Стесненная пустота Джемма Файлс

Из тьмы вышло и во тьму же опять ушло.

Э. Ф. Бенсон

Отмеченная премиями писательница в жанре ужасов, Джемма Файлс к тому же еще кинокритик, учительница и сценарист. Наверное, больше всего она известна своей серией книг о Таинственном Западе: A Book of Tongues («Книга языков»), A Rope of Thorns («Вервие из терниев») и A Tree of Bones («Древо мощей»). Помимо этого, ею выпущены в свет две книги рассказов: Kissing Carrion («Целоваться с мертвечиной») и The Worm in Every Heart («Червь в каждом сердце»), а также два поэтических сборника.

Ее книга We Will All Go Down Together: Stories About the Five-Family Coven («Мы все сойдем вместе. Рассказы о семейном шабаше пятерых») была издана в 2014 году. Совсем недавно вышел роман Experimental Film («Экспериментальный фильм»).

Зовут меня Джиневра Кохран, и пять лет назад я примерно года полтора как впряглась в лямку самозанятого уничтожителя насекомых, беспорядочно истребляя паразитов по заявкам одной частной подрядчицы, которая мотала меня с места на место, всякий раз избегая давать об этом отчет в своем гроссбухе. Работа в основе своей говенная (порой в буквальном смысле, всякий раз – в фигуральном), и я ничуть не преувеличиваю, говоря, что взялась за нее за неимением ничего получше.

Вы, поди, думаете: «Спорим, она точно на дури сидит, или пьянь, или то и другое разом». Что ж, угадали. Краткая версия и без того короткой истории, безо всяких досужих толкований такова: автокатастрофа, гибель лучшего друга, тяп-ляп излечение, болеутоляющие со спиртным плюс побочные эффекты от них, усеченное образование, проступки от мелких нарушений до приговора по особо тяжкому преступлению, повлекшему за собой довольно краткое заключение, облом кредита и штамп бывшей заключенной на моем резюме. Под конец это привело к событиям, о каких я поведу речь, чтобы наконец-то вырваться из этой общей провальной спирали, за что, оглядываясь назад, мне следовало бы быть признательной.

Моя последняя кормилица, Цилля, заявляла когда-то, что в конечном счете люди находят работу, для какой больше всего пригодны, как будто устройство на работу – что-то вроде процесса моральной перегонки или перековки, где приходится горбатиться, чтоб не облажаться. Цилля верила, что позволить себе работать только ради денег, обменивать время на наличность для того, чтобы уходить с концом смены и проводить остаток выходных в думах о чем-то, не имеющем отношения к утру понедельника, это все равно, что обманывать себя на уровне какого-то космоса: мол, наплевательское отношение к работе – это оскорбление вселенной, а значит, и нечего удивляться, когда карма, уязвленная такого рода намеренной порочностью, в ответ куснет тебя за задницу.

Работу морильщицы я получила через женщину, с какой в тюрьме повстречалась, буду называть ее Леонора. Занималась она средним образованием для взрослых и позже призналась, что по результатам наших контрольных прикидывала, кого из нас, отбывавших краткие сроки, стоило бы привлечь к ее маленькому побочному дельцу. Однажды она поведала мне, что у меня самые высокие оценки из всех проходивших через ее руки, только я более чем уверена: то была педагогическая завиральная хрень. Про борьбу с паразитами не скажешь, что это поприще сплошь гениев: такому любой болван научиться может, – и я в буквальном смысле имею это в виду, учитывая, до чего ж непроходимо тупы оказывались все, с кем мне доводилось паразитов морить. Я говорю о людях, никогда не читавших ничего длиннее надписи на обороте коробки с кашей быстрого приготовления или не способных подсчитать, в какую сумму выливаются пятнадцать процентов на чай, о людях, считавших, что мусульманин – это непременно нарушитель законов, о людях, называвших своих домашних животных «детками в шубках». С такими неплохо при случае сходить куда-нибудь выпить, когда одиночество делается совсем уж невыносимым, но только и всего.

Что до меня лично, то мне всегда тяжко было не думать о всякой всячине, даже когда я чертовски хорошо понимала: лучше бы мне мозги-то и не ломать.

Сон, видения в нем могут стать типа наркоты, особенно если ничего лучшего нельзя себе позволить. Всю мою жизнь, стоило выползти чему-то по-настоящему гадкому, чувствовала я этот неодолимый позыв улечься и раскрыть себя, предаться чему угодно, что заявиться ни вздумало б: просто выключить свет, закрыть глаза и дать собственному подсознанию взбурлить изнутри, пока оно в ответ не надавит на меня, даруя образы вялые, тяжелые, безответственные – безвинные перед лицом собственных моих предпочтений или отсутствия таковых.

«Пусть все это омоет меня, – такой бывала моя последняя мысль перед погружением, – пусть я утону, как камень в реке. И лежать буду нетронуто до самого утра, пока опять не встану».

Примерно в то же время, когда происходили события, о каких идет рассказ, стали сниться мне сны, казалось, бесконечной связанности, они приходили в одну ночь лишь с тем, чтобы перейти в следующую, проникая порой в видения тогда, когда я пробовала соснуть накоротке или подремать. Каждый новый эпизод в этом сплошном сериале образов, казалось, возникал откуда-то еще, полностью извне самой меня. Я просыпалась: все мои чувства ощущения себя как личности были смяты и отдавали болью, я усердно спрашивала себя, пережила или нет я на самом деле хоть что-то из того, что готова была полностью принять в себе как свершенное.

Хотя содержание моих снов разнилось широко, всегда в нем было, как нахожу я некую дверь там, где никакой двери не было, открываю ее и вхожу в нее. Раз она была в углу моей спальни, за обоями в стене пряталась. Я ее потому только и заметила, что узор по краям обоев был сбит – совсем чуточку, сбой в рисунке. В другой раз я встала с кровати, пошла в ванную и услышала, как что-то скрипнуло подо мной… когда же глянула вниз, то заметила, как блеснули петли, и сообразила, что кто-то без моего ведома люк в полу прорезал и оставил в ожидании, когда я в него залечу. А однажды дверь сама по себе явилась внутри моего коридорного гардероба: я отодвинула в сторону пальто на вешалках, потянувшись за чем-то поглубже, подождала, потом разглядела, что тень между ними была скрытным проходом, настежь распахнутым в самую глубь мрака.

Двери, двери – повсюду. Борьба с собой прежде, чем поползти дальше за порог: и назад не можешь вернуться, и вперед идти боишься. После чего я пробуждалась из темноты в темноту и лежала в постели, покрываясь по́том, до того сильно давя ладонью на бухающее сердце, что больно становилось.

Борьба с паразитами – предприятие каждодневное, в лучшем случае: можно остановить нашествие, только всегда будут оставаться уцелевшие, попрячутся в стены. Все догадываются (и правильно), что насекомые там, но на самом деле по-настоящему никто не чешется, коль скоро этих тварей не видно. А уж когда их увидишь воочию, тут-то и понимаешь, что дождался заражения паразитами.

Сходным образом, тип места, куда тебя посылают морить насекомых, обычно определяется тем, готова ты или нет работать среди крыс – в противоположность твоей готовности (или нет) работать с жучками. Я лично нахожу крыс в тысячу раз отвратительнее насекомых, главным образом потому, что они куда более непредсказуемы. Не сказалось ли то, что как-то я наткнулась на гнездо, полное новорожденных крысят, такие все розовенькие, попискивают, глазки слепые видны сквозь полупрозрачные веки… как было не сказаться, если нашла я их в тот самый момент, когда стайка взрослых крыс-самцов устроила себе пир, пожирая, по всему судя, собственных своих детенышей, пока их мамаши отправились рыться в отбросах, добывая ужин. После этого я целиком перешла на насекомых. По-моему, применительно к конкретным условиям так большинство из нас поступает: почти ни для кого из когда-либо встреченных мною убивать всяких жучков не проблема.

Еще я усвоила, что у каждого места своя особая экологическая среда, а это значит, что выведение одного вида насекомых лишь привлекает другой их вид на замену… отсюда и цель твоих действий: поддерживать тщательный естественный баланс, который в очередной раз незримо способствует развитию отношений в паре хищник – добыча без полного их уничтожения. Типа управления изменением (предположительно) климата, только ограниченно, в пределах одного конкретного района, одного квартала, одного жилого здания.

Впрочем, места, куда меня забрасывали, имели много больше общего, чем заражение паразитами. Принадлежали они неизменно одному из мелких, крепких клубков местных «трущобных лордов», а сами строения разнились от слегка обветшалых до напрочь одряхлевших. Мы говорим про открытую электропроводку, трубы с холодной водой, туалеты с ведрами, про поломки всего на свете. Мусор кучами скапливается по углам, что-то гниет… простейшее наведение порядка (это в случае, если мне удавалось отыскать кого-то бегло говорящего по-английски для перевода моих рекомендаций по улучшению гигиены) означало уменьшение числа насекомых. Обитатели, с кем мне приходилось взаимодействовать, все больше были кочевниками или беженцами, сезонными рабочими, людьми слишком старыми, сломленными или бедными, чтобы сдвинуться с места, а то и нелегалами и лишенцами – постоянно эксплуатируемая, изменчивая масса народу без документов, без права голосовать, безгласные роботы, на кого, случись им огнем полыхнуть, законные социальные структуры большого города и поссать-то не пожелают.

Я старалась убедить себя, что делаю для этих людей хоть что-то полезное, по крайности косвенно. То есть, избавляя их жилища от насекомых-паразитов, я исполняла роль спеца-дезинсектора среди этих несчастных обитателей, а система старалась играться с ними, не имея желания смазывать шестеренки в машине, что того и гляди развалится.

Леонора была связана с кучей различных компаний, производящих пестициды, оптом скупала просроченную продукцию со скидкой, срезая свои накладные расходы, и раздавала нам отраву, словно ярко раскрашенные ядовитые карамельки. Однажды ночью мне хватило дурости прошерстить в «Гугле» названия разных распылителей и порошков, какими я обычно орудовала, так выяснилось, что почти все контактные инсектициды являются буквально нервно-паралитическими химикатами, органофосфатами, специально созданными для подавления ферментов, поддерживающих слаженность работы всего организма насекомых. Даже у самых слабеньких из них больше общего с ядовитым газом зарином, чем еще с чем-то, а многократное применение лишь усиливает их ядовитость, создавая кумулятивный эффект, способный оголить целый район.

Техника безопасности на рабочем месте требовала от нас носить резиновые перчатки и стараться не дышать носом. Если нам маски нужны были, мы платили за них сами, а потому большинство морильщиков ходили со сложенными из ваты повязками, типа тех, какими штукатуры пользуются. Я шерстила магазины, торгующие списанной военной амуницией, пока не нашла облачение солдат химзащиты с операции «Буря в пустыне», однако вскоре выяснилось, что фильтров для него никто больше не производит. Так что я на скорую руку сварганила свои собственные из порезанных гигиенических прокладок и уповала на то, что не вдыхаю ничего чересчур погибельного.

Поскольку ничто не давало мне ощущения, будто у меня есть иной выход, я плюнула на это дело, перетерпела и глубоко въевшуюся грязь, и чесотку, болячки и периодические приступы тошноты, провоняла с ног до головы и никак от вони этой до конца не могла избавиться. Я и не думала составлять таблицу симптомов, убежденная, что, скорее всего, ко всем моим бедам приводил стресс, даром что слив в моем душе наглухо забивался волосами, а усыпанная розовыми угрями физия сияла чахоточным румянцем с багровыми вздутиями на лбу и тонкой кожице между бровью и веком. Типа я попыталась поиметь загар с помощью микроволновки.

Тем не менее через тринадцать недель я дошла до упора, была вынуждена признать то, что следовало бы понять с самого начала: я по самые ляжки впендюрилась в ядохимикаты, гробила здоровье за жалкие гроши, застряла наглухо и не видела. как быстрее из этого вырваться.

– Зайди-ка сюда, Джинни, – пригласила меня как-то в понедельник Леонора, когда я вышла загрузить к себе в машину дьявольское дерьмо, каким меня снабжали в ту неделю. – Надо поговорить с тобой про то, чем ты сейчас занимаешься… опять Дэнси-стрит, так? – Я кивнула. – Ну-да, о'кей, больше минуты не займет. И закрой дверь, будь добра!

В кабинете Леоноры сидела высокая женщина, которую она представила как главного распорядителя «проекта Дэнси-стрит», чье имя было мне известно: оно красовалось на всех моих предыдущих чеках оплаты, – зато ее лично я не видела никогда. Одета она была в костюм и чуток чересчур перебрала с духами, и костюм и духи были, видать, из дорогих.

– Приятно познакомиться с вами, мисс Кохран, – произнесла она, широко улыбаясь. – Леонора уверяет, что вы большая умница.

– Мне нравится так считать, – согласилась я, уже насторожившись. Говорят, женщины чувствительнее мужчин, потому мы и сходимся скорее, и ладим лучше. Только большинство из нас научились рядиться в чувствительность, чтоб было чем мужикам их «я» ублажать, а не чтоб друг с другом поделиться. В некоторых самых поганых местах, где я работала, вкалывали сплошь женщины, особенно если попадались такие, у кого амбиций заполучить кредит хватало, зато слишком уж не хватало стыда хоть палец о палец для того ударить, а все ж доставало им двуличия и ума (и тем, и другим Душка-Дорогушка меня уже поразила) спихнуть вину за все последующее раздолбайство на уровень к земле поближе, на пушечное мясо вроде меня.

Она кивнула.

– Вы сколько времени уже на этом месте?

– На доме Тридцать Три? Так, начала я в прошлую пятницу…

– …Однако Джинни в последние недели мы посылали в несколько мест в том районе, – вмешалась в разговор Леонора. – Так что она более чем знакома с текущим состоянием дел в проекте.

Я неопределенно двинула головой, а Душка-Дорогушка меж тем знай себе лыбилась.

– Ммм, – протянула она. – Так что же, по вашему мнению, у них там стряслось?

– Первичное заражение, – ответила я. – Я бы предположила – тараканы, судя по ущербу.

Я ждала, что она спросит, не видела ли я их сама, но – не спросила, что еще тогда поразило меня как какое-то чудачество. Так уж случилось, я всякое повидала, кроме: кала, будто черным перцем крапленного, с плесневелым резким запахом, плюс спорангии, продолговатые капсулы, вроде гусеничных коконов, в каждом из которых помещалось по пятьдесят яичек. Я находила их по всему Тридцать Третьему, только что отложенные и готовые вскрыться, прилепленные под стойками, усыпавшие крестовины труб или пыльные углы на потолках, какие никто и не думал проверять, а уж тем более люди, слишком хилые, чтобы на такой высоте шеями вертеть.

– По всему судя, они из стен вылезли, – продолжала я. – Ядом я уже там травила раньше, но трупиков до сих пор не видно. По-хорошему мне б надо пробить дырок да осмотреть изнутри, ну, разобраться, что они там, в стенах, творят. Я заявку подавала.

– Да, это мы поняли.

– Хм, о'кей, здорово. Так… мне можно?

Улыбка ее не изменилась – ничуть.

– Фактически мы предпочли бы, чтоб вы этого не делали.

Район Дэнси-стрит («Проект») был чудной маленький тупичок, зажатый между медленно умирающим полупромышленным районом и наползающей территорией обветшания, какой суждена реновация благоустройства. Ближайший его сосед некогда был заводом пищевых концентратов «Братья Винник», обителью уже отошедших в иной мир консервированных рагу «только разогреть», этой «собачьей еды для людей», как говорил один парень, с кем я когда-то встречалась. Только пропали «Братья» в никуда после резкого обвала, ничего после себя не оставившего, кроме крошащихся зданий, кой-какого оборудования, чересчур тяжелого, чтоб его перевозить, и чересчур устаревшего, чтобы продать, да еще въевшегося в землю запаха мертвечины, дававшего о себе знать всякий раз, когда жара жарила чересчур: воняло при этом так, что гиену стошнило бы.

Тридцать Третий был жилым зданием, построенным аж в 1920-х, коробка, сложенная из серо-коричневого кирпича, служившая жильем для работавших на заводе, а затем, после некоторой дрянной переделки, проданная как нечто среднее между доходным домом и прибежищем для туристов, путешествующих на своих двоих. Ныне это отжившая свое трехэтажка, населенная, может, полутора десятком необычайно старых людей, со всеми из них я уже успела повстречаться в коридорах. Видела я их и развешивающими стираное белье между нижними балконами на сплошь залитом бетоном внутреннем дворике, когда выбиралась из подвала, слегка похрустывая подошвами по потрескавшимся и осыпавшимся проходам – они улыбались (или так казалось), и я старалась улыбаться в ответ.

Большинство из них я не сумела бы описать, даже если б мне сверхурочные заплатили, не могла б отличить (предположительно) мужчин от (предположительно) женщин: так, кучка согбенных фигурок на периферии моей видимости, все с одинаково посеревшим пухом на месте волос, посеревшими зубами, посеревшими лицами.

Единственным исключением была дама, которую я звала Бабулей-Говорулей, пусть только и мысленно. Она оказалась рядом со мной на второй день моей работы в том доме, долго заглядывала, вытянув шею, мне через плечо, потом спросила:

– А вы уверены, милочка, что этим следует пользоваться внутри помещения?

«Этим» – это последним выданным мне Леонорой адским зельем, ядовито-розовой пастой, которую я в тот момент по ложечке доставала из ведерка и размазывала по обе стороны пороговых досок двери в подвал.

– Делаю всего лишь то, что указано на этикетке, мэм, – соврала я, не поднимая глаз.

– Мисс, – мягко поправила она. – Вы из жилконторы?

– Хм… а как же.

– Тогда смогли бы передать обращение от меня, если я попрошу?

А вот это уже, с точки зрения вежливой трепотни, выходило за рамки того, что было мне по нутру.

– Вообще-то нет, – ответила я, с трудом выпрямляясь в полный рост, чтоб иметь (так казалось) вид чуток поофициальнее. – Я тут всего лишь для борьбы с вредными насекомыми. Обо всем остальном вам с комендантом надо говорить.

– О, в самом деле? – Я кивнула. – Дело в том, видите ли, что никто из нас уже довольно давно данного конкретного джентльмена в глаза не видел, месяца три, а может, и все шесть.

– Ничем в этом не могу помочь, мэм… мисс.

– Какая жалость. – И, помолчав, прибавила: – Я и не знала, что у нас есть насекомые.

– Серьезно? – Дама выгнула хорошо ухоженную бровь. – Ну, мой босс не послал бы меня сюда, если б у вас их не было.

– Полагаю, нет, не послал бы. – Указывая на пасту: – Это поможет?

– Будем надеяться.

– А если нет?

Я вздохнула:

– Перейдем на что-нибудь другое.

Наполовину, чтоб тему сменить, я повернулась к ней лицом и увидела, что она будто с картинки идеальной правоверной старой девы, иудейской или еще какой, сошла: никакой косметики, длинные волосы заплетены в косы, блузка с воротничком и темная юбка ниже колен, некогда приличные черные туфли покрылись пылью и потрескались от старости.

– Мисс, не сочтите за обиду, но что такая, как вы, все еще делает… тут?

– Такая, как я? Не уверена, что вполне поняла, милочка, что вы хотели сказать.

– Просто… вид у вас… Нормальный. Человеческий. Типа, скажем, и другие возможности для вас не потеряны.

– Ах, вот что! Последние несколько лет я работала, преследуя личные цели, весьма особого рода исследование, ассигнованное изыскание в науке о духе, можно сказать. И, несмотря на трудности, это до сей поры единственное наилучшее местоположение для него, найденное мною.

«Звучит законно», – подумала я. Однако в тот же миг будто пелена упала мне на глаза, словно весь коридор взял да и разок медленно, трепетно смежил веки. Наложились две мысли одновременно: образ из моих снов быстро обрел четкий фокус, затмевая дневной свет. Намерение заползать все дальше и дальше в раз за разом уменьшающееся пространство, в туннель, сужающийся до тех пор, пока его стенки не стали б касаться моей кожи, и тут вдруг обнаружить, что места, где развернуться, нет, даже если тебе этого захочется: так и торчи там, в жаре и тесноте, укутанная в собственное тело, будто в готовый гроб. Ни сюда, ни туда – навечно.

– А-а, ну да, – услышала я свой ответ, будто издалека. – Понимаю, как такое бывает. Типа, когда ты влезешь во что-то так далеко, закопаешься так глубоко, что просто никак… уже обратно не вылезти.

– Что-то в этом духе, согласна.

– Типа – воодушевление. Или одержимость.

– Скорее призвание, но да, милочка, согласна. До чего проницательно!

Стоит там эта дама, улыбается, меня разглядывает, во взгляде смутно удовлетворение появилось, гордость странная. И тут я еще раз в себя пришла, мир типа передернулся: руки в перчатках ядом намазаны, в воздухе порхают рядом с Бабулей-Говорулей в самой засранной подделке под коридор на свете. А она протягивает руку, треплет меня по руке, возвещая:

– Как ни премного ценю я вашу заботу о моем благополучии, все ж никак не могу бросить эту работу прямо сейчас. Значит, должна буду оставить вам вашу, ведь так? Однако если вам все-таки выпадет случай поговорить с вашим руководством, то поставьте их в известность, что назначение нового коменданта не было бы напрасным.

И с выгнутой в дугу бровью, будто приглашая меня разделить с ней шутку, дама прошагала мимо меня дальше, медлительно, но с гордо выпрямленной спиной.

С тех пор наши пути несколько раз пересекались, она всегда приостанавливалась, чтобы даровать мне легкий поклон, чем бы ни была занята: провожала ли кого-то постарше нее самой к лифту или строчила что-то в мягкий перекидной блокнот, который быстро прятала, будто боялась, что я вырву его из ее рук. Я даже не знала, что за компания стояла за ней, и не было у меня причин гадать об этом, не говоря уж про то, чтоб расспрашивать.

Последний раз это было на днях, наверху лестницы в подвал Тридцать Третьего, когда я тащилась вверх по ступенькам с охапкой пустых ловушек для тараканов.

– Все еще никакого продвижения, хм?

– Ага, нету. Просто ума не приложу.

– О, боюсь, разобраться в том, чего невидно, всегда трудно. Мне это по собственному опыту известно.

При всем при том, что высказала она это легко, в словах звучали и правда, и унылость, и холодок. Может, как раз это и побудило меня бросить взгляд ей через плечо, когда я подошла: блокнот для записей вновь был вынут, и она на этот раз оказалась не столь проворна. Я разглядела записи крупной черной каллиграфией, заполнявшие каждую страницу сверху донизу, сплошь толстые закругления да щербатые углы – ни латиница, ни кириллица, ни японское кандзи, ни китайские иероглифы. То тут, то там замечала я числа: алгебра? Какая-то еще более высшая математика?

– Не возражаете? – спросила Говоруля, захлопывая блокнот.

– Простите, – машинально отозвалась я. – Ваш проект?

– Составляющие его детали, – резко бросила она, потом смягчила тон: – Уверена, милочка, вам это было бы неинтересно.

«А ты испытай меня», – подумала я, но сдержалась. А еще через минутку, вздохнув, она призналась:

– Это не мое, если быть точной. Это я переписала из документов, принадлежавших одному историческому лицу, имевшему отношение к общему предмету моих исследований, по большинству мерок, относительно неизвестному джентльмену. Вы слышали когда-нибудь о докторе Джоне Ди? Алхимик и натурфилософ при дворе королевы Елизаветы Первой… ее-то имя, уверена, вы и раньше слышали. – Я кивнула. – У него была, видите ли, своя теория языка. Едва ли не самая первая итерация всей первобытной речи, типа той, что известна по Уру[3], давшая гипотезу: если растить дитя, оградив его от всех иных языков, никогда не обучая даже начаткам человеческой речи, тогда, если дети заговорят, то получится у них вот это. Каким бы языком ни пользовались в Эдеме Адам с Евой, говорить им было не с кем, кроме как с животными, с одной стороны, и с ангелами, с другой.

– И что… это оно там? Та неразбериха?

– Нет-нет. Это шифр, состряпанный из того, что один знакомый ему провидец по имени Эдвард Келли[4] объявлял енохианским языком, говором всех Небесных Хоров, Сил, Престолов, Владений и так далее. Никому не известно, как это произносить, хотя пытались многие.

– Так, если в точности, в чем же тут смысл?

Говоруля откачнулась малость назад, опять слегка улыбаясь.

Смысл, милочка, в том, что если заговорить на енохианском, сохраняя всю его исконную выразительность… как на родном языке… то теоретически можно было бы подняться до общения с теми, для кого этот язык предназначался, без необходимости прибегать ни к каким печально устаревшим религиозным пережиткам. Безо всяких молений, безо всяких прошений… никакого вмешательства клириков – вовсе.

– С ангелами беседовать.

– О, да! В конце концов, имена-то у них енохианские. И, как Адаму должно было быть известно, поименовать что-нибудь… как Сам Господь когда-то повелел ему сделать со всякой тварью, что крадется и ползает… значит стать владельцем этого. Возобладать этим.

Я глянула на нее, но Бабуля-Говоруля на мой взгляд не ответила. Она явно была уже где-то в другом мире, глубоко в себе, разглядывала катаные обои собственного мозга, рисунок на которых (я могла лишь предполагать), небось, очень уж походил к тому времени на черную плесень с появляющимися тускло-красными прожилками аневризмы.

– Так как же у нас получится сделать это? – Я уже высказала это вслух, не сумев сдержаться.

У нас никак, – тут же выпалила Говоруля. – Никак… с самой Евиной промашки, яблока, Падения. Никак с тех пор, как первородный грех вошел в каждого из нас, родившегося и нерожденного, накрепко закрепив смерть в наших ДНК.

О'кей.

Это уж совсем как-то малость из колеи выбивало, видать, поняв это, дама, снимая напряжение, почти тут же из Слегка Пугающей Незнакомки обратилась в Дальнюю Родственницу с Легким Сдвигом.

– Однако, как я уже говорила, у Ди была теория. И это та теория, из которой исходит моя работа, более или менее.

– Так что же?..

Улыбка скривилась, обнажив лишь на долю секунды зубы.

– А-а. Знаете, это уже было бы выбалтыванием секретов.

Я, было дело, задумывалась, к чему это являлось мне во снах протискивание сквозь крохотные дверки в еще более крохотные помещеньица, это вечное ползание червяком по щелям и трещинам, погрузившись лицом во тьму. Но потом вспомнила, что в старой Англии, в лондонском Тауэре, применялось такое наказание, помещали в камеру-карцер, которую прозвали «Стесненная пустота». Не очень помню, когда я впервые о ней услышала, зато с тех пор в памяти моей застряла она прочно: пространство без воздуха, без окон, четыре фута[5] на четыре, в котором узники не могли ни до конца встать, ни до конца сесть. Вот и проводили они время в согнутом положении, охваченные всевозраставшей агонией, задыхаясь от собственного дыхания, пока, наконец, не наступало избавление – зачастую со смертью.

«Стесненной пустоты» больше не существует. Ее обрушили, а может, и кирпичом заложили. Это сделалось целиком едва воспринимаемым пространством, возведенным трюками истории в абстрактное, задним числом отрицаемое: «это не так, и это было не так, и Господь воспрещал, чтобы так было». А вот – было, а значит, и до сих пор есть, непрестанно – в качестве системы наказания «Стесненная пустота» пребудет до тех пор, пока хоть единая живая душа будет помнить о ней, пусть сама она непосредственно и не переживала ее ужасов.

Для любого, кто когда-нибудь сидел в тюрьме, такие вещи малость чувствительнее, мне кажется. Что, как мне теперь думается, наверное, имело отношение к тому, что произошло дальше.

Так вот, теперь мы опять в кабинете Леоноры: я по-прежнему разглядываю Душку-Дорогушку после сделанного ею заявления, не очень-то понимая, как мне будет позволено отреагировать. Глянула на Леонору, выгнув бровки домиком, – та лишь плечами повела. Помощи никакой. Но ведь, с другой стороны, и мне не надо аршинным неоном светить, к чему Душка-Дорогушка клонит: не говоря про титул работы, собственные ее боссы вовсе не хотели, чтоб она управляла собственностью вокруг мертвого остова завода «Братья Винник», им нужен был массовый исход жителей, чтоб можно было снести к чертям хлам и заполучить куда более прибыльную землю, на какой это все стояло. И для достижения этой цели Дорогуша с радостью наплюет на то, что кучка старичья, включая Говорунью, останутся сидеть на мели своими обвислыми задницами.

Не то чтобы во мне так уж жалость говорила к Бабуле, этой вздорной старой суке, да вот только вдруг стало ее до того жалко, что мне едва плакать не захотелось. Типа я уже было хлюпала, если б глаза у меня не были до чертиков сухи.

«Вот работа! – думала я, силясь даже брови не супить, когда эта чесотка меж ними одолевала, а вся слизистая оболочка у меня разом на дыбы встала. – Она наверняка меня укокошит, эта проклятущая работа. Но только если я ей это позволю».

– Хорошо, – сказала я наконец, дав возможность Душке-Дорогушке кивнуть, типа я с успехом через какой-то обруч сиганула. Потом она малость подалась вперед, голос понизила доверительно (что никогда не было добрым знаком) и пояснила:

– Сказать правду, мы уже немало времени потратили, чтобы очистить Номер Тридцать Три, используя все обычные средства. Однако живущие в нем… ну, скажем так, не очень-то реагируют на пряник, да и на кнут тоже, на том и остановимся.

– Так что ж вам от меня-то тогда нужно?

Тут пришел черед Душке-Дорогушке обратить взгляд на Леонору.

– Понятно, – произнесла она, – я не могу приказать вам сделать заражение паразитами в Тридцать Третьем хуже

– Понятно, – эхом повторила Леонора.

– …зато если бы вы смогли попридержаться и не ставить точку, скажем так? Работайте строго по часам, получайте зарплату, делайте то, что обязаны делать, а точнее, не делайте. Предоставим природе… идти своим чередом.

– И как долго?

– Это вы мне скажите.

Я сглотнула слюну, прикидывая варианты. И, наконец, ответила:

– Значит так, если б только я смогла забраться внутрь этих стен, возможно, нашлись бы способы ускорить процесс: приманку разложить, вырастить поколения… – я увлеклась было, а потом прибавила: – Если б такое предложение вас как-то устраивало, я хочу сказать.

Леонора пристально глянула на меня через плечо Душки-Дорогушки: мол, «какую чудесную хрень ты несешь, Джинни». Однако дама-начальница, должно быть, пожелала не судить меня строго по ведомству правдоподобия, потому как уже в следующий момент я поняла, что она пожимает мне руку и улыбается, пожатие ее, по коже ее судя, вроде бы мягкое, зато по силе крепкое.

– Что ж, это было бы великолепно, – сказала она мне. – Одолевайте эти трудности, и отныне вы, разумеется, будете сами себе давать задания. – Еще одно пожатие напоследок, чуток потверже. – Или не давать.

Другими словами: «не облажайся в этих делах, особенно после того, как заявила, что можешь их распутать, не то последствия тебя не обрадуют». Не было у меня громадного желания голову ломать, какими могли бы быть эти самые последствия, ведь никто типа и не собирался в деталях разъяснять.

– Согласна, мэм, – сказала я, заставляя себя не отводить взгляд. И ждала, что она сделает это первой.

В ту ночь, когда растворилась крохотная дверь моих снов и я вползла вовнутрь, так меня будто скрутил кто и обложил со всех сторон. Повсюду слышалось похожее на шорох бумаги трепетанье крылышек, общее движение и дребезжание – что-то вроде жужжания, что-то вроде стрекотанья, словно большая машина заводилась вдалеке, звуки, сведенные к простому резонансу. Вибрация ощущалась прямо у барабанной перепонки, будто что-то безъязыкое говорить пыталось.

Я лежала на полу в комнате моих снов, в темноте, и ждала, когда невесть что укутает меня гомонящей, клацающей волной, разинув множество своих пастей. Даже глаза не закрыла. «Путь будет что будет, – помнится, бессвязно думала я. – Пусть наваливается».

Большую часть того утра я провела у себя в квартире, собирая вещички, что оказалось легче, чем я ожидала: всего-то одежда, еда, мой компьютер да удостоверение личности, – все остальное оставлялось. Не виделось какого-то смысла, чтоб «Проект Дэнси-стрит» взялся разыскивать какую-то низменную, отмотавшую срок морильщицу, однако, учитывая, что я уже была на пороге того, чтоб удрать к чертям собачьим с их маленькой военной энтомологической кампании, я еще намеревалась сразу после избавиться от данного мне фирмой телефона. Прежде, то есть, чем исчезнуть в щелях, как и положено такому метафорическому насекомому, как я.

Потому как именно про то, конечно же, я и думала, слушая разглагольствования Душки-Дорогушки: про то, что, раз уж я соскочила условно-досрочно, то буквально ничто больше меня к этой работе не привязывает, нет никаких мирских причин мне за нее держаться. То есть, согласна, зарплата была приличной, а деньги всегда лучше, чем безденежье (еще одна мудрость, возглашенная Циллей). Только всякий левачок-потрава был для меня еще одним потоком доходов, не требовавших от меня расписок и не грозивших еще одной финансовой проверкой: как бы ни была предсказуема моя работа, все дело было в удовольствии от нее, и тем большем, чем чаще было заметно, что ничего из того, что я делала, никогда по-настоящему, по истине сделано не было. Всегда подкрадывалось еще больше паразитов, свежие яйца откладывались, новые поколения выводились и выжидали – как раз там, где вам ни за что не будет позволено до них добраться. С кого, скажите, спрашивать в конце концов? С Бога? С этих…

(ангелов?)

Так вот, вместо этого я собиралась проделать прямо противоположное тому, что обещала: свою работу сделать как надо, а потом в бега (скоренько!) и воссоздаться заново где-нибудь еще, там, где искать меня и в голову не придет, – свободной и чистой. Одно последнее деяние доброты – оно в оружие обратится, когда я оба средних пальца торчком выставлю, смываясь через черный ход.

Пока я на место добиралась, уже давно за полдень перевалило. Я заехала на парковку Завода, встала наискосок от Тридцать Третьего, облачилась в костюм химзащиты, вытащила бочонок с последней смесью Леоноры (типа «пусть все сдохнут»). Поглядывая искоса, заметила, как несколько жильцов наблюдали за мной с верхних этажей: одни подсвеченные сзади черные головы да плечи главным образом, лишь изредка беловато-серый овал лип так близко к стеклу, что проглядывали легкие намеки на черты лица. Похоже, Говорули среди них не было, но я вовсе не была уверена – на таком большом расстоянии не углядишь.

Бог знает, чем представлялось им то, что я делала, в особенности когда я вытащила кувалду.

Прицепив кое-как бочонок на поясе, я, сгорбившись, как Квазимодо, пошагала к зданию. Я заранее на неделе выискала местечко, где начать выстукивать стены, пытаясь определить, с чем дело иметь, каков объем поражения. Мне необходимо было знать, откуда являются твари, оставляющие свои какашки и оболочки для яиц, не говоря уж о том, куда они потом разбегаются, с тем чтоб можно было сообразить, скольких из них требуется убить для того, чтоб Тридцать Третий продержался обитаемым крошечку дольше.

Так или иначе, забраться внутрь этих стен стало бы прорывом (что бы я там ни увидела) и определило бы в точности, куда двигаться дальше.

Начала я с того, что сочла основанием мусоропровода, вертикальный ствол для сброса мусора, проходящий через все три этажа до подвального мусороприемника. Тридцать Третий был достаточно древен, чтобы снаружи к нему не прилаживали городские мусорные контейнеры, главным образом потому, что проулок был куда как узок. Зато, когда мусороприемник оказывался достаточно полон, местному коменданту (когда таковой имелся) приходилось таскать полные мусора мешки вверх по маленькой лесенке-боковушке, выходившей прямо в тот же проулок. Пару раз я там уже была, яд закладывала и с удивлением обнаружила, что мусороприемник поразительно пуст: то ли от старичья не очень-то много отходов остается, то ли они большую их часть тайком у себя хранят, что, верно, наводит на объяснение общего положения с паразитами в доме.

Для любой колонии насекомых мусоропровод – самый легкодоступный источник пищи, так что имело смысл начать оттуда. Поскольку в первые свои заходы я так и не видела никаких паразитов, то решила, что, возможно, полезнее было бы оглядеться вокруг, чем лезть внутрь. Потому-то я, ухватившись двумя руками за ручку кувалды, замахнулась ею, насколько бицепсы позволяли, и принялась выбивать дырку размером под себя в углу, совсем рядом с глубоким стыком, где стена мусороприемника, куда дверь была врезана, выходила из другой стены.

Полетела штукатурка, затрещало дерево. После десятка-полутора добрых ударов образовалась дыра, вполне достаточная, чтобы пролезть в нее головой и плечами, я крепко бахнула по бетону, сотрясая то, что приняла за основание, достала фонарик, зажала его зубами и, извиваясь, полезла в дыру. Ничего больше я не ждала, как пространства, где поместилась бы моя голова, узкой выемки, возможно, усыпанной гнездами и яйцами в местах, где высохшая изоляция стала отставать. Однако луч фонарика ушел в обе стороны поразительно далеко в темень, а в воздухе чувствовался легкий, влажный холодок старинной каменной кладки. Оглядываясь, я поняла, что это был совсем не случайный архитектурный промах, а сознательно устроенный проход: фута в три в самой широкой части, он шел внутри стены, отделявшей мусороприемник от кладовой.

«Нифигунюшки, – помнится, подумала я. – Теперь понятно, почему эти стены кажутся такими толстенными на плане».

От твоего прилежания зависит – изучать ли синьки каждой городской постройки, какую ты обслуживаешь, но, по-моему, я чуть ли не единственной осталась в Леонориной шайке, кто все еще делала это. И при том ну никак я не ожидала чего-то такого.

Еще не осознав, что делаю, я уже вся заползла внутрь.

Места, чтобы встать, было маловато, а потому двигаться приходилось осторожно, скособочив шею. Я продвигалась по проходу дальше, но удивилась, обнаружив, что он еще дальше выходит в другой, поперечный, проход, который явно тянулся по длине внешней стены самого здания. Переместив фонарик в кулак, я направила его свет по полу влево и вправо, но так и не смогла достать лучом до конца.

Бетон изнутри, кирпич снаружи. Трубы над головой, время от времени они, перекрещиваясь, уходили в стены – водопроводные, кабельные, еще какие-то. Повсюду гирляндами свисала паутина, такая же пыльная, как и сами стены. Она свисала, подобно покрытому коростой лишайнику, с досок пола над головой, грязная и липкая, цеплялась за мои плечи, руки, за макушку… пока мне не показалось, что что-то щекотно ползет по моей шее, словно пытается проползти между жаркой пластиковой маской и моей щекой, и я тут же накинула высокий капюшон толстовки, ворча от омерзения.

Сделав полдела, остановилась и прислушалась, затаив дыхание, потом кивнула себе самой: звуки шебаршившихся вниз-вверх по проходу насекомых становились ближе. Так что извернулась я наполовину к дыре, намереваясь сменить кувалду на бочонок отравы и с его помощью расправиться со всем, что обнаружится, типа я забор ядом вместо краски малевать стану…

И аккурат в это время что-то, наконец, и впрямь заползло прямо в луч моего фонарика и застыло на месте: пятнистая серовато-коричневая защитная окраска в точности соответствовала деревянной «крыше», обоим видам стен и пыли. И большущий, язви его черти. Большой, как жук-носорог, будто какой-то шипящий таракан, скрещенный с треклятым богомолом. Порядком большой – чтоб схватить и раздавить его, вся ладонь понадобилась бы.

Именно это, в принципе, мне и хотелось сделать в ту же секунду, как заметила его.

Но прежде отвращение охватило меня, заставив сглотнуть слюну и передернуться. Просто эта тварь во всем виделась мне гадкой – и в том, как двигалась, и в том, какою была. В том, как какой-то злобный и чуждый разум слепил разные ее части вместе до того вкривь и вкось, что на живодерство смахивало, а после бросил и дал ей уползти прочь – в ночные кошмары других людей.

Под панцирем, как у краба, поблескивали выпученные составные глаза. Я пялилась на него, не двигаясь. Он пялился на меня в ответ.

Потом подался назад, выпрямившись на четырех задних ножках, мерзким целлофаном взметнулись крылья, издавая сухой скрежещущий трепет. На брюшке его я мельком заметила нечто почти похожее на знаки, слишком мало было времени, чтоб полностью разобрать, не говоря уж о том, чтоб прочесть… да только я-то их видела, я их знала. Распознала их, а у меня самой от этого мозги свихнулись.

«Речь ангелов», – мурлыкал у меня внутри уха мягкий голос Говорули. И почувствовала, как рука моя сама собой дернулась вверх и назад, почувствовала, как кувалда уже вниз идет, так тяжело выкручивая мне плечо, что оно аж трещало.

Паразит метнулся прочь, слышно было, как ножки его скреблись, зигзагами пустился по полу прохода. Я опять схватилась за кувалду, подняла ее из крошева, образовавшегося после удара, и погналась вслепую за ним… трах! – вдарила по низу одной стены, потом трах! – в середку другой, прихватив ударом одно крылышко на подъеме. Размолотила до того, что оно в кирпич влипло, тогда как эта тварь, жалкая пародия на настоящего насекомого, пискнула и высвободилась, оставив след от сгустка крови. Дальше только и помню: я за углом, плашмя падаю с кувалдой, все еще зажатой мертвой хваткой, прямо на то место, где верхняя половина отвратительной твари соединилась с ее задницей. Громко хрустнул хитин, и, чую, внутренности паразита, хлюпнув, сплющились, доставив мне невыразимое удовольствие. Наверное, потому-то я и еще раз вдарила, и еще, и еще… била так крепко, что у меня руки звенели, как оркестровые колокола, пока ударе на пятом весь пол подо мной попросту не провалился.

ШИФР – не очень-то часто сталкивалась я в жизни с этим словом в подобающем контексте. Заглянула в словарь, в вечер после того как Говоруля поведала мне о своей работе: «Что-либо, не имеющее ценности или важности» – это одно толкование; – «лицо безо всякого влияния», «пустое место». Но смысл, какой явно вкладывала в это слово Говоруля: «способ тайнописи путем перемещения или замены букв, в особенности созданными символами или тому подобным» – убеждал как-то намного больше. В нем чувствовались хитрость, скрытность, злокозненность, повадка шпиона или вора. Того, что чересчур легко теряется при переводе.

Вспомните только про сайты, где хостятся библейские изречения (BibleGateway.com и ему подобные), там поисковая система способна по смутно запомнившейся фразе отыскать пятьдесят различных версий перевода одного и того же изначального текста: по королю Якову, по Уиклифу, по Новой международной версии, по ортодоксально иудейской, по «Голосу Слова Божьего», по «Усиленной Библии» Дуэ-Реймса. Переписывайте любые слова достаточно долго, и изначальное выражение, каким бы привлекательным оно поначалу для вас ни было, отлетит, как шпаклевка от очищенной стены. Оставив за собой…

(…что? Кирпичную кладку, каркасы? Грубую расстановку индивидуальных молекул?)

Или нечто куда более глубокое, в особенности если вы осуществляете знаковую транслитерацию между человеческим языком и… чем-то иным. Потому как, коль скоро вы на самом деле не знали, что делали, просто знай себе делали и делали… если вы подошли уже к тому, чтоб совершить ошибку, до того основательную, до того неуловимую, то вам не увидеть уже ее исправленной…


Говори, Господи, ибо слышит раб Твой[6]. Укажи мне пути Твои.

Ибо, слушайте, возвещу вам тайну великую: не все мы уснем, но все мы изменимся.

Под тяжестью своего орудия я плюхнулась головой вперед, высоко взметнув тучу пыли, на меня же со всех сторон посыпалась труха прогнившего дерева. Помню, вдыхала я ее, как ядовитые испарения. Помню, глаза закрыла.

Когда же снова их открыла, то лежала в чем-то сером и закрытом, все тело болело так, что я едва шевельнуться могла. Приземлилась я на свою кувалду, боек ее мне глубоко в бок вошел: то, что воспринималось открытой раной, на самом деле оказалось синячищем, каких у меня в жизни не было, задеты были часть толстой кишки и нижняя доля печени, и в конечном счете, может, поэтому мне и пришлось удалить желчный пузырь. Тем не менее мне повезло: не было сломано ни одного ребра, – хотя голова подвернулась под лучевые левой руки, да так, что обе кости едва не треснули от удара.

Какое-то время я лежала, силясь вздохнуть, пуская слюни, которые казались кровью. Потом сглотнула, откашлялась и едва не завопила во весь голос.

Темень, как и боль, ослабляли свою хватку неспешно: не разобрать, то или глаза мои привыкали, то ли что-то вроде слабого грибкового свечения пробивалось. В конце концов мне показалось, что я уже могу различать что-то – контуры, силуэты. Из неровных куч торчали затупленные штыри, вразброс, как попало, потолок удерживали стойки, бывшие куда как тоньше, чем хотелось бы, смесь обшивочных досок со штукатуркой изобиловала тенями. А почти прямо передо мной стояла ступенчатая пирамида (зиккурат), сложенная из кирпичей, спасенных с упокоившегося Завода. Отсюда, с пола, она казалась большой, но уменьшалась по мере того, как я, кряхтя и охая, переваливалась, разбиралась с руками-ногами, поднималась, подпирая себя кувалдой, а там и вовсе маленькой стала: даже в согнутом положении я вполне могла бы положить подбородок на ее вершину, стало быть, высотой она была самое большее в пять – пять с половиной футов…

Когда накатила очередная волна слабости, я ухватилась за сторону пирамиды и расслышала, как посыпался плохо замешенный раствор. Маску у меня уже скособочило, чуя, будто задыхаюсь, сорвала я ее с лица и швырнула в угол, где она от стены отскочила. И не помню, долго ли стояла там, покачиваясь, прежде чем поняла, что я не единственная, чье дыхание слышно.

Опять сглотнула, нагнула голову и стала руками за все вокруг хвататься, когда желчью плеснуло в горло, неловко так, вроде пьяного, уронившего бутылку. Наконец, впрочем, нащупала пальцами свой потерянный фонарик, выяснила, что он целехонек: маленькое чудо, – включила его… прямо себе в глаза луч направила, а потом себя же по лицу все шлепала, пока опять к темноте со светом привыкала. Другая моя рука крепко держала ручку кувалды, я обшаривала лучом поверхность зиккурата, старательно прислушиваясь.

При более пристальном осмотре оказалось, что зиккурат этот не был полностью сплошным: кирпичи укладывали, оставляя зазоры, мазнув кирпич раствором абы как сверху да снизу, так что весь ряд пронизывала тысяча черных дыр, слишком мелких, чтобы через них увидеть хоть что-то, наподобие крепостных бойниц для стрельбы из лука или отверстий для доступа воздуха в банках с насекомыми. Когда же я двинулась вокруг, светя фонариком, то заметила созвездие вспышек в пыльном воздухе позади пирамиды, луч просачивался… ну, не насквозь, но вполне к тому близко…

Это сооружение было полым. А значит, дыхание, услышанное мною, исходило изнутри.

Я наклонилась еще ниже, превозмогая тошноту. Там, у моих ног, в основании зиккурата была оставлена гораздо более длинная щель, достаточно большая, чтобы просунуть в нее тарелку. Оттуда исходила жуткая вонь аммиака и потеки чего-то бледного, сложившегося едва ли не в археологические слои: замес долгого заточения, кал, замаринованный в моче, потом утоптанный в блин и выброшенный обратно вместе с пересохшими остатками еды, мелкими косточками, потоком избытка мух. Когда я двинулась вперед, обитавшее внутри отпрянуло, заскреблось внутри зиккурата и испустило тихий, приглушенный стон.

«Христос Всемогущий!» – выдохнула я, когда понемногу из деталей складывалось нечто целое. Хотелось завопить, только голос мой типа уполз мне в глотку и сдох, задохнувшись. Крепко держа кувалду и фонарик, я упиралась ими в кирпич зиккурата, наваливаясь с силой, какую только считала безопасной, и шипела в одну из щелей:

– Эй! Ты там, ты в порядке? – Дура, дура. Как могло бы оно быть в порядке? – Я… у меня кувалда есть, могла бы добраться до тебя… могу я попробовать тебя выпустить? Что скажешь?

Никакого ответа, если не считать… после долгих мгновений… что-то типа сдавленного бормотания. Типа то, что там… тот, кто там сидел, сунул себе руку в рот.

До чего ж поганы должны быть дела, подумалось мне, и сколько ж погани надо тянуться, если тебе приходится учить себя не плакать?

Медленно, но верно, все еще сгорбленная, со все еще кружащейся головой, я пришла к выводу, что в данный момент больше всего мне хочется найти тех, кто в ответе за это, и поубивать их. И, по счастью…

– Пожалуйста, милочка, постарайтесь вести себя потише, – произнес позади меня знакомый голос, мягкий, как всегда. – Это… довольно важно.

Брошенный взгляд подтвердил: Бабуля-Говоруля так искусно скользила меж стоек, что пыль едва касалась ее. Она явно была отлично знакома с этим местом и его скрытым узником: доказательством послужило то, что, распознав ее голос, этот самый узник участил дыхание, словно шлепок получил, задышал быстро, прерывисто. Последовал чисто голодный стон, подкрепленный скрежетом оловянной миски, быстро проталкиваемой в щель, миска так звякала о кирпичи, что походила на щербатый колокол.

Ни с чем из этого не мешались никакие подлинные слова, ни енохианские, ни еще какие, одно лишь учащенное дыхание да скулеж собаки Павлова: какая-то изувеченная жизнь, размером с бонсай, и буквально помирающая с голоду, взращивалась в Стесненной Пустоте. Если считать чем-то похожим на взращивание «время от времени еду бросить, но главным образом оставлять в одиночестве гнить в темноте», а ведь оно так не считается, верно? Просто не считается.

Говоруля лишь продолжала наблюдать, даже не удосужившись изобразить что-то похожее на стыд, не говоря уж о повинности. Я-то считала ее чудаковатой, безобидной… вполне достаточно, чтобы погубить мою жизнь, во всяком случае, в принципе. Только содеявшая такое не была ни чудаковатой, ни безобидной. И…

О, Боже, ярости, ярости! Я все еще чувствую ее вкус.

– Это, – заставила я себя заговорить, указывая пальцем. – Вот это ваша… работа?

– Мой великий труд, да.

– Сотворить кого-то, кто сможет говорить с ангелами?

Она пожала плечами:

– Такова гипотеза.

– По теории доктора Ди, так? Сунуть человеческое, ити-вашу-мать, существо в обжиговую печь, некую, мать-вашу-ити, личность, а потом кормить ее всяким говном, какое под руку подвернется, не разговаривать с ним типа, ити-вашу-мать, вовсе

– Кое-кто утверждает, что дитя еще не совсем личность, – перебила меня тут Говоруля обманчиво вежливо… так же, как делала все остальное, сколько бы в том ни было зла: изыскание провести, коды взломать, насильственно заточить, ободрать кого-то до голых корней, от которых чертова эта «ангельская речь», глядишь, предположительно и прорастет. – Еще нет.

Я резко мотнула головой:

– Любой малыш все равно из рода человеческого, леди, невзирая ни на что. Не обманывайте себя.

– Младенец, в сущности, когда я впервые поместила ее туда. То было шесть лет назад, теперь ей почти семь. Из всех других эта пока продержалась дольше всех, такая сильная, сильная девочка. Мой единственный наилучший образец.

– Вы что?! Вы поместили малютку…

– Прошу вас, в самом деле, умерьте ваш голос, милочка, как я вас уже просила. Весьма существенно, чтобы она не…

– …слышала ничего, что могло бы перебить говор ангелов?

– Значит, вы и вправду понимаете.

– Вы что, всерьез спятили? Ага, усекла. Медленней, чем следовало бы, само собой, но теперь-то? Усекла это враз, старая ты злая сука. – Тут она взглянула на меня, эдак слегка грустно, типа в мыслях у нее, может, такое: «А вы не так умны, как я надеялась, в конце концов». Только я мимо этого проскочила, разум на всех парах летел к следующему вопросу: – Хотя… минуточку! Как вам тут вообще младенец в руки попал?

– О, на сей счет деньги большое подспорье, как и во всем. А кроме того, гляньте вокруг себя и подумайте: вряд ли это единственное здание. Другие места на Дэнси-стрит полны алчности, отчаяния и добротного племенного материала, так же как этот дом дает приют пожилым жильцам, внутренне готовым по-иному взглянуть, внимания не обратить… – Она еще раз улыбнулась, на этот раз немного резче. – Зачем, по-вашему, я осталась здесь продолжать свои наблюдения? Это – почти идеальное место для них.

«У вас есть деньги?» – могла б выпалить я в ответ, если б могла. Вместо этого что-то вдруг во мне знакомо вскипело, так же всплеснуло отвращение – жарко и густо. Оно разожгло меня, желчи накачало полные жилы – ни слова вымолвить, ни мозгами шевельнуть я была не в силах. Так что стала я действовать, не тратя слов, не раздумывая.

Нетвердо отступая назад, чтоб места побольше было, я уронила фонарик, услышала, как он хрустнул и хлопнул, как выстрелил. Опять взмахнула кувалдой, почти сбоку, сверху-то замахиваться места не хватало, да и не хотелось мне идти на риск снести какую-нибудь из стоек, зато нужны мне были быстрота, цель и удар. Боек ударил, вгрызаясь в кирпич, шатнув весь зиккурат из стороны в сторону. Я увидела место, где два кирпича, сойдясь вместе, стали крошиться, переломились, потом, расплывшись в улыбке так, что щеки заболели, вдарила еще разок, и еще, и еще. Говоруля громко втянула в себя воздух сквозь зубы, вскинула руки ко рту, раскрывшемуся от ужаса, будто бы это я была той, кто вершила злодейство…

– Держись подальше, детка! – слышала я свой рев, отступая, чтобы вновь вдарить со свежими силами, представления не имея, сможет ли девочка меня хотя бы понять. – Держись подальше, я иду, я уже близко! Клянусь, я эту…

На самой последней попытке, однако, запястье мое будто попало в жуткие, давящие тиски, которые крепко стиснули руку. Кости терлись друг о друга, когда я, резко обернувшись, увидела, что Говоруля буквально висит на моей руке, уткнувшись в нее лицом, руки ее оплели мне руку сверху и снизу, впиваясь в кожу ногтями, пока она трепала меня, мотая взад-вперед головой, как собака. Я заорала на нее, но она лишь зубы стискивала, некогда было отвечать криком на крик: кровь выступала вокруг ее рта, морщинистые губы сделались красными. Я чувствовала, как остренькие ее зубки рвали мое тело.

Опять же не раздумывая, я со всей силы трахнула ее головой о проломленную стену зиккурата, врезала ее черепом по кирпичам. Кожа у нее на голове лопнула, брызнуло красным, слышно было, как что-то хрустнуло. Говоруля отпустила меня, я отпустила кувалду, уронив ее едва-едва не себе же на ногу, обхватила то, что осталось от моего запястья, прежде чем изойду кровью на полу. Знала я, что надо жгут наложить – и быстро, – только чем… рукавом? одной из перчаток? Шнурком ботиночным?

Потом с пола до меня донеслось нечто невозможное: плаксивый, сдавленный звук, захлеб с тягучими гласными в конце. Говоруля пыталась заговорить.

Не хотела я глядеть, да глянула. Волосы у нее своротило в одну сторону, челюсть – в другую, казалось, на одной коже повисла. Окровавленные зубы сверкали на меня, вкруг них весь рот разбитый, слюни текут. То ли то губа, то ли лишь мясо на месте, где губа была?

– Не смей! – гаркнула я на нее. – Просто… просто не смей. Лежи себе.

Она забормотала, кровь запузырилась. Сплюнула сгусток зубного крошева у моих ботинок. А потом, будто и не слышала меня, как-то сумела…

– Йухуууу… Йууу. Дюнт. Й’дюнт… кнууух.

О, Боже, да заткнись ты и сдохни! Вслух же выпалила:

– Да я и знать не хочу.

– Бббахххх… – Словцо унеслось, почти стихло, прежде чем она снова начала: – Бахххх, бахххх… ттттт…

(однако)

Шум посильнее прервал ее, на этот раз изнутри зиккурата – шевеленье, треск. Кирпичи и куски кирпичей посыпались разом, как оползень, как лавина. Как раз тогда-то эти и появились, в тот самый момент, словно их позвали, в момент, когда дурно сложенная пирамида позади меня раскрылась, словно кокон, пыльное каменное семя проросло.

При том, что Говоруля все еще задыхалась у моих ног, изрыгая кровь и слизь, сдавленное бормотанье начиналось низко, резко взмывало в верха, какой-то шепчущий шорох (от него кожа мурашками шла), доносившийся ни с какой конкретно стороны или со всех сторон разом. Вокруг меня стены и стойки, казалось, размывало, пеной покрывало, как бутылку с пивом, когда крышку сковырнешь, над головой же крыша тьмы продолжала бурлить, но вот резкости прибавилось, и каждая черная точка вдруг оказалась насекомым сродни той твари, какую я раздавила. Прыская на асимметричных ножках, прыгая на покореженных и перепончатых крылышках, они налетали тысячами, десятками тысяч. Говоруля и я оказались в окружении – островками в приливной волне.

Поскольку руки свои, распухшие и онемевшие, я держала будто вместе склеенными, то не было никакой надежды схватить какое-нибудь оружие, уж во всяком случае не то, каким махать нужно… все ж я пошарила по ремню, отыскивая что-нибудь, хоть что, пока пальцы моей раненой руки не уперлись в бочонок с отравой, который уцелел при моем падении. С трудом, неловко я открыла его и, поворачиваясь по кругу, густо насыпала вокруг себя кольцо из желтовато-белого порошка, типа соли, чтоб держать демонов на расстоянии. Стоило подняться в воздух химической вони, как налетевший рой в ужасе отшатнулся, и твари побежали, перелезая одна через другую и расчищая мне дорожку. Коль скоро я не позаботилась посыпать вокруг Говорули (такое мне и в голову не пришло), от нее не осталось, считай, ничего, кроме слабо дергающейся фигуры под копошащимся ковром из насекомых. «Хорошо, – подумала я, вдруг чересчур обессилев, чтобы переживать. – Только праведные и подобающие».

Я поплелась дальше, дрожа и топая, даже когда колени подо мной подгибались и понемногу отказывались служить, даром что убежденности, что доберусь до места, откуда Говоруля вошла сюда, у меня не было, все казалось, что отравы не хватит, все ж попытаться решилась. И вот, когда я дошаркала до дальней стены, развалины зиккурата вспучило, кирпичи слетали с него, словно кожа со змеи, я не удержалась, оглянулась и захлопала глазищами, следя за тем, как сидевшая внутри девочка потихоньку высвобождается, не столько распрямляясь, сколько извиваясь, – голая, окровавленная и вся в синяках.

Руки-ноги у нее были палками: одни кости да жилы, – я могла бы сосчитать у нее все до единого ребрышка даже при таких потемках. Что еще хуже, попка и бедра были покрыты массой никогда не лечившихся болячек: сукровичные, сочащиеся струпья поверх струпьев, которые отставали, когда девочка распрямлялась, и тягуче, липко отваливались. Ее никогда не стриженные волосы напоминали шерстяное крысиное гнездо: один сплошной колтун, продраться через который расческой не было никакой надежды, его нужно было сбривать или вычесывать, выщипывать понемногу, как паклю. Глаза у нее были громадные – пустые и мертвые.

Вот так выглядело существо, рожденное невинным, спустя семь лет после того, как его лишили всего необходимого, чтоб быть существом человеческим. Она никогда не видела света снаружи, никогда не ходила, выпрямившись во весь рост, дьявол, видя, как не получается у нее это, я потеряла уверенность, что девочка знала, как это делается. Никто никогда к ней не притрагивался, не заговаривал с нею. Не знала она никаких иных запахов, кроме вони мусора и собственных отложений. Она была пустотой в форме тела, в каком дрожь от боли до того укоренилась, что девочка, похоже, едва ощущала ее. Лишенная имени, лишенная любви, несведущая. Души лишенная.

Не помню, когда я поняла, что реву, но порядком проревела, пока поняла. Попытаться и коснуться ее, погладить, стараясь утешить, было бы бессмысленно, само понятие «утешить» было куда как мелко, куда как запоздало… только лучше все ж или хуже, а я не посмела. Все во мне инстинктивно восставало против нее, будто бы полнейший ужас ее существования образовал горизонт событий и не было никакой возможности переступить его обратно с места, где был он когда-то проломлен.

Будто услышав мои мысли, девочка вдруг резко вскинула голову, метнула оцепенелый взгляд, зрачки ее расширились. Вся дрожа, она, казалось, воспаряла вверх – прежде чем я поняла это, она уже полусидела наверху пирамиды, где разбитые кирпичи впивались ей в колени, и широко раскинула руки. Раскрыла рот, обнаружив, что он поразительно полон зубов – щербатых, ломаных, бурых. Потом она сделала один судорожный вздох, выпятив впалую грудь…

…и стала петь.

То был тот самый вибрирующий звук, скрипучее жужжание, резко скакнувшее вверх и приятное, которое издавали насекомые и от которого мурашки пробегали по телу. Едва вырвалось оно из ее рта, как вся миллионная рать тварей ровно взорвалась, зажужжав в ответ, зов их возвышался и ничуть не падал, он стал громче бомб, громче ураганного ветра, срывающего крыши. Хор жутких ангелов. Я тоже завизжала, только мой собственный голос пропал в этом гаме, здоровой и покусанной рукой я плотно зажимала то одно ухо, то другое в напрасной попытке заглушить его. Ведь, как ни жуток был этот звук, слышала я всего лишь намек, простейшую зыбь, возвещавшую о чем-то еще, скрытом под ней: тихо, отдаленно. Нарастая.

Пол, стены и потолок прорывались вокруг меня, вокруг нее, насекомые изливались живым омутом, водоворотом. Они тучами слетали на нее, свою чахлую маленькую музу-королеву, цеплялись, чтобы рядами усесться ей на плечи, спину, волосы, словно птицы Хичкока. После чего откидывались назад, выставляли брюшки, на каких проблескивали письмена ублюдочного ангельского жаргона Говорули, и, трепеща в такт множеством своих крылышек разом, поднимали нечеловеческую бурю.

Сколько б ни было их числом, никак эти твари не могли бы поднять даже самого маленького человечка: этого попросту физика не позволила бы. И все ж я знаю, что видела, как эта девочка поднимается в воздух, пусть и медленно: ножки болтаются, как у куклы, уходящей со сцены вверх. Помню, как, воспаряя, она глянула в мою сторону своими пустыми глазами и, когда взгляды наши встретились, помню, я своего отвести не могла.

Невозможно.

Губы ее шевелились – или так казалось: слова или символы? Был ли то шифр Эдварда Келли? Было ли ее произношение правильным?

«Уходи, – показалось мне, будто я услышала отчетливо внутри черепа. – Уходи сейчас и держись подальше. Не оглядывайся и не приходи обратно, никогда…

…Но и тебе тоже спасибо. Да. Спасибо».

(так что – уходи)

И в миг единый появилась в том потоке щель, проход, выход, по какому лишь одному пройти можно было. Я им воспользовалась – с радостью.

(уходи)

Помню, как вышла из двери кладовой Тридцать Третьего, скрытой за ложным шкафчиком, и запрыгала по лестнице через две ступеньки, едва не поскользнулась, сбегая вниз. Помню, как пинком открыла входную дверь, когда все здание зашаталось, и выскочила наружу, кожей все еще ощущая густой воздух, все еще слыша жужжание, забивавшее слух. А потом помню, как серо-бурая кирпичная коробка целиком с грохотом сама собою рухнула, взметнулась туча пыли, будто громадное, бесформенное существо скакнуло вверх и пропало, рассыпавшись по всему небу.

Я сидела в своей машине, когда под вой сирен прикатили полицейские и машины «Скорой помощи», мне обрабатывали раны в свете сигнальных огней. Никто, похоже, не заметил, что я была там, и все ж я только раны перевязала и уехала… уже часа через полтора выехала из города, яростно цепляясь за сознание, так что костяшки пальцев побелели на руле. Я ушла – и все уходила и уходила.

Хотя после этого я целый месяц ежедневно лазила в Интернет, крушение на Дэнси-стрит было упомянуто всего один раз, и вина возлагалась на структурную ветхость. Муниципалитет призвал к расследованию, назвав некий консорциум трущобных лордов как «людей заинтересованных», но на самом деле из этого ничего не получилось. Не было и никакого упоминания тела истощенной девочки, найденного среди обломков, хотя, правду сказать, на самом деле я и не думала, что оно там было.

В конце концов я заехала туда, где почувствовала себя вполне безопасно, чтобы остановиться и залечь, обнимая себя, в темноте запертого на ключ номера мотеля. Однако ночной кошмар – вопреки обыкновению – не явился ни в ту ночь, ни в любую другую. Кошмары тоже ушли, как и все остальное.

Вам известно значение слова «таинство»? Это не просто неразгаданная загадка, а ритуал, тайный обряд или способ поклонения – нечто утраченное и найденное вопреки всему, всем добрым советам, отвратительным как раз своей притягательностью. Или, наверное, часть чего-то гораздо большего, кусочек, уловленный боковым зрением во вспученные неровные очки, оставшиеся с иных времен – не предназначенные пропускать ничего, кроме света, да и то не столько, чтобы высветить хоть что-нибудь.

Ведь света всегда хватает лишь для того, чтобы показать, как много кругом, повсюду тьмы, и это печальная, суровая правда. Так много тьмы, и так чертовски мало всего остального.

Однако, как, несомненно, должна была знать Бабуля-Говоруля, даже самая мудреная история не научит нас ничему, если мы ей не позволим. Как раз поэтому все тайны, сколь бы основательны они ни были, воистину требуют раскрытия, точно так же, как все секреты в конечном счете требуют оглашения (выбалтывания)… но только тому, кому надо, вы ж понимаете: соучастнику в заговоре, наследнику, наперснику. Буквально совладельцу секрета. И это потому, что тайны предназначены передаваться, как болезни, потому как заражение посредством строго определенных переносчиков есть единственный способ, гарантирующий им выживание.

Возможно, тайна Говорули умерла с нею, мне, во всяком случае, эта мысль по душе. В самом деле. За исключением того факта, что следовало бы ей постичь узнанное от кого-то, где-то… а если не можешь найти источник, то, хоть сожги ты всю колонию дотла или хоть все место ядом пропитай насквозь, ничего не выйдет, потому как вся твоя работа была напрасной.

Как ни старайся убеждать себя в обратном, а заражение паразитами непременно вернется.

Как в Библии говорится… «нечестивый бежит, когда никто не гонится за ним»[7]? Так вот, им-то я и была все это время: все в бегах да в бегах, никогда в точности не зная – от чего? Все держала и держала ухо по ветру, ожидая услышать шелест крылышек – далекий, но приближающийся. Все ждала и ждала, когда вернутся сны – в тысячу раз стеснительнее, глубже и темнее.

А все потому, что знала, как и вы теперь знаете, как пустотелы стены мира, насколько полны они вещей скрытных и куда как более хрупки, чем думается.

Вот поэтому я и написала это, так чтоб никогда не пришлось произносить мне этого вслух или опять раздумывать об этом… так что я могу закрыть глаза, доверяя, что вы-то станете читать дальше и, если истина настолько устрашит вас, совершать поступки, без которых вера пуста. И все ж, произнося эти последние слова, я по-прежнему чувствую, как история разевает свою пасть и еще раз вгрызается в меня, заживо пережевывает меня и, полупережеванную, выплевывает обратно, чтоб молила я напрасно: пусть следующий раз, когда меня заглотят, станет моим последним.

Звук тот меж тем… что есть тот звук, от какого нигде не укрыться, даже когда он неслышим? Нытье какого-то вселенского механизма, в мощных шестернях которого мы бежим, толкаемся, плодимся? Ужасная трель ангела?

Какие же мы: жестокие, проклятые до глубины души или бездушные, – в любом случае не слишком-то велика разница. Истребители паразитов, превратившиеся в паразитов, засоряющие творения космоса: себя мы считаем невидимыми, но так ли это? Можем ли мы быть? Или нас уже так много, что нельзя нам не высыпать под ясный свет, заманивая собственное наше уничтожение?

Неужто нас то и дело отправляют в отбросы, бракуют, а мы о том и не ведаем даже?

Однажды я проснусь в темноте, расслышав произнесенное мое имя, и, знаю, я непременно переменюсь. Крылья прорастут у меня на спине, болезненно, как и при всяких родах… может, два или четыре, может, шесть, а то и больше. И тогда я полечу: вверх, вниз, на волю. Во тьму или в свет – неважно, как случится.

Просто подальше отсюда. От меня.

От всего.

А пока сплю я в своей Стесненной Пустоте недвижимая и притиснутая, будто мертвая. В надежде (несомненно, напрасной) перемениться прежде, чем проснусь.

Загрузка...