Пишете ли вы?» – а вы мне ответите: «Нет, ящики гружу», – тогда, может, я вам и поверю, что вы Творец… Ибо это очень тяжелая работа – «грузить ящики». Многие этого не осознают, большинство считает, что писать – это значит буквы в слова соединять, а слова в предложения. Вот поэтому они и Творители. В отличие от последних, Творец понимает смысл фразы «Не кантовать!» Поэтому грузит аккуратно, с любовью, с дрожью в руках. Ибо не ведает, что там, в ящиках, за дар припасен – комедия ли, трагедия? проза, стихи ли? А для Творителя все едино – пошвырял-пошвырял ящички, и ладно. Брутто, вроде, как и у Творца, а вот нетто-то и нету. Простите великодушно за навязанный каламбур… И что немаловажно: для Творителя важно «сколько», а для Творца «как». Ибо только графоман не боится «чистого листа»… – В этот момент Эвтаназ задумчиво посмотрел на голую стену архива и передернулся. – Вообще, если использовать музыкальную терминологию, «сколько» – это всего-навсего однодневный шлягер, а «как» – это уже многолетняя песня. Разница, как вы понимаете, колоссальная. При этом Творитель всегда поучает, ибо думает, что познал истину, а Творец лишь констатирует существование лжи… И в итоге получается, что Творитель через мнимую истину становится лжецом, а Творец через констатацию лжи постигает истину. Вот такие парадоксы случаются… И знаете что, я еще ни разу не встречал графомана, который не считал бы себя замечательным поэтом или прозаиком… не самовыродком, а самородком… – Тут магистр повел носом, пробурчал: «Попахивает. Ну да ладно». И продолжил: – Ну а самое главное их отличие в том, что у Творца за глубиной фраз скрываются два, пять, десять подводных течений, зачастую не известных самому автору. У Творителя же, даже если он не отъявленный дилетант, – кстати, некоторые Творители нередко имеют академическое образование, – все на поверхности, без глубины и волн… так… мелководье, штиль… Но это надо не читать – это надо чувствовать… И научиться творить невозможно – плюньте в лицо зашлакованным филологам, которые заявляют, что буква – это знак азбуки, а запятая – знак препинания, плюньте, не стесняйтесь… Они в этом ничего не смыслят… Навязывая правила, они тем самым убивают литературу. Видимо, поэтому среди филологов очень мало Творцов… Все больше юристы и медики, – Эвтаназ самодовольно улыбнулся: – Да-да, именно медики… Я вот тоже подумываю на досуге за мемуары взяться… много всего накопилось… опыт, страдания… Как думаете, получится? Не отвечайте, сам знаю – кому дали клизму, за перо браться не стоит… О! Кстати, пожалуйста… Как поживаем, дружище? Как невроз поэзии? Как цирроз прозы? – Эвтаназ нагнулся над каким-то астеником в очках с толстыми стеклами, в войлочных тапочках, полосатой пижаме и с цепью на щиколотке. «Серебряная» нить у него походила на чернильную кляксу – темную и расплющенную, с множеством расходящихся в разные стороны отростков.
Астеник с запавшими, абсолютно безумными глазами плевал на стену и чуть ли не кровью писал что-то на рукавах. Рядом стояли стакан с водой и алюминиевая миска с выбитым на дне трехзначным номером. Последние две цифры – шестерки – прикрывала черствая корка. Около миски догорал свечной огарок, воткнутый в хлебный мякиш.
– Что, Эпитафий Эпиграммыч, Зданию реквием сочиняем?.. – осклабился магистр. – А как животик наш? Метеоризмом не страдаем? Перистальтичка не подводит?
– Вы зачем макет сломали? – не ответив, капризно вопросил Эпитафий и, оторвав лицо цвета гнилого лимона от злокозненных виршей на рукаве, недобро глянул на штиблет командируемого, наградив затем и Флёра хмурым маниакальным взглядом. – Я старался, лепил «Памятник режиму», а вы… Извините, строчка… Подождите минутку, эпилог кульминирую, – и принялся выкругливать полоумную рифму. – «Смерть харизме», – возвестил он, закончив писать. – Ода.
– Быстрее, быстрее… Пожелайте ему «приятного эпитета» вместо аппетита, и идемте… Они все равно, когда вытворяют, ничего не жрут… Да скорее же… – Эвтаназ потащил Флёра вперед. – Главное, не показывать, что вы заинтересованы. Для них это – яд. – После чего бойко развернулся к Эпитафию и, сделав акцент на последнем слове, не без сарказма мурлыкнул: – Ни пуха, ни пера.
– А почему он на стену плевал? – поинтересовался командируемый после того, как в свою очередь пожелал Эпитафию «приятного эпитета», за что был награжден высокомерным и одновременно воспаленным взором.
– Не знаю, вероятно, картину писал. Что-нибудь вроде «Плач диссидента». У них это принято. Других не облаешь – самого облают… Знаете, я давно заметил: самое страшное бешенство – это литературное… Так, ну это – просто «овощ», – Эвтаназ брезгливо откинул короткой ступней небольшую луковицу, пустившую корни прямо в пол.
– А он не медик? – спросил Флёр.
– Нет. Инженер.
– Сирых душ? – неожиданно выдал командируемый.
– Канализационных труб… – облизнув губы, произнес Эвтаназ. – Серость часто так сублимируется – выхода из клоаки ищет… Кстати, замечу одну любопытную деталь. Вы знаете, какой первый признак сумасшествия?
– Какой же?
– Первый признак сумасшествия – это ощущение непревзойденности, – выразительно подняв палец, заявил магистр. – Ведь порой высокий IQ граничит с безумием, а гениальность с сумасшествием. И я знавал таких Творцов, которые со временем становились Творителями. Они рождались в яслях, а кончали в хлеву. Но были и другие, те, которые переросли овчарню своей души. Кто переступил через ощущение непревзойденности, кто расстался с иллюзиями и приходил к выводу, что на самом-то деле никто не знает истинных вкусов Истинного Творца. Ведь чтоб стать гением, надо понять, что вы смерд, что вы – смертны, если хотите. Надо стать Творцом, но нельзя признаваться себе в этом. Ибо кара будет длиннорукавной, с перехлестом на спине… Но больше скажу. Самое главное во всём этом – не кичиться своим даром, и вовсе не потому, что наказать могут. А потому, что это всего-навсего данность. Только глупцу придет в голову гордиться карими глазами, доставшимися по наследству вместо голубых, или сухощавым телом вместо рыхлого. В этом нет заслуги – только доминанта и гены. Смешно, понимаете, просто смешно бахвалиться классической формой носа или горбинкой на нем. Суть носовых хрящей у всех одна – носовые крылья держать, чтоб аденоиды не выпадали. Так и с талантом. Это всего лишь данность, а не заслуга… Всего-навсего цвет глаз, который сложно определить, и любопытная форма носа… Да и вообще, если уж начистоту: это нам каждому по отдельности кажется, что мы гении, а соберешь всех вместе, вглядишься в толпу – так себе, быдло… – Эвтаназ сбился и повлёк его дальше. – Между прочим, – снова продолжил он, – вылечить в себе непревзойденность можно только одним: смеяться не над другими, а над собой, так как именно самоирония является лучшим и, возьму на себя смелость утверждать, наиболее надежным противоядием от яда гениального сумасшествия и сумасшедшей гениальности… И никогда не плюйте в колодцы чужих душ, вам из этих душ еще пить. А плюя, вы только свой колодец замутняете… Есть, правда, другое противоядие: как только почувствовали, что нимб над челом засветился и поискривать внаглую начал, – нажритесь. До ризы упейтесь, до галлюцинаций, до копыт. Оттеняет очень… Глядишь, а нимб-то уже на кадыке болтается, и все ниже и ниже, до положения слюнявчика… И вот вы уже не Творец, а творяка – прокисшая творожная масса без меда и изюма, без цуката и марципана… Ну, я смотрю, несет меня сегодня, слов нет… Это все от обезжиренности… – Магистр резко прервал себя и посмотрел куда-то вбок. Подозвал опекуна с лицом-опухолью, западающим глазом и перегаром на пересохше-потрескавшихся устах, шепнул ему что-то на ухо, тот унесся, а вернувшись, держал на излете две мензурки и стакан с водой. – Ну, за нимб души и копыта тела! – провозгласил Эвтаназ, полоснув спиртяги. Командируемый не заставил себя упрашивать и тоже выпил. Оба прильнули к опекуну. Эвтаназ к правому плечу, Флёр – к левому. Занюхали. Стало спокойно и тревожно одновременно. Хотелось и творить, и вытворять. – О, вот еще прелюбопытнейший экземпляр! – воскликнул магистр, утянув командируемого вглубь змеящегося коридора и на ходу договаривал: – Творителей, кстати, существует два вида – близорукие и дальнозоркие. Одни только вблизи видят, другие – вдалеке…
– А Творец?
– К несчастью, у него стопроцентное зрение, иногда даже больше чем стопроцентное. Творец, если хотите, – многозорок. И глаз его улавливает то, что у других не воспринимают все органы чувств, вместе взятые.
– Почему «к несчастью»?
– Дело в том, что, в отличие от большинства, он пользуется не семью цветами, а целым спектром цветов и оттенков, а это возлагает на него колоссальную ответственность. И часто бывает очень сложно переварить в себе хорошее, которое со временем станет плохим, и мертвое, гадкое, мерзкое, которое в будущем заискрит жизнью. Понимаете, Творец знает, что все временно, и то, что, казалось бы, перед вашими глазами сейчас происходит – это иллюзия. А фантом – он-то и есть реальность.
– Так это же замечательно, что он все видит.
– Вовсе нет… Потому что на самом деле Творец не так уж сильно от нас с вами отличается – сознание может быть с разным углом зрения и находиться в разных эпохах, а вот глаза наши и чувства живут настоящим. Правда, чувства еще и прошлым питаются – опытом, который у всех неодинаков. Наверное, поэтому мы часто на одни и те же обстоятельства реагируем совершенно по-разному, поскольку высшее достижение открытого разума, да будет вам известно, есть всего-навсего наблюдение игры интеллекта с видимой действительностью… Впрочем, это я, по-моему, утянул у кого-то… А с другой стороны, многое ведь и от организации нервной системы отдельно взятой натуры зависит… От ее эмоциональности… черствости или экзальтированности… – закончил Эвтаназ.
– А как с Эпитафием Эпиграммычем? У него какое зрение?
– Скоро никакого не будет… – пробормотал магистр. – Кстати, совсем забыл, есть еще два весьма любопытных варианта Творителя. У одного из них в «творчестве» все ладненько и складненько, но без изюминки, без души. Знаете, отчего? Он искусство ненавидит, но обожает правила в нем. С одной стороны, его и Творителем в полном смысле не назовешь, но с другой… Мертвечина у него все, поиска нет, надрыва… Этот Творитель – глуповат и зашорен. Теорем в искусстве он бежит, полностью полагаясь на аксиомы, в то время как Творец аксиомами часто пренебрегает… Другой же вариант, напротив, нередко бывает высокообразованным интеллектуалом, если не сказать – ходячей на кривых беспокойных ножках энциклопедией. Но по сути своей он – вор и конъюнктурщик, а значит, лжегений и псевдотворец. И несмотря на то, что оба этих варианта встречаются довольно часто, мы за них даже не беремся, ибо доказать, что они Творители, фактически невозможно… Один использует глупые, затертые до дыр правила, другой – весьма, надо отметить, прозорливый прозаик и лукавый гаденыш – постоянно подворовывает из шедевров… Поэтому некоторые нарывы в искусстве нередко воспринимаются как нерв и новация… Ну, естественно, пока за руку прозорливца не схватили да не ткнули – плагиат, мол, это все, имитации и переиначки… Надеюсь, вам разницу между философом и философствующим объяснять не надо? Понимаете, нет греха в том, чтоб умыкнуть чью-то идею и талантливо переложить на свой лад; грешно и позорно – целую идеологию за свою выдавать, а потом одаривать всех а-ля скромной улыбкой: «Сам не знаю, как получилось, снизошло, да и что я могу поделать… талант – его ж не спрячешь». А вы б попытались. Спрятали. Авось не найдут. Если искать, конечно, будут.
– Знаете, я кое в чем с вами не согласен… – оборвал магистра Флёр. – Не насчет Творителей, тут вы, наверное, правы, а по поводу Творцов… вот вы говорили про медиков и юристов… Я тут видел одних юристов… В «Граммофоне»… Очень я, признаться, сомневаюсь, что они – Творцы… и вообще в состоянии что-либо путное написать…
– А те юристы, о которых я говорил, они подобные помещения не посещают… Отпосещались уже… – выкрутился Эвтаназ. – Полагаю, против медиков ничего не имеете?
– Нет, конечно, – соврал командируемый, отводя взгляд от магистра, и вдруг спросил: – А где находится Истинный Творец? Я не проводника имею в виду, а Настоящего Творца. Кто Он такой?
После этого вопроса Эвтаназ остановился как вкопанный и побагровел. На мгновение взгляд у него стал ледяным и острым, точно скальпель. Командируемому на миг показалось, что этот взгляд, как и фразу об «открытом разуме», магистр тоже где-то подворовал.
– Чтоб я от вас этого никогда больше не слышал, – понизив голос, зашипел Эвтаназ. – Понимаете? Никогда. На этот вопрос нет ответа. И бойтесь тех, кто скажет вам, Кто Он и Где Он. Бойтесь их, бегите от них, не оглядываясь. Это Творители, это – Мессианы.
И, печатая шаг, пошел вперед. Флёр засеменил следом.
– Что же касается простого Творца, – мрачно пробубнил магистр, – так это тот, кто может сказать: «Пока вы надо мной смеялись и ерничали, я тонул в своей прозе; когда же вы, наконец, захлебнулись от собственной желчи и зависти, я выплыл на поверхность»…
– Всплыл? – уточнил командируемый, которому порядком надоело занудство Эвтаназа.
– Нет, выплыл! – осадил его магистр. – Запомните: если Творитель любой экспромт доводит до состояния экскрементов, то Творец, наоборот, из любых экскрементов может создать экспромт. Так что выплыл, а не всплыл…
– Стало быть, не творить? – издевательски поинтересовался Флёр.
– Почему же, творите, если можете, – не почувствовав иронии, отозвался Эвтаназ. – Только о тварях помните, и в Творителя не превращайтесь…
Вскоре они остановились около нервного кудлатого типа с агрессивным терракотовым лицом, в накрахмаленной сорочке, изумительном дымчатом костюме и начищенных туфлях. Галстук-плотва, грея грудь, клевал тупым носом вырисовывающийся из-под рубашки и завязанный аккуратным кукишем пуп. Указательный палец на правой, «сухой», руке отсутствовал. Шею обхватывал стальной обруч с цепью. Ржавым оружейным стволом выпирала «серебряная» нить. Так называемое лицо покрывали, словно рытвины от ядерных взрывов, оспины. Он нелепо переминался с ноги на ногу и, с благоговением поглядывая на черный чемоданчик, стоящий около стены, пронзительно орал:
– Левой, левой, раз-два; левой, левой, раз-два. На месте… стой… раз-два. Приготовиться к газовой атаке! Внимание, га-зы!… – издал мощнейший хлопок кормовой частью и прогорланил: – Кру-го-о-м, марш… Левой, левой, раз-два…
– Типичный архитип Миротворца – он же Монументал. Как и Творитель, Здание любит всеми фибромами своей гнилой души. Личность харизматичная, и я бы сказал, в некотором смысле – хрестоматийная, – произнес Эвтаназ и закашлялся. Отперхавшись, молвил: – Отличительной чертой Миротворца является то, что он начисто лишен воображения и творческой жилки. Если и бывают малейшие проблески, то он безжалостно вытравливает в себе это интеллигентство, поскольку часто бывает потомком ярко выраженных плебеев. Единственное, что роднит его в некотором смысле с архитипом Творителя, так это желание казаться значительным и незаменимым. На этом их сходство заканчивается, ибо они друг друга, в отличие от прочих архитипов, которые иногда находят между собой общий язык, просто не переваривают. И если у Творителя желание выделиться проявляется лишь в признании его художественных идей, которые вовсе не обязательно должны быть претворены в жизнь на этажах Здания, то Миротворец старается облечь свои идеи в реальную, вполне осязаемую форму.
Возвращаясь к Творителю, замечу, что он больше всего боится жить в эпоху перемен, а уж тем более – таких перемен, которые он выдумал и увековечил в своих произведениях, точнее сказать – «производственных травмах». Между прочим, это еще один подсознательный страх Творителя: страх перед тем, что им написано. И в равной степени для него важны как равновесие в собственной душе, так и гармония на этажах Здания, поскольку первое всегда сопряжено со вторым. К сожалению, он часто этого не понимает и на первый план ставит собственную душу, а потому, даже глубоко ненавидя Миротворца, нередко становится его клевретом и дифирамбщиком. Что же касается Миротворца, то, в отличие от предыдущего, достаточно безобидного, архитипа, он – жесткий реформатор. Причем именно тот нередкий тип страстного и непоколебимого реформатора, который со временем превращается в упертого заурядного консерватора. И, если вчера он был широкодушим обаятельным демократом, любителем шалашей и шалашовок, а также своим, «до трясущихся рук», парнем, то, стопудово, завтра – превратится в бронелобого, закодированного, половобессильного узурпатора. Это самый страшный и кровожадный архитип. Он глуп, труслив, хитер и, как результат, – чрезвычайно вспыльчив и заносчив. Путает конституцию с проституцией, а избирателей со скотиной. На словах готов к компромиссам. Но на деле – лишь к тем, которые приводят к сокрушительным последствиям. Старается утвердить свою правоту политикой силы и преследованием инакомыслящих. Любопытно, что сам он подвержен навязчивой идее преследования, – утверждает, что кругом соглядатаи, фискалы, тайные организации и прочие вражины, которые хотят его ликвидировать и стереть с лица Здания. В своем окружении никому не доверяет, считает, что за глаза о нем плохо отзываются, а также пытаются нанести вред физическому и психическому здоровью – копируют информацию, стирают психические данные и тому подобное. Будучи на редкость коварным и изворотливым аспидом, вначале пробует силы на своих подчиненных. Убедившись, что ему все сходит с рук, прорывается в высшие этажи Здания и устраивает театр одного актера… Нередко пломбирует историю отдельно взятых отделов, а порой и всего Здания. Так, что на месте зубных дупел вырастают безразмерные клыки и резцы. Отчего у электората, естественно, не закрывается пасть. Раньше щечки западали, но жевалось. Теперь вроде зубки есть, а прожевать нельзя. Приходится заглатывать кусками. Отсюда гастрит, язвы, несварение желудка… Впрочем, будем откровенны перед собой – каков электорат, таков и кандидат…
Далее. Миротворец исключительно работоспособен и энергичен. Он – трудоголик. Однако, как большинство трудоголиков, глух и слеп, а значит – слышит только себя и видит результат только своей деятельности. Работу других не ценит и прочих трудоголиков изводит. В компании претендует на лидерство и, если еще не пробился в верха, частенько бывает бит. Но на удивление живуч. Более того, нередко – долгоживуч, что весьма пагубно отражается на его дурь-избирателях, которым ничего не остается, как удивляться столь разительным метаморфозам, произошедшим с их выдвиженцем, поначалу казавшимся свежим, здоровым и умным, а со временем скоропостижно потерявшимся в недрах маразма и тенетах Альцгеймера. Из молодцеватого супердемагога превратившимся в косноязычного «экающего» хрыча. По причине так называемой «сильной слабости мозговой памяти в голове» он забывает имена (и лица) тех, с кем общается, перестает ориентироваться не только в собственном окружении, но и в отделах Здания, которыми руководит. Он вполне может поздравить электорат так хитро и заковыристо, что вначале и не поймешь, что же он имел в виду, как-нибудь навроде «чтоб предыдущий год был для вас лучше последующих». А уж если дал слово, клянясь собственными отпрысками и Потусторонними силами, будьте уверены – Миротворец слова не сдержит. Не надейтесь. Вполне в его духе помочиться в общественном месте, в концертном зале выхватить дирижерскую палочку и заставить оркестр профонить шлягерок «Красная кнопка – залог миротворчества», ущипнуть за мягкость-выпуклость какую-нибудь великосветскую особу, поднять фужер и забыть его осушить, начать фразу и закончить через минуту в том же месте, из которого выполз – на недоумевающем междометии: «Э… а что это я сказал? Э?»… Перепутать листы своей – не своей, подготовленной крючкотворами, речи, обнять визави – и вдруг вздремнуть на нем миротворческим сном… ну и так далее. Всех шуточек его не упомнишь, ибо Миротворец – сам по себе сплошная грустная нескончаемая шутка. И, к сожалению, прежде всего – над нами самими. Что еще? Ах, да… Характерными особенностями Миротворца являются переживания по поводу внешних и умственных данных. Поэтому все красивое и рациональное им беспощадно уничтожается. Ставя равенство между Творителем и Творцом, избавляется и от тех, и от других. Вероятно, в детстве он был бит не только сверстниками, но и подвергался определенным домогательствам со стороны взрослых родственничков и, как следствие, заработал расстройства на сексуальной почве. С возрастом начинает презирать женский пол за свое бессилье; по этой же причине ненавидит пол мужской. Если сам не попадает в архив, то организует его для приятелей. Со временем пиджак меняет на френч, портки – на галифе, штиблеты – на хромовые сапоги, полагая, что так выглядит более мужественным. Кстати, в одном из сапог Миротворец прячет шестой палец. Жутчайшая смесь. Идемте, Флёр.
– Стоять! – рявкнул Миротворец, потянувшись к собеседникам.
– Цыц мне, спущу мордодеров! – намекая на опекунов, предостерег его магистр.
– Эй!
– Не фрондерствовать тут – не на марше! – Эвтаназ сделал резкий широкий шаг вперед и заслонил собой командируемого.
– Эй! – не унимался Миротворец. – Э…
– Ну ты, харя с харизмой! Ментальный кризис заел?! Плохо соображаем? – Эвтаназ, ничуть не испугавшись резкого выпада со стороны Миротворца, ткнул ему под нос комбинацию из трех пальцев, брякнул: «Накось – выкуси!» – и окликнул проходившего мимо корноухого и кривоглазого опекуна в нечистых бутсах, у которого из кармана мятого халата выглядывал кончик невесомого газового шарфика в ярких всполохах мимоз. Подбородок у него был небрит, а вместо пробора розовел шрам. В руках подрагивал никелированный лоток со шприцами. – Вколите-ка ему аминазинчика.
– Что Циррозия? – хрипло поинтересовался опекун, спрятав «мимозы», оброненные ассистенткой Эвтаназа, поглубже в карман. – Когда смена заканчивается?
– Никогда… Работайте… Не напасешься на вас цирроза на всех… – резанул магистр.
– Много вы в нем понимаете, – дрожащим голосом бормотнул опекун, выпустив из прокуренных легких неразделенно-любовный выдох, по которому можно было заключить, что не нашедшая отклика страсть, губительность алкоголя и суета навевают ему мрачные мысли о суициде. Однако служба была превыше собственных переживаний: опекун опустил лоток, и в его треморно пляшущих пальцах появился шприц с длинной иглой и «миротворческим» содержимым. Из иглы вырвался фонтанчик, описал дугу и ударился в пол. Рукав пациента взмыл вверх. Миротворец на время затих, но глазки его продолжали трусливо бегать, и по ним можно было определить, что бравурный марш его хромовой души продолжается и будет длиться еще очень и очень долго. Не только после инъекций «кубиков», но даже после вливаний кубов.
– А что это за чемоданчик около стены? – спросил Флёр.
– П-портфель с бомбой… – поперхнулся Эвтаназ. – Игрушечный, конечно. Наш активный шизик об этом не знает. Настоящий-то мы отобрали, чтоб не соблазнялся… Что-то мне не в то горло попало. Постучите по спинке.
– А почему у него нет указательного пальца на правой руке? – постукивая между лопаток Эвтаназа, вновь поинтересовался командируемый.
– Ушел в недосягаемое будущее, – дал исчерпывающий ответ магистр.
– А если серьезно?
– Если серьезно, то ампутировали в прениях, – разбрызгивая мокроту, раскашлялся тот, глянув на злобное лицо Миротворца в ядерных воронках, – чтоб его подлая экселенция на кнопку не нажимала.
– Нет, ну честно…
– Отсох за ненадобностью, – припечатал Эвтаназ и снова зашелся в кашле. – Уф! Прошло, кажется…
– Постойте, – опомнился Флёр. – А при чем тут кнопка? Портфель-то игрушечный, вы же сами сказали. Тем более, у него для этой цели другие пальцы имеются.
– Много, я смотрю, вы вопросов задавать начали. Баллотироваться не собрались? – недовольно пробурчал Эвтаназ. – Не положено ему указательный палец иметь, понимаете, не по-ло-же-но… Он им только в ноздре ковыряться может. А это и мизинцем можно делать.
– Так вы бы и мизинец…
– Это еще зачем? – непритворно удивился магистр, заискрив растрескавшейся паутинкой капилляров на глазном яблоке. – Какой вы, смотрю, кровожадный тип всё-таки, Флёрчик… ай-ай, ай-ай… Из вас отличный министр получился бы…
– Вы считаете? – не почувствовав подвоха, засмущался Флёр, конфузливо шаркнув ножкой.
– Ага. Они тоже много вопросов задают и никогда на поставленные не отвечают. А при удобном случае еще и на красную кнопку норовят нажать. Так, поиграться просто, – Эвтаназ невесело покачал головой.
Флёр понял, что толку от магистра не добьется, пристыженно подтянул ножку и замолк. Обернувшись, заметил, что Миротворец дотянулся-таки до угольного чемоданчика и дважды надавил большим пальцем левой руки на красную кнопку. С минуту потоптавшись на месте и наконец осознав весь трагикомизм ситуации, Миротворец вдруг разревелся. Плач его был искренним и ужасным. Чтобы заткнуть этот требовательный испепеляющий вой, напоминавший по звуку не то глас сирены, не то стон диафона39, хотелось заменить игрушку настоящим чемоданом.
– Шалит дитятко, – не оборачиваясь, констатировал магистр. – Для него же власть – ясли, жезл – погремушка, а овальный кабинет так и вовсе – манежик с «соской»…
Сделал многосмысленную паузу и поддел ногой пустой двухлитровый баллон из-под пива, брошенный кем-то из медперсонала.
Флёр засеменил следом.
– Следующий кадр, – сказал Эвтаназ, подведя Флёра к существу в челобитной позе с «серебряной» нитью цвета осиновой коры, – Мессиан. Он же – колдун, вещун и прорицатель. Я его еще для себя ласково прозвал Армагеддоша, – магистр сделал продолжительную паузу и опасливо посмотрел в сторону одной из палат. – Впрочем, истинный Армагеддон находится в другом месте. Редкой мерзости тип… Так вот, что касается Мессиана, то в отличие от Творителя и Миротворца, которые бывают во все времена, Мессиан появляется исключительно во времена смут и реорганизации отделов Здания. Полюбуйтесь – чудо в иероглифах…
На расписанной огнедышащими драконами циновке в позе лотоса, с цепями на левой щиколотке и левом запястье сидел фрукт с терновым венчиком вокруг чела. Череп у него был бритым – с шестью черными точками на темени. Во лбу горело красное размытое пятно. С затылка свисал крысиный хвостик-оселедец – давно не мытая косичка, перехваченная аптечной резинкой. На ногах красовались сандалии, на чреслах – набедренная повязка, на месте сосков зияли шрамы, спина же была разрисована татуировками религиозного содержания: священные монограммы, иероглифы, трилистники и… синие, откровенно уголовные купола – не маковки, но «отсидки». Мессиан бубнил мантры, перебирал четки и неистово лобызал коллекцию крестов, могендовидов и пентаграмм, висящую у него на груди. На циновке лежал рваный полотняный мешочек с выпавшими сребрениками, а также груда каких-то железок: круг «Инь-Ян», свас-тичка, джамма чакра40, вилка, пентальфа, звезда с полумесяцем, пронзенное сердце, три рыбы и, наконец, двенадцать эмблем, от косого креста до копья. Сплевывая через левое плечо, Мессиан чертыхался, затем кричал петухом и заходился в трансе. В редкие моменты просветления принимался осенять проходящих опекунов крестным знамением на собственный лад (пальцы – большой, безымянный и средний – щепотью, указательный и мизинец разведены в стороны), отчего складывалось впечатление, что он строит козу и хочет забодать тех, кто ему не кланялся и не припадал к костлявой длани, – а такого за время пребывания в архиве страдалец припомнить не мог. Мессиан без зазрения совести предавал анафеме, насылая на «неверных» мнимых грифонов, химер, василисков, мух, летучих мышей, гадов и черных дроздов. Чему был несказанно рад. Около горящей свечи, стоящей в алюминиевом блюдечке и истекающей стеариновыми апокалипсическими слезами, валялись грязная чалма, рваная епитрахиль и астрологический колпак в кометах и звездах, с венчавшим острый конец лунным серпом. Усами вниз. Там же – сонник, гороскоп друидов и сушеная кроличья лапка. Около стены стояла менора41, в которой вместо свечей торчали семь покосившихся, пронзительно вонявших сандаловых палочек. Благоухало и гнильцой.
– И говорю вам: покайтеся, ибо грядет затмение на Окно. И свет в Здании погаснет, – прошамкал с пола сребролюбец и, дернув сандалетами, хлопнулся черепушкой об пол.
– Вот вам, пожалуйста. Мал клоп, да вонюч… – кивнул магистр. – Экземпляр, появившийся в Здании не так давно, но уже изрядно подточивший умы неустойчивых служащих. Отличается фанатизмом и дилетантством. Начинает свою мессианскую деятельность с первой ступени в какой-нибудь секте в качестве беспрекословного раба. Еще до того, как приходит в секту, кидается во все экстремальное: от вегетарианства до поедания летучих мышей. Читает много, но беспорядочно. В голове религиозная каша. Очень эмоционален – до истерических всплесков. Любит испытывать судьбу – режет «серебряную» нить. Создав секту, а у данного типа был отдел мессианства, создает учение, основанное на том, что он перечитал и не понял на протяжении всей своей жизни. Привлекает таких же, как сам, но исключительно в качестве учеников, ибо лидеров, окромя себя самого, в отделе не признает. Сходить с ума начинает на старте. Продвигается по религиозной ступени семимильными шагами, в полуфинале становится Отцом, Учителем или Матерью – в зависимости от того, какого сумасшедшего начала в нем больше. Рвет со своим непосредственным наставником и создает собственную секту. Перед финишной чертой, за которой находится вымпел сумасшествия, окончательно теряет половую принадлежность и превращается в «Оно – суть есть». Стращает, проклинает, клеймит. Хороший оратор. Велеречив и убедителен. Обладает сильнейшим гипнозом и удивительнейшей практической жилкой – на сходках призывает к отказу от материальных благ, и после подобного рода сборищ все имущество учеников, как правило, переходит к нему в безраздельное пользование. Но исключительно, повторяю, исключительно осторожен. Секты регистрирует под благотворительные фонды, несанкционированных митингов не устраивает… Правда, подозревая, что с рук ему это все равно не сойдет и рано или поздно его сдадут в архив, запугивает окончательным разрушением Здания и концом Окна. Спастись могут только избранные, которые являются членами отдела и славят своего гуру. Любит медитировать и вызывать души ликвидированных. Не гнушается ничем и никем – будучи бесполым, одинаково любит женское и мужское начало, причем предпочтение отдает особям не сформировавшимся. Со временем начинает страдать слуховыми галлюцинациями и видит быстро сменяющиеся картинки, отчего приходит к выводу, что все это не иначе как знаки, подаваемые ему с другой стороны Здания; окончательно убедившись в своей избранности, срывает с себя одежды, горланя, что «тело есть лепестки лотоса, а ткань – пыль и сор», призывает к покаянию и очищению отделов от скверны. Ну, и вот итог… – Эвтаназ сокрушенно покачал головой.
– А он не поранится? – спросил Флёр, показав на фетиши, в коих копошился Мессиан: косой крест, нож мясника, сабля, палка, чаша со змеей, мешочек для денег, булава, алебарда, перевернутый крест, Т-образный крест, пила, копье42. Рядом с фетишами лежали две открытки. На одной была изображена мужская компания. У всех званых за «тайный» стол заботливая рука «избранного» выколола булавкой глаза, а у находившегося посреди и возглавлявшего вечерю – еще и вырвала сердце. Вторая открытка разительно отличалась от предыдущей. Портрет Мессиана в полный рост: руки раскинуты, над челом – нимб, в грудную клетку вклеено мертвое сердце с терновым венком, выдранное из первой картинки. На лице полоумный улыбон, в дланях – цветы с желтыми лепестками. Ядовитые лютики. Командируемый мысленно перенес сердце на первую открытку, и оно забилось, затрепетало и запульсировало. При этом выглядело оно именно как живое сердце, оплетенное колючими пальцами терновника, с багряными каплями крови. Когда же он бросил взгляд на открытку с Мессианом, то сердце странным образом снова превратилось в обмотанный колючей проволокой полый мышечный орган, разделенный на камеры, с желудочками и предсердиями, с венами, узлами и клапанами, которому не помогло бы ни одно аортокоронарное шунтирование. Просто красноватый комок с застоявшейся кровью.
– Я вам так скажу, – чуть слышно, но с нажимом произнес магистр, – все, что вы здесь якобы видите, – это иллюзия. Вы меня поняли?
Флёр непонимающе замотал головой.
– Хорошо, слушайте. Пока я вас трогать не буду. И на цепь не посажу. Но как только вы ему проговоритесь, что все это видели, то ни в какую командировку не отправитесь. Это – его болезнь, а не ваша. Может, вы еще будете утверждать, что и стигматы видите? – Командируемый посмотрел на конечности Мессиана – и обомлел. На них были кровоточащие ранки. – Так что, видите или нет? – настойчиво повторил Эвтаназ.
– Нет, – солгал Флёр.
– Умничка, – добродушно рассмеялся магистр, радостно потерев руки. – А то вы меня напугали. Ладно, постараюсь объяснить. Не знаю, получится ли. Тут какая-то неувязка в психиатрии происходит. Все, абсолютно все, что вы здесь видите, само по себе материализовалось. В том числе и стигматы. Суть в том, что в каждом из нас существует так называемый Мессия, который несет в себе идею спасения Здания. Но сама идея таится так глубоко в недрах подкорки, что у подавляющего большинства никогда наружу не выходит. С точки зрения самых глубинных уровней подсознания, мы с вами абсолютно одинаковы, поскольку и в вас, и во мне хранится вся информация о Здании, – примерно так же, как Здание, если бы Оно было мыслящим существом, могло бы считать, что состоит из нас всех. В свою очередь, Здание, не могу этого, конечно, утверждать точно, находится среди подобных Ему Массивов, – так сказать, среди множества Зданий в огромном Здании Зданий. И надо полагать, что наше с вами Здание таит в себе какую-то информацию, которую знает только самое важное Здание Зданий. Но если об этом знает Оно, то подсознательно об этой информации знаем и мы, так как являемся Его частью. Другими словами, существует некто Флёр, который отличается от Эвтаназа по ряду физиологических и интеллектуальных признаков, но на глубинном уровне и Эвтаназ, и Флёр одинаковы. В них есть данные о Здании, в котором они живут, и информация о других Зданиях, в среде которых существует наше Здание. Так вот, конкретно идея о спасении Здания пришла извне – из Здания Зданий – и касается она не нас с вами, а непосредственно самого Здания… Как вы сами понимаете, подсознание для нас с вами закрыто, и этим мы отличаемся от сумасшедших. Что же происходит с ними? А вот что. Подсознание постепенно выплескивает наружу свои данные, сознание истощается, и слои личности меняются местами. Казалось бы, можно говорить о некоем суперсубъекте, в котором вся информация Здания подменила его личность. Представляете, Эвтаназ, Флёр, Циррозия и другие – в совокупности, в одном, так сказать, лице. Потрясающе. Но такого быть не может по одной простой причине. Грубо говоря, физические данные неразрывно связаны с психическими, и если бы подобное произошло, то вам пришлось бы менять свою физиологию. Но отчего-то этого не происходит. Почему? Да потому, что окончательной смены сознания подсознанием не бывает. Какие-то части подсознания и сознания остаются на своих незыблемых местах. Вы можете сойти с ума по поводу своей профессиональной непригодности, и часть подсознания, таящая в себе цветные карандаши и краски, выплеснется наружу. Но, замечу, все остальные части, которые держат в себе мадам Литеру, Фактуру, Герцога и печатный цех, – останутся на своих местах. Словом, в Здание вы в любом случае не превратитесь. Максимум – отрастите длинные волосы, будете небрежно одеваться и со временем станете похожи на креативщика Стеклографа. Что же касается Мессиана, то место его сознания заняла еще более потаенная часть нашего подсознания, которая, минуя информацию об отделах Здания, полностью поглотила сознание и изменила не только его психику, но частично и физиологию. Она подменила его собой. Опять же, вопрос: так, может, он на самом деле Мессия? Как психиатр, отвечу вам – нет.
– Почему же? – пришел в изумление Флёр.
– Вот такого рода сомнения и приводят к сектантству, – печально покачав головой, ответил Эвтаназ. – Да потому, что ни один Мессия не будет думать о себе, он думает только о Здании, его интересует не он сам, в качестве Спасителя, а результат его деятельности, то есть мы с вами. Его интересует то, что он говорит, и то, как его слушают. Мессиан же думает только о себе, его интересует то, что он говорит, и то, как его слушают. Он глубоко неверующий субъект и в высшей степени эгоцентрик. Ученики его интересуют примерно так же, как прошлогодние испражнения. Он глух, слеп и невежествен. Святость для него – это он сам. Он отрицает Здание, поскольку считает себя выше всяких там отделов с их низменными целями… И вообще, знаете, чем истинная вера от показной отличается?
– Чем же? – вяло поинтересовался командируемый.
– Истинная вера – это гранит, глыба, непробиваемость. Но этот гранит – неосязаем. Он внутри. И он молчит, – подбирая слова, сказал Эвтаназ. – А показная вера – это блюдечки, медиумы, спиритизм и свечной «перегар». Истеричность, вериги и обеты, одним словом… А шелохнешь веру эту, приглядишься – на поверку стекляшками разноцветными оказывается, от одного удара бьющимися… Ведь если постоянно окружать себя декорациями, то рано или поздно и жизнь декоративной становится, и алтарь – кумирней, и вера – фотообойной. Что это там на ваших новых wall-paper’ах нарисовано? Это я – нимбосветящийся, коленопреклоненный, с фальшивыми слезами, – а это махонькое пятнышко, пальцем размытое, разслюнявленное – вера моя. Только гранит не меняется, а вот шпалеры часто перелицовочки требуют. Они же от рук чужих грязнятся быстро. Ясно вам теперь? Кто чревовещание с чревоугодием путает, вентрологию43 – с венерологией?.. Иными словами, где киот с мироточащей, плачущей иконой, а где консоль с пошлой открыткой?
– Более-менее. Много непонятного, правда, и нелогичного на мой взгляд, но в общих чертах… Кстати, а почему Мессиан становится таким, как бы это сказать, иконописным, что ли? Ненатуральным, – поинтересовался Флёр.
– Ага, значит, и рожу вы его рассмотрели?
– Успел, – ответил командируемый. – У него лик.
– Не лик – маска! И стигматы его – это лишь гноящиеся ранки. Дело в том, что обладание этими священными знаками – великий дар, который следует еще заслужить. И дается он только избранным. Но к нашему случаю сие не относится. Это не дар, это – кража. Он сам себя довел до такого состояния. Просто наступает определенный момент, когда Мессиан начинает верить в свое предназначение. Если раньше он хотел, чтоб ему поклонялись, как парадигме, началу всех начал, чтоб его славили и последователи целовали его немытые ноги, то со временем он настолько срастается с мыслью о собственной исключительности, что полностью лишается собственного сознания. Ему уже не нужно поклонение, ему просто хочется быть Мессией в полном смысле этого слова. Раньше он еще был самим собой, хотя и с известными вывертами, но в самом конце он уже истинно жаждет спасать Здание, врачевать, пророчествовать. Однако поскольку внутренне он не меняется и глубоко в себе так и остается Мессианом, то лик со стигматами у него фальшивые. Морда с дырочками.
– То есть вы хотите сказать, что когда он понимает, что не является избранным, он и сходит с ума?
– Не совсем так. Если бы у него хватило мозгов на подобное осознание, я думаю, он бы излечился без посторонней помощи. Наоборот, именно пока он не понимает, что он не посвященный и не спаситель, он остается Мессианом.
– И всё-таки не очень ясно, почему материализация религиозной атрибутики столь сумбурна, – Флёр неожиданно для себя заговорил на языке магистра.
– О, это очень просто. Вот вы, допустим, призрак, который считает себя художником. Вы бесталанны и амбициозны… Не обижайтесь, не обижайтесь, – это я для примера… Изобразительному искусству нигде и никогда не учились. Но поскольку вы живете в Здании, то примерно знаете, что собой представляют художники, поскольку не раз видели подобных типов на этажах. И что вы делаете для того, чтобы стать живописцем? Приобретаете кисточки, мольберт, краски и тому подобное. Начинаете шедеврить – и таким образом становитесь художником. Все твердят, что вы не более чем призрак, и мазню вашу творчеством назвать язык ну никак не поворачивается. И только вам одному ведомо, что вы не призрак, а истинный Творец. Вы сошли с ума. Ха-ха. Так и тут…
– Позвольте, как же так? – перебил его Флёр. – Одно дело – приобрести атрибутику, другое – когда она сама материализуется.
– То-то и оно. Почему я вас и просил не говорить ему, что вы это видите. В этом-то весь казус и заключается. Оно само материализуется.
– То есть как – «само»? – обомлел командируемый.
– А вот так, – пожевав губами, задумчиво отозвался Эвтаназ. – Мы думали, что ему кто-то приносит все это. Ставили кордоны, обыскивали навещавших. Нет – само. Ладно, крестики, может, не досмотрели. Но лик, лик!
– Удивительно! И как вы это объясняете? – спросил Флёр.
– А никак, – с присущим ему профессионализмом в голосе ответил Эвтаназ. – Диагноз Мессиана, в отличие от других болезней, напрямую со Зданием не связан. И если Творитель с Миротворцем помешаны больше на своем положении в Здании, то Мессиан – на своем положении в Здании Зданий. Что же собой представляет Здание Зданий, никто, к сожалению, не знает. А может, и к счастью… Поэтому лечить его гораздо сложнее, чем остальных. Понимаете, ведь если ему сказать, что мы все это видим, – это ж, извините, признать, что он Мессия. Поэтому и говорим ему, что все это – плод его воображения.
– И что? Верит?
– Вначале не верил, но когда забывается, то мы, естественно, прибираем тут. Проснулся, а религиозного мусора нет.
– Но он же не слепой, раны видит.
– Убеждаем, что поранился. Кстати, поскольку он страдает редким комплексом полноценности и самодостаточности, то его от других отличает еще и то, что ему у нас нравится. Совсем не знаю, что с ним делать. Все отсюда вырваться пытаются, а он словно бы через очищение проходит. Говорит, что это ему испытание судьбой дано. Отпустишь – перезаражает всех, не отпустишь – совсем с ума сойдет. Сами понимаете, вылечить это полностью невозможно, можно только залечить… И что странно: периодами у него стойкая ремиссия наступает – раны зарастают, атрибутика исчезает, вместо маски – вполне нормальное лицо. Над своими идеями смеется, миролюбив, никаких мессианских замашек. А потом опять: бац… и стигматы.
– Хорошо, а почему всё-таки атрибутика, как вы выразились, такая, мягко говоря, взаимоисключающая?
– Тут я, пожалуй, смогу внести ясность. Представьте на минутку, что вы не только художник, но и архитектор. Сразу кульман с готовальней появятся. А теперь вообразите, что вы, ко всему прочему, еще и модельер. Поверьте мне, швейной машинки вам не избежать. Вот я и подозреваю, что идея мессианства, я имею в виду истинную идею, имеет только одно содержание, а именно – спасение Здания или, если угодно, Зданий, но вот форм у нее очень много. И чем ближе вы воспринимаете какую-то определенную форму, тем сильнее она вас поглощает. Был бы Мессиан более разборчив, может, и отделался б ликом да стигматами. Но так как он ни на чем определенном не остановился, то из глубин подсознания вырвалось все, что там было. А как мы видим, было там много чего. Сразу и не разберешь. Винегрет-с… Вообще, если по-научному, то мозг наш задействован всего на несколько процентов. И это правильно.
– Серьезно? А почему так? Не лучше ли было его полностью задействовать? – заинтересовался командируемый.
– Не лучше. Слишком много информации. И зачастую та информация, которая к нам поступает, совершенно нам не нужна. Но она просочилась. Куда бы ее? В подсознание. На склад. Несколько процентов – это наше сознание. Это – мы. А склад – это Здание. Странно я как-то выразился. Вам интересно?
– Очень, – признался Флёр.
– Ну вот. Далее… Процесс притока и оттока из подсознания в сознание регулируется так называемым клапаном, или сточным фильтром.
– И зачем же он?
– Ну вы даете! Не поняли? Чтоб в Мессиана не превратиться… Вы понаблюдайте за сумасшедшими, у которых подсознание в свое время впитало информацию о, предположим, спасении Здания. И у которых личностные проценты настроены на вытирание пыли и мытье посуды. И суждено им всегда быть полопротирающими личностями и посудомоечниками. И тут – хлоп! – фильтр дал течь. Сознание впустило в себя идею спасения Здания. Ни книжек они не читали, ни Здания толком не знают. Так только, на этажах чего-то там вытирают, в проемах. И нá тебе – «Спасать»! Но их проценты твердо держат тряпку с ведром. Кадилом там и не пахнет. Вот если бы их мозги были ориентированы на спасение Здания с самого начала, тогда – они в норме. И не норма для них – мыть полы…
– А как узнать, на что ты ориентирован?
– Э… Вот я вам другой пример приведу. – Эвтаназ недовольно дернул плечами. – К примеру, подсознание впустило в себя зайчика. Клапан забарахлил, и вы ушками застрекотали. Но вы же не зайчик.
– Я не об этом. Как узнать, на что настроены мои проценты?
– На градусы, надо полагать, – съязвил магистр. – Послушайте, оставьте меня в покое. Не знаю я. Честное слово. Говорю же вам, психоанализ и психиатрия – вещи абсолютно необъяснимые… Толком никто о них не ведает, но все о них пишут… Бессознательное, подпороговое, подсознательное, конгруэнтность44, эмпатия45… «Оно», «Я», «Сверх-Я»… Итог – коллапс… Хотите ножку в штиблете сломать?
В этот момент Мессиан оторвал от циновки с огнедышащими драконами изможденное личико, пошурудил ручонками по тонким аурным полям и весям, гавкнул нечто невразумительное, глянул присущим данному архитипу шизануто-дегенеративным косоньким взглядом и заунывно протянул: – Все во всём, и все уйдет. – Кривой, с изглоданным ногтем, перст указал на озадаченного Флёра. – Вы исчезнете, и вместе с вами исчезнем мы.
Командируемый пошатнулся и уцепился за рукав магистра.
– Что это он говорит такое? – испуганно прошептал Флёр.
– Не обращайте внимания, пророчествует сандаловый. У них, конечно, бывает такой дар, но сомневаюсь, чтоб наш подопечный им обладал.
Мессиан повернул голову в сторону Эвтаназа, окинул его лукавым взглядом юродивого и вдруг пророкотал:
– Лейкемией накроешься!
– Я же говорил: сандалевый, – усмехнулся магистр. – Зайка наш, психотик, психопатик.
– А где его последователи? – успокоившись, спросил командируемый.
– Как, вы их не видите? Вот же, он их в руках держит. Маленькие такие, обкатанные. Прозелитики. С пониженной вменяемостью.
Флёр мельком взглянул на четки и тут же с любопытством нагнулся. Черные лакированные шарики, нанизанные на одну, цвета осиновой стружки, «серебряную» нить, казались совершенно одинаковыми и бездушными. Мессиан быстро перебирал их, и от этого они походили на смоляной гибкий хвост грызуна.
– Отличаются безволием, апатией и неустойчивостью психики, – подчеркнул Эвтаназ. – Глупее их только сама глупость. Почти все загипнотизированы Мессианом, поэтому, сами понимаете, мозговой координации у них – ноль. Считают Мессиана одновременно светочем, скипетром и державой. Абсолютные дегенераты, еще хуже религиозного пройдохи. Их хлебом не корми, водкой не окропляй – дай только к дланям поприкладываться, лишь бы не работать. Дуреют от одного слова «Ом». Из гипноза, к сожалению, вывести не удалось. Мы их вместе с «папашей» в архив сдали, чтоб не скучно было. Ладно, идём.
– Будьте вы прокляты! – напутствовал их Мессиан, и с золотой серьги в ухе в виде перевернутого креста спрыгнула тощая вошь.
– Всандальте ему чего-нибудь атеистического, – крикнул магистр опекунам, подведя Флёра к резным воротам.
Командируемый на мгновение замешкался и снова посмотрел на Мессиана, от которого исходили странные засасывающие импульсы.
– Не вздумайте смотреть на него сейчас, – предостерег Эвтаназ, – сделает из вас катышек на четках.
– Не ведаете вы… – вдруг произнес Флёр и, закатив глазные яблоки, потянулся к Мессиану. – Он же избранный… Вы не понимаете… Вам не дано… Вы не на той ступени развития…
Магистр ухватил командируемого за рукав и резко дернул.
– Не смотрите на него, говорю! Засосет в секту!
– Что вы, что вы… – меланхолично проворковал Флёр. – Мне так хорошо…
Магистру ничего не оставалось, как дать Флёру затрещину. Командируемый тотчас пришел в себя.
– Что это со мной было? – потирая щеку, изумился он.
– Райский запах ада. Напугали вы меня. Я уж думал, все – придется вас в смирительную закатывать.
Тут же подбежал опекун с разношенным и незатейливым, как тапка, лицом, держащий в грубых красных руках «Атеистический словарь». Потеснив Мессиана и расправив полы белого халата, опекун положил рядом с циновкой старый номер журнала «ОМ», скрестил ноги, поправил слуховой аппарат, панцирем покрывавший распухший моллюск багрового уха, и устроился на глянцевой обложке.
– Заповедь одиннадцатая, – гайморитным голосом провозгласил он, – не становись фанатиком. – Опекун раскрыл книгу и, тщетно борясь с тиком шеи, занудил: – Фанатизм религиозный, исступленный, неистовый – слепая, доведенная до крайней степени приверженность религиозным идеям и неукоснительному следованию им в практической жизни, нетерпимость к иноверцам и инакомыслящим… Особенно проявляет себя фанатизм религиозный в религиозном сектантстве… Типы фанатиков бывают различные: от пассивно-созерцательного, мистического, до активно-экстремистского… Крайним выражением фанатизма религиозного является изуверство религиозное…
– Ом, – качаясь из стороны в сторону, откликался, не размыкая рта, Мессиан. – Ом.
– К следующему уроку подготовить домашнее задание на тему: «Изуверство религиозное». Буду спрашивать. Ом? Да, кстати, прошлый урок выучил? – закрыв словарь, поинтересовался опекун.
– Ом, – отозвался Мессиан.
– Ну-ка, проверим… Что такое «Ом»? – поправив панцирь слухового аппарата, спросил опекун.
– Единица измерения электрического сопротивления СИ; сопротивление проводника, между концами которого при силе тока 1А возникает напряжение 1В. Обозначается «R», – напрягшись, ответил Мессиан.
– Умничка, – похвалил его опекун. – Каждый день себе это повторяй, а про священный смысл советую забыть. Тебе это вредно.
– Ом! Не поминайте меня ликом, Ом! – вдруг выплюнул Мессиан и приклеился лбом к циновке.
– От… ексель-моксель… чтоб тебя… опять шиза накатила… – выругался белохалатный, толкнув Мессиана, который, не подавая признаков жизни, завалился на спину, скрестив сухонькие ручки на вечно голодной утробе.
Недовольный мордодер пожал плечами, разомкнул ноги, потрогал скрюченное тело Мессиана, тот не отреагировал; тогда опекун распрямился и со словами: «Подлец! Снова, выхлопень астральный, из тела выплюнулся», – подхватил журнал и пошел прочь.
– Осторожно – «тумбочка», – Эвтаназ потянул командируемого в сторону от привалившегося к стене не прикованного субъекта с «выдвижной» нижней челюстью, похожей на сломанный ящик не то стола, не то комода. «Серебряная» нить у него была цвета прессованных опилок.
– А? – спросил командируемый.
– Мебель-обездвиженка – мозжечок разжижился. Спит все время, – особо не вдаваясь в подробности, пробурчал магистр, повел из стороны в сторону мясистым носом и строго спросил: – Что это от вас как будто рыбой тухлой пахнет? Или мне кажется?
Флёр посмотрел на кончик галстука, в изумрудной тине которого плавала брюхом вверх дохлая рыбешка.
– Ах ты, – посетовал командируемый. – Я его писков из-за этих криков даже не услышал. Ну ничего. Он у меня самовосстанавливающийся. – Флёр нажал на узел, Томми-Тимошка встрепенулся, вильнул золотым хвостом, выпустил несколько идеально круглых пузырей, подхватил мотыля и, переваривая его, затаился под листом кувшинки.
Магистр подозрительно посмотрел на командируемого.
– Сенильным слабоумием не страдаем? А то могу рецептик выписать.
– Это друг. Тимошка. Познакомьтесь.
– Понятно. Эвтаназька, с вашего позволения. – Магистр, изобразив рукопожатие, прикоснулся к галстуку. Томми испуганно задрожал и нырнул вглубь. – Вона как! Игнорирует, подлец. Ладно, я ему устрою как-нибудь рыбный день… Поехали дальше. Следующий тип – это Инфантил, – произнес Эвтаназ и озабоченно, словно что-то для себя решая, покосился на командируемого. – Нет, все-таки вы какой-то странный, Флёр, с отклонениями… По заказу клиентов аквариумы не тонируете?.. Но не будем усугублять… Продолжаю… Инфантил, или Герцог, известен в Здании тем, что играет в игры, которые придумывает сам. Психопатия Инфантила основана на том, что он, придумав свою игру, начинает жить только в ней. Герцог – однодум, и реальность для него не существует. Опять же, замечу, инфантилов на самом деле гораздо больше, чем мы полагаем. Большинство из нас, якобы нормальных, является, по моему наблюдению, полуинфантилами. Но только если наши игры проявляются в каких-то отдельных областях, – семья, карьера и другие хобби, – а стало быть, игр у нас бесконечное множество, то у истинного Инфантила игра одна – навсегда, везде, – и она полностью поглощает всю его жизнь. Ведь, как известно, мы в некоторых отношениях являемся манипуляторами, а в некоторых, наоборот, куклами. Знаете, как бывает: в своем отделе кобелем на всех смотрите, порыкиваете, погавкиваете из кабинета, самца из себя корчите, а стоит вернуться в свою ячейку, в каморку к отпрыскам с мегеркой, удивительная метаморфоза происходит – подкаблучник, набоечка. И вовсе вы уже не грозный овчар, а так – такса подшкафная… Пока мы думаем, что сильны и непобедимы, мы, безусловно, являемся инфантилами, стоит же нам стать слабыми и никчемными, и главное – смириться с этим, принять сущее со всеми минусами и плюсами, мы тотчас становимся нормальными. Образно выражаясь, не следует никогда забывать, что сапог – это не только сверкающее хромовое голенище, это еще и грязная подошва… Другое дело – настоящий Инфантил. Будучи куклой своего больного воображения, он считает, что является полновластным хозяином собственной жизни. Тут-то и кроется основной «бзик». Скажу вам так – все мы без исключений являемся одновременно как статистами, так и режиссерами. Но стоит сосредоточиться на чем-то одном – возомнить себя гениальным неповторимым постановщиком спектаклей по сворованным пьесам или, напротив, никчемным актеришкой – «кушать подано, в рожу дадено», – как театр нашей души сгорит. Впрочем, я смотрю, меня из психиатрии в конъюнктурную литературку повело… Не допил… Одним словом, вкратце, болезнь его протекала так: Герцог начинал как простой кукловод из отдела игровых автоматов. Полагал, что Здание – это большая игра, в которой каждому отведена своя роль. С треском вылетел из отдела, когда выстрелил в начальника из плазменного оружия, утверждая, что вовсе это не начальник, а осьминог, щупальца которого держат подчиненных в страхе и суеверном ужасе перед грядущей ликвидацией. Обдал чернилами с ног до головы, но увидев, что тот не исчез, а отчего-то больше прежнего рассвирепел, попытался перерезать ему «серебряную» нить. После того как и это не помогло, хотел заколоть его тем самым плазменным оружием, а именно – чернильной ручкой, которой стрелял, но тут-то его и повязали… Любит игры, рассчитанные на оттачивание реакции и улучшение работы вестибулярного аппарата. Предпочтение отдает «душилкам», «мочилкам» и прочим «стрелялкам». Достиг в этом неимоверных результатов. Создал свой замок с матерчатыми куклами, и теперь сражается с ними. Перезаражал идеей игр половину отделов, благодаря чему многие убивают время, играя в карты, бильярд и кости. Благо, в Здании со «стрелялками» покончено – они теперь вместе с ним, в архиве, почти со всем отделом игровых автоматов. Инфантил агрессивен, но нападает исключительно на кукол, поэтому, если не боитесь, можете его навестить.
– А как же вы? – боязливо замешкался командируемый.
– Мне еще обход делать и зубы вырывать, я вам говорил, кажется. Пока все отделы обегаешь, пока все зубы выкорчуешь, или как там… Сами знаете, в мои лета… Да не бойтесь, он вас не обидит. Если вообще заметит. Потом встретимся. Надоест – стучите. Только сильно. А то из-за этих криков, в самом деле, ничего не слышно.
Эвтаназ загремел засовом, – ворота распахнулись, наружу вырвало смрадом и затхлостью, – втолкнул трусливо переминавшегося Флёра внутрь и резко захлопнул ворота. Командируемый попятился, развернулся, потянул два железных кольца на себя, но с другой стороны Эвтаназ быстро вставил деревянный засов в металлические пазы и глухо проорал:
– Не дрейфьте, я скоро!
…А дальше была мгла, изредка пронзаемая далекими одиночными выстрелами. И Флёру на миг показалось, что он уткнулся в упругое крыло летучей мыши с тонкими серпантинными прожилками…
Вскоре глаза привыкли к темноте, и командируемый, спустившись по долгим каменным ступеням вниз, оказался в огромном слабо освещенном зале. Сделал несколько нерешительных шагов – и в ужасе остановился: облупившиеся ледяные стены в трещинах, развалах и выбоинах произвели на него самое гнетущее впечатление; тут и там валялись грустные автоматные гильзы и пустые неприкаянные рожки. Он испуганно огляделся, интуитивно дернулся вправо и тотчас отпрыгнул – раздался мощный взрыв, каменная кладка подозрительно накренилась, и кусок стены с грохотом обрушился на то место, где секунду назад стоял Флёр.
Стало совсем светло – из проема, образовавшегося в стене, появился Герцог, в бордовом камзоле, сияющем золотым шитьем и позументами, с пуговицами из драгоценного металла, с выглядывающим из-под ворота тонким кружевным жабо, с парчовым плащом, перекинутым через левое плечо… Герцог выглядел бы более чем симпатично, если б не безобразные «украшения», облепившие его с ног до головы: камзол во многих местах был в подпалинах, штукатурке и с одной стороны дымился. Правый рукав превратился в ошметки беспомощно болтающейся материи, рука до плеча отсутствовала. Из кармана камзола торчала кожаная кепка негативного цвета с рыжей буквой «Ц» на козырьке. Жабо, как оказалось, было не столько тонким и кружевным, сколько – будто раздавленная жаба – рваным, грязным и в подозрительных пятнах. Пуговицы камзола самоубийственно свисали на тонких нитях; от двух нижних остались лишь фантомные боли. Флёр опустил взгляд и обескуражено замотал головой. Вместо облегающих аристократичные ноги кружевных панталон и ажурных шелковых чулок на Герцоге были протертые, оттянутые на коленях трикотажные треники с фирменным знаком «Status-Lapsus» на правой ляжке и тонкими рваными каймами по бокам. Лампасами. Кожаные башмаки с серебряными пряжками валялись в далеком прошлом – в настоящем их сменила спортивная обувка. Правую ногу украшала кроссовка на толстой резине. Она закрывала щиколотку, была на липучке и выглядела достаточно сносно. Вторую ногу венчала чуть закрывающая лодыжку истоптанная баскетка с раскрытым зевом оторвавшейся подошвы. В дырочки баскетки была вдета развязавшаяся бечевка. В довершение всего из обуви торчали линялые полосатые гетры, которые должны были доходить до колен, но отчего-то сползли, и ноги Герцога смотрелись в них словно кривенькие сучки, неряшливо завернутые в несвежие носовые платочки. Командируемый поднял голову и всмотрелся в изможденное лицо Герцога, которое, как и бахромистое жабо, было жутковатым. Несколько существенных штрихов дополняли обезоруживающую внешность: перебитый кровоточащий нос, лоб в каких-то чуть ли не напалмовых разъединах, ободранная правая щека… От скошенного и ощетинившегося небритостью подбородка тянулся свежерозовый шрам, кончавшийся где-то на темечке. Герцог был подстрижен, а скорее – выпален, под бобрик; оттопыренные наивные уши были без мочек: ими, вероятно, полакомились крысы.
«Серебряная» нить цвета киновари слабо подрагивала, а в некоторых местах даже вовсе не проглядывалась.
Единственное, что было значительным во внешности аристократа, так это глаза и брови.
Глаза – карие и очень печальные. Казалось, что это два глубоких бездонных колодца, внутри которых плещется не «живая вода», но темно-коричневыми волнами тяжело колышется густая всасывающая мертвая смола, несущая погибель всему живому, лишь стоит этому живому соприкоснуться с ее обманчивой сладко-чайной поверхностью.
Левая бровь Герцога была совершенно седой и по форме напоминала кокон с невылупившейся бабочкой, правая же – аспидной и подвижной, будто пыталась взлететь.
Аристократ – брови вразлет, нос вразлом, тело вразброс – покачнулся, точнее, накренился, выщелкнул изо рта несколько зубов, попытался потереть разбитую челюсть правой рукой, но вспомнив, что руку оторвало, с каким-то фатальным равнодушием качнул головой из стороны в сторону (жест, символизировавший его отношение к физической стороне бытия) и скинул с левого плеча плащ – как оказалось, завязанный узлом. Тот развязался, и из плаща вывалились трофеи в виде замордованного животного непонятной видовой принадлежности, а также дохлого осьминога с проломленной головой и полудюжины оружейных стволов. Затем герой вытер левой рукой кровоточащий подбородок и задумчиво процедил:
– Вот так и живем… Портуланы46 и портупеи, кортики и бортики… И почему меня все сумасшедшим считают?.. еще неизвестно, кто здесь «тук-тук»…
Взгляд его остановился на Флёре, Герцог осекся, правая бровь взвилась вверх, он отпрянул, сорвал полевой рюкзак, торчащий за спиной, швырнул себе в ноги, быстро сунул в него левую руку и вытащил огромный блестящий агрегат.
– Ты кто такой? – подозрительно рыкнул он, направив на Флёра дуло. Командируемый попытался сделать шаг назад, но тотчас был остановлен пронзительным командным криком: – Стоять! Прыжок на месте – провокация! Шаг в сторону – побег. Стреляю без предупреждения!
– Флёр я, – дрогнувшим голосом прошептал командируемый.
– Кто?! – не расслышал Герцог. – Филер? Фигляр?
– Нет, Флёр. – По спине командируемого побежала тонкая липкая струйка, футболка прилипла к острым лопаткам, а на голове от страха зашевелились волосяные луковицы.
– Кто?! Откуда?! Не создавал я таких! От мага приковылял? Признавайся!
– Я, ну, это… – тихо пролепетал Флёр.
– Отвечать по существу. Призрак, что ли?
– Не-а, – покачал головой командируемый. – Флёр я.
– Что «не-а»? Ты че меня морочишь? Выглядишь как призрак. Огненными шарами плюешь? Где оружие?
– Гражданский я, – чуть слышно произнес Флёр.
– Ага, как же, дури мне башку. Я таких у мага видел. Потом сзади навалишься и – поминай, как звали. Летать умеешь?
– Умею, – признался командируемый.
– Точно, призрак, – заключил Герцог. – Марш к стене, Ферт, кончать тебя буду – плазменным. Размажу – и дело с концом.
– Не надо кончать, я хороший. Флёр я. Из отдела лингвистики. В командировку, – запричитал бедняга.
Герцог опустил дуло, окинул его не сулящим ничего хорошего мрачным взглядом, приказал повернуться вокруг оси, тщательно оглядел со всех сторон, заставил вывернуть карманы и, не удовлетворенный результатом, приказал:
– Ну-ка плюнь на стену. Небось разъедает камешки-то.
Командируемый попытался исполнить приказ, но вместо слюны из него изверглась хорошая порция спирта.
– С кем пил? – жестко спросил Герцог.
– С доктором, – отплевываясь, отозвался Флёр.
– С ласковым коновалом, что ль? – лицо аристократа вдруг заметно подобрело, и на левой щеке выступила симпатичная ямочка, полученная, вероятно, в одной из драк. – Да, круто ты попал.
Командируемый кивнул. Герцог усмехнулся, обнажив ряд гнилых десен с остатками недовыбитых зубов, сунул блестящий агрегат в рюкзак, протянул его Флёру, кепку насыщенного черного цвета нацепил на бобрик. Пробормотал миролюбиво:
– Ну, тогда пошли. Раз с самим эскулапом куражился, так ты точно не от мага. Как там дед вообще… лютует?
– Вроде нет, – ответил командируемый, пытаясь поднять за лямки громоздкий рюкзак с множеством карманов.
– Немочь ты моя бледная!.. Одно слово – Флёр. – Герцог без усилий закинул на спину рюкзак и пробормотал: – Никакой помощи от Здания. Так вот инвалидом и останешься, никому до тебя дела нет. Сам руку не пришьешь – так тебе вторую оторвут. Идем, расслабимся. Я на сегодня закончил.
– А далеко? – деловито осведомился Флёр.
– В каминную, за углом. Лобстера будешь? Или могу осьминога в собственном соку предложить.
– Не знаю, никогда не пробовал.
Герцог недоверчиво посмотрел на него и с каким-то сожалением произнес:
– Что ж ты в жизни видел, если лобстера не ел?
– Взятки видел, трюфели, – задумавшись, начал перечислять Флёр. – Спирт еще пил. Девок лицезрел.
– Бляшек из секонд-хенда?
– Кого?
– Магдалин, из третьих рук в пятые передающихся…
– Простите, не понял…
– Лайкр, спрашиваю, битых пероксидом, видел?! Из сферы обслуживания, но не из бутиков, – не выдержал Герцог, повысив голос. – Многофункциональных – с заглотами и глубокими менуэтами…
– Видел, – подтвердил командируемый.
– Умудрённый, – заметил аристократ, успокоившись. – Их «стройные» ножки ни одним курвиметром47 не измеришь… Мерил как-то… Только изнашиваются они быстро. Надо полагать, от трения… – Он на мгновение залучился, посмотрел на командируемого и спросил: – Кстати, тебе от роду-то сколько?
– Немного, – уклончиво ответил Флёр.
– Зелень ты, зелень… А я вот годами тут. Что там вообще в Здании творится? Менисками пошевеливают? Промискуитетничают? Блудят?.. Как Циррозия? Про меня не спрашивала?
– Да так… К реорганизации отделов готовятся вроде бы… Циррозия в порядке. Про вас не спрашивала.
– Жаль… как всё-таки чувства скоротечны и скоропостижны, – горько вздохнул Герцог. – А я вот скучаю по ней. Как она там без меня? С кем? Эх, ладно. Развела, стало быть, судьба… Осталось имя. – Он щелкнул себя по козырьку. Буква «Ц» вздрогнула. – Ну, а насчет Здания… Шнифт48 новый ставить собираются?
– Простите?
– Шнифт. Окно, в смысле… Ну это… глаз в другое Здание…
– Собираются, кажется, – Флёр туманно пожал плечами.
– А, ерунда. Меня это все равно не коснется. Сколько себя помню, при всех нововведениях выживал. Отделы ликвидируют, а меня словно бы жаль. Стереть-то. Так и живу, в архиве. Прихвати плащик-то.
– С осьминогом?
– Да оставь его. У меня целый аквариум в каминной.
– А второй кто? – поинтересовался командируемый.
– Мутант какой-то. Помесь кабана и собаки. Не пробовал, боюсь отравиться, – отозвался Герцог, нагнулся, подобрал стволы и запихнул в рюкзак.
– Так зачем же вы такую тяжесть с собой волокли? – удивился Флёр, поднимая плащ, из рукавов которого вывалились еще какие-то разодранные тела.
– Для приманки, – пояснил Герцог. – Вдруг я не всех уложил. Они на кровь потянутся, увидят собратьев, пойдут по следу, а я их и подорву… Ибо хорошая мина при плохой игре – вещь незаменимая. – С этими словами он вытащил из кармана камзола пластиковый брикет, прицепил к стене и нажал на кнопку. – Инфракрасные лучики. Взлетят – только песня. Пригнись.
Но командируемый не расслышал, пошел за аристократом и случайно зацепил невидимый луч. Как ни странно, взрыва не прогремело.
– Ядрёны пассатижи, сломалась, что ли? – опешил Герцог, поднял булыжник, потащил Флёра в проем, из которого нарисовался в самом начале, прижался к камням и швырнул булыжник в сторону мины. Раздался взрыв, потолок просел, верхняя балка упала и завалилась внутрь проема. Раздался душераздирающий вопль.
– Хребет! Хребет! – орал Герцог. – Нет, подожди, нога, кажется…
Флёр попытался поднять балку, но ноша оказалась непосильной.
Аристократ выругался, приподнялся и тотчас опрокинулся наземь.
– Что делать?! Что мне делать?! – в панике заголосил командируемый.
– Нож… Рюкзак… Правый карман, – простонал Герцог. – Да в другом, другом кармане. В третьем ряду, пятый. Тьфу ты – ну ты, так всегда – карманов больше, чем денег. Сплошные у.е… Нашёл?
– Кажется, да.
Флёр приподнял тулово Герцога и вытащил из «безденежного» кармана рюкзака охотничий нож с зубьями.
– Режь, – мужественно скомандовал аристократ.
– Но как же, как же… – прошептал Флёр, покрываясь испариной.
– Режь, говорю, новую пришью, – повелительно произнес тот. – Только осторожней, кровью не забрызгайся.
Флёр зажмурился и всадил острый клинок Герцогу в ляжку. Принялся что есть силы пилить. Из ноги ударил голубой фонтан псевдодворянской крови. Аристократ прикусил нижнюю губу и за все время не издал ни звука. Когда с ногой было покончено, командируемый помог Герцогу подняться, тот оперся на него, но поскольку тело и сила Флёра были достаточно призрачными, то он снова упал, подняв ком грязи и пыли. Цепляясь за выбоины в стене, Герцог всё-таки сумел выпрямиться, отдышался, подхватил кепку, очищая ее, похлопал об оставшуюся ногу с трикотажным пузырем на колене, нахлобучил по самые брови и, указуя глазами путь, прохрипел:
– Поскакали, в прямом смысле этого слова.
Скакал Герцог недолго. За углом показалась дверь, ведущая в каминную. Опершись обрывком правой руки о стену, он толкнул дверь левой, пропустил Флёра внутрь, вытащил из кармана вторую мину, прицепив ее на косяк, нажал кнопку, пригнулся и впрыгнул в каминную.
Без правой ноги и правой руки, с разбитым лицом, с нездоровыми кругами в подглазьях, в изодранном камзоле, с рюкзаком на спине, чуть живой, в комичной полусогнутой позе, наверняка со сломанными ребрами, дистрофично-высушенный, со скошенным вправо башмачком носа, хищно и в то же время трусовато выглядывающим из-под кожаной кепки, Герцог вызывал целый сонм взаимоисключающих чувств: от жалости до желания поддать пинка в зад, на котором мешком свисали остатки треников, измазанные белилами.
– У вас, наверное, шок? – предположил Флёр, аккуратно положив плащ на пол. – Врача позвать?
– Я сам себе врач, – отмахнулся Герцог, нащупав в темноте кресло. – Нам мастера по эвтаназии ни к чему… Да, я теперь уверен: если тебя и мина не берет, то ты точно не призрак. То есть призрак, конечно, но не маговский.
Он вмялся в глубокое кожаное кресло, разорвал камзол, быстро наложил на ногу жгут из бечевки от баскетки, затем меланхолично вытащил из кармашка рюкзака бензиновую зажигалку, пачку сигарет без фильтра – с надписью «Здоровье вредит вашему курению» – в непромокаемом футляре-фанте, похожем на те, которыми приторговывал Амадей Папильот, растянул латексный чехольчик, выбил сигарету и, предварив процесс прикуривания неприятным скрежещущим щелчком зажигалки «Zippo», задымил.
– Палочку здоровья будешь? – спросил он Флёра.
– Н-нет, – со слезами на глазах откликнулся командируемый, искренне сочувствуя отбросившему кроссовку Герцогу.
– А я вот не могу. Стрессы. Убийства. Как тут не сорваться, – просипел аристократ сквозь дымовую завесу. – Да ты не переживай, живы будем – не помрем. Подай аптечку. Если сможешь, конечно. Больно сильный ты, – добавил он с гримасой на разбитых устах, призванной, вероятно, изображать ироничную улыбку. – Около камина стоит.
– Но тут темно. Я ничего не вижу, – сказал командируемый и тотчас наступил на длинную кочергу, которая безжалостно, как в седобородом анекдоте, хлопнула его по лбу.
– И кто тебя только создал, такого убогого – не только сильного, но и ловкого? – прокряхтел Герцог, в сердцах швырнув кепку на стол. – Топай сюда, я тебе зажигу дам. Пользоваться умеешь? Или в пожарников поиграем?
Флёр, потирая лоб, подошел к Герцогу.
– Канделябр около камина, – аристократ пыхнул зажигалкой и протянул ее Флёру. – Свечки зажжешь и вот эту крышечку закроешь. И без глупостей там. – Он с нехорошим предчувствием отдал зажигалку и стал ждать последствий.
Командируемый прошел к камину, потоптался в поисках канделябра, но вдруг увидел свечи и ликующе поднес к ним зажигалку. Раздался треск, полоснуло искрами, Флёр закашлялся, из глаз брызнули слезы, и он потерял сознание…
Первое, что он увидел, придя в себя, был какой-то страшный мастодонт с выпученными глазами, рифленым хоботом, без растительности на лице и потухшими свечами в руке.
Герцог снял противогаз и с присущей ему иронией проскрежетал:
– Шедеврально! Удивительная ты личность, Флёр. С тобой только в разведку ходить. Ты что, слезоточивые шашки от восковых свечей отличить не можешь? Я уж думал, гикнулся ты, даже «серебряная» нить как-то странно задребезжала. И меня вот с места поднял. А я, с позволения сказать, на культях – не ходок. Ты как? Глазки не щиплет?
– Чуть-чуть, – ответил командируемый, поднимаясь.
– Ничего-ничего, тяжело в учении – легко в гробу. Но предупреждаю: еще один такой финт выкинешь, я тебе по кумполу дам и в аквариум к осьминогам посажу, уяснил? – пообещал Герцог, швырнул шашки в сторону, взял флакончик с антислезоточием, капнул в глаза командируемого и пополз к камину. Опираясь на каминную решетку, поднялся, зажег свечи, затем кое-как нагнулся, подхватил саквояж с красным крестом и запрыгал-задвигал в сторону кресла.
– Вас перевязать? – предложил помощь Флёр.
– Ты перевяжешь, мне потом ампутировать все придется, – плюхнувшись на сиденье, отозвался Герцог. – Правда, уже и ампутировать нечего. Ладно, спасибо, конечно, но я уж сам как-нибудь. Перекурю только.
Аристократ нагнулся, вытащил из-под кресла ветошку и швырнул командируемому. – Утрись. Забрызгался кровушкой-то, пока меня хирургировал… Хуже Эвтаназа, чес-слово.
После этих слов Герцог полез во внутренний карман камзола и вынул золотые часы «луковкой» на длинной цепочке. Открыл крышечку и присвистнул.
– Вот те раз! Даже странно, как это я еще жив! – воскликнул он и черным пальцем, в свое время прищемленным дверью, поманил Флёра к себе.
Командируемый подошел и от удивления открыл рот.
– Закрой варежку, пломбы выпадут.
– Первый раз такое вижу. Что это? – вытерев с лица голубые кровавые разводы, поинтересовался Флёр.
– Котлы «Кроликс». Маг по пьянке презентовал. Небось жалеет теперь.
– Странные часы, – заметил командируемый, вернув ветошку.
– Еще бы. Они же не время показывают.
– А что?
– Жизнь. – Герцог бросил ветошку под сиденье кресла, озабоченно уставился на циферблат и мрачно, немного непонятно, пошутил: – Эй, что есть жизнь? Ну, что-то есть… А как прошел твой день? Прошел…
Часы у него на самом деле были удивительными и, несмотря на свою форму, скорее напоминали термометр, поскольку стрелки у них отсутствовали. Деления на циферблате располагались не по кругу, а находились в запаянном ртутном столбике-шкале, разделенном на показывающие возраст деления. Всего их было сто. В качестве нагрузки к каждому делению прилагались кролики: где-то один, где-то несколько. Некоторые из кроликов, особенно на отрезке от трех до пяти, были востроухими и настолько резвыми и шустрыми, что от них рябило в глазах. Ближе к четырнадцати кролики все еще пребывали в хаотичном движении, но, по сравнению с отрезком от трех до пяти, более медленном, хотя и не менее бессмысленном. Глаза у них светились тем незабываемым безумным светом, которым сверкают волшебные шары дискотечных иллюминаций. От четырнадцати до восемнадцати в прыжках и скачках появлялась некая осмысленность и даже рациональность, но было в них что-то максималистское, причем векторы подскоков менялись настолько часто, что, казалось, кролики танцуют «non-stop». Сказывались остаточные явления пубертатного периода. К двадцати пяти вырисовывался один вектор, направленный обычно не туда, куда следует, движения становились более плавными, «non-stop» сменяли брачные вальсы, но тут почему-то начинался спад. К тридцати активность уже была какой-то пассивной, во взглядах явственно проглядывала скука, – длилась, правда, она недолго, сменяясь эйфорией и танго измен. Лампочки глаз то загорались ярким влюбленным светом, то затухали, погружаясь в меланхолию и депрессию. После тридцати на делениях зачастую не хватало места – откуда ни возьмись, появлялись смешливые крольчата, почему-то с чужими ушами, и с «антресолей» шкалы в несметных количествах наползали престарелые родственники. К сорока длительность скуки увеличивалась, эйфории, соответственно, уменьшалась. И несмотря на то, что в каждом скачке чувствовались значительность и «зрелость», по глазам кроликов с тусклой спиралькой можно было определить, что существенного удовлетворения они от этого не испытывают, тем более что место адюльтерных плясовых все чаще и чаще стали занимать бракоразводные хоровые. С другой стороны, в этом были свои преимущества: расползались родственники, и «метража» на делениях значительно прибавлялось. Некоторым, однако, не везло, и им приходилось перескакивать к приятелям. За сороковым делением, ближе к пятидесяти, активность кроликов была очень странной: прыжок, скачок, пульсация, одышка. К шестидесяти – прыжок, одышка. После шестидесяти – сплошная одышка. На кроликов наваливалась ползучесть, изредка перемежаемая потугами на подпрыгивание. И если внизу шкалы находилось что-то чуть видное, розовое и эмбрионное, то на сотом делении полулежало одинокое, седое, вислоухое существо с грустными «перегоревшими» глазами. На данный момент ртутный столбик был почти полностью заполнен и замер на девяностом делении – из капустных листов проглядывали четыре тощих лапы и впалый живот. Судя по всему, Герцог температурил.
Положив часы на стол, аристократ швырнул окурок в камин и вытащил новую сигарету. После первой же затяжки столбик резко подскочил вверх – к грустным усам и волочащимся лапам.
– Никотин укорачивает жизнь, но продлевает ее иллюзию, – Герцог астматически закашлялся, и в его руке тотчас появился ингалятор «Astmopent». После двух впрыскиваний он задышал легче, ртутный столбик упал на несколько делений – к одной еще крепкой кроличьей лапе, однако Герцог лишь философски усмехнулся и поднес ко рту сигарету. Столбик пошел вверх, «серебряная» нить цвета киновари затрепыхалась – лапа дернулась. Флёр с грустью посмотрел на чуть живого аристократа, которому по шкале оставалось только одно деление.
– Не надо бы вам – задохнётесь, – попенял командируемый.
– А кому теперь легко? – изрек не менее замусоленную, чем он сам, фразу Герцог. – Ты не переживай. Такие, как я, живут долго…
– Но с вами все в порядке?
– Бе-зу-сло-вно… Хуже не бывает… Ибо в каком-то смысле все мы кролики: прыгаем, жуем, а в конце – и прыгать нечем, и жевать. Только за другими наблюдаешь да удивляешься: что это они, дурни, такое вытворяют? Всё прыгают да жуют, прыгают да жуют…
– А это чего у вас такое? – Флёр с любопытством кивнул на ингалятор.
– Это? – Аристократ задумчиво повертел впрыскиватель. – Это, милейший, дуст от лёгочных тараканов. Правда, я иногда от него самого задыхаюсь: по привычке пользуюсь, когда не требуется. А это всё-таки дуст. Если он лёгочных тараканов не убивает, то на сами лёгкие перекидывается… Хорошо – не на печень.
И Герцог посмотрел поверх камина. Командируемый проследил за его взглядом и ахнул.
Над камином в массивном золоченом багете висел портрет Циррозии. Едва заметные кракелюры49 покрывали холст. Мадам, закинув ногу на ногу и опершись холеной рукой в едва заметных симпатичных веснушках-цветочках на подлокотник, нежилась в овальном велюровом кресле. Жарким поцелуем на левом бедре алело сочное сердечко с «породистым» словом «DUKE». На щиколотке сияла цепочка. Медсестринский халатик декольтированно распахнулся на убедительной груди. Ресницы, казалось, подрагивали. Зазывали. Поигрывали. Красивый резкий росчерк бровей смущал. Тело манило, томилось, алкало… Толкало. На безрассудства, глупости, подвиги. На перекусывание цепочки со щиколотки. Рыжие волосы, рыжие ноготочки, «рыжий» беспокойный взгляд. Любострастная. Трепещущая. Бесстыжая. Упругая и эластичная, беспрецедентная и экстазирующая. Не с изюминкой, но с целым фунтом кураги. Не женщина. Вымпел. Знамя. Стяг. Хотелось взметнуть его над головой и нести, нести… Любуясь, куражась и млея.
– Циррозия. Чувствиночка моя, – сентиментально проворковал аристократ, обратившись к Флёру. – Хороша, да? Молчи, молчи. Слово барышню не объяснит. Слово барышню портит. Как прекрасную картину в дешевой раме. – Командируемый, ничего не ответив, стыдливо потупил взор. В руке у «барышни» была мензурка. И вряд ли с аперитивом. – Циррозия! Что в имени твоем? Что в сути? В чреслах что? – не то с иронией, не то с чувственным надрывом фонтанировал Герцог, вдохновенно откинув голову и любуясь портретом. – Ланиты! Длани! Перси!.. – Опомнившись, бросил Флёру: – Ты гуляй, гуляй пока. Чувствуй себя как дома…
Командируемый обреченно вздохнул, но повиновался и сделал шаг в сторону. Зачем-то обернулся и вдруг застыл. Портрет ассистентки оказался с «подмигиванием». Стоило взглянуть на него с того места, где только что стоял Флёр, – и Циррозия оказывалась в велюровом кресле при декольте. Но отойди на несколько шагов – и глазам представлялся совсем другой холст, с множащейся перспективой. За спиной молодой и весьма раскрепощенной ассистентки Эвтаназа оказывалась другая дама, чем-то неуловимым напоминающая Циррозию, но намного старше. С перманентом на голове, в шикарном махровом халате с перламутровыми пуговицами и в тапочках с опушкой. Портрет в полный рост. Все та же стать и пышная грудь. Милая коленка, выглядывающая меж халатного роскошества. Макияж, маникюр и угадывание педикюра в тапках. Дутые золотые цепочки, браслеты и кольца. Но в лице отчего-то – усталость и тоска. Чуть поодаль – суетящийся около пафосного гостиного гарнитура о двенадцати ореховых стульях кто-то из персонала архива со смазанными чертами, – не то опекун, не то грузчик, не то преемник Эвтаназа. От картины «дыхнуло». Командируемый сделал шаг назад – и дама вдруг резко постарела. Халат стал мужским и обтёрханным, а тапки – стоптанными. На ковре появились шалуны разных мастей и возрастов с погремушками, в милой шкодливости которых отчего-то чуялись будущие мерзавцы. «Мерзкие, гадкие визгуны, – читалось в утомленных глазах Циррозии. – Нетопырёчки». Около гарнитура копошились чужие лица из разных отделов – с никелированными целями, но даже без глиняной мечты. Они переставляли мебель и вносили дорогостоящую технику. Переставив, «рокировались» сами, уступая место более шустрым и нахрапистым служащим с многочисленными коробками, в которых лежали: пылесос «Thomas Twin Aquafilter», домашний кинотеатр «Fujitsu» с плазменной панелью, DVD-плейер «Toshiba», пишущий CD-проигрыватель «Philips» с чейнджерами для дисков, музыкальный центр «JVC», цифровые фотоаппарат «Sony» и видеокамера «Panasonic», сотовый «Ericsson» с цветным дисплеем, анимированными картинками и полифоническим многоголосьем, и прочая, прочая, прочая… «Grundig», «Samsung» и «Nokia». Hi-Fi & Hi-End и Dolby Surround. «Навороты», «примочки» и «мульки». Из-за коробок выглядывали испуганные огнистые глазища Циррозии с расширенными от удушья зрачками. Она пыталась выбраться, но, словно в болоте, каждое резкое движение лишь усугубляло ее положение, засасывая в стоячую дурно пахнущую воду быта и гиблый торфяник житейщины. Рулоны с ламинатом и ковролином. Ящики с плиткой и эмалированной краской. Раковины и унитазы. Декодеры, декодеры, декодеры… Не было только гибрида телевизора с пишущей машинкой, коврика для «мыши», принтера и сканера, о которых командируемый не знал, да и не мог знать…
У Флёра закружилась голова. А в лицо пожившей ассистентки Эвтаназа все глубже врезались морщины. Видимо, «квартирный вопрос» и зыбкая топь избытка, точнее переизбытка, вызывали у нее ни с чем не сравнимую скуку-изжогу. В довесок к возрастным кракелюрам, ползшим по изможденному холсту лица, на нём укрепилась жесткая, как сургучная печать, брезгливость, отражавшаяся в хромированном зеркале туалетного столика. В том же зерцале виделся плацдарм неподъемной кровати из цельного массива, покрытый ярким «брезентом» с рюшечками, складочками, воланами, кружевами, оборочками и прочими тягучими «розовостями». Над ним – многоваттная люстра на бронзовых цепях и матерчатый суицидальный клоун, подвешенный за шею к одному из позолоченных рожков. Все было чужим и ненужным, претенциозным и убогим: блескучая, кричащая достатком техника с одной стороны, и мещанские «слюни», как олицетворение достатка, с другой: ковер с пылевыми клещами, секция уморенного дуба с фарфоровым сервизом «Madonna», фаянсовыми блюдами и хрустальными мамонтами с затупившимися бивнями «счастливым» количеством семь; нагромождение комодов, стульев и пуфов; накрахмаленные салфетки; неестественно напряженные искусственные розы на столе; фикусы, герани, антурии, рододендроны и цикламены в горшках да кадках; гипсовая кошка-копилка с задранной лапой на серванте; слишком круглая и слишком уж уютная лампа; не антикварные, но какие-то престарелые торшеры, диваны с подушечками, валиками и думками… Банкетки, козетки, оттоманки и софы.
Резко запахло полиролью, – нос при этом почему-то забился пылью, а от взгляда на картину хотелось выть. Казалось, художник всадил-влепил в холст все, о чем мечтал (и как только умудрился?), но так и не получил. Каждым своим мазком он точно пожимал в недоумении плечами: «Ну почему это все не мое?»
Командируемый попятился назад – и Циррозия переместилась на кухню. Картина загремела. За грязным иллюминатором стиральной машины «Bosch» с известковым налетом на «внутренностях», захлебывались носки; рядом, жонглируя тарелками, работала посудомоечная машина «Ariston» и тремя камерами одновременно отрыгивал холодильник «Ardo». На электрической плите «Gorenje» в тефлоновой сковороде что-то шкворчало, а в стальной кастрюле варился борщ. Чуть повыше надрывалась кухонная вытяжка «Electrolux». Подвесные полки были заставлены посудой «Hoffmann» с тройным капсулированным дном. Рядом теснились шедевры от «Tefal» – электрический чайник с резиновым хвостом и золотой спиралью с несоскабливаемой накипью из дрязг и склок, а также окропленная слезами подошва утюга…
Сама же Циррозия, в неряшливом шлафроке, со спутанными волосами, склонилась над кухонным столом, с остервенением разрубая тесаком чей-то хребет. В этот момент ей, вероятно, хотелось не-жить позвоночник избранника.
Все было термостойким, но обреченным.
Последний шаг Флёра вернул ассистентку Эвтаназа назад в гостиную, на этот раз – к дряблому опустошенному личику, к сморщенным сухоньким ножкам – в перекошенных тапках-зайцах, – без всякого стыда выпростанным из подобия халата, к поблекшей татуировке. Не к шиньону, но к какому-то мышиного цвета вантузу на голове, скрученному из жидких жирных волосков, которые недостойно сменили роскошную платиновую гриву. К потемневшей от времени цепочке на сохлой щиколотке. К мамонтам в пыли на уморенном дубе и к мертвой технике. К старой-старой развалине. Песочнице, перечнице и хрычовке. К шелушащейся цедре пяток и влажным водорослям подмышек.
…Как ни пытался командируемый поменять ракурс, ничего нового, кроме кухонного комбайна, секаторов, микроволновой печи и старческих пигментных пятен, сменивших цветочки веснушек, в картине не увидел.
– Поброди мне, поброди, – вдруг заскрежетал Герцог. – Думаешь, не знаю, чем ты все это время занимался? Иди, около меня встань.
Флёр подошел к креслу аристократа, и картина заиграла Герцогом: чуть выпивший, в легкой прострации аристократ на кушетке – в смокинге с округлыми лацканами, поясе кушаком и аспидной бабочке. В одной руке – изящный кальян, в другой – мобильный телефон с логотипом в виде парящих панталон с надписью «UniSex» на правой штанине. Рядом в эксклюзивном вечернем платье щебечет молодая Циррозия. Супруга – по максимуму. И абсолютно счастлива. Гарнитур «Стальная Леди»: белое и желтое золото не жалкой 583-й, но высшей 958-й пробы, бриллианты. Рядом, разбросав детальки розового домика с Барби и Кеном, выряженными так же, как хозяева гостиной, во все вечерне-фуршетное, верткими юлами крутятся миниатюрные копии обоих родителей – в голубых и розовых пижамках. Одни, раскидав по ковру пластмассовые джакузьку, бидешку и раковинку, тянутся к эспаньолке Герцога, а тот вяло отмахивается; другие, разметав мебель гостинички, спаленки и кухоньки, пытаются поставить матери эксклюзивные пятна на платье, что им в итоге и удается. В углу комнаты аккуратной свечкой вытянулся улыбающийся в антенны усов белый зверек. Альбинос.
Командируемый переместился чуть в сторону и попал в спальню: простая широкая деревянная кровать с периной, подушки, набитые гусиными перьями. Полосатая пижама, колпак, ночнушка до колен на тонких бретельках, разрисованная инфантильными аппликациями – пушистыми зверюшками и пахучими цветочками. Два знакомых тела, нырнувших под взметнувшееся двенадцатибалльной ураганной волной пуховое одеяло; узкая в запястьи аристократическая рука, тянущаяся к ночнику; заколка на одной тумбочке, и глянцевые эротические журналы «Плебей» с «Неозаветом» в летающих окошечках – на другой. Чьи-то незнакомые надраенные протезы у кровати. Над уютным, теплым, искренним ложем – часы-терем. Полночь. Вместо кукушки из створок выглядывает загадочная острая мордочка. Флёру почудилось, что в этот момент из спальни в сторону невидимой двери знакомым голосом рявкнули: «Жорж! Жаннет! Заколебали! Та-а-а-к! Я кому сказал?! Быстро закрыли дверь! Быстро, я сказал! Спать! Берите пример с Жеки – дрыхнет без задних ног давно! Как не спит?! Какие мультики – на ночь глядя?!! Передайте – ремня всыплю! Всем спать, я сказал! Приду – проверю!»
Командируемый поймал себя на мысли, что вариации с Герцогом, в общем, не сильно отличаются от кухонно-гостинных карикатур, но что-то в них было более искренним, естественным и, как ни странно, ненадуманным. Единственное: оставалось смутное ощущение не картин, а скорее эскизов, зарисовок, кроки́-мазков50 – крох чего-то неоформившегося. Казалось бы, вот-вот проступит лицо, рука, тело… но нет, лишь расплывчатые, едва узнаваемые силуэты, лишь нечеткие линии, лишь чьи-то размытые тени.
При этом, что парадоксально, были видны детали той же ночнушки, но отсутствовало ощущение цельности. Само собой напрашивалось слово – образность. Но совершенно с другим смыслом.
– Здорово-то как! – всплеснул руками Флёр.
– Знаю, – подхватил Герцог. – Но это лишь – вероятность. Реальность – тесак и «самоварное» золото. И меня там нет. Я там, где бульбулятор, а не кальян.
– Поч-ч-чемуу? Почему же? – проныл командируемый.
– Давай это… не бухти… – невежливо осадил его аристократ. – Как-нибудь без сопливого бланманже обойдемся – а то и так скользко…
– Но нельзя же так. Сказки хочется, – уперся Флёр.
– Отстань. Иди купи себе калейдоскоп да пузырьки мыльные с воздушными шариками – будет тебе сказка. Я же потому так кресло и поставил, что – выдумка… Ладно, гуляй – не ной в душу… Ты еще слезу смахни для правдоподобия… – и тут же пропел-прохрипел: – Где же мой розовый пластмассовый домик? Где же ты, где?..
Флёр эхнул и стал бесцельно шататься по апартаментам. Озираясь на попеременно подносящего ко рту то «Astmopent», то сигарету Герцога, удивляясь тому, что аристократ смотрит на жизнь сквозь прищемленные пальцы, командируемый думал о том, что более загадочной и противоречивой личности он еще не встречал. Однако, все чаще останавливаясь взглядом на любопытных деталях логова, он мало-помалу забывал о Герцоге, полностью отдавшись «музеированию». Апартаменты чем-то напоминали музей, а точнее – кунсткамеру, в которой, несомненно, самым главным экспонатом был аристократ. По сравнению с ним все остальное являлось не более чем скопищем барахла и хлама.
Каминная была просторной, по-холостяцки запущенной, но в то же время не лишенной озорной привлекательности: с красивым аквариумом во всю стену, в котором плавали жуткие осьминоги, стальными вертолетами вертелись черные акулы с клеймами на плавниках «К-50» и взрезали водную гладь стремительные субмарины барракуд. На дне шушукались бездвижные «погоны»51 – охитиненные беспозвоночные с отсутствующими пищеварительной и дыхательной системами, и притаились зеленые, всасывающие мальков раковины.
В дальнем углу стоял вольер с кем-то, изрыгающим утробные звуки, и поперхивающий холодильник «Студень», в морозильной камере которого на капроновой нитке додрагивала мышь. Рядом с рефрижератором находилась стиральная машина с нудным, как процесс по-лоскания, названием «Центрифуга-месиво-полуавтомат-нерж».
Наверху машины лежала груда старых журналов сомнительного содержания. Сбоку, на правой панели – масса кнопочек, рычажков и колесиков. Около одного из колесиков жирными трафаретными буквами было написано: «Вращать только по часовой стрелке!» Флёр кинул беглый взгляд на Герцога, который в это время был занят ингалятором – чистил булавкой забившийся вентиль – и, не отдавая отчета своим действиям, повернул было колесико в «нечасовую» сторону. К большому его изумлению, в эту сторону оно не крутилось.
На противоположной от аквариума стене, на ковре с золотой пентаграммой, инкрустированной мелкими пацифистскими значками (голубиная лапка, наступившая на кружок, вероятно, символизирующий противотанковую мину), висели трофеи – кабаньи рыла, головы монстров, несколько черепов от гомункулов, крылья каких-то непонятных животных в рост самого Флёра, шкуры диких зверей и коллекция оружия: душило, свисающее галстучной петлей; неудобный, похожий на канцелярскую принадлежность, дырокол; ледострел, морозящий все живое; водохлоп, сбивающий с ног струей воды; смертонос, разящий наповал одним огненным выстрелом все, мало-мальски напоминающее врага, – впрочем, для Герцога почти все существа, обитавшие на его территории, являлись врагами, – а также сломанные – не возвращающиеся – бумеранги. Были тут ножи с наборными пластмассовыми ручками, нунчаки, кистени и кастеты, заточки и куски арматуры, пики и сабли с темляками на эфесах, арбалеты и аркебузы, бердыши и митральезы, берданки и винчестеры, пистолеты и автоматы, каски со страусовыми, павлиньими и вороновыми перьями, черные, зеленые и краповые трофейные береты, ожерелье из армейских медальонов и почему-то – москитные сетки с рыболовными снастями: катушки с леской, грузила, удочки, спиннинги, бредень, – а также капканы с тенетами и прочие лишающие жизни млеко- и икроносителей приспособления. Особое, почетное, место в коллекции занимала резиновая дубинка с гофрированной рукояткой, находящаяся под застекленной рамой, в углу которой, как в музее, этикетилось: «МУМ-1 – Механический Ускоритель Мысли». Под всей коллекцией лежали кирпичики динамита и стоял бочонок. Командируемый решил было, что он с соленьями, однако предупреждающая эмблема на бочонке гласила, что открывать его не следует. Щерящийся беззубой пастью «Веселый Роджер» устроился на беловатых скрещенных косточках, под которыми стояла скромная лаконичная надпись: «Газ Циклон „Б“».
Флёр утомленно поднял голову вверх, и взгляд его уперся в бессмысленный рой букв и цифр, которыми был испещрен потолок: SSG – 69, B – 94, M21; L7A2, AA52, M60; L16, M-43, M-37; АГС – 17, RAW, M79; LAW 80, «МАЛЮТКА», «ФАГОТ», СПГ – 9, РПГ – 18; Mistral, FIM – 92 Stinger, СТРЕЛА – 3, RBS – 70; MDMA, 2 C-B, LSD – 25, DMT, DXM; C2H5OH52.
– Что означают эти надписи?! – изумился командируемый, подняв палец вверх.
– Коды смерти… Бывают еще коды жизни, но это позже обкашляем… Ясно? – промычал Герцог, все еще поглощенный вентилем.
«Угу, ясно… – подумал про себя Флёр, – ясно, что ничего не ясно». Но вслух этого не высказал, утвердительно кивнул и продолжил процесс музеирования.
В углу, ближе к двери, приткнулся «Kettler» – черный, обитый дерматином лежак с хромированным грифом и коричневыми от ржавчины железными оладьями по двадцать килограммов каждая. Там же висело огромное засиженное мухами зеркало и валялись заплеванные тараканами гантели. Всё – под паутинным альковом и в окурках. Рядом со штангой неколебимым обелиском возвышался аккордеон без названия – в сером, ни разу не открывавшемся кофре. Когда Флёр подошел ближе к лежаку, то заметил, что надпись на дерматине заметно подправлена. Вместо трех букв «Ket» стояли литеры «Hust». Получалось «Hustler»53. Около лежака неприкаянно ютились шифоньер с дырявыми панталонами на перегородке и вместительный, в ущербных розочках, сборный шкаф-кейс – со сломанной молнией, а потому открытый настежь. На вешалках висели камзолы и кафтаны всех времен и расцветок, камуфляжная форма в болотных разводах, рыбацкий прорезиненный комбинезон и несколько вполне приличных костюмов, каковые носили в отделах. Полки были забиты исподним. Отдельная предназначалась для носков. Некоторые были новыми и с бирками: «Носки – „Classic“. Мужские. Хлопчатобумажные. Невзрачные». Внизу шкафа-кейса стояли коробки со сдвинутыми крышками. Командируемый нагнулся, чтобы посмотреть, откинул одну крышку и обнаружил под ней тапочки с загнутыми носами. В другой коробке были туфли – одна со шнуровкой, другая с пряжкой. Третий короб, на первый взгляд, был забит елочными игрушками, взгляд второй обнаруживал в нем аксельбанты.
– …но не забывай, что ты в гостях, – услышал он ехидный голос со стороны камина и отпрянул. – Без эластана, кстати…
– Кто?!
– Не кто, а что… Носки, говорю, без эластана – рвутся постоянно… И нечего было постируху мою наилюбимейшую трогать – она все равно не работает. Суешь, понимаешь, свой угреватый нос куда не следует, – оторвавшись от ингалятора, проронил Герцог. Оказалось, от него не ускользнуло то, что командируемый пытался вращать колесико стиральной машины.
– Да я так только… – начал оправдываться Флёр. – Но не понимаю – если она не работает, так как…
– Любопытствуем, ботаник? – перебил его Герцог, ввинтив правую бровь в морщинки лба. В этот момент он напоминал недобитого бесенка. – Объясняю для непонятливых: глупые надписи существуют для того, чтобы их не читали, а умные – для того, чтобы их не понимали. Что же касается вращения по часовой стрелке, то туда оно тоже не вращается.
– Я уже ничего не понимаю… – окончательно растерялся командируемый.
– А что тут непонятного? – извивалась гусеницей правая бровь аристократа. – Я же ее не за «стиралку» держу, а за журнальный столик.
– Но это же не означает, что…
– Это означает, что с того момента, когда я вложил в нее смысл журнального столика, она им и стала, потому и колесико перестало работать, – пояснил Герцог, упрямо продолжая гнуть вместе с бровью свою кривую линию.
– А не легче ли было сразу столик приобрести, вместо того чтобы вкладывать смысл?
– Интересно, – поразился Герцог, и его бровь затрепыхалась бабочкой. – А как я стирать-то буду?
Флёр был сражен.
– Но ведь она не работает!
– Еще раз объясняю, – терпеливо сказал аристократ. – Она не работает только тогда, когда я вкладываю в нее смысл журнального столика. Стоит мне захотеть, и колесико будет вращаться. Все же от идеи зависит.
– А почему только по часовой стрелке?
– Вот уж не знаю… Лично я как хочу, так его и вращаю. Содержание журналов на столике от этого не меняется.
– Послушайте, – не выдержал командируемый. – Вы вообще хоть раз стирали?
– Конечно. Что ж ты думал, я грязнуля какой? Каждый месяц «большую стирку» устраиваю… в прачечной… «Режим жесткий», «режим бережный»… В зависимости от приемщиц. В меру упитанных и в меру воспитанных… – ответил Герцог, сложил крылышки правой брови и совсем уж не к месту добавил: – А вот носки «Classic» не покупай, не советую. Невзрачные они.
Флёр понял, что с ним, как и с Эвтаназом, спорить бесполезно и, пригнувшись под свисающей с потолка лентой мухобоя, по которой шустро передвигались насекомые, отошел в сторону. Правда, от его взгляда не ускользнули странные предметы, находящиеся в глубине шкафа-кейса, как то: распаявшийся самовар, электробритва с изящным названием «Агидель» и так же изящно вырванным проводом, хобот пылесоса без самого пылесоса и облепленный личинками молеед. За ними шли фен, акваланг, ботфорты, миновзрыватель, кладоискатель и лапти, – все покрыто морщинками паутины и шныряющими родинками пауков. Но больше всего командируемого поразила дюжина галстуков, висящих на одной вешалке вместе с пулеметной лентой и респиратором. Один из них был разрисован фантиками, из которых было сложено чужеродное слово «Lifestyle». На других пятнели плавающие осьминоги и акулы – копии живших у Герцога в аквариуме. Единственным их отличием от оригиналов являлось то, что акулы плавали брюхами вверх, а осьминоги были с вялыми, поникшими щупальцами и остекленевшими глазами.
– Кладбище для тамагочи, – буркнул в этот момент аристократ. Командируемый понимающе кивнул.
– Не кормили, значит.
– Некогда. Заботы.
– Понятно. Зачем же завели?
– А зачем полифонические мобильники?
– Не понял?
– Без полифонии что, не катит?
– Что-то я…
– Все мы жертвы рекламы. Ответ на твои вопросы.
Флёр на всякий случай покормил Тимошку и, решив не углубляться в дискуссию, перевел взгляд на длинный сиреневый пояс с нашивкой-иероглифом и черной поперечной полосой, висевший рядом с галстучными трупами. Командируемый удивленно взглянул на Герцога.
– Да, да, – кивнул тот. – Увлекался когда-то… единоборствами… пока ребра не переломали. Пояс сиреневый – даун первый… Вообще так считаю: заниматься надо тем, к чему ты предрасположен, а не тем, чем модно. – И сделал удивительно длинную затяжку, которая могла бы убить если не тяжеловоза, то, как минимум, пони. – Я вот предрасположен, как видишь, к другому… Но странная закономерность, – выдувая дым вместе с легкими, просипел через минуту аристократ, – стоит мне расслабиться как следует, с магом поотдыхать или с Эвтаназом покуражиться, как цвет сиреневого пояса тотчас в черный превращается. А данов, данов, доложу тебе… столько не бывает… А уж темперамент… Но что самое удивительное – у меня глаза ярко-голубыми становятся, как у младенчика… Просто ангел, чес-слово… Крылья, правда, опаленные… И хвост торчком.
Командируемый задумчиво пожал плечами, не очень-то поняв смысл сказанного, и вдруг застыл около грандиозной коллекции, которую из-за ее грандиозности вначале не заметил. Под дыроделами находился стеллаж, забитый разновеликими модельками авиеток, монопланов, дельтапланов, самолетов и вертолетов. Самым симпатичным был вертолет «Apache» – весь разукрашенный, с фазаньими и куриными перьями лопастей. Около него зияло огромное пустое пространство, что выглядело, по меньшей мере, странно, ибо другим моделькам явно не хватало места – они терлись полированными иллюминаторами, а некоторые так и вовсе стояли друг у дружки на крыльях.
– Как так? – Флёр ткнул пальцем в пустоту и вдруг почувствовал, что палец уперся во что-то твердое.
– Йогурт ты, йогурт. «Самолета-невидимки» никогда не видел? – усмехнулся Герцог. – Модель «Склепс»54. Нет, подожди, не «Склепс», кажется… тьфу, забыл. И вообще, осторожней там…
– Как же его увидишь, если он невидимый? – оторопел командируемый.
– Кому надо, тот видит, – отмахнулся Герцог, издав звук пикирующего самолета. Дальше последовал хлопок в камине – аристократ со всей мочи швырнул в него пустой ингалятор, тот ударился о стену и лопнул.
Флёр в замешательстве отошел от стеллажа и направился к двери с крючком и кругляшом со стрелкой, направленной вверх и чуть вправо – ♂.
– А это что? – обернувшись, командируемый указал на дверь с крючком. На крючке, вбитом почему-то не с внутренней, а с наружной стороны двери, висел лоснящийся от времени фиолетовый мужской халат в ромбах, подозрительно напоминающий половую тряпку.
– Писсуарная и халат с лоском, – похвастался Герцог. – Можешь воспользоваться.
– Гальюн? – без задней мысли переспросил командируемый.
– Писсуарная! – рыкнул аристократ, но тут же взял себя в руку.
– А это? – совершенно спокойно спросил Флёр, подойдя ко второй двери с кружком и крестиком, перевернутым вниз – ♀. Крючок на двери пустовал. И по форме напоминал неприличный жест.
– Бидейная. Это не для нас… И только попробуй сказать – клозет…
– И не собирался… – командируемый широко развел руками, показывая, что камня у него за пазухой нет. Разве что – камушек. Крошечный и обкатанный, почти что галечный.
– Вот это правильно, – похвалил аристократ. – Хочешь старый анекдот на смежную тему? – вдруг ни с того ни с сего предложил он.
– Давайте.
– Долго, надменно, с презрением смотрели друг на друга фантик, проданный Амадеем Лайкре, и воздушный шарик… – аристократ загоготал, а затем астматически, глубоко и сухо закашлялся.
– И часто к вам захаживают? – даже не улыбнувшись, поинтересовался Флёр, когда у того прошел приступ.
– Хахалицы? Красивые, хорошие, полуподвальные? – переспросил Герцог, отдышавшись. – С царапинками страсти на хребточках? Редко. Настроя нет. Работа – стакан – работа. А для… ну, ты меня понял… чтоб кровушку погонять… состояние особое нужно – гормональное. Так что не до гульбищ тут, не до пульсаций… Как говорится, она хочет, а он – не кочет… А если и бывает, то один секскурс – бодунный. Представь: похмельное утро, просыпаешься – и видишь перед собой облезлую драную любовь. И так каждый раз: вчера, казалось, грудь колыхалась, а сегодня – развалилась… мнешь ее, мнешь… А она тебе, обладательница этого секс-развала, смрадно так, с перегарчиком на устах: «Ща бы рассолу… Возжелаешь меня?» А ты ей: «Пжалуй, нет. У меня че-то тестостерон упал». Тьфу. Пакость. Я в такие моменты от ентих клозетных амбре да липких соитий сексуально агонизирующим старичком себя чувствую. Эрекционный склероз начинается. Сам понимаешь – при таком раскладе особенно не повибрируешь. Да и, признаться, мне много двигаться и делать резкие движения противопоказано. Астма, знаешь ли. Задыхаюсь. Посему один я, совсем один. Всегда один, – эх, да что там говорить… Циррозия! Где моя Циррозия! Без тебя моя сексуальность лишена всяческих оснований, – сделав акцент на последнем слове, провыл аристократ, и на глаза у него навернулись пластмассовые капли. – Только не говори ничего. Не надо. Не говори. Не успокаивай. Я сам, сам, – он сглотнул жесткий ком, кисло улыбнулся и бурлыкнул: – Хотя временами тоже, надо сказать, испытываю изумительное чувство сексуального голода… Знаешь, чтоб вот так: чтоб на эксклюзивное интервью пригласить, чтоб в ушах заложило и чтоб светлячки перед глазами замелькали… Э-э-ххх!.. Куклу себе, что ли, создать… синтетическую… Говорят, забавная штучка… Очень тихая – слепоглухонемая. Золото. Платина. Бриллиантина… Ты гуляй, гуляй, потом оттянемся.
– Что ж вы курите, если у вас астма? – упрекнул Флёр, которого очень удивляло прыгающее, как старый кролик, настроение Герцога. Скачок, одышка; скачок, одышка.
– Э… – ответил аристократ, прихватив сигарету губами. – Э… Как бы это сказать… Просто мнения и взгляды моей головы не всегда совпадают с точкой зрения моих пальцев. – И щелкнул зажигалкой. Столбик часов застрял на постанывающем плешивом вислоухе.
Флёр, так и не дождавшись вразумительного ответа, принялся ходить взад-вперед, стараясь не упустить деталей сумасшедшего жилища.
Каминную устилал ворсистый ковер. В центре покоев стоял неимоверных размеров раскладной диван с мятыми клетчатыми пледами и мягкими подушками, два удобных кожаных кресла, качалка-плетенка с пачкой бумаги на сиденьи и стеклянный кофейный стол со встроенным баром. Рядом с качалкой обреталась табуретка на трех кривоватых ножках – на ней умостилась механическая печатная машинка «Пегас» невыносимого красного, революционного цвета, с заправленным чистым листом. С обеих сторон каретки топорщились маленькие, едва оперившиеся крылышки – черное и белое. Командируемый посмотрел на машинку и понял, что в ней чего-то не хватает. Клавиши были без букв, а печатная лента отсутствовала.
– Это еще что такое? – Флёр подошел ближе.
– Пегас, – последовал незамедлительный ответ.
– Вы пишете?
– Так – графоманю, – скромно отозвался Герцог, нервно забарабанив твердыми малоинтеллигентными подушечками пальцев левой руки по столешнице.
– А что?
– «Трактат О», – выбивая печатающую дробь, провозгласил тот.
– О чём, если не секрет?
– Обо всём и ни о чём, – отмахнулся аристократ, отдернув руку. – Я его почти закончил. Рукопись на качалке лежит.
Флёр взял громоздкую машинописную рукопись, перелистнул несколько страниц, полез в середину, посмотрел оглавление. Долго и бессмысленно взирал на аристократа, который искоса, с затаенной надеждой, что его похвалят, поглядывал на командируемого.
– Что?! Не нравится? Конечно, я понимаю, это не для всех… на любителя… – в нем заговорило уязвленное самолюбие, а в голосе появились обиженные интонации, точно его лишили карамельки с клубничной начинкой. – Я, между прочим, довольно долго писал. Это, считай, автобиография. Там все события и персонажи реальны, а любые совпадения с действительностью в некотором смысле злонамеренны. Кое-какие неточности имеются, правда. Но это так… Ибо автобиография – это не что иное, как факты из жизни, собранные в калейдоскопе воображения. Во как! Так что простительно… – подняв палец вверх, провозгласил аристократ.
– Но… но… как же… тут же… тут… пусто… – потряхивая листами, обронил командируемый, не заметив, как стряхнул с бумаги целый абзац и как в тот же момент у него оторвалась единственная пуговица на пиджаке и треснул плечевой шов.
– Что? Серьезно? – правая бровь Герцога снова задвигалась.
– Конечно же. Вы что, не знаете?
– Иди ты! А я вчера перечитывал понравившиеся места – ничего, мастеровито, – сам себя похвалил строчун. – Ты внимательней посмотри. Это на первый взгляд там пусто – пока вчитываться не начнешь.
Флёр приблизил рукопись к лицу и тотчас отпрянул.
– Ну? Видел? – бровь аристократа приняла форму вопросительного знака.
Во рту у Герцога появился карамельно-клубничный привкус.
– Да, – едва зашевелив губами, ответил командируемый, и нехорошее чувство, которому не было словесного выражения, закралось в его душу.
– Ну и?.. Процитируй… – Герцог откинулся на мягкую спинку кресла, закинул руку за голову и с наслаждением принялся внимать.
– «В темноте длинных коридоров, петляющих и сворачивающих в самых немыслимых местах, в тупиках и неизведанных пространствах этажей…» Галиматья какая-то…
– Странно… А я вроде другое читал… – ковыряя в зубе языком, поморщился аристократ. – «Стало совсем светло… В бордовом камзоле, сияющем золотым шитьем и позументами, с пуговицами из драгоценного металла…» Красиво, ничего не скажешь… Помню, Эвтаназ как-то листал, обиделся – жуть… Мол, одышка, запои какие-то… глистовидный фонендоскоп… крендели ушей… мышиная кайма… я очень смеялся… Говорю – да нет там ничего подобного… А он швырнул мне рукопись в лицо да как рявкнет: «Графоман!!!» Ажно в ушах заложило…
Флёр снова залистал. При этом почувствовал, что когда перелистывает назад, все у него внутри как бы съеживается; что же касается концовки, то его правая рука несколько раз делала нервные попытки вытянуть последний лист трактата, но точно бессилье настигало ее в этот момент, и она безвольно опускалась – будто бы командируемому было категорически запрещено читать эпилог. Главы же, которые были за серединой, он читал с большим трудом – слова пенились бурунами, фразы накатывали друг на друга волнами, абзацы разбегались барашками и становилось трудно дышать. Флёру казалось, что он захлебывается, то выплывая на поверхность, то вновь погружаясь в словесную пучину с головой.
– Про Эвтаназа, говорите? Есть… «Магистр Эвтаназ страдал одышкой, запоями и состраданием к ближним», – перевел дух командируемый, наклонил голову вправо и сильно ею потряс, – казалось, он пытается вылить воду из уха.
– Странно… – искренне удивился Герцог, подавшись вперед. – Что-то не припомню… На какой странице-то?
– А тут нумерация постоянно прыгает… Как ваши кролики… Вы, наверное, правите все время… Так о чем трактат все-таки?
– Как бы тебе объяснить, – смилостивился аристократ, и в корявом, ущербном теле его появилась профессорская стать. – Он, ну… Обо всём он… И ни о чем одновременно – я же говорил… Понимаешь – в нем каждый только себя видит. Для философа там – ребусы, для балагура – шутки… Злыдень в нем только желчь узрит, добряк – жемчуг, критик – эклектику, ищущий – поиск… Вообще, – горделиво заявил Герцог, после чего командируемому захотелось огреть его чем-нибудь тяжелым, – этот трактат – о языке и во имя языка… У меня, в отличие от некоторых, масса вопросов к нему накопилась… Ибо, как оказалось, он не только живой, но и на удивление живучий… А в трактате, трактате… я попытался соединить несоединимое… Мусорное ведро и хрустальную вазу… Он как бы на все трактаты, написанные до меня, похож, а в то же время индивидуален и самобытен… М-да, понесло меня что-то…
– Как же вы такую вещь умудрились написать?.. – Флёр чуть было не сказал: «Самобытно-увечную», – но вовремя остановился.
– Ну, ты ж знаешь, талант – не пропьешь. Вдохновение снизошло… В виде Пегаса скрылилось… Вот результат… – по лицу Герцога пробежала сладкая улыбка-конфузка, за видимой скромностью которой таилось плохо скрываемое кокетство. По взгляду же Флёра, недоверчивому и где-то укоризненному, можно было заключить, что попытка аристократа «соединить несоединимое» явно не удалась и попахивала.
– И часто… вот так вот?.. Снисходит да скрыливается? – командируемый тотчас вспомнил классификацию Творителей, которую приводил магистр.
– Нет… запоями… А вот насчет Эвтаназа – это всё-таки странно, надо бы перечитать еще раз…
Герцог обреченно вздохнул, понял, что хвалить его никто не намерен, еще раз поковырялся в зубном дупле языком и вдруг выплюнул какой-то комок-обертку. Подняв и расправив бумажку на столешнице, собрал в кучку буквы, муравьями разбегающиеся в разные стороны, и прочитал: «Карамель Клубничная – изумительная», – нагнулся ближе, посмотрел срок годности…
И понял, что он истек.
С остервенением разорвал зубами обертку на мелкие кусочки и разметал по полу.
Командируемый без пиетета и трепета, каковые должно испытывать к творчеству, но в то же время с какой-то неясной, до конца не сформировавшейся тревогой положил рукопись на качалку и отошел подальше от «Пегаса». Что-то во всём этом было неправильным, абсурдным, не укладывающимся ни в какие логически объяснимые рамки, и вообще у него осталось смутное ощущение, что Герцог к этой а-ля книге не имеет ровным счетом никакого отношения, и что вовсе это никакой не трактат, а чья-то убогая надуманная мистификация. Но он решил не выражать вслух своих догадок, дабы не оскорблять хозяина каминной, и подошел к столу, напротив которого лежала шкура многолапого зверя с чередой рогов, простирающихся от носа до самого хвоста. Хвост упирался в поленницу, которая была аккуратно выставлена под выложенным изразцами камином. В черной пасти обогревалища, в золе, среди остатков «деревянных зубов», раскрошенных огненным кулаком, скобами торчали шампуры с останками обугленных крыс, гадов и чьих-то не то крыльев, не то лап с перепонками.
– В еде я – гурман. Только готовить не умею, – буркнул Герцог, перехватив брезгливый взгляд Флёра. – Дичь будешь? – кивнул он в сторону изъеденной огненным кариесом пасти очага.
Командируемый решительно замотал головой, давая понять, что сыт, и голодно сглотнул.
– Ну, тогда, может, выпьем? А то что это мы все о литературе да о моих творческих успехах… Давай за знакомство, а?.. Как говорится, чтоб наши желания совпадали с нашими достоинствами, – кинул лукавый взгляд на собственные чресла Герцог.
– Давайте, – согласился Флёр.
– Виски? Грог? Глинтвейн?.. – гостеприимно предложил аристократ. – Чача? Чифир? Hooch? Джус? Ты садись – не мусоль ковер…
– А что такое джус? Никогда не слышал, – подивился командируемый. Впрочем, с остальными напитками он тоже был знаком весьма смутно.
– Безалкогольное пойло. Кайф концентратный, – хромая голосом, изрек Герцог. – Этот, как его… жароповышающий жаждоудлинитель. Пять процентов нитратов, остальное – пестицидики. Настоятельно рекомендую. Изжогная штучка.
– Нет, спасибо… Я, пожалуй, глинтвейну выпью, – отказавшись от сока с химическими добавками, мякотью и ошметками, Флёр опустился во второе кресло.
– Ну, тогда открой створочки, там «Архивное» вино должно быть. – Герцог указал глазами на мини-бар в стеклянном столе. – И бутылку виски с золотой пентаграммой вытащи. А то я до спазмов в желудке трезвый – самому противно. Только, виночерпий, я тебя умоляю, осторожней там. Не побей чего, и это… банку с рассолом не трогай.
Пока командируемый копошился в баре, Герцог докурил, кинул окурок в камин, раскрыл саквояж и извлек из него два протеза с рецепторами; один приладил к правой культе, второй, орудуя остатками зубов и действующей рукой, прикрепил на место правого предплечья. Подергал стальными пальцами, дернул ногой и остался вполне доволен. Затем достал банки со стероидами, витаминами всех букв алфавита, минералами, аминокислотами и другими не менее полезными для организма веществами, запрокинув голову, широко разинул рот и, не запивая, кинул в раскрытый зев изрядную порцию пилюль и таблеток. «Серебряная» нить цвета киновари запунцовела и затрепетала. Ртутный столбик резко упал и остановился на отметке двадцать пять – аристократ зеленел