Здравствуй, мой дорогой кумир! Заранее приношу свои глубочайшие извинения. Мне совершенно не хотелось пугать тебя внезапностью посылки, но иначе никак нельзя. Я точно знаю, что ты открыл дверь, услышав имя «Пётр Петрович», но тебя привыкли называть совершенно по-другому. Твоя вторая шкура – Аркадий Валентинович, одна из сотен масок, что тебе, величайшему художнику и артисту, часто приходится надевать по зову образа жизни! Однако среди десятков других эта – любимая, потому что самая первая… Поверь, я желаю тебе только добра и процветания!
Теперь, когда страх перед внезапностью понемногу отступает, позволь мне поведать свою историю!
Как и любая страна третьего мира, мой родной город подвержен делению на касты: здесь есть свои князья, свои сюзерены, их вассалы и вассалы вассалов вперемежку с безродной чернью. Несмотря на то, что наступил двадцать первый век, здесь до сих пор царит социальное средневековье.
Широкие улицы залиты огнями неона, кругом пестреют яркие рекламные вывески, люди броско и безвкусно одеты и все до того разные, что по-птичьи одинаковые… будто стая разноцветных тропических попугаев. Каждый считает своим долгом иметь модный телефон последней модели, взять дорогую машину в кредит или всю жизнь горбатиться на кубик из бетона с дыркой для света – это они называют жильём. Весь этот круговорот тошнотворной фальши суть есть одна лишь оболочка, практически у каждого из моих земляков в голове до сих пор царит двенадцатый век. Мне печально и одиноко от того, что я так и не смог найти себе места среди них. Я люблю их и ненавижу, я также хотел бы стать счастливым, но отчего-то не могу. Мне хотелось бы стать одним из них, но какая-то чёрная желчь внутри моей души не даёт просто жить и радоваться, не думать ни о чём… Всё моё тревожное существование является одним лишь мерзким противоречием.
О кастах. Что касается меня, я – обувщик, представитель вымирающей профессии, сапожник – если говорить на старый манер. Мои родители делали обувь, родители моих родителей делали обувь, и я делаю обувь, ничего иного и не умею. Отец позаботился об ограничении всех возможных интересов. С шести лет и до позднего отрочества я вставал в пять утра и вместе с отцом шёл в мастерскую, где проводил за работой многие часы до самого захода солнца. Когда наступила школьная пора, однообразный быт немного трансформировался, но ровно на период обучения. Стоило сделать уроки, как над душой снова нависала рутина сапожных забот. Наука давалась мне легко, а те знания, что упорно отказывались подчиняться, удавалось добить многочасовой зубрёжкой.
Не припомню такого случая, когда хоть раз бы по-настоящему захотелось прибежать в мастерскую, с упоением помогать своему родителю шить сапоги, клеить подошвы ботинок и ладить набойки на каблуках женских туфель. Я мог бы возразить, сбежать, раствориться в ярком убожестве родного города, но увы, я трус, пожалуй, это единственное, в чём спустя столько лет хватает храбрости признаться самому себе.
Без преувеличения, главным спасением от надвигающегося безумия стал джаз. Отец не запрещал слушать музыку, и, скопив некоторую сумму карманных денег, я купил себе простенький кассетный плеер. Первенцем будущей коллекции джаза стал сборник лучших работ Луи Армстронга. О! Его я обожаю до сих пор и буду продолжать любить его даже в аду!
Мажорные гаммы, бас-профундо, а иной раз и бархатный бас-баритон, в сочетании с виртуозной игрой на трубе, поднимали мне настроение. Работа спорилась, любое дело выходило в сотню раз лучше, чем случись оно без музыки. Отец это видел и относился к моему увлечению с притворной снисходительностью: ему было плевать на моё душевное состояние, главное – это возможность выжать из сына по максимуму.
Я пытался освоить музыкальные инструменты, но для практики нужно было время, а его-то как раз и предательски не хватало. Мне хотелось пойти в музыкальную школу, научиться играть на трубе, также, как и чернокожий кумир (конечно, он не такой кумир как вы, Аркадий Валентинович). Когда папа узнал о моём намерении, у него случился настоящий припадок ярости. Любое проявление творчества он презирал, считал такую деятельность неполноценной, предназначенной для людей не могущих заработать на кусок хлеба честным трудом. Про трубу пришлось забыть навсегда. О моей неразделённой любви к музыке каждый день напоминала Элла Фицджеральд со своим меццо-сопрано на магнитной плёнке. Её скэт-вокал битым кирпичом, до крови, елозил по задворкам раненной души. Какая ирония: я купил новую кассету на деньги, подаренные отцом за помощь в шитье безвкусных ботинок с тупыми квадратными носами.
В институт так и не удалось поступить: по воле родителей я всего себя посвятил работе. Музыка стала анальгетиком для моей больной души, опиумом для разбитых надежд. Пребывая в полнейшей апатии, я мог стерпеть всё что угодно, но ровно до тех пор, пока джаз ласкал барабанные перепонки.
Когда мне исполнилось двадцать три, отец умер. Ему было сорок восемь лет: слишком рано для обычного человека, но удивительно много для хронического алкоголика. Его добил цирроз. Однако папе повезло: вместо того, чтобы месяцами мучиться в корчах, он ушёл из этого мира в одночасье. Просто взял, и отказался вставать в пять утра, чтобы по своему обыкновению пойти на работу. Только после вскрытия патологоанатом сообщил, что печень покойного папаши превратилась в распухшее гнойное месиво.
А потом умерла мать, робкая домохозяйка, которая только и умела, что ухаживать за своим любимым! В последние дни перед смертью её мучила сильная бессонница. Местный психиатр выписывал ей снотворное по рецепту. Я тешил себя мыслью о том, что мама попросту не рассчитала дозу проклятых таблеток… Она ушла из жизни тихо, навстречу своему дражайшему сапожнику-алкашу. Не прошло и двух недель после погребения отца, а я был вынужден похоронить и мать.
Немногочисленные родственники собрались вокруг двух чёрных курганов ещё рыхлой земли. Пришлось соврать, сказал всем, что у матери от горя отказало сердце. Дабы скрыть позор родного человека, не вижу ничего гнусного в такой маленькой лжи…
Мою родительницу лениво отпел необъятно-толстый, лысеющий священник в своей тёмной, ветхой часовенке. Родные окружили гроб и с высокопарным видом молились, растерянно бегая пустыми глазами по многочисленным православным иконам. Я тоже молился в такт фальшивому тенору иерея: «господи помилуй, господи помииииилуй!». Да простит меня Бог за столь жестокий обман. Я не хотел…
Я смотрел на долговязую, сухую фигуры матери, вытянувшуюся в узком деревянном гробу. Её лицо, в отличие от лика отца, не излучало спокойствия, напротив, сухие бескровные губы тревожно скривились, неподвижный лоб, казалось, нахмурился, тонкие пальцы длинных рук намертво сцепились, запястья крепко перетянули вериги. Весь облик её говорил о готовности в любой миг вскочить из гроба, сделать глубокий вздох и закричать: нет, я передумала, не хочу! Этот свет всё ещё не отпустил её душу, я это чувствовал.
Так случилось, что одни поминки сменились другими. Родственники ещё не успели разъехаться. Казалось бы, такой шок – пережить две смерти близких людей за столь короткий промежуток времени, ан нет, до чего же сволочная человеческая природа! Когда умер отец – мамины родственники выказывали сдержанное равнодушие, однако стоило умереть матери, казалось, моя тётка и её мерзкий муж тихо радовались внезапному реваншу. Фальшивые тосты за упокой, фальшивая скорбь, фальшивые слова сочувствия в мой адрес. Я чувствовал, как дух матери ходит меж нами, ища свободное место за накрытым столом. Хотя, возможно, у меня тогда просто съехала крыша, с кем не бывает, верно?
А потом я остался один… В огромной трёхкомнатной квартире-сталинке. У финнов есть поговорка: «Борьба за наследство превращает родных людей в кровных врагов». Что-то похожее пытались устроить мои тёти, дяди, двоюродные сестра и брат. Я был единственным сыном своих родителей, поэтому мне, как наследнику первой очереди, удалось отбить всю причитающуюся собственность без особых усилий. Так я стал владельцем трёхкомнатной квартиры в исторической части города, в наследство отошла и треклятая мастерская, которая теперь грозила стать единственным источником дохода.
Спустя какое-то время после похорон родителей, пришло небольшое облегчение. Однако я по-прежнему утопал в море апатии и дисфории. Только джаз и книги не давали окончательно свихнуться.
Мастерская приносила кое-какие деньги. Старые клиенты, которые годами работали с моим отцом, не давали умереть с голоду. Спустя многие десятилетия старики, скорее по инерции, нежели из-за прямой нужды, несли свою обувь на починку. Заработанной суммы едва хватало на оплату коммунальных счетов и на скромный набор продуктов первой необходимости. В какой-то момент в голову пришла мысль пустить квартирантов в две пустующие комнаты, однако я тут же выбросил эту идею из головы, ибо уж слишком сильно я привязался к привычной обстановке. Мне бы не составило труда перегрызть глотку кому угодно, вздумай он хоть как-нибудь изменить интерьер моей уютной квартиры-тюрьмы.
Жизнь шла своим чередом, превратившись в усреднённый симулякр нормального человеческого существования. Депрессия и ипохондрия два моих вечных ангела—хранителя. Джаз и книги, джаз и книги, джаз и книги, о да! Клянусь голосом Рея Чарльза, я с головой ушёл в чтение.
Со временем в районной библиотеке со мной перестали здороваться администраторы, ибо они и так знали, что я тихой мышкой проведу в читальном зале несколько часов, после чего возьму книги с собой. Я пристрастился к профессиональной литературе, которая, впрочем, мало чему могла научить человека, с шести лет занятого работой с обувью. В своих бессмысленных изысканиях я, совершенно неожиданно для себя нашёл новый термин – «чизмеградский шов» или «двойной крестовой». Ничего особенного в его техническом исполнении я для себя так и не открыл. Всего-навсего обычный крестовой шов, только не в два, а в четыре стежка. Но это название… Чизмеград… В нём таилась какая-то особая сила, запрятанная в седой глубине веков. Мне пришлось перерыть всю библиотеку в поисках хоть какой-нибудь, интересной информации. Кое-что о Чизмеграде удалось узнать из интернета. Слушайте, мой обожаемый кумир, постарайтесь не упустить ни единого словечка!
Чизмеград – это город-госудрство, который находился не небольшом участке земли площадью в двадцать квадратных километров. Эдакая «Терра—инкогнита», расположенная на пересечении границ Сербии и Хорватии. Местное население разговаривало на удивительной смеси сербского, хорватского и венгерского языков. В течение двух веков ни одна из стран не хотела признавать эти земли своими: город вырос в неприветливых местах, кругом одни болота и редколесье. Люди считали, что здесь обитает нечистая сила и не совали своего носа.
Если верить старым иллюстрациям, Чизмеград очаровывал чудесами деревянного зодчества: массивные терема с широкими крышами украшали резные фигуры волков, медведей, всевозможных птиц и сказочных существ. Город стоял за высоким частоколом, а весь периметр хорошо охранялся. Лично для меня удивительным явлением стала не сама противоречивая история этого южнославянского «полиса», а самобытность его жителей! Самыми почитаемыми ремеслами в Чизмеграде считались дела мастеров-сапожников и искусство палачей. Местные называли их «шоршеткалок», что с чизмеградского диалекта переводилось как «ткач судьбы». В теории шоршеткалок мог быть и палачом и сапожником одновременно, но этой привилегии за всю историю удостоился лишь основатель Чизмеграда – Енё Радищлош. К высшему сословию также принадлежали охотники и рыболовы, однако эта категория населения не имела права участвовать в делах государственной важности. Представителей всех остальных профессий именовали «скороэльё», что дословно переводится как «почти живые».
Чизмеградцы верили, что именно обувь определяет судьбу и путь человека. Лесорубы носили тяжёлые кожаные сапоги, кузнецы обувались в огромные ботинки с железной оковкой, крестьянам полагались лапти, связанные из узких полосок воловьей кожи, воины гордились своими ботфортами с кольчужной перетяжкой. Сами сапожники шили себе какие угодно ботинки, справедливо полагая, что их обувь – это отражение мастерства и индивидуальности отдельного умельца. Палачи же имели право выбирать мастеров на своё усмотрение, а нанятый сапожник обязан был в точности исполнить детали заказа.
Шоршеткалоки создали местные органы суда, они же защищали интересы граждан Чизмеграда от имени общины сапожников и палачей, которую называли «Старотонач та Шоршеткалэн». Члены общины выносили и обвинительные приговоры, а также определяли условия казни.
Кража чьей-либо обуви считалась тяжким преступлением, сравнимым с жестоким убийством или государственной изменой. В качестве наказания преступника могли «разуть»: с виновного палач публично снимал обувь и выжигал ступни калёным железом. Человеку запрещалось обуваться до тех пор, пока раны на подошвах не заживут. По местным меркам это могло приравниваться к голодной смерти, так как разутый человек не имел права заниматься делом, приносящим ему хлеб. Раны босого бродяги, скитавшегося по улицам Чизмеграда и просившего милостыню, гнили, гноились и заживали очень нескоро. Инфекция и извечная сырость, приходящая с болот, довольно-таки быстро сводили «разутого» беднягу в могилу.
Другой вид наказания – лишение права носить обувь. Оно было менее суровым, нежели выжигание ступней, ибо являлось обратимым – осуждённый всегда имел возможность выкупить обратно своё право носить обувь. Требовалось просто заплатить сумму, установленную общиной сапожников и палачей. Старотонач та Шоршеткалэн разрешали родственникам выкупать право носить ботинки за самих подсудимых, а также выносили решение по смене профессии, и если это решение было положительным, человеку в установленный срок выдавали новую обувь.
Так и жил Чизмеград своей тихой, никому не известной жизнью, пока в тысяча восемьсот пятнадцатом году не развернулась вторая волна сербского восстания. Местное население не признавало себя ни венграми, ни хорватами, ни сербами. Отказ старейшины Чизмеграда, старого сапожника Дьёрдя Молоша, признать власть Милоша Обреновича закончился для города неминуемой гибелью. Сербы посчитали чизмеградцев пособниками турок и сожгли город дотла, втоптав пепел в землю. Сегодня о судьбе Чизмеграда можно узнать лишь из редких исторических трудов, да из старинных венгерских сказок.
Я проникся идеей умения сшить человеку его собственный путь. Проникся до безумия! Но как, как сшить сапоги, чтобы они ожили и сами повели своего хозяина по дороге судьбы? Сколько бы я ни старался, сколько бы ни исхитрялся – ничего не выходило. Обувь получалась добротная: даже врождённая самокритика позволяла снисходительно относился к филигранности собственного труда. Но отнюдь: никакого волшебства, никакой предпосылки к выходу на большую дорогу жизни! Просто хорошая обувь и всё… Покупали её неохотно, приценивались, премерзко сощуривались, пытаясь найти хоть какой-нибудь изъян. Большинство покупателей недовольно воротили носами и уходили восвояси бросив напоследок «нет, дорого». Должно быть, потом уходили на рынок покупать дешёвый китайский ширпотреб. Я осуждаю подобный подход к приобретению вещей: эти люди, эти ужасные люди, вместо того, чтобы один раз потратиться на нормальные ботинки и носить их добрый десяток лет, будут каждый год, нет, каждый сезон покупать новую и новую дешёвую дрянь и в итоге никакой экономии. Какое безответственное расточительство! Но Бог им судья.
Путём мучительных измышлений я выудил правду из задворков своего подсознания: если я не мог вдохнуть в обувь жизнь, значит, требовалось её у кого-нибудь отнять, вот только как осуществить сам процесс «перехода»? Озарение снизошло лишь после одного неприятного инцидента.
В один из промозглых вечеров позднего лета пришлось задержаться в мастерской допоздна. Требовалось привести в порядок кое-какие инструменты, заточить ножи и шила, подготовить ремонтный материал к выходным, ибо перед праздником «дня города» клиентура моего отца привыкла дефилировать по центральной площади в отреставрированной обувке. Интересное дело – работать с сапогами и ботинками, которые старше тебя самого. Прохладный вечер так и грозил закончиться рутиной, пока в мастерскую нагло и бесцеремонно не ввалился этот тип… До сих пор помню запах перегара (так смердят только люди, часто пьющие дорогой алкоголь) и его лицо, наглое, самоуверенное лицо избалованного негодяя.
– Привет, господин Башмак. – сквозь пелену пьяного угара его слова пробивались с трудом, язык заплетался, а тон был взвинченным, такой бывает у человека готового к драке. Я ничего ему не ответил.
– Ты что осёл, оглох? Я, кажется, с тобой разговариваю.
– Что вам нужно? Уходите, у меня много работы. – я старался быть вежливым, разговаривал с ним будто нянечка, успокаивающая буйного шизофреника.
– Воооооот, – протянул незваный гость. – Теперь мы выяснили, что ты умеешь разговаривать.
Я никогда не ношу очки на людях, чтение медленно добивало моё зрение и обычно я обхожусь контактными линзами. В этот раз пришлось перебороть свои минус пять диоптрий при помощи старых окуляров в роговой оправе. Я взглянул на буйного нарушителя спокойствия. Несомненно, я знал его, нет такого человека в нашем захолустье, которому этот тип был бы неизвестен. Столь неприятным образом в гости завалился Максим, сын состоятельного предпринимателя. В народе молодого мужчину называли «Мажор», стандартное прозвище для представителей «золотой молодёжи» в маленьких провинциальных городках. Однако этот тип был мажором уже слишком долго! На момент нашей с ним стычки ему перевалило за тридцать, он и сам был успешным бизнесменом – имел сеть дешёвых автомастерских и моек. Если верить слухам, Максим со всеми делами справлялся на «отлично» и уже мог дать фору своему престарелому папаше.
– Уходите, иначе я буду вынужден вызвать полицию. – использовал я последний «мирный» козырь.
– Полицию? Ха, щенок, ты реально думаешь, что она здесь что-то решает? Я здесь всё решаю! Я и мой отец. Интересно, почему я не знаю о тебе? Мы весь мелкий бизнес контролируем в городе, а тебя вижу в первый раз. Ааааа, погоди, можешь не отвечать. Ты сынуля того сапожника, что преставился не так давно. Вы вроде бы одни такие на всё это захолустье. Неудачники… Всю жизнь вдыхаете вонь чужих ног, ты наверное извращенец!?
– Оставьте меня в покое.
– Молчать! – лицо Максима побагровело. – Заткнись! В общем, слушай меня внимательно, говнюк. Или ты будешь ходить подо мной, или я уничтожу твою сраную мастерскую, сотру тебя в порошок, говно! Убью на хуй!
Я думаю, дорогой Аркадий Валентинович, вы уже поняли, что этот «Мажор» представлял собой хрестоматийный пример конченого ублюдка.
Он двинулся в мою сторону и занёс было руку для удара, но я удачно контратаковал, огрев его по голове деревянной обувной колодкой сорок четвёртого размера. Мажор крякнул что-то невнятное и громко рухнул на пол мастерской, зацепив рукавом пальто всякую мелочь на рабочем столе. Разнокалиберный хлам с задорным звоном посыпался на пол.
О да, это был настоящий подарок судьбы!
Затащить Максима в подвал было делом несложным. Пока он пребывал в бессознательном состоянии, я раздел его и усадил на табурет возле стены. Крепкая нагота Мажора буквально излучала здоровье и силу. Великолепно! Материал что надо! Потрясающая кожа: без шрамов, без прыщей и родимых пятен. Идеальное полотно. Слава Богу, мой отец позаботился о необходимой рабочей мелочи, в подвале мастерской всегда приветливо ждал практически неиссякаемый запас изоленты. Добротная, ещё советского производства, к слову, из неё получились прекрасные путы! Я связал Максима, усадил его, ещё бессознательного, на табурет, развёл колени в стороны и оба голенища примотал к ножкам табурета. По неопытности руки зафиксировал уж больно замысловато: разместил пленника прямо под трубой, его ладони тыльными сторонами соприкасались над стальным водосточным цилиндром, я мощно перемотал крепкие предплечья ниже и выше трубы таким образом, что запястья сложились в петлю. Максим провис под собственным весом: задние ножки табурета оторвались от бетонного пола и вес тела переместился вперёд. Приходилось работать наспех, импровизировать. Но это только лишь подзадоривало мою бушующую страсть сшить «живую» обувь.
В полутьме подвала жадно сверкнула сталь, я достал из ящика скорняжный нож и тут же погрузил кончик скошенного клинка в правую голень Максима. Пленник пребывал в глубоком забытьи и совершенно не ощущал, что его свежуют заживо. Мне пришлось натаскать целую гору ветоши, чтобы не испортить кожу пятнами густой крови. Медленно, сантиметр за сантиметром я, будто художник кистью, вёл лезвие ножа вверх. Надрез – вытер сухой ветошью, надрез – снова вытер ветошью. Остриё уже оставило за собой багровую линию на середине внутренней стороны правого бедра, и Максим некстати начал приходить в себя. Рядом с ним уже успела образоваться небольшая горка окровавленных тряпок. Он застонал и начал легонечко крутиться из стороны в сторону, разминая затёкшие бока. Жертва слегка дёрнулась, вместе с ней дёрнулась и моя рука. Не успев среагировать, я вонзил нож в бедро по самую рукоять. Максим вскрикнул.
– Ай, ты что делаешь?!
Медленно приходя в сознание, молодой человек внимательно оглядел путы на руках, взглянул вниз и немного поёрзал голенищами, проверяя изоленту на прочность.
– Ты что творишь, мразь, что ты делаешь, ты что псих? Чувак, отпусти меня, отпусти, и мы обо всём забудем, я тебе клянусь.
Карие глаза Максима расширились от ужаса, в слабом свете полуживой лампочки накаливания его радужки и вовсе казались непроницаемо-чёрными. Я включил старый кассетный магнитофон: Луи Армстронг, самая середина песни «What a wonderful world». Я выкрутил громкость на максимум. Максимум джаза для Максима.
О боги! Как этот мерзкий червяк орал, верещал просто как девка, которую команда потных регбистов зажала в раздевалке. Он извивался, сыпал на меня проклятиями, его рвало. Надо отдать должное: этот мужчина был крепок и телом, и духом, что в наше время встречается довольно редко. Что ж, я удивлён! Как это он не издох до самого конца потрошения? Он терял сознание, потом снова приходил в себя, его рвало прямо на меня, он плевался кровью, подступившей к глотке.
Я не стал трогать лицо – слишком проблемный участок, трудный в обработке. По этой причине кожу головы пришлось сохранить. Спустя примерно час я держал в руках свежую человеческую шкуру. Меня всего трясло от возбуждения. Тело Максима пробирала мелкая дрожь, оголённые мышцы сокращались от болевого шока, моя жертва вот-вот должна была сгинуть с этого грешного света. Естественно я его добил, я же не какое-нибудь чудовище, верно? Однако пришлось приложить усилие: остро отточенное длинное шило с хрустом вошло в плоть под нижней челюстью, минуя сначала одну, а потом другу стенку черепа – удар пришёлся снизу вверх. Тело Максима расслабилось, он перестал хрипеть и дёргаться. Свой долг он выполнил – подарил мастерской великолепный по своему качеству материал!
Теперь возникла прямая необходимость избавиться от трупа. Но как? Для начала следовало узнать, как же этот ублюдок добрался до моей мастерской? Уж точно не пешком и не на автобусе, такие люди слишком себя любят, чтобы «опуститься» до поездки на общественном транспорте. В это время автобусы и троллейбусы уже не ходили, а поездка столь злачной личности на маршрутном такси и вовсе трудновообразима. Я вытер кровь с рук остатками ветоши и поднялся наверх, вышел из мастерской. Точно! Вот он – новенький «Лэнд Крузер», припаркован прямо у тротуара. И дёрнул же чёрт этого придурка навестить меня в столь поздний час. Я одел обескровленное, освежёванное тело Максима в его же тряпки. Вытащил мертвеца наверх – в мастерскую. Прежде чем выйти, внимательно осмотрел улицу: уже двенадцатый час ночи – последний забулдыга давно отправился домой, под толстенький бочок своей жены. Нащупав в кармане пальто моего дорогого Мажора связку ключей, я нажал на кнопку пульта-брелока дистанционного управления сигнализацией. Система дважды взвизгнула, оповещая о возможности войти в салон автомобиля. Максим был довольно-таки лёгким: примерно шестьдесят килограмм против моего центнера. Я усадил тело на пассажирское сиденье, вставил ключ и повернул зажигание. Машина завелась с полуоборота. Я знал, куда стоило отправиться двум путникам в столь поздний час!
Наш городок со всех сторон окружён лесом, а сам лес прорезают сотни дорог. Здесь часто случаются аварии, и на ещё одно ДТП вряд ли кто-нибудь обратит внимание. Я выехал за город, на плохо освещённое шоссе, наметил для себя нужную цель – ей стал древний, многовековой дуб, который каким-то чудом до сих пор никто не срубил. Машина сбавила скорость до шестидесяти километров в час. Далее последовала проверка ремней безопасности. Всё было готово к представлению!
Ёщё немного, ещё совсем чуть-чуть… Капот машины достойно встретил удар с деревом: он смялся почти наполовину, но лобовое стекло осталось практически целым, лишь покрылось мелкой путиной трещин. Сработали подушки безопасности – для меня и холодеющего пассажира. Как только удалось выйти (по понятным причинам это получилось не сразу), я взял из-под сиденья заранее припасённый кусок ветоши, пересадил труп на место водителя и упер его головой в приборную панель – чтобы не упал.
Пришлось немного повозиться, чтобы найти крышку бензобака, ибо до сего дня я не имел чести водить машину иностранного производства. Найдя, что искал, я окунул тряпку в бензобак, который к моему счастью оказался полон. Смоченный бензином с обоих концов, кусок ветоши легко скрутился в тонкую «колбаску». Получился своеобразный импровизированный фитиль. Прежде чем довести своё чёрное дело до логического завершения, я позаботился о деталях: осмотрел салон автомобиля на предмет своих утерянных вещей, усадил покойника поудобнее, закрыл за собой все двери и только потом поджёг импровизированный фитиль, уже торчавший из бензобака. Времени хватило отбежать примерно на пятьдесят метров, машина сначала вспыхнула спичкой, а потом рванула ором ночного зверя. В округе проснулись собаки и тревожно залаяли.
Я решил добираться обратно пешком, хотя иного выбора быть попросту не могло: сумеречная фигура в ночи вызовет подозрения и у таксиста, и у частного бомбилы, и уж тем более у матёрого дальнобойщика. Примерно час пешего пути, до самой границы городских огней отовсюду слышалась истеричная собачья перекличка.
В городе пришлось идти тёмными дворами, дабы не привлекать к себе внимания. Вернуться в мастерскую удалось лишь в половине третьего ночи. Я спустился в подвал, здесь смиренно ожидало своей участи настоящее сокровище: свежая, всё ещё тёплая человеческая шкура. На повторе до сих пор играла песня Армстронга.
Я достал большую пластмассовую ванну, собрал необходимые химикаты и приготовил дубильный раствор. Когда желтоватая жидкость приняла необходимую консистенцию, я нежно уложил в неё своё сокровище. Прощай, Максим, теперь твой путь – мой путь. And I think to myself, what a wonderful world!
Скажу по секрету: рецепт дубильного раствора нашей семье достался достаточно неприятным образом. Мой прадед, тоже сапожник, в сорок третьем году попал в плен к немцам. Его, как и многих советских солдат, отправили в концентрационный лагерь. В плену мой предок занимался тем же, чем и до отправки на фронт: шил сапоги и перчатки. Один старый унтер-офицер заведовал мастерской, где и трудился мой прадед. Пожилой немец видел настоящий талант в советском пленнике, во многом благодаря своему врождённому умению делать обувь мой предок не отправился в печь. Унтер-офицер научил прадеда смеси химикатов, которая позволяла избежать утомительных процедур обезжиривания и мездрения, едкий раствор расщеплял всё лишнее, оставляя только идеально-ровное, прочное и эластичное кожаное полотно. Сейчас ни в одной из хроник невозможно найти упоминание о Тиле Вайсманне, гаупттруппфюрере, который, держу пари, стал пионером массового производства обуви из человеческой кожи. Добрая четверть солдат Третьего рейха обулась в жуткие сапоги. Тиль Вайсманн мог обеспечить победу нацистов во Второй мировой войне, но он допустил фатальную ошибку: сапоги, в которые он обул армию Гитлера, были сделаны из кожи безвольных рабов, замученных детей, стариков и трусливых воинов со сломленной волей. Украсть такой путь у человека означало обречь владельца новой обуви на неминуемый провал. В итоге – мы имеем то, что имеем. А ведь у немцев были все шансы завоевать мир!
Ровно пять дней кожа несчастного Мажора провела в растворе. После химического дубления она стала значительно прочнее, и в то же время сохранила свою эластичность. Позже полотно отправилось в дубильный барабан, который мой отец собрал из старой стиральной машины, купленной за бесценок в обанкротившейся прачечной. Всего несколько часов и сырьё было готово к работе.
Я раскроил полотно и приступил к шитью. Тонкая, филигранная работа заняла ровно двадцать восемь часов. Я боялся сделать кривой шов или допустить хоть какую-нибудь асимметрию в мелочах. Мне пришлось лишить себя сна и пищи больше чем на сутки, чтобы в итоге получить великолепнейшие классические ботинки «оксфорды» насыщенного кремового цвета. Настоящее совершенство! Оба ботинка стали идеальным зеркальным отражением друг друга.
Забавный факт: машина с трупом Максима сгорела всего в двадцати километрах от города, однако останки тела и обугленный остов джипа нашли лишь спустя три дня. Провели экспертизу, опознали личность – установили, что кровь пострадавшего на момент смерти имела высокое содержание алкоголя и стрессового гормона кортизола – так написали в новостях. Труп обгорел настолько, что судебно—медицинские эксперты не смогли установить факт потрошения заживо, во всяком случае, об этом никто нигде не упомянул. Это происшествие не стали разжёвывать, так, покрутили пару дней по телевизору ради приличия и забыли. Горевала только семья Мажора, остальные горожане, которым этот молодой заносчивый мужчина успел изрядно насолить, испытали облегчение. Вскоре о смерти молодого бизнесмена все забыли, город снова начал жить своей сонной, размеренной жизнью.
Забыл упомянуть! У меня хватило времени завершить все запланированные дела. Преддверие дня города прошло изумительно: толпа отцовских завсегдатаев выстроилась в очередь, и спустя несколько часов, вестибюль моей мастерской заполнился двумя десятками пар обуви. Сказать по-честному я любил старые сапоги и ботинки: работая с такой обувью, я проявлял особую нежность, будто ухаживал за беспомощными стариками. Невероятное удовольствие! Я буквально чувствовал, как опыт, как сама история этих предметов просачивалась в мою душу сквозь кончики пальцев. Всю ночь я подшивал, подклеивал, ставил заплатки, менял кольца на шнуровке. Наутро все два десятка пар обуви был полностью отреставрированы. Мне неизвестно зачем все эти старики так бережно относились к своим сапогам, ботинкам и туфлям, они могли купить себе что-то недорогое и качественное, могли, в конце концов, заказать у меня новую обувку. Но нет, пожилые завсегдатаи из года в год продлевали жизнь своим верным «вестникам пути». Такое отношение к вещам вызывало у меня глубокое уважение. Заказчики остались довольны, все до единого. Они оставили щедрые «чаевые», это придало сил и желания жить. Я даже услышал то, чего уж никак не мог ожидать: старый военный, давний приятель моих родителей, сказал, что я управляюсь с кожей лучше чем покойный отец. Этот день оставил в моей душе множество позитивных эмоций, впервые за несколько лет.
Завсегдатаи мастерской рассказали о моём успехе своим знакомым, а те своим. Сарафанное радио сработало, и всего через месяц перед дверями единственной мастерской в городе толпились не только старики, но и молодые люди, и девушки, женщины, мужчины и даже дети. Дела пошли в гору! Теперь денег хватало не только на скудный «набор для выживания», но и на кое-что ещё. Я приоделся, купил себе множество различных побрякушек. Великая удача: в интернете удалось найти крупного коллекционера, который согласился выслать по почте множество редких виниловых пластинок ограниченного тиража. Так ко мне попали аналоговые записи Фрэнка Синатры, Чарли Паркера и даже Джанго Рейнхардта! На старом блошином рынке я нашёл исправный электрофон, за совершенно смешные деньги он перешёл под мою опеку. Теперь в мастерской играла только живая музыка виниловых пластинок!
Спустя несколько месяцев количество заказов выросло в три раза. Я не справлялся самостоятельно, пришлось взять помощника из опытных сапожников, старого глухонемого татарина, ровесника моего покойного отца. Звали его Ринат Шахматдинов, так было написано в паспорте. Я официально оформил его на работу и платил ему «белую» зарплату, пусть и небольшую. Мне нравился Ринат. Матёрый татарин оказался человеком исполнительным, не задавал много вопросов, а моя музыка ему никак не мешала, ибо слышать хоть что-либо он не мог в принципе. Вдвоём с Ринатом мы справлялись куда лучше. Лавина авральных заказов перестала нависать над мастерской.
Вскоре Ринат начал самостоятельно справляться с мелкими заказами, оставляя для меня только самые серьёзные вопросы. Мои новые «оксфоды» делали своё дело: клиентская база расширялась, и уже вдвоём с Ринатом мы едва справлялись с поступающими заказами. Пришлось взять в помощники Сёмёна – одаренного паренька с мозаичной формой синдрома Дауна, который тоже любил джаз.
Путь, который я отобрал у этого мерзкого Мажора, продолжал работать на меня! Исполнительный Ринат и талантливый Семён полностью освободили мне руки, я смог всего себя посвятить исключительно административной работе. Вы спросите: почему нанял на работу двух инвалидов? Скажу так: человек с каким-либо уродством всегда отчаянно стремится к прекрасному, либо желает сделать уродливым всё вокруг. Люди, которые работали на меня, стремились созидать. Имея дефекты физические, они буквально расцветали духовно, пытаясь компенсировать недостаток личной красоты упорством, жизнелюбием и стремлением к высшей точке профессионального мастерства.
Спустя год наше трио обзавелось клиентами регионального масштаба, поступило множество заказов на ручной пошив обуви. Вспоминаю эти моменты со слезами на глазах! Пожалуй, это были самые счастливые дни моей жизни.
Мы принимали заказы на кругленькие суммы, что позволило отложить некоторое количество денег, достаточное для того, чтобы организовать новую торговую точку. Небольшой магазинчик на улице Ленина я открыл благодаря новым знакомым из районной администрации – они заказывали у меня сапоги для походов. «šoršetkalok» – красовалась вывеска над крыльцом. Добро пожаловать в «Ткач судьбы», дамы и господа!
Открытие магазина произвело настоящий фурор! Посмотреть на диковинную обувь ручной работы съехались воротилы местечкового бизнеса. Даже сам мэр удостоил своим вниманием столь крупное, по городским меркам, событие. Только в первый день работы касса наполнилась доброй сотней тысяч рублей.
В моём Шоршеткалоке нашлась бы обувь для каждого, однако захаживали всё чаще люди богатые. Доброй традицией местной элиты стала покупка новой пары сапог или ботинок раз в несколько месяцев. Как правило, это были образчики нестареющего классического стиля, такой обувью можно было щегольнуть на закрытой светской вечеринке.
В один прекрасный момент деньги перестали представлять собой острую проблему. Я больше в них не нуждался. Доход держался на стабильно-высоком уровне, хватило средств и для того, чтобы окружить себя роскошью и обеспечить достойную жизнь своей «мастерской уродов». Штат Шоршеткалока заметно вырос. Так уж сложилось – я брал на работу исключительно инвалидов и людей с различными физическими или психическими отклонениями. Большинство из них были людьми талантливыми, другие обладали исключительной исполнительностью, что также являлось весомым преимуществом. Здоровые люди не могут работать столь самозабвенно. В благодарность я обеспечил им сытое, безбедное существование. Они называли меня хозяином и были готовы пойти за мной куда угодно, до самого конца.
Я прослыл меценатом. Общество инвалидов писало хвалебные письма сотнями, они приложили максимум усилий, чтобы отразить имя нового мецената в СМИ с положительной стороны. Сами того не ведая, они организовали для меня мощную PR—компанию. Однако слава «доброго самаритянина» – это совсем не то, к чему хотелось стремиться. До коликов, в самых корешках души, свербело от предвкушения власти и богатства, после всех испытаний, что выпали на долю несчастного сына сапожника, я считаю справедливым восход моей звезды! И она медленно уходила в зенит – кроваво-красная, обжигающая звезда смерти, имя которой Шоршеткалок!