Джеймс Миранда Барри подписал заявление о зачислении в Эдинбургский университет в декабре 1809 года. Ему было десять лет. Он заплатил два с половиной шиллинга из собственных средств за пользование университетской библиотекой, не сказал никому ни слова, поднял воротник доходившего почти до лодыжек плаща и вышел на улицу под ледяную стену дождя, превращавшегося в мокрый снег. Ростом он был невелик, бледен, рыжеволос и крайне раздражителен. Он проживал по адресу Лотиан-стрит, 6 со своей матушкой, элегантной леди с точеным профилем и непрактичными идеями, и ее компаньонкой, женщиной по имени Луиза Эрскин, которую в мясной лавке называли Черной Вдовой. Они ни с кем не общались. Квартирная хозяйка доносила, что вдова и мать порой проводят целый вечер, ругаясь друг на друга, что мать пишет и получает по нескольку писем в день, а мальчик отличается завидным усердием, не издает ни звука и читает кучу книг.
Так оценило общественное мнение жильцов дома номер 6 по Лотиан-стрит. Соседи нетерпеливо ждали дополнительных сведений.
2 января 1810 г.
Генералу Франциско де Миранде
Милостивый государь.
В письме, которым меня удостоил бесценный друг и благодетель лорд Бьюкан, он сообщает, что в ответ на ваши расспросы о моем здоровье и занятиях он воспользовался счастливой возможностью не скрывать удовольствие от моего неустанного усердия во всех областях, в коих мне долженствует применить полную силу своих способностей. Ведомый вашими личными наставлениями, за которые, сударь, я вам благодарен и навечно обязан, я впервые познакомился с химией, ботаникой, анатомией, греческим языком, натурфилософией и нравственной философией, к коим ныне должен присовокупить медицинскую юриспруденцию и два дополнительных предмета, мною уже избранные, а именно акушерство и анатомирование. Доктор Фрайер, который возьмет на себя надзор за выплатой моего денежного вспомоществования, уверил меня, что много слышал о вас и был некогда вам представлен, мой дорогой генерал, когда вы только прибыли в нашу страну. Я не мог утаить от д-ра Фрайера, каким сокровищем вы владеете в Лондоне и как часто вы позволяете мне им пользоваться – надо ли говорить, что я имею в виду вашу весьма обширную и изысканную библиотеку. Прошу простить меня за то, что отвлекаю вас своим письмом, однако я не мог отказать себе в удовольствии поздравить вас с наступлением нового года, к каковым поздравлениям моя мать, миссис Балкли, и мисс Луиза Эрскин сердечно присоединяются. Окажите мне любезность и передайте д-ру Фрайеру, когда увидите его, то, что просил меня донести лорд Бьюкан: мы пили за его здоровье в доме лорда Бьюкана на Джордж-стрит ровно неделю назад. Ни д-р Фрайер, ни кто другой здесь не знают ничего о дочери миссис Балкли, отчего я не сомневаюсь, мой дорогой генерал, что ни вы, ни мой глубокоуважаемый дядюшка не станете упоминать ни в одном из своих посланий о том, как любит и ценит меня кузина.
Остаюсь, сударь, ваш преданный и покорный слуга,
Джеймс Миранда Барри
Они препарировали останки тех несчастных, что умирали либо в работном доме, либо на виселице. Джеймс Миранда Барри брал частные уроки рассечения у д-ра Файфа, до сих пор носившего косичку и вообще представлявшего собой реликт минувшего столетия. В городе его хорошо знали; говорили, что он имеет обыкновение приободрять студентов-медиков душевной беседой и крепкими напитками. На первом занятии в анатомическом театре вид кадавра оказался столь ужасен, что один из студентов рядом с Барри упал в обморок. Это был молодой человек по фамилии Джобсон. Барри подхватил юношу, дабы тот не раскроил лоб о край лабораторного стола, потом уложил голову Джобсона себе на колени и помассировал ему виски. В помещении стоял такой невыносимый холод, что обморок Джобсона никак не мог продолжаться долго.
– Оттащите его в сторону, Барри, – рявкнул д-р Файф. – Вечно кто-нибудь из этих богатырей грохнется. Итак, мышцы предплечья, в данном случае прискорбно истощенные…
Барри отволок Джобсона в угол. Лицо несчастного было совершенно белым, а вокруг носа и рта даже сероватым. Барри был уверен, что того сейчас вырвет.
– Эй, дружище, – прошептал он, – ничего страшного. Постарайся сглотнуть.
– О господи. – Джобсон невидящим взглядом уставился на столь же бледное веснушчатое лицо. – Это из-за белой жидкости, которая выступила, когда он сделал надрез. Белая кровь…
– Это не кровь, – педантично заметил Барри.
– Господа, когда вы перестанете строить из себя чувствительных старушек, соблаговолите вернуться к секционному столу. А если не можете заниматься делом, хотя бы не болтайте.
– Ооооо, – простонал Джобсон и снова опустил голову.
– Эй, погоди. – Барри схватил его за волосы.
Они молча сидели на полу, прислонившись к грубой исцарапанной скамье. Барри посмотрел на экспонаты, плавающие в огромных стеклянных банках. Высоко на самом верху запертого шкафа красовалась коллекция человеческих плодов на разных этапах развития. Первый был причудливый урод, огромный вытянутый головастик с крошечными скрюченными конечностями; последний выглядел как спящий ребенок, который ждет, что его вот-вот разбудят. Труп на столе не был виден – его загораживали остальные ученики. Косичка д-ра Файфа яростно покачивалась. В анатомическом театре стоял собачий холод. Барри чувствовал, как сквозит из-под двери. Доктор закатал рукава рубашки поверх манжет пиджака. Он говорил о мышцах желудка и брюшной полости. Барри смертельно хотелось посмотреть, что он там делает.
– Ну давай же. Попробуй встать. Тебя тошнит? – Теперь к сочувствию Барри примешивалось нетерпение. Джобсон всматривался в серые глаза, бледное лицо и рыжие веснушки, которые маячили в нескольких дюймах от него. Рука Барри была холодна как лед, но крепка. Они подобрались к краю стола неподалеку от ступней скользкого белого кадавра. Он уже не был похож на человека – сморщенный и гладкий, как высушенный угорь. Съежившиеся гениталии напоминали несвежую и несъедобную требуху. Джобсон снова затрясся при виде неумолимой телесности трупа. Ледяная рука Барри крепко сжала его руку.
– Вы смотрите, юноша, – сказал доктор Файф Джобсону, – и запоминайте все, что видите. Когда будете оперировать, думать придется быстро. Возможно, под вами будет стонать какой-нибудь несчастный солдат. А времени в обрез. Сколькими способами можно расчленить сие жалкое и хрупкое строение? И сколько еще можно придумать? Слушайте. И смотрите.
Доктор нежно погладил свой нож. На самом деле военной хирургии был посвящен отдельный курс, но внутреннее устройство всех мужчин было примерно одинаковым. Доктор Файф кивнул Барри, который уже был на хорошем счету. Совершенно бесстрастный ребенок. По крайней мере, выглядит как ребенок. Хотя у большинства детей и нет никаких чувств, нежных или каких еще. Или они виду не подают. Ух, какие бледные, пустые лица! Безнравственные дикари, все до единого.
Плащ Барри все еще оставался ему слишком велик. Он, кажется, совсем не рос. Уши исчезли за воротником, пока он втискивался в рукава; потом он натянул шляпу на рыжие локоны и двинулся к двери. Джобсон нагнал его на лестнице.
– Слушай, – крикнул он, – не убегай, Барри. Я хотел тебя поблагодарить.
– Не стоит благодарности. Мне надо спешить. Мать ждет меня к чаю.
– Ты можешь прийти в гости в воскресенье?
– Не думаю. Мне надо заниматься.
– Просто на час после обеда. Ты и так никогда не бываешь в клубе. Можно пойти на речку.
– Извини.
– Ну перестань, а? Попроси разрешения у матери.
Барри сомневался, колебался, но вдруг уступил:
– Ладно. Попрошу.
Их обиталище сияло чудовищными зелено-золотыми обоями, полоски на которых были расположены слишком тесно, так что семья словно бы ютилась в сверкающей клетке. Мебель была не лучше и наносила ответный удар в виде вульгарно избыточного золотого плетения. Если бы не перспектива очередного переезда, заявила Мэри-Энн, она бы отказалась от найма, невзирая на пеню. Даже если бы пришлось выплатить полную сумму за три месяца. Но ее угнетала не только смехотворная вульгарность обоев. Она страдала от погоды и разводила в камине огонь, которого хватило бы и Жанне д’Арк.
Багаж опередил их самих и занял все комнаты, не оставляя путей к отступлению. Луиза прошла маршем через их будущий дом – через мрачную, пыльную череду уродливых, заставленных комнат, каждая из которых была шедевром дурновкусия. Она осторожно осмотрелась и наконец объявила: «Ну что же. Чудовищно. Но уж что есть, то есть».
Воздух в городе был ясным, жестким и очень холодным. Луиза выходила на прогулки ранним утром. Она шагала по широким улицам, условливалась обо всех обычных поставках с мясником и зеленщиками, нанимала кухарку и горничную и договаривалась с челядью после продолжительных и упорных допросов. Она настаивала на письменных рекомендациях и ценила вышколенность слуг, независимо от того, знают ли они грамоту. Она посещала публичные лекции, вела заметки и даже задавала вопросы. Она ходила на выставки без сопровождения. Мэри-Энн, гораздо более консервативная и внимательная к мнению других, обвинила ее в том, что она скандализует общество и привлекает недолжное внимание всюду, где появляется.
Луиза сделала паузу; презрительное выражение на ее лице становилось все заметнее.
– Милая Мэри-Энн. Мне в этом году исполняется сорок. Сорокалетние женщины никого не могут скандализовать, как бы мы ни старались. Ты привлекаешь гораздо больше внимания своим отшельничеством, чем привлекла бы на улице. Уж прости, что указываю тебе на это.
Мэри-Энн побледнела, потом побагровела, потом закричала. Луиза развернулась, чтобы выйти из комнаты, и обнаружила в дверном проеме трясущегося ребенка.
– Пожалуйста, не ссорьтесь с ней, – произнес из-под слишком большого воротника тихий, но твердый голос. Луиза остановилась на мгновение, потом рассмеялась:
– Уговори ее не сидеть взаперти, Джеймс. Ты имеешь на нее больше влияния, чем я. Она сломит собственный дух, расхаживая по клетке.
Барри взял мать за руку очень галантным, но интимным движением, как будто она – оскорбленная куртизанка, которой предложили слишком мало денег. Потом он обратился к ней как джентльмен:
– Вы окажете мне честь сопроводить меня на прогулку вдоль реки в нынешнее воскресенье в компании моего однокашника господина Роберта Джобсона, с которым я имел удовольствие недавно познакомиться?
– Радость моя, тебе не следует так рисковать.
– Но если мы ни с кем не будем общаться, это покажется еще более странным. Луиза права. Нам надо создать впечатление, что у нас есть избранный круг друзей. Если просто избегать людей, они подумают, что с нами что-то не так. Или что мы что-то скрываем.
Мэри-Энн пожала плечами. Линия ее плеч и тусклый блеск кудрей выражали раздражение, скуку и отчаяние.
– Я закажу ложу в театре, – внезапно сказала Луиза, подходя к Мэри-Энн и целуя ее, прежде чем та успела воспротивиться, – а ты должна одеться и поехать с нами. Извини, что я вспылила. Ты погляди только на эти обои. Если ты останешься здесь и проведешь в этих декорациях еще один вечер, эти зеленые и золотые полосы тебя прикончат.
Джеймс Миранда Барри стоял за креслом матери, вытянутый по струнке и начищенный, как игрушечный солдатик, которого только что вынули из коробки. Он смотрел на золотую цепочку у нее на шее, подарок Франциско, и чувствовал кожей ее дубликат, скрытый глубоко под складками и запонками. Мать все еще была удивительно красива. Люди смотрели в их сторону. В театре было жарко. Мэри-Энн и Луиза лениво обмахивались веерами, наслаждаясь неприкрытым интересом и шелестом всеобщего внимания. В первом антракте в ложе появился посыльный с карточкой на подносе и поклонился Мэри-Энн.
– Доктор Роберт Андерсон изъявляет вам свое почтение, мэм, мисс Эрскин и мистер Барри, и просит дозволения угостить вас в вашей ложе.
Луиза подняла брови. Андерсон – известный в городе литератор. Она посещала его лекции по шотландской литературе и философии. Он – редактор, человек влиятельный. Люди искали знакомства с ним. С женами и дочерьми они его знакомили менее охотно.
Пьеса содержала ужасающую сцену сумасшествия и бурю на литаврах и ветродуе. Во время оглушительных грозовых раскатов, пока героиня металась по крепостным укреплениям, Луиза и Мэри-Энн обменялись поспешными, почти неслышными репликами:
– Нет, я с ним не знакома, но Франциско знаком…
– Да… я не сомневаюсь, что в этом нет ничего…
– Я думаю, Дэвид в этом поучаствовал… он не хочет, чтобы наш план провалился…
– Ребенок постарается говорить как можно меньше…
– Вот тот, с огромными усами… девушка слева – это его старшая дочь…
– О боже, он идет сюда…
Остальное заглушили сценические вопли.
Барри заказал прохладительные напитки для матери и для мисс Эрскин. Пока на сцене в качестве интерлюдии выступал жонглер, Барри платил за напитки. Он произносил все положенные фразы, но голос звучал сдавленно и напряженно. Когда он делал заказ, над ним навис покров огромных усов.
– Добрый вечер, молодой человек. Я давний товарищ лорда Бьюкана и очень рад нашей встрече.
Вокруг юноши сомкнулось бездонное объятие. Манера Барри часто казалась ошеломляюще грубой. Он говорил отрывисто, чтобы скрыть страх.
– И вам добрый вечер, сэр.
У Роберта Андерсона был наготове грубовато-фамильярный покровительственный тон, но тут его встретил немигающий взгляд, как будто на него уставилась заколдованная лягушка в ожидании поцелуя. Он посмотрел на крошечного, безупречно одетого человечка, не опустившего глаз. Пауза затянулась на мгновение дольше, чем позволяли хорошие манеры. Наконец, удивленный и всерьез заинтригованный, д-р Роберт Андерсон представил свою дочь.
– Изабелла, это подопечный лорда Бьюкана Джеймс Барри. Он обучается медицине у доктора Файфа. Барри, это моя старшая дочь, мисс Изабелла Андерсон.
Барри поклонился и поцеловал девушке руку с таким видом, словно он австрийский эрцгерцог. Она тоже с самым серьезным видом поклонилась, глядя на него с высоты своего роста. Потом хихикнула.
Встреча в ложе прошла превосходно, и значительная часть публики радовалась этому событию, ибо в середине сезона редко появляются новые лица, о которых можно посплетничать. Барри был сочтен настоящим юным джентльменом, а д-р Роберт Андерсон изучил прелестные голые плечи Мэри-Энн с нескрываемым восхищением. Что ж, как ни взгляни, это очень интересно. Подопечный лорда Бьюкана. Если богатый бездетный аристократ берет под крылышко ребенка, это обычно указывает на близкое родство, которое невозможно признать открыто. Но Дэвиду Эрскину скорее под пятьдесят, чем под сорок, а эта неотразимая девушка с блестящими плечами сама еще ребенок, если только – хотя нет, это, конечно, ее отпрыск, рыжая масть, серые глаза, все сходится. А Луиза – старая змея без возраста. Я видел ее в дальнем углу зала, когда читал лекции. Публике всегда кажется, что ты не различаешь лиц. Как бы не так. Да, она всегда сидела на одном месте, тихая и внимательная, как змея возле кроличьей норы. Интересно, почему она не замужем. Ах, миссис Балкли, не откажите мне в любезности…
Д-р Андерсон настоял, что после представления его экипаж будет в их распоряжении. Миссис Балкли, мисс Эрскин и мистер Барри любезно согласились. Мысль о приглашении на ужин уже витала в воздухе, когда заиграл оркестр. Последовала церемония, в ходе которой гость откланялся и ретировался. У Мэри-Энн и Луизы накопилось впечатлений на час перешептывания.
Начался последний акт.
Наша героиня умирала среди готических развалин. Медицина уже не могла ей помочь. Ее рассудок был поврежден безнадежно. Она видела среди руин призраки потерянных любовников. Ее возлюбленный, бандит, рискуя жизнью, завернутый в десятки плащей, появлялся во всех частях сцены, разбитый сокрушительным горем. Его узнала старая кормилица – очевидно, ясновидящая, ибо он был ныне «чудовищно обезображен» шрамами от дуэлей и чащобой бороды и усов. Он признал все свои преступления – долгий список кошмаров.
– Да, я грешен безмерно! Но и любил я со страстью бурь и вулканов! Мои страсти соперничали с Природой! В мире маленьких людей я один устоял перед катаклизмом! В каменистых ущельях, под покровом ночи я совершил правосудие мести…
Барри был заворожен.
– Это все перевод с немецкого, – шепнула Луиза.
– Правосудие? – Кормилица всплеснула руками. – Как ты смеешь говорить о правосудии? Ты, кто нарушил мирный сон и бросил перчатку в лице Господне! Взгляни на мою госпожу – ее разум погиб в буре любви к тебе! О негодяй! О бесчестный преступник! Тебе не уйти от судьбы! Смири гордое сердце перед своим судией, перед Господом!
– Божье правосудие не для меня! – рявкнул бандит, и зрители ахнули от восторга.
Ветродуй пошевелил пламя маленьких факелов. За сценой загудел колокол. С обнаженными мечами прибыли родственники героини. Разбойник заключил ее в объятия. Она, казалось, пробудилась от бесчувствия. Да, она его знает. Она бросилась ему на шею. Радуясь первому просвету в безумии со времен второго акта, она пронзительно прокричала: «Рудольф! Наконец-то! О, я в раю, ибо ни человек, ни Бог нас более не разлучит».
Жуткая пауза. Она запевает «Песню о маргаритке», которую они когда-то вместе пели детьми, – ныне это лейтмотив ее безумия. Родственники сплотили ряды, встав прекрасной живой картиной под отблеск факелов.
«Рудольф, мой милый…» – песня кончилась вдохом, конвульсией и дивным предсмертным выдохом, пустившим мурашки по спинам всех зрителей. Рудольф громогласно застонал, а затем уложил труп на подмостки в выигрышной позе. Обреченный герой на мгновение замер, обнажив оружие, так что аплодирующая публика могла насладиться сценой во всем ее пафосе.
– Никогда! – прокричал он. – Мы никогда больше не расстанемся, возлюбленная моя! Я твой навеки!
Он отбросил меч, выхватил кинжал, сунул его в средостение своих плащей и согнулся с трубным криком. Огоньки факелов окружили его, и по сцене прошелестел занавес.
Зрители восхищенно рычали. Действительно, последний акт, со всеми устрашающими сценическими эффектами, был могуч и прекрасен.
– Мне кажется, что, когда в Лондоне выступала миссис Сиддонс, она лучше справилась с песней, – прошипела Луиза сквозь грохот оваций.
Барри вдруг понял, что, пока Рудольф сводил счеты с жизнью, он прикусил язык, и теперь его рот полон крови.
Андерсон прислал ландо в воскресенье в два часа; на козлах сидел настоящий кучер, на запятках примостился форейтор. Мэри-Энн ахнула от удовольствия, когда увидела, что экипаж стоит у дверей. Хозяйка трепетала от учтивости, пока они спускались по лестнице в элегантных платьях с безупречными подолами, в мантильях, шляпках, плащах и меховых муфтах. Было ветрено, но еще не холодно. Мэри-Энн предусмотрела все. Она поцеловала Барри в нос, попутно удушая его гигантским шарфом.
– Не отходи ни на шаг от своего нового приятеля Джобсона, милый, – наказала она. – Слава богу, лорд Бьюкан прислал нам защитника.
План был таков. Барри доставят в парк, где в течение часа он будет прогуливаться со сверстниками, а затем самостоятельно придет к дому доктора на Джордж-стрит. Юноша выучил топографию города очень быстро и теперь настаивал на независимости. Но в кварталы попроще он не совался. Барри привлекал внимание, где бы он ни появился: пальто его было гигантским, а сам он – крошечным. Он выглядел как очень изысканно одетый карлик, который сбежал в полном облачении то ли из театра, то ли из цирка. Иногда дети преследовали его на улицах, голося и швыряясь камушками. Мэри-Энн отчаялась сделать мальчика менее заметным. Его на удивление раздражительный нрав этому не способствовал. Он незамедлительно вступал в драку, стоило ему заподозрить, что кто-то над ним посмеивается. В своем одиночестве он был яростен.
Ландо приостановилось у ворот парка, и Барри слез.
– Осторожнее, родной, – прокричала Мэри-Энн ему в спину. Он удалялся по пустой тропинке, не тронутой приходом весны.
Джобсон ждал на мосту и ножом обдирал ветки. Они церемонно пожали друг другу руки, как два крошечных старинных генерала, договорившиеся о перемирии.
– Нож есть? – спросил Джобсон, когда они искали подходящие деревяшки в слякоти речного берега, скользя по мертвым листьям. Барри достал обоюдоострый бандитский кинжал.
– Превосходное орудие убийства. – Джонсон с восхищением осмотрел нож. – Кто тебе такое дал?
– Генерал-революционер из Южной Америки, – сказал Барри, который на прямой вопрос всегда отвечал правду.
– Да ладно, – хрюкнул Джобсон.
– Я, возможно, поеду к нему в Венецуэлу, когда закончу обучение, – упорствовал Барри. – Он теперь там. Он не вернется до конца года.
– Я бы тоже хотел путешествовать, – сказал Джобсон, – но мы же оба решили пойти в армию, да? Нам надо записаться в один полк.
Барри поколебался, потом согласился.
– Ты смотри! – воскликнул Джобсон, поднимая кусок дерева с выступом в виде киля. – Это же готовая шхуна!
Поздний зимний день блестел серебром. От реки поднимался густой студено-свинцовый пар. Стволы деревьев буро и влажно сияли в угасающем свете. Барри съехал к самому берегу, пачкая ботинки грязью. Джобсон на мосту подал сигнал, и Барри спустил хлипкие, только что сработанные ковчеги в воды потопа. Потом он вскарабкался вверх по берегу и сквозь заросли помчался к мосту. Джобсон всматривался в поверхность воды, приставив к глазам руки, сложенные в миниатюрные телескопы.
– Вон они! Смотри, Барри, смотри!
Две маленькие, короткие палочки крутились и подскакивали в водоворотах. Барри слегка раскраснелся от бега. Его плащ теперь украшала темная полоса грязи. Джобсон посмотрел на хрупкие голубые костяшки пальцев, сжимавших железные перила, и внезапно заметил, какие у Барри крошечные руки. Доктор Файф всегда подчеркивал преимущества маленькой, нежной руки для их кровавого ремесла. Седой ветер подхватил палки, швырнув их в стремнину. Свет блеснул над рекой, а палочка Барри вырвалась вперед, загородив путь сопернице.
– Ты выигрываешь! – крикнул Джобсон в благородном порыве.
Барри всматривался в холодную серую воду, чувствовал ветер на своей шее, влагу в ботинках.
– Но твоя не застряла. Она в конце концов доберется до моста.
Они шагали по пустым дорожкам из гравия. Оранжереи были закрыты. Сад болотных растений – университетский эксперимент в области ботаники – превратился в пустой плоский квадрат грязи, из которой высовывались маленькие желтые этикетки с латинскими названиями. Ничто не пробивалось сквозь поверхность темной распаханной земли. Ничто не росло рядом с вечнозелеными кустарниками. Мальчики усердно искали хоть какие-нибудь признаки жизни и, пока вечерело, мерзли все сильнее. В четверть четвертого вокруг них сгустились темно-серые сумерки. Городской шум затих. Проверещала одинокая птица, отгоняя наступавшую тьму. Они стояли, швыряя камешки в пруд, смотрели, как с похолоданием на его краях образуется лед, но мерзлые круги по-прежнему расходились по воде, отступали к краям пруда и исчезали.
– Мне пора идти. – Барри погружался в печаль ранних зимних вечеров.
– Жаль.
Они пошли к воротам.
– Хочешь, я научу тебя боксировать? – спросил Джобсон, когда они смотрели друг на друга, готовясь расстаться.
Барри был очень мал ростом; ради собственной безопасности ему следовало научиться драться. Прошла секунда, его серые глаза не изменили выражения. Если Джобсон ожидал восторгов от этого ребенка, которым уже восхищался, то его ожидания были обмануты. Барри взвешивал каждое предложение со зловещей методичностью. Потом он наконец сказал – с необычайной, старомодной, учтивой интонацией:
– Да, Джобсон, спасибо. Мне бы очень этого хотелось.
Он протянул Джобсону замерзшую руку. Джобсон крепко пожал ее:
– Договорились.
Потом Барри ушел, почти сразу утонув в сером угасающем свете.
Джеймс Миранда Барри записал, что он делал в тот день.
Встал в 7 утра.
Читал трактат о печени до 9.
Завтракал с Мэри-Энн и Луизой. Поссорился с Мэри-Энн из-за ее намерения остаться в Эдинбурге.
Посещал лекции и делал конспекты.
12 – 1. Совершал обход в клинике с д-ром Файфом.
1 – 3. Вскрытие в анатомическом отделении. Сделал также то, что было поручено Джобсону. Джобсон умудрился потерять одну из ступней. Ступня обнаружена в ведре.
3 – 5. Обедал с Джобсоном на его квартире.
6 – 7. Посетил лекцию д-ра Файфа по акушерству. Посетил анатомические демонстрации.
9. Ужин с Луизой и Мэри-Энн. Помирился. Решено, что М.-Э. поговорит с д-ром Андерсоном и узнает, что можно сделать.
Работал до полуночи.
Мэри-Энн произвела расчет. Она подсчитала, сколько денег уходит на гонорары хирургам, лекционные курсы и медицинские инструменты для Барри. Мальчики должны были записываться в ученики к хирургам и вносить отдельную плату за каждый курс. Барри за один месяц потратил на книги восемь гиней.
– Ты только посмотри на это, Луиза, – простонала она, помахивая листком с цифрами в воздухе, словно приставы уже стучались в дверь.
– Хммм. – Луиза задумчиво просмотрела цифры. – Слава богу, что это не мы платим. Перепиши аккуратно и пошли это все Дэвиду. Ребенок делает поразительные успехи. Это облегчает дело, правда? Иначе Дэвид бы решил, что шутка начинает обходиться ему слишком дорого. Сделай это завтра. Погаси лампу, Мэри-Энн. Иди ложись.
В клинике не было настоящего отопления. В одном из углов покоя постоянно горел большой камин, над ним висел котел. Без толку. Воздух оставался холодным и враждебным. Все сверкало безжалостной чистотой. Коридоры сияли холодом, как склепы. Из-под манжет Барри выглядывали посиневшие костяшки, кулаки были плотно сжаты; он семенил за фалдами доктора Файфа, пытаясь уклониться от мелкой россыпи пудры, которая слетала с подпрыгивающей косички. Пациентка оказалась благородной дамой; она лежала и стонала в небольшом алькове, окруженная занавесями. Приближаясь, они слышали, как она резко, мучительно дышит. Кипящая вода и теплые полотенца были наготове. Сестры маячили рядом. Воды отошли, но дама не смогла вытолкнуть ребенка в большой мир. Младенец старался, старался. Дыхание матери переросло в крик. Барри еще сильнее сжал кулаки.
– Ну что ж, сударыня, – сурово сказал доктор Файф, – похоже, нам придется немного пособить природе.
Барри внимательно наблюдал за пациенткой. Самым удивительным было то, как ее кожа полностью меняла цвет каждые десять минут – из мертвенно-белого, когда ее дыхание затихало, он превращался в темно-красный цвет бургундского, когда боль от схваток усиливалась. Доктор Файф пощупал ей пульс. Послушал сердце. Потом заставил ее покашлять, чтобы прослушать легкие. Потрогал лоб. Она обильно потела от тщетных усилий. Теперь на ее кружевной рубашке, кроме пятен пота, появились крупицы пудры от парика. Она пахла стойлом. Джобсон, сжав Барри локоть, пробормотал, что это очень знатная и очень богатая дама. Доктор Файф отказывался ходить в благородные дома, сколько бы ему ни предлагали. Пусть сами ко мне приходят, величественно повторял он каждый раз. И они приходили. Благородная дама начала кричать. Доктор Файф подскочил и схватил ее, как борец на арене.
– Давайте, мадам. Поднимайтесь.
Студенты ужаснулись. Это было неслыханно и могло закончиться смертью. Старшая сестра попыталась вмешаться.
– Доктор! Я не думаю…
– Прочь, женщина! Барри, держите ее за ноги.
Барри схватил благородную даму за лодыжки и потянул их к полу.
– Теперь, – скомандовал доктор Файф, как будто речь шла о прогулке по саду, – мы пройдемся по клинике.
Когда они пошли, она перестала кричать и, влача за собой полы ночной рубашки, начала глубоко, ритмично, с завываниями стонать.
– Так-то. Сразу лучше, а? – подбодрил ее доктор Файф. Процессия начала обход длинного арочного зала.
– Барри, достаньте шаль, накиньте ей на плечи. Джобсон, освежите графин с джином. Сестра, подготовьте воду и ножницы. Мы вернемся самое позднее через двадцать минут.
Он изрыгал приказы, и его войска заняли боевые позиции. Женщина обмякла.
– Держаться! – крикнул доктор Файф. – Шаг за шагом.
Ее лицо снова изменило цвет, когда кровь прилила ей к лицу.
– Кричите как резаная, если это вам помогает, – проорал доктор Файф, заглушая ее пронзительный крик боли. – Барри, поддержите ее с другой стороны. Осторожно, мадам, у него руки как у эскимоса.
Она схватила крошечные арктические пальцы Барри и закричала. Они трижды обошли клинику, потом…
– О господи! Он лезет, лезет!
Она согнулась пополам.
– Не удерживай его, женщина! Тужься, тужься, тужься. Эй, кто-нибудь, простыню! Быстро.
Они стремительно провели ее сквозь занавеси и швырнули на кровать.
– Тужьтесь! Дышите! Кричите! Тужьтесь! Дышите! Кричите! – орал доктор Файф, как будто тоже рожал. – Так-то. Дышите. Тужьтесь. Тужьтесь. Тужьтесь. Выдыхайте – выталкивайте ребенка дыханием. Вот так. Коленки. Поднимите ей коленку, Барри. Браво. Давай мне сына, женщина, тужься…
Головка младенца была уже в руках у доктора, уже присыпанная пудрой, словно по древнему обряду крещения.
– Тужься, женщина, тужься!
Барри барахтался в мешанине плоти, пота, крови и пудры. Происходящее было яростным, уродливым, унизительным и невероятно напряженным. Руки доктора Файфа, ранее отдраенные до безукоризненной белизны, покрылись кровью, которая заливала манжеты.
– Кричите! Тужьтесь! Дышите! – кричал он. – Так, так, сударыня. Вот мы и дома. Мы пришли. Мы дома! Позвольте мне представить вам вашего первенца.
Он сражался с мясистой пуповиной. Существо было окровавленным, красновато-синим, морщинистым. Оно вошло в мир с криком. Половые органы выглядели раздутыми, ненатуральными. Но лицо женщины было удивительным. Послед был выплюнут как жутковатая слизь. Она едва это заметила. Она лежала с изуродованными, кровавыми, развороченными гениталиями, с огромными, уродливыми неприкрытыми грудями, с блестящими в волосах каплями пота. Барри смотрел на ее лицо – бледное, расслабленное, светящееся от облегчения и радости. Доктор Файф положил завернутого в теплое полотенце ребенка ей на грудь. Она поцеловала окровавленные пальцы врача, и он посмотрел на нее с удовлетворением, словно она была прекраснейшей из виденных им женщин.
– Так-то, девочка моя, – торжествующе крикнул он.
Джобсон сжал руку Барри и расплакался.
Джобсон начал учить Барри боксу в бывшем тире, где было так же холодно, как в анатомическом театре. Мэри-Энн протестовала. Барри настаивал. Луиза сидела, выгнув брови и поджав губы.
– Только не снимай всю одежду, детка, – заметила она, устав от спора, когда Мэри-Энн сдалась.
Джобсон разделся до майки и брюк. Барри остался в рубашке и в жилете, но отстегнул запонки и снял воротник. Оба были невысокие, но Джобсон все-таки был выше на целую голову. Барри выглядел как туго запеленутый мутант. Ими никто не интересовался. Другие молодые люди представляли собой более увлекательное зрелище.
В старом тире были скрипучие деревянные полы, мощные каменные стены с неряшливой известкой и побелкой и огромные окна в потолке, покрытые паутиной. Заведением управлял кузен Джобсона. Это был крепкий, краснолицый сорокалетний мужчина с почерневшими передними зубами, что он объяснял особенностями воды в своем родном городе Абердине. В дальнем конце галереи находилось нечто, отдаленно напоминающее туалетные комнаты; к ним было подведено некоторое количество труб и стояков, соединенных с железным резервуаром на крыше. Резервуар полностью замерзал каждую зиму на неделю или около того. Однажды трубы внутри здания прорвались и затопили галерею. На стенах до сих пор виднелись следы потопа.
В галерее эхом отдавались разные звуки. Еще двое мужчин боксировали, попыхивая и покрякивая. Поодаль занимались фехтованием. Четверо молодых людей, построившись в линейку – белые призраки с масками на лицах, – строгие, как монахини, двигались вперед, чередуя выпады, выверты и арабески, наступая на воображаемых противников. Учитель фехтования был француз. Его фигуру плотно сжимал корсет, а по обеим сторонам от белых губ спускались весьма элегантные усики. Его лицо было покрыто странной белой пудрой, как у клоуна, что подчеркивало красноту ушей. Он рявкал свои французские команды. Молодые люди прыгали перед ним, держа сверкающие орудия под одинаковым углом.
Барри поднял руки перед собой, принимая оборонительную позицию.
– Ты не должен только отступать, слышишь, – крикнул Джобсон, ударив его по ушам. – Атакуй! Смотри, вот так. Быстрые удары. Левой. Левой. Ты левша?
Он отступал танцуя. Барри очень ловко и быстро уклонялся. Он прыгал взад и вперед, крошечный уродец на пружинках. Его быстрое дыхание белело в пыльном воздухе. Но он ни разу не приблизился достаточно, чтобы как следует врезать Джобсону в подбородок или в ребра. Они сели на скамейку передохнуть; пар валил от них как от лошадей.
– В чем дело, Барри? – недоумевающе спросил Джобсон. – Обычно тебе не занимать злости.
Барри взглянул на свои причудливо увеличенные, перевязанные кулаки и ничего не сказал. С тех пор как начались регулярные обходы в клинике, Джеймс Миранда Барри испытывал нарастающее беспокойство. Похитители трупов – их редко удавалось увидеть, но тем больше пищи они давали воображению – исправно поставляли медицинской школе кадавров: белых, пустых, откровенно ужасных. Он равнодушно взирал на их жалкую сморщенную наготу. Их прошлая жизнь и утраченная история, их смерть от ножа или голода его не заботили. Но когда Барри столкнулся с фактом физической беспомощности живой женщины в неподвластный ее воле момент скотского рождения человеческого уродца, он испытал настоящий ужас. Для него, совсем еще ребенка, мужество стало ежедневной необходимостью. Всю жизнь он, словно из закрытого сосуда, наблюдал взрослый мир ощущений, страстей и желаний, никого не осуждая, отгороженный своей непорочностью. Теперь же он был отрезан от всего этого навсегда тем самым обстоятельством, которое давало ему возможность двигаться, действовать, пользоваться привилегией, которая не принадлежала ему по праву рождения. Он наблюдал женщин, необъятных, точно свиноматки, рожденных, чтобы самим рожать, снова и снова, год за годом, пока они не изнемогали или не умирали. Они тужились и кричали, отвратительные в своем уродстве, делая то, чему их не требовалось учить. Как поденщики, они швыряли плоды своих трудов, красные и орущие – или бледные, синие и холодные, – в пасть ожидающему миру. В государственной больнице многие умирали. Барри однажды закрыл глаза бедной женщины, чье тело, никем не запрошенное, было приговорено к общей могиле.
Поначалу он их ненавидел. Его отталкивал их запах и сальные, свалявшиеся волосы. Он удивлялся нежности и искреннему горю доктора Файфа, когда кто-нибудь из его пациентов, мать или младенец, ускользали от него в мир иной. Барри видел, как доктор, встав на колени, зарыв лицо в окровавленные простыни, молится и плачет как ребенок. Неужели этот же самый человек взрезал холодный живот трупа на секционном столе, грозно спрашивая у побелевшего Джобсона, что обнаружится в его собственном животе, если сделать надрез? Барри боялся живых, а не мертвых.
Он больше не чувствовал себя удобно в своем чахлом теле. Этот неуют сквозил во всех его жестах, в походке, в привычке озираться по сторонам, словно опасаясь нападения наемного убийцы. Он избегал объятий Мэри-Энн. Он не любил, когда его трогают. Каждую неделю он писал длинные и напыщенные письма генералу Франциско де Миранде, обращаясь к нему официально, как будто они не знакомы, и описывая свои дела с ученической аккуратностью. Это были донесения с фронта, от положения дел на котором зависела стратегия в целом. От Луизы он держался подальше и называл ее «мисс Эрскин» или «компаньонка моей матери». Других родственников не упоминал. Студенты иногда над ним смеялись, потом умоляли помочь с конспектами или чертежами. Он защищался фасадом безупречных и безличных манер. Он никогда не пил на людях. Он никому не доверялся.
У Джеймса Миранды Барри были холодные руки и холодные глаза. Только Джобсон осмеливался взять его за руку или стукнуть по спине.
Барри успел понять, что телесная близость, связанная с боксом, для него неприемлема. Он грустно поглядел на Джобсона после долгой паузы:
– Боюсь, у меня с этим ничего не получится. Лучше научи меня стрелять.
Они вернулись в квартиру Джобсона. Барри чувствовал себя неважно, его слегка потряхивало от остывающего на спине пота.
– Давай по капельке. – Джобсон возился с лампой. У него в комнатах всегда было жарко, огромный камин отбрасывал теплые красные отсветы. Квартирная хозяйка его опекала. Неохотно, словно не желая расставаться с защитным покровом, Барри бросил свое пальто на стул.
– Мне немного. Подожди, я сам налью горячей воды.
Они примостились на ковре, прислонившись спинами к стульям, почти касаясь пальцами огня, на котором поджаривались булочки на длинных вилках. Оба мальчика были сосредоточены, как средневековые черти в сцене Страшного суда на церковной фреске.
– Переписал свои конспекты? Возьми побольше виски. Так ты и вкуса не почувствуешь.
Джобсон расслабился. Он откинулся назад, приоткрыл рот. Барри заметил легкий пушок на его верхней губе.
– Слушай, Барри, когда мы в больнице, ты чувствуешь – ну, ты понимаешь – ты чувствуешь страх или возбуждение?
Джобсон хотел поговорить о сексе.
– Нет, – сказал Барри. – Меня часто немного тошнит.
– Да, ты хладнокровный как рыба, вот что, – сказал Джобсон спустя минуту-другую.
– Да?
– Ага. Никаких нервов. И никаких чувств.
Барри внезапно очень обеспокоился. Он выпрямился и с убийственной чопорностью произнес:
– Есть вещи, Джобсон, которые мы никогда не должны обсуждать.
«О боже, – подумал тот. – Вот я его и обидел». Потом посмотрел на бледное лицо, рыжие веснушки и кудри и увидел помертвевшего от серьезности ребенка. Его охватила жалость. И он пошел на еще больший риск. Взяв Барри за еще не согревшиеся руки, он заговорил с жуткой, нелепой искренностью:
– Я многим тебе обязан, Барри. Мы ведь всегда будем друзьями, правда? Что бы ни случилось?
Барри вытащил руки из клешней Джобсона со всей скоростью, которую позволяло приличие, и сказал – откуда-то из недосягаемых далей:
– Очень надеюсь, Джобсон. Бесспорно, я буду этому рад.
Той ночью Барри снилось, что он лежит в постели и доктор Файф склоняется над ним. Парик доброго доктора скособочился, и пудра ливнем падала вниз. Ну, Барри, угрожающе сказал доктор Файф, хватаясь за простыни, посмотрим, что ты мне преподнесешь.
Барри с криком проснулся.
Джобсон начал учить Барри стрельбе. Уверенная рука и бесстрастный взгляд выдавали в нем прирожденного стрелка. В течение месяца он научился легко справляться с винтовкой и сделал невероятные успехи в обращении с дуэльными пистолетами.
Даже в этих северных краях боярышник уже весь был окутан свадебными цветами, когда Мэри-Энн и Луиза уезжали из Эдинбурга восьмичасовым дилижансом. Было условлено, что Барри поживет у д-ра Андерсона до конца короткого летнего семестра, а потом проведет долгие каникулы в поместье лорда Бьюкана. Они стояли, все трое, и в последний раз окидывали взором свое цветистое жилище. Саквояжи, книги и шляпные коробки уже унесли. Опустевшие комнаты готовились третировать новых постояльцев.
– Ну, – сказала Луиза, надевая перчатки, – слава богу, что все закончилось и мы сбежали от этих обоев живыми.
Мэри-Энн пичкала Барри советами и наставлениями по рациону. Он терпеливо слушал.
– …И будь осторожнее с д-ром Андерсоном. Он очень любезен, но, насколько я знаю, Дэвид Эрскин ему ничего не сказал. Так что лучше держись в стороне. Следи за тем, что делаешь. И пожалуйста, осторожнее в этом ужасном тире. Знаешь, Луиза, если этот ребенок сам не убьется, так убьет кого-нибудь.
Женщины вскарабкались в дилижанс; их лица менялись в мерцающем солнечном свете. Они рассмотрели остальных пассажиров, которые громко, вульгарно и самозабвенно прощались с провожающими. Двор был покрыт пленкой жидкой грязи, поэтому Барри одиноко стоял поодаль на брусчатке, среди мешков с зерном и сломанного сельскохозяйственного инвентаря. Мэри-Энн обернулась, чтобы помахать ему.
– Луиза, – прошипела она, – я в ужасе. У него начнется, когда я уеду, и я не смогу показать ему, как обращаться со всеми этими тряпками. Ему придется их стирать или жечь самому. Ему одиннадцать. А у него еще не началось…
– Ты наверняка объяснила все, что нужно.
Они замолкли – в дилижанс забрался пожилой мужчина и приподнял шляпу в знак приветствия.
– Не волнуйся, дорогая моя. – Луиза засунула одеяло под ноги. – Я не сомневаюсь, что с ним все будет в порядке.
– Ты проверила наш саквояж? Его погрузили? – Мэри-Энн раздвинула занавески и поглядела на нелепые шляпу и пиджак Барри. Его ботинки были запачканы грязью, штаны топорщились и мешковато висели на тонких ногах. Он всегда выглядел странно, какие бы наряды она ни выдумывала. Она почувствовала, что по щекам текут слезы, и начала безудержно подвывать. – Ах, Луиза, не надо было этого делать. Он теперь один. Он всегда будет один. Это я сделала. А теперь и я его бросаю, покидаю свое единственное дитя…
– Ерунда, – в панике рявкнула Луиза. Мэри-Энн никогда не плакала. – Соберись. Некоторые прекрасно справляются в одиночку.
– Возьмите мой платок, мадам. – Пожилой джентльмен протянул гигантский квадрат зеленого шелка. Барри успел прислониться к мешку с зерном и притопывал ногой. Он был зачарован пронзительной драмой расставания. Он посмотрел наверх, увидел, что мать плачет, и покраснел до ушей. Когда дилижанс выкатился со двора, треща и подпрыгивая, он от стыда и смущения не мог даже помахать вслед. Мэри-Энн потеряла своего ребенка в тот момент, когда потонула в чувственном фонтане из шелка и слез. Желтеющее, как страницы старинной книги, и непроницаемое лицо Луизы было последним, что он увидел. Но у него сложилось отчетливое впечатление, что она во второй раз удержала его взгляд и подмигнула, как всезнающий соучастник.
И вот Джеймс Миранда Барри, одиннадцати лет и двух месяцев от роду, впервые в жизни оказался один, без прямого попечения взрослых. Он посмотрел вверх, на город, темнеющий на скучившихся холмах, и принюхался к студеному весеннему воздуху в тесном дворе, от которого веяло конским навозом и патокой. Теперь он свободен. Расстегнув пальто и сделав глубокий вдох, он отправился в сторону больницы. Ни в лице, ни в походке мальчика нельзя было найти даже малейшего признака неуверенности в себе.
Привычка Барри молчать за едой была поистине ужасающей. Миссис Андерсон увлекалась светскими разговорами на интеллектуальные темы и составлением оригинальных цветочных композиций. Муж сообщил ей, что их юный постоялец – настоящий гений, и сам лорд Бьюкан оказывает ему особое покровительство. Миссис Андерсон не могла найти в себе силы поверить в гений Барри. Пока что она убедилась, что он не умеет разговаривать. Ее ни в малейшей степени не интересовала паховая грыжа – предмет его диссертации, к тому же написанной на латыни. Он уже начал над ней работать и, если настаивали, мог объяснить все в мельчайших подробностях. Миссис Андерсон очень интересовалась домашними делами лорда Бьюкана и тем, как он управляет хозяйством.
– Это должно быть очаровательно – я имею в виду их деревенское поместье, в Лондоне-то мы часто их навещали. Роскошное, наверное? Расскажите, мистер Барри…
Барри сообщил, что в больших сенях всегда пахло скотным двором и что куры иногда несли яйца в платяном шкафу. Гусям, а также цесаркам позволялось расхаживать по главной дорожке. Он вспомнил, что леди Элизабет любила всякие горшочки и часто проводила время, стоя на коленях среди гераней. Лорд Бьюкан знал всех и не заботился о том, кто сидит за его столом, лишь бы это были люди деятельные и интересные. Он часто играл на бильярде с местным доктором. Барри не мог ничего рассказать про сплетни в гостиной, потому что в основном проводил время среди слуг. Д-р Андерсон посмеялся над сокрушенным видом жены и решил, что под панцирем абсолютной серьезности скрывается хитрый чертенок. Дочери Андерсона, подстрекаемые отцом, попросили Барри описать свою диссертацию – De Merocele[10], – пока сам доктор не стал сомневаться в уместности такого поворота беседы. Андерсон рассматривал Барри как курьез, живое доказательство тому – если доказательства были нужны, – что старый аристократ-радикал Дэвид Стюарт Эрскин способен на самые причудливые поступки. Когда дамы удалились, д-р Андерсон оказался лицом к лицу с белолицым ребенком, который не пил и не курил.
– Барри, – сказал он, решив взять дело в свои руки. – Я полагаю, что сейчас до некоторой степени заменяю тебе родителей.
– Да, сэр.
– Так что ты поймешь меня правильно, если я дам тебе небольшой совет?
– Да, сэр.
– Тебе не повредит выпить немножко портвейна и выкурить малюсенькую сигару.
– Как вам угодно, сэр.
– Это не мне угодно, юноша. Так положено.
– Да, сэр.
Барри выпил неразбавленный портвейн так, словно в бокале был яд, и залихватски задохнулся сигарным дымом.
– Держи ее ровно, юноша, – посоветовал д-р Андерсон. – В этом весь фокус.
Они выдержали испытание, мучительное для обоих, в тишине, лишь иногда прерываемой безапелляционными замечаниями доктора. Он уверил Барри, что на следующий вечер они непременно попробуют снова. Через двадцать минут они присоединились к дамам. Мисс Изабель Андерсон немного поиграла на спинете, и Барри переворачивал ей ноты, вытянувшись как жердь. Но разговаривать он не умел катастрофически. Вежливый вопрос о его медицинских штудиях, заданный незадачливым гостем, выливался в изложение нового курса по военной хирургии с такими подробностями касательно гангрены и ампутации, которые общество ни при каких обстоятельствах не могло бы счесть уместными.
Барри вернулся в загородный дом в конце мая, примерно через месяц после отъезда матери. Дилижанс шатко ехал к югу, и времена года как будто менялись на глазах. Каштаны в перелесках становились темнее. Поле, простирающееся от ворот, желтело первоцветом. У самой реки росла высокая, по пояс, трава.
На щеке Барри отпечаталась лиловая отметина – там, где он соприкасался с вытертым кожаным сиденьем и подскакивал во сне в такт движениям дилижанса. Пейзаж поднимался, падал и колыхался, а дилижанс со скрипом двигался вперед, как корабль, пойманный бурей, и ребенок, придавленный усталостью, видел сквозь сон толстые изгороди, ежевику под грудой белых цветов, огромные деревья со свечками юных побегов, то белых, то розоватых, в чередовании неуверенного солнца и мелькающих теней. Тень росла и крепла, когда они прибыли к трактиру «Зеленый человек», притаившемуся в заскорузлой грязи на северной окраине деревни. Саквояж Барри был снят, и он торжественно сел на него возле заднего крыльца трактира в ожидании двуколки, в которой должен был проехать последние пять миль до дома.
Он помнил кое-какие лица из тех, что видел здесь больше года назад. Но его никто не узнавал.
– Хотите войти внутрь, сэр? – предложил конюх постоялого двора, впечатленный гербом лорда Бьюкана на саквояже. Барри вошел в полутьму маленькой обеденной комнаты паба, прилег на подушки и мгновенно уснул.
Спустя время кто-то потряс его за плечо.
– Простите, сэр, – сказала ему в ухо служанка, – там снаружи барышня. Говорит, что она ваша приятельница.
Барри сел, потирая глаза. Но никто не ждал его ответа. Она уже была рядом, и ее черные кудри подпрыгивали от радости. Ее поцелуй был силен, как пощечина, ее сережка холодно прижалась к его щеке. Алиса Джонс.
– Я не могла ждать. Я пробежала весь путь от самой заставы. Босиком. Порезала палец на левой ноге. Но я должна была встретить тебя первой.
Ее грязная левая нога опустилась на сиденье рядом с ним. Она и впрямь была в крови.
– Ты можешь остановить кровотечение? – строго спросила она.
– Ты, верно, нашла это выражение в какой-нибудь книге, – смущенно улыбнулся Барри, доставая носовой платок.
– Которые ты присылал? Я их все прочитала. Священник разрешает мне теперь ходить к нему в библиотеку. Но можно брать только одну книгу за раз.
Барри попросил чистой воды и вымыл ее грязную ногу. Теперь ее палец выглядел как завернутый подарок. Алиса в восхищении глазела на него.
– Это просто невероятно, – хихикнула она. – Ты – само совершенство. Никто в жизни не догадается.
Она наклонилась и снова поцеловала его.
– Мы будем гулять, как кавалер и дама. Ты меньше меня, но я могу притвориться, что ты Наполеон.
Барри слегка покраснел. Она сразу это заметила.
– Я всегда про себя называю тебя Джеймс. Джеймс, мой дорогой друг. И всегда так было. Мне нет дела до твоего роста. Я всегда буду тебя любить. Ты по мне скучал? Ты рад меня видеть?
– Да. Очень, – сказал Барри, оцепенелый от смущения. Она взяла его руки в свои, настаивая на возобновлении их сообщничества.
– Это правда, что ты резал трупы? Как выглядят мужские палочки, когда они умирают? Просто сморщиваются? Старый мистер Эллис умер. Я хотела посмотреть, когда мама меня взяла с собой, потому что они мыли тело, а он обкакался, когда умер, прямо в этот момент, так что простыни надо было сжечь. Мама об этом позаботилась. Но я не посмела. Ой, ты мне должен все-все рассказать!
– Неужели не посмела? – весело удивился Барри.
– Двуколка будет здесь вот-вот. Пойдем подождем во дворе. – И она рывком поставила его на ноги.
В вечереющем свете он скосил глаза и, преодолевая робость, внимательно на нее посмотрел. Высокая, как заросли дикой крапивы, обгоревшая на солнце, черноволосая, талия и бедра стройные и гибкие, золотая серьга блестит на черном фоне волос. На ней была старая выцветшая голубая юбка, мешковатая белая рубаха, очень большая, с изящными оборками и порванным рукавом. Она на четыре года старше его, значит, ей пятнадцать.
Барри удивился тому, какая она сильная. Она схватила саквояж за другой конец и бросила его назад в двуколку без всякого видимого усилия.
– Мы начали косить сено, – улыбнулась она. – Ты же пойдешь с нами завтра?
И всю дорогу до дому, под аккомпанемент последнего крещендо птичьего пения, она говорила и говорила, крепко сжав его руки в своих ладонях. В лучах угасавшего солнца Дэвид Эрскин ждал их перед домом, неприбранный, в старом жилете и рубахе, с обнаженной седой головой.
– Ну, Барри, – сказал он, не отводя от него глаз.
Барри протянул ему руку:
– Добрый вечер, сэр. Я надеюсь, что вы и леди Элизабет прекрасно себя чувствуете.
Старик закатился смехом. Пока он стоял, покачиваясь на пятках, Алиса сбежала.
– Ну и ну, Барри. – Он сжал крошечную белую руку в своей. – Иди сюда, юноша. Прекрасно, прекрасно. Так я и поверил, что вы будете заниматься чтением – эта юная судомойка слишком хороша, себе на беду. Заходи, заходи. Элизабет!
Он зычно позвал жену, вступая в темные гостеприимные сени.
– Наш молодой человек наконец прибыл домой.
Присутствие молодого воспитанника Дэвида Эрскина в доме восприняли как нечто само собой разумеющееся. Но без комментариев не обошлось. Одна из гипотез заключалась в том, что он подменыш – что-то в нем есть не от мира сего, уж никак не обычный ребенок. Кухарка пустила слух, что Барри – гермафродит. Алиса яростно протестовала.
– Ну-ну, – обиженно сказала кухарка. – Раз ты так хорошо разбираешься, скажи, кто он?
– Он – истинный джентльмен, – высокомерно сказала Алиса.
Кухарка плеснула в нее водой из кувшина, и Алиса оставила судомойню на милость врага. Но Алиса была права. Барри занял подобающее место среди джентльменов. Пил он умеренно, но умел не пьянеть. Курил трубку. Ходил на охоту, и его успехи в стрельбе поразили и Дэвида Эрскина, и лесничего. Он всегда сопровождал к столу какую-нибудь даму и сидел подле нее в угрюмом, унизительном молчании. Независимо от ее обаяния, реплики Барри были неизменно мрачны и односложны. Каким бы совершенным джентльменом он ни был, он не мог научиться забавно болтать о всякой ерунде.
– Занятия медициной, – однажды заявила Элизабет, когда Барри, зарывшись в библиотеке, находился вне пределов слышимости, – превратили его в немца. Спроси его про подагру или про водянку, и он ответит как по учебнику.
– Он просто старомодный и серьезный. – Миссис Эммер-сли защищала мальчика, который несколько часов просидел рядом с ней, уставившись в одну точку.
– По-моему, он просто прелесть. Всегда застегнут на все пуговицы. У него такие чопорные и вежливые манеры.
Это мнение исходило от жены викария, которая была втайне убеждена, что если только Барри не сделан из воска, то он – незаконный сын Дэвида Эрскина. Это мнение она охотно сообщала всякому любопытствующему.
Барри запирался в библиотеке и истово трудился над диссертацией. Он соблюдал распорядок дня с неумолимой целеустремленностью. С окружающими обходился неизменно вежливо и холодно. Его единственным другом была Алиса Джонс.
Их дружба зрела, как тыквы в огороде. Алиса болтала, придумывала, мечтала. А Барри прижимал к груди ее мир, как потерпевший крушение мореплаватель спасательный круг. Он чувствовал, что заперт в сундуке. Она же заставляла его понять, что в некотором смысле его выпустили на свободу.
«Во-первых, ты можешь путешествовать. Генерал Миранда сейчас в Венецуэле, да? Я отыскала ее на миссионерской карте у священника. В их вертограде Божьем не хватает работников – всех прибрали к рукам католики. Как же ты не понимаешь, ты сможешь поехать навестить его! Это так просто. На корабле, корабельным врачом, может быть? И никто ни о чем не спросит… Мне-то сильно повезет, если я когда-нибудь попаду в Лондон…»
«У твоего генерала богатые друзья. Поэтому и тебе будет легко…»
«Ну, кем родиться – с этим мы мало что можем поделать. А уж потом надо постараться…»
Алиса защищала идею равных возможностей. Она радостно поддерживала желание Барри записаться в армию. Она ревновала к Джобсону и требовала в подробностях рассказывать все про жизнь в Эдинбурге. У нее было собственное мнение о докторе Файфе. Она высмеивала их дурацкие эдинбургские обои. Изучала его анатомические рисунки с пугающим рвением. Барри был ее проводником в неизвестных землях. Он добывал информацию, а она, словно заправский резидент, ожидала возвращения своего разведчика. В дневные часы он работал рядом с ней – полол сорняки на грядках с латуком, уничтожал слизней, собирал яйца в сенном сарае, ощипывал уток под покосившимся навесом у колодца. А потом, со взрослыми, молчаливый и напряженный, он представлял, что сидит на прогретой траве в густых зарослях мокрицы, лютиков и болотной календулы, растущих вдоль ручья, и слушает Алису Джонс.
Лето опять выдалось необычайным. Двери дома оставались постоянно открытыми, и на холодных, отсыревших стенах маслодельни выступала влага. Дом словно выдохнул зимнюю сырость: обои в столовой пошли большими желтыми пятнами и топорщились над плинтусами. За ужином обсуждали детали радикального обновления обстановки; подбирали цвета для интерьеров и посылали за образцами узоров. Взрослые в изнеможении лежали на террасе и слабо улыбались.
Первую партию сена быстро сложили в стога. На «большом поле» высокую сочную траву скашивали и оставляли на несколько дней подсохнуть, так что от нее исходил тяжелый, сладковатый гнилостный запах. Поначалу хотели было косить по одному полю, не полагаясь на милость погоды, но, когда день за днем обильная утренняя роса, испаряясь на жаре, наполняла влагой душный воздух, когда коровы заходили в реку, а на лестницах роились тучи мошкары, приказчик и управляющий фермой прислушались к советам старожилов и к погодным приметам и решили скосить все сено сразу. Дэвид Эрскин на целую неделю запретил Барри проводить утро в библиотеке и приказал работать в поле. Хозяин и все его дееспособные работники и домочадцы с косами в руках продвигались по огромному полю сплоченной шеренгой, словно сыны Израилевы, возвращающиеся в Иерусалим. Алиса направляла каждый шаг мальчика. Когда они делали короткие остановки, чтобы напиться, она обрабатывала ему волдыри на руках, одолжила свою старую шляпу и клялась, что боль у него в спине непременно утихнет. Коса и грабли были явно ему не по росту, и он чувствовал, будто его мышцы тянутся во все стороны.
Цепляясь грязными пальцами ног за длинные стебли, Алиса шла размашистым шагом по направлению к деревьям, оставляя за собой прямую полосу. Ей не составляло никакого труда по виду стерни определить, чья коса коснулась травы в этом месте. Алиса была знатоком. Она родилась в этом поместье. Она выросла на этой земле. Все, что ее окружало, – поле за полем – она считала своим миром. Внизу у ручья они плескались босыми ногами в прохладной, прозрачной воде и пускали цветы по течению, Алиса собирала дикую петрушку и козлятник и сплетала сине-белые венки, которые всегда рассыпались, стоило нацепить такой Барри на голову, словно корону Цезарю-триумфатору. Иногда они засыпали в траве, а просыпались продрогшие во влажной одежде. Именно здесь Барри впервые усомнился в своей новой жизни. Он больше не доверялся матери и не спрашивал ее совета. Его редкие письма мог бы написать чужак. Теперь он доверял одной лишь Алисе Джонс.
– Странное чувство. Я иногда слышу собственный голос. Он что-то произносит где-то очень далеко. Как будто во мне два человека: один снаружи, он спорит, может быть, даже спорит с кем-то другим. Например, с Джобсоном. Мы с ним часто спорим. А второй хоронится где-то внутри, весь сжался, приготовился выскочить наружу.
Алиса не слушала его.
– В общем, очень странно. Как будто я актер.
Эгоизм Алисы мгновенно восторжествовал.
– Вот чем я всегда хотела заниматься! Играть в настоящем театре. Не просто в шарадах. Одеваться как настоящая леди. Быть настоящей леди. Или солдатом. Или сумасшедшей. Расскажи мне еще раз про пьесу в Эдинбурге. Миссис Чизик такая же красивая, как я? Ее предсмертный вздох что, действительно был такой пронзительный?