Удивительна судьба некоторых слов. Еще не так давно США и не подумали бы удостаивать террористов «войной». Конечно, террористами называли некоторых врагов – но лишь незначительных. Противостояние им не было частью полноценной войны, где задействованы регулярные, представляющие государство войска. Борьба с террористами не относилась к благородному военному делу: в лучшем случае ей занимались полицейские и шпионы. В эпоху, растянувшуюся чуть ли не на всю долгую историю человечества, войны были ограничены во времени и пространстве. Сперва объявляли о начале боевых действий, случались наступления и отступления, победы и поражения, и все кончалось перемирием, с заключением мирного договора или же без. Соперник, с которым велась распря, был четко определен и понятен, а цель агрессии – ограничена продолжительностью войны: сегодняшний враг мог некогда быть другом или союзником и мог со временем снова им стать. Так или иначе, мы без затруднений распознавали его как врага, и он распознавал нас в ответ. Во времена исторических битв и дуэлей врага можно было назвать по имени, противостоять ему лицом к лицу. Даже когда в пылу сражения массы бойцов смешивались, они оставались различимыми по униформе и флагу, и это взаимное узнавание задавало смысл и границы смертельной битве.
Кажется, та эпоха осталась в прошлом. Сегодня террорист уже перестал быть подлым и ничтожным противником, вести войну с которым ниже нашего достоинства. Теперь он, напротив, превратился в главного и абсолютного Врага. Можно ли сказать в таком случае, что происходящее сейчас – война? Есть основания утверждать, что традиционные военные конфликты уступили место состояниям насилия, более диффузным и оттого еще более непримиримым формам враждебности. Подпольные сети вместо армий, солдаты, которые не носят форму и атакуют не других солдат, а гражданских на их рабочих местах, во время прогулки, в концертных залах и кафе. Отныне нельзя определить, где начинаются и где заканчиваются военные действия: мы столкнулись с перманентной, не дающей передышки угрозой. Невозможно отследить врага, который является будто бы из ниоткуда. Невозможно защитить границы от агрессора, пришедшего из твоей собственной страны, а не из-за рубежа; когда ничто – или почти ничто – не позволяет выявить его, пока тот не начнет убивать.
Велик соблазн смотреть на террористов так же, как и они на нас, и видеть в них абсолютного врага, исчадие дьявола, взывающее к безграничной ненависти и тотальной войне, конец которой будет положен только с полным уничтожением этого врага. Так джихадисты воспринимают кафиров9 – неверных, то есть нас с вами. Уже Спиноза знал, что «ненависть усиливается от взаимной ненависти»10 и что она может привести к подражанию врагу, то есть объекту ненависти. Так вышло, что стратегии Запада завели его в эту самую ловушку: мы также сочли терроризм абсолютным злом и ведем «войну с терроризмом», позаимствовав у врага ее модель, и не добились при этом ничего, кроме как его усиления. Как разорвать порочный круг, в котором терроризм и контртерроризм подпитывают друг друга? Как не позволить ненависти демонизировать врага, который так жестоко бьет по нам?
Стоит задаться вопросом об адекватности концептов и теорий, которые мы используем для объяснения феномена джихадизма, и в частности самого слова «терроризм». Возможно, самое время поразмыслить над этим ключом от всех дверей. Непростая задача, ведь эмоциональная нагрузка весьма велика: стоит лишь произнести его, и в голове тут же проносятся невыносимые картины искалеченных, обугленных тел… Терроризм ужасает и шокирует, мешая критически оценить его значение. Давайте сразу зафиксируем одну аномалию. Суффикс «-изм» в целом указывает на политическую, философскую или религиозную доктрину, которой открыто придерживаются. И при этом ни одно движение никогда не определит себя как «террористическое». Хотя некоторые, как и джихадисты, прямо задаются целью запугать врага, они все равно называют себя иначе: бойцы, партизаны, участники сопротивления, революционные милиции или «солдаты Халифата». Короче говоря, «террорист» – это всегда другой, враг, с которым ведут борьбу. Смысл этого псевдоконцепта – чисто полемический; он призван изобличать, а не объяснять – да и какой толк от термина настолько неоднозначного, что его можно применить одновременно к Бен Ладену, Жану Мулену11 и Нельсону Манделе?
Кому может понадобиться обвинять противников в «терроризме»? Тому, кто на определенной территории обладает монополией на легитимное насилие: государства ставят это понятие себе на службу, чтобы заклеймить негосударственные движения, оспаривающие эту монополию. Не сосчитать движений сопротивления, что боролись с иностранными оккупантами или собственным репрессивным тоталитарным режимом и были изобличены тем правительством как «террористические». С другой стороны, мы почти никогда не используем это понятие для определения террора, исходящего от самого государства, хотя знаем, что оно отнюдь не стесняется терроризировать народ, над которым хочет установить власть. То есть существует форма террора, присущая именно суверенности государства. Это не значит, что любую суверенную власть можно считать «террористической». Если государство развязывает террор, то его суверенитет переживает кризис и надеется от него оправиться, или же речь идет о новорожденной суверенности, которой требуется укрепиться.
Не стоит смешивать террор и жестокость. Конечно, стратегии террора чаще всего включают примеры отчаянной жестокости: пытки, депортации, коллективные казни. Но и «нормальное» отправление суверенной власти, как объяснил нам Фуко, сопровождается определенным уровнем жестокости, как показывает «блеск казни»12 – те жестокие церемонии, когда монархи прошлого оставляли свое клеймо на искалеченной плоти. И тем не менее такие карательные практики оставались достаточно редкими и были ограничены узкими рамками, не в пример Террору современности с его отсутствием каких бы то ни было границ. Однако «Исламское государство», по всей видимости, задействует одновременно обе эти опции – современную стратегию массового террора и классические зрелища с пытками. Когда палачи снимают на видео мучения своих жертв и отправляют этот спектакль гулять по интернету, ИГИЛ стремится одновременно запугать врагов наряду с подданными и убедить их всех в своей суверенной мощи. В этом заключается его отличие от тоталитарных режимов XX века, которые умерщвляли втихомолку и тайно.
К тому же термин «терроризм» кажется слишком общим и пространным, поскольку стирает любые различия между разными типами стратегий и практик. И узким тоже, не будучи применимым к государственному террору. Отсюда еще одна проблема: на уровне прессы и полиции на первый план выходят такие качества терроризма, как эссенциализм и постоянство; это дурная сущность, продуцирующая одни и те же эффекты. Тем не менее уличенные в терроризме и многочисленных убийствах движения часто бросают эту стратегию – ФАТХ Ясира Арафата, «Ирландская республиканская армия» (ИРА), «Страна басков и свобода» (ЭТА), «Революционные вооруженные силы Колумбии» (ФАРК) тому примеры. Их предводители время от времени добираются до власти и становятся уважаемыми главами государств, как это было в Алжире и многих других странах третьего мира. Спрашивается, может ли столь статичное понятие учитывать подобную смену условий и стратегий? Учитывая вышесказанное, мне кажется, что от использования этого слова лучше было бы отказаться. И все же сети, виновные в убийствах и нападениях, необходимо как-то называть. Я предлагаю определить их как диспозитив террора. Речь не о том, чтобы заменить одно выражение другим, но попытаться мыслить иначе: в терминах стратегий и диспозитивов.
Тот же Фуко отучил нас от таких якобы универсальных категорий с постоянным набором атрибутов, как Безумие, Разум, Человек и Власть, заменив их более тонким анализом с учетом диспозитивов – уникальных, подвижных и гетерогенных структур, которые соединяют в себе разнородные элементы (идеи, практики, знания, институты) и способны привлекать людей, чтобы те отдались им душой и телом. Будучи безусловным продуктом исторических обстоятельств, сталкиваясь с внутренним и внешним сопротивлением, переживая пертурбации, расколы и потери, диспозитив постоянно трансформируется, расширяет или сужает свое поле, модифицирует стратегию и дискурс, а порой распадается, чтобы потом собраться в иной форме. Автор «Надзирать и наказывать» предостерегает нас от ошибки приписывать власть исключительно органам государственного управления. Диспозитивы власти он описывает как многогранные структуры, выходящие далеко за пределы ее центрального очага и разветвляющиеся во всех социальных слоях вокруг бесчисленных очагов микровласти. Можно заключить, таким образом, что существуют диспозитивы террора, которые спускаются сверху как часть стратегии государства по подчинению населения, но есть и те, что рождаются внизу из движений сопротивления, пытающихся бороться с режимом, будь то собственное государство или иностранные оккупанты.
Как охарактеризовать такие диспозитивы более точно? Фуко различает диспозитивы исключения, примеры которых дают «Великое заточение» безумцев в эпоху Античности и прокаженных – в Средние века; и диспозитивы дисциплинарной нормализации, такие как тюрьмы и психиатрические лечебницы, которые приходят им на смену начиная с XIX века. Почему-то он не упоминает о существовании диспозитивов власти еще одного типа. Они не имеют целью исключать, нормализовать или контролировать, но только уничтожать. Такого рода диспозитивы работали во времена охоты на ведьм в XVI–XVII веках и, что ближе к нам, в ходе уничтожения армян, евреев и тутси. Их можно определить как диспозитивы гонения – с тем условием, что мы понимаем это слово в том смысле, какой оно имело в латинском языке: там persequi означало «неустанно преследовать, загнать до смерти». Гонение может быть направлено на отдельного человека или очень ограниченную группу; но когда оно вырастает до того, чтобы сделать своей мишенью целые нации, я предпочитаю говорить уже о диспозитиве террора