Тюрьма Эвин, Тегеран
Сжавшись в комок у стены, Азар сидела на стальном полу фургона. Дорога была неровная, фургон качало из стороны в сторону, трясло – вместе с ним тряслась и Азар. Свободной рукой она нащупала что-то вроде поручня и крепко в него вцепилась, другой рукой придерживала свой вздутый, напряженный живот. С каждым толчком машины живот подбрасывало; Азар с трудом дышала от его тяжести. По телу прошла жаркая волна боли, зародившись где-то у основания позвоночника; девушка ахнула и изо всех сил вцепилась в чадру. С каждым поворотом Азар швыряло о стену, на каждом ухабе, на каждой выбоине бросало к потолку – и она чувствовала, как испуганно сжимается во чреве ее малыш. Повязка на глазах промокла от пота.
Подняв руку, Азар вытерла влагу с глаз. Снять повязку она не осмеливалась, хоть рядом с ней в кузове фургона никого не было. В стенке у нее за спиной окошко – она нащупала рукой стекло, когда поднималась сюда. Что, если Сестра заглянет в окно? Что, если фургон резко остановится и Азар не успеет снова надеть повязку?
Что случится, если ее застанут с открытыми глазами, Азар не знала – и выяснять не хотела. Порой она пыталась себя убедить, что для постоянного страха, гнездящегося внутри, страха, с которым она уже сжилась и срослась, нет оснований: ведь на нее никто еще ни разу не поднял руку. Ей нет причин бояться Братьев и Сестер! Но есть еще крики. Крики сотрясают стены тюрьмы, разносятся по пустым коридорам, будят заключенных по ночам, прерывают их обеденные разговоры – и погружают в тяжелое, напряженное молчание, длящееся до самой ночи. Откуда доносятся эти крики, никто не осмеливается спросить. Ясно одно: это крики боли. Пронзительные вопли терзаемого тела, лишенного разума и души, всеми покинутого, раздавленного, дрожащего комка мяса, которому оставлен лишь один признак бытия – способность нарушать тишину. И кто знает, когда настанет твоя очередь? Когда тебя уведут по коридору – куда-то, где от тебя не останется ничего, кроме крика?
Из крохотного отверстия над головой доносился приглушенный шум просыпающегося города: открываются ставни, гудят машины, смеются дети, громко расхваливают свой товар уличные торговцы. Спереди, из кабины грузовика, слышались веселая болтовня и смех: один из Братьев что-то рассказывает, а Сестра пронзительно смеется. Эти звуки Азар старалась отсечь и сосредоточиться на звуках города – родного Тегерана, который уже несколько месяцев не видела и не слышала. Спрашивала себя, как изменился город сейчас, на третий год войны с Ираком. Затронула ли его война? Уезжают ли люди? Судя по шуму снаружи, не изменилось ничего: тот же многоголосый гул и гомон, те же беспорядочные звуки бедной и трудной жизни. А где-то сейчас ее родители? Мать, должно быть, стоит в очереди за хлебом, отец оседлал мопед и едет на работу… При мысли о них горло сжалось.
Азар запрокинула голову и широко раскрыла рот, ловя призрачное дуновение свежего воздуха. Вдохнула несколько раз – так глубоко, что закашлялась. Развязала тугой узел хиджаба под подбородком, дала чадре соскользнуть с головы. Она сидела, прижавшись спиной к стене, держась за поручень, стараясь поменьше трястись и качаться вместе с машиной, когда еще один приступ боли пронзил ее, словно огненным мечом. Азар вцепилась в поручень и постаралась сесть прямее. Мысль, что ребенок родится на этом железном полу, посреди ухабистой дороги, под пронзительный смех Сестры, привела ее в ужас: глубоко вдохнув, она крепче сжала поручень и постаралась сжаться сама, не дать хлынуть наружу тому, что переполняет ее изнутри. Нет, нельзя рожать, пока они не доедут до больницы!
Однако усилия были тщетны. Между ног словно что-то прорвалось, и щекотная влага потекла по бедру. В страхе Азар откинула чадру и начала кончиками пальцев ощупывать свои ноги. Она знала, что в какой-то момент у роженицы отходят воды, но плохо представляла, что должно произойти дальше. После этого – сразу роды? Или не сразу? А если это опасно? Она только начала читать книги о беременности и родах, когда за ней пришли. Немного не дошла до главы о водах, схватках и о том, что брать с собой в роддом, когда несколько кулаков заколотили в дверь. А потом на нее надели наручники и увели с собой – молодую женщину с уже обозначившимся животом.
Азар стиснула зубы; сердце отчаянно колотилось. Если бы рядом была мама! Мама, с доброй улыбкой, ласковым низким голосом объяснила бы ей, что происходит. Успокоила бы, сказала, что бояться нечего. Если бы у Азар осталось хоть что-нибудь от мамы – клочок платья, хиджаб, что-то, что можно сжать в руках! Тогда ей было бы легче.
А Исмаил? Исмаил сидел бы рядом, держал ее за руку и говорил, что все будет хорошо. Хотя сам был бы напуган до ужаса. Азар представляла, как муж смотрит на нее своими яркими карими глазами – так, словно хочет вобрать в себя всю ее боль. Собственную боль он переносил стойко, но боль жены повергала его в отчаяние. Когда она залезла на стул, чтобы оборвать виноград с высокой ветки, и упала, он едва не зарыдал, увидев, как она корчится на земле. Уложил ее на диван, сжал в объятиях и долго не хотел отпускать. «Я уж думал, ты спину сломала! – сказал он потом. – Если с тобой что-то случится, я не переживу!» И казалось, его тревога, его беспокойная любовь делает Азар неуязвимой и бессмертной, прочной, как гора. Глядя в глаза мужа, Азар верила, что с ней ничего не случится. Успокаивая его, успокаивала и себя.
А что сделал бы отец? Просто отнес бы ее на руках в машину и, как безумный, погнал в роддом…
Фургон резко затормозил, и Азар, выдернутая из мыслей, обернулась, словно могла что-то увидеть. Рев мотора умолк, но дверь никто не открывал. Азар торопливо затянула под подбородком узел хиджаба, накинула на голову чадру. Снаружи раздался пронзительный взрыв смеха, потом еще. Стало ясно: Брат рассказывает что-то забавное, а Сестры хотят дослушать историю до конца. Азар ждала, влажными от пота руками сжимая края чадры.
Несколько секунд спустя снаружи открылась и снова захлопнулась дверь. Послышалось звяканье: открывали замок. Цепляясь за поручень, Азар поползла вперед. Когда дверь отворилась, она была уже на пороге.
– Выходи, – приказала Сестра, застегивая на ее запястьях наручники.
Азар едва могла стоять. Брела во тьме рядом с Сестрой, шатаясь, как пьяная, чувствуя, как липнут к ногам мокрые штаны. Затем с нее сняли повязку – и Азар обнаружила себя в тускло освещенном коридоре с рядами закрытых дверей по обе стороны. У стен стояли несколько пластмассовых стульев. На стенах – плакаты с улыбающимися малышами и фото в рамке, на котором медсестра, приложив палец к губам, призывала к тишине. Сердце Азар радостно забилось: наконец она в тюремной больнице!
Мимо торопливо прошли и скрылись за поворотом несколько медсестер. Азар проводила их жадным взглядом, наслаждаясь тем, что вновь способна видеть. Глаза торопливо скользили по зеленым стенам, дверям, плоским неоновым лампам на потолке, задерживались на снующих туда-сюда медсестрах в белоснежной форме, с оживленными, раскрасневшимися от работы лицами. Без повязки на глазах Азар чувствовала себя почти свободной – почти такой же, как все они. С завязанными глазами она – калека, беспомощная, бессильная, обнаженная; любая опасность может прийти из тьмы, что угодно могут сделать с ней, и она не в силах себя защитить. Ядовитый страх гложет ее изнутри и лишает целостности, лишает себя. Но один свободный взгляд на мир – и этот страх начал отступать. Стоя посреди тускло освещенного коридора, окруженная радостной суетой, сопутствующей появлению новой жизни, Азар ощущала, как возвращается к ней человеческое достоинство.
Из-за одной двери раздавался приглушенный детский плач – хор нескольких младенческих голосов. Азар жадно вслушивалась, словно ловила в этом голодном младенческом плаче послание из будущего.
Подошла медсестра – крупная женщина со светло-карими глазами. Оглядела Азар с головы до ног, затем обратилась к Сестре:
– У нас сегодня все забито под завязку – Курбан-байрам! – и, боюсь, свободных палат нет. Но пойдемте к доктору, пусть хотя бы ее осмотрит.
Медсестра повела их вверх по лестнице. Азар поднималась с трудом, то и дело останавливалась передохнуть. Медсестра быстро шла впереди, словно старалась держаться подальше от этой заключенной с ее муками, каплями пота на лице, с ее нерожденным ребенком.
Этаж за этажом, коридор за коридором, дверь за дверью – все закрыты. Наконец за одной дверью нашлась женщина-врач, жестом пригласила их внутрь. Азар быстро легла и подчинилась безличным, деловым прикосновениям рук в резиновых перчатках.
Ребенок внутри нее был как туго завязанный узел.
Врач закончила и вышла, бесшумно закрыв за собой дверь, а медсестра сказала:
– Я уже говорила, оставить ее мы не сможем, она не из нашей тюрьмы. Везите куда-нибудь еще.
Сестра жестом приказала Азар встать. Вниз – этаж за этажом, пролет за пролетом. Задыхаясь, Азар цеплялась за перила. Снова вернулась боль: острая и жаркая, она зарождалась в спине и охватывала клещами живот. Словно чьи-то гигантские руки пытаются вырвать из нее ребенка. На первой схватке Азар судорожно ахнула, и глаза, к горькому ее стыду, налились слезами. Она сжала зубы, тяжело сглотнула. Нет! Эти лестницы, эти длинные коридоры – не место для слабости.
Перед тем как вывести узницу из больницы, Сестра туго затянула повязку на ее глазах, красных от непролитых слез.
Снова фургон, снова железный пол, вонь нагретого металла. С грохотом захлопнулась дверь. Фургон тронулся – и из кабины полилась оживленная болтовня, приправленная взрывами хохота. В голосе Сестры, в ее пронзительном смехе явственно слышались кокетливые нотки.
Азар устало съежилась у стены на своем прежнем месте. Пока фургон пробирался сквозь утренние пробки, она вспоминала, как в первый раз привела Исмаила к себе домой. День был жаркий, совсем как сегодня. Исмаил шел за ней по узкой улочке: пахло от него мылом и счастьем. Азар сказала: хочет показать ему, где живет. Показать низкие кирпичные стены, фонтанчик во дворе, выложенный голубой плиткой, и гордость их дома – огромную жакаранду. Исмаил был в сомнениях. «А вдруг твои родители вернутся и нас застанут?» И все же пошел. «Просто маленькая экскурсия!» – со смехом успокоила Азар. Держась за руки, они шли из комнаты в комнату, не в силах даже на секунду оторваться друг от друга, и по дому плыл за ними аромат цветов…
Где сейчас Исмаил? Как он? Уже несколько месяцев о нем нет никаких известий. Жив ли… Нет, нет, нет! Азар отчаянно затрясла головой. Нельзя об этом думать! Только не сейчас! От нескольких заключенных из новеньких она слышала, что сейчас в тюрьму Эвин перевели и мужчин. Большинство мужчин. Тех, кто прошел через центр предварительного заключения Комита-Моштарак, кто выдержал допросы и все остальное, то, о чем Азар и думать не осмеливалась. Наверняка и Исмаил среди них. Наверняка он вместе с ней в тюрьме Эвин. Иначе и быть не может.
Грузовик замер, и снова распахнулась дверь. На этот раз с Азар не стали снимать повязку. Сквозь плотную черную ткань едва сочился солнечный свет. Спотыкаясь, девушка брела между Братьями и Сестрой: они вошли в какое-то здание, долго шагали по коридору, а затем попали, должно быть, в родильное отделение – здесь слышались стоны и крики рожениц. Азар ощутила прилив надежды. Быть может, ее наконец передадут в надежные руки врачей? Быть может, ее мукам конец? Повязка с одной стороны немного съехала, и Азар жадно ловила взглядом серый кафель на полу и растопыренные стальные ножки стульев. Мимо быстрым шагом проходили люди – наверняка медсестры; их Азар не видела, но ощущала колебания воздуха, словно ветерок в лицо, и слышала приглушенные шаги.
Но вот они прошли через коридор до конца и начали подниматься по лестнице. Крики рожениц звучали все глуше. Азар насторожилась, поняв, что ее ведут прочь из родильного отделения. Слезы опять вскипели на глазах, и она закусила губу, чтобы не заплакать. Новый коридор; наконец какая-то дверь отворилась перед ними, Азар ввели внутрь и приказали сесть. В изнеможении она опустилась на жесткий деревянный стул. По лбу ручьем тек пот, попадая в глаза. Вернулась боль – очередная схватка заставила ее скорчиться на стуле. «Скоро, – говорила она себе, – уже совсем скоро придет доктор, и все это кончится».
То, что к ней идет совсем не доктор, Азар поняла сразу – еще до того, как вошел. Поняла по звуку шагов за дверью – шагов мужских ног в пластиковых шлепанцах: шлип-шлеп, шлип-шлеп. Все громче и громче. Азар знала, что означает этот звук – знала, к чему готовиться. Она вцепилась в нагретый, влажный от пота металл наручников и крепко зажмурилась, всей душой надеясь, что шлепанцы прошлепают мимо двери и уйдут куда-нибудь по своим делам. Однако перед дверью шаги остановились. Сердце замерло: это за ней.
Дверь со скрипом отворилась. Из-под краешка повязки Азар видела черные мужские брюки и ноги в шлепанцах – костлявые ноги с длинными, заостренными, словно когти хищной птицы, ногтями. Слышала, как мужчина прошелся по комнате, выдвинул стул, проскрежетав по полу стальными ножками, и сел. Азар напряглась: она не видела опасность, но чувствовала – чувствовала каждой клеточкой своего тела. Ребенок в ее чреве дергался и извивался, словно в тщетных попытках к бегству. С гримасой боли она вцепилась руками в чадру.
– Ваше имя? Фамилия?
Нетвердым голосом Азар назвала свое имя. Затем имя мужа, название своей политической партии. Ударил новый приступ боли; она скорчилась, с губ слетел тихий стон. Мужчина этого словно не заметил. Он продолжал задавать вопросы – механически, как будто зачитывал по списку, не вникая в их смысл и не интересуясь ответами. В голосе звучала враждебность, вызванная усталостью и скукой – опасной скукой палача.
В комнате было жарко. Под несколькими слоями грубой ткани – чадрой и джильбабом – Азар обливалась потом. Мужчина спросил, когда арестовали ее мужа; она ответила. Потом начал перечислять имена, спрашивать, знает ли она этих людей. Она отвечала дрожащим голосом, полным муки; волны обжигающей боли накатывали все чаще. «Спокойно, спокойно, – повторяла себе Азар. – Надо успокоиться. Нельзя, чтобы пострадал ребенок». И трясла головой, стараясь отогнать предстающие ей страшные видения: дитя – ее дитя – страшно изуродованное, изломанное, с деформированным, выгнутым в неописуемой муке крохотным тельцем. Как у детей в Биафре. Она глухо застонала, чувствуя, как струйки пота стекают по спине.
«Где проходили собрания? – спрашивал мужчина. – Сколько было участников?» Вцепившись в сиденье стула, сотрясаясь от боли уже непрерывной, Азар пыталась вспомнить правильные ответы. Главное – всегда, на каждом допросе, отвечать одинаково. Даты, имена, все, что она знает и чего не знает, должно быть одним и тем же – в каждом протоколе. Азар понимала, что происходит; понимала, почему ее решили допросить именно сейчас. Надеются, что сейчас им будет проще ее расколоть! «Спокойно, спокойно». С ее губ слетали имена, даты, места, собрания, а мысленно она представляла себе ребенка: его крошечные ножки, ручки, коленки, цвет и форму глаз.
Новая волна боли – на сей раз почти невыносимой. Голос Азар прервался, она скорчилась на стуле. Прежде она и не подозревала, что человеку может быть так больно! Боль не прекращалась; Азар чувствовала, что вот-вот растворится в ней. Пальчики. Крошечные ноготки. Шея. Нос. Уши. Мочки ушей.
«Где печатали листовки?» Этот вопрос звучал не в первый раз. Азар наклонилась вперед, вцепилась в край стола. Услышала собственный стон. Черные волосики. Пупок. Подбородок. Она попыталась глубоко дышать, но при первом же вдохе ощутила, что теряет сознание. Чтобы не лишиться чувств, начала кусать язык, губы, побелевшие костяшки пальцев. У слюны был вкус крови.
Однако боль нарастала, и сознание стремительно меркло. Азар ничего больше не слышала, не понимала, что творится вокруг. Волна боли подхватила ее и унесла в какое-то иное пространство, в тесный замкнутый мирок, где не существовало ничего, кроме несказанной муки, где боль была уже не частью ее тела, а условием жизни, признаком бытия. И сама Азар вышла из тела и стала отдельным миром, в котором все содрогалось и корчилось от боли, беспримесной и бесконечной.
Она не знала, долго ли мужчина ждал ответа на свой вопрос – так или иначе, не дождался. Краем уплывающего сознания она уловила шорох закрываемого блокнота и поняла: допрос окончен. Головокружительное облегчение охватило ее. Она не слышала, как он встал, но слышала удаляющиеся шаги: шлип-шлеп, шлип-шлеп. Чуть погодя голос Сестры приказал встать. Сестра и кто-то еще с другой стороны, медсестра, должно быть, вывели Азар из комнаты и повели по коридору. Она ковыляла между ними, еле держась на ногах, сгибаясь пополам, дыша часто и неровно. Наручники на запястьях неподъемной тяжестью тянули к земле. Этажом ниже до слуха Азар вновь донеслись крики рожениц.
– Вот и пришли, – сказала медсестра, когда они остановились.
С Азар сняли наручники, стянули повязку с глаз.
В палате, полной медсестер, Азар взобралась на узкую кровать. Стену по правую руку от нее ярко освещало солнце; по его положению Азар поняла, что полдень уже позади. Схватки на время утихли, и Азар, измученная, провалилась в полудрему, бездумно разглядывая игру солнечных лучей на гладкой стене, покоряясь быстрым умелым рукам женщины-врача.
Сестра стояла тут же, у кровати, и не спускала с Азар глаз. Но на нее Азар смотреть не желала. Будь ее воля, она вовсе забыла бы о существовании Сестры. Не только Сестры, но и всего, что за ней стояло: ареста, одиночества, страха, родов в тюрьме. Того, что в собственной стране она стала чужой, что люди вокруг смотрят на нее как на опасного врага, которого надо сломить и подчинить своей воле. Ибо само ее существование – вызов их власти, их представлениям о добре и зле, о правильном и неправильном. Она отказалась играть по их правилам, открыто заявила, что боролась не за это – и стала врагом. Она им ненавистна, ибо не верит, что у их Бога можно найти ответы на все вопросы.
Азар хотелось закрыть глаза и представить, что она сейчас где-то еще – в другом времени, в другом месте, в другой больнице; что рядом стоит Исмаил, держит ее за руку, гладит по щеке, не сводит с нее встревоженных глаз, а за дверью родильной палаты меряет шагами коридор отец, и мать сидит на краешке стула, сжимая в руках узелок с больничными вещами, готовая вбежать в палату к дочери, как только врач выглянет оттуда и скажет: «Можете зайти…»
Забывшись, она протянула руку… Пальцы сжали лишь пустоту. Одна здесь, совершенно одна.
– У нее поперечное предлежание, – послышался над головой голос врача.
Азар взглянула на свой живот. Тугой комок, выступающий примерно в районе пупка, – ее ребенок – теперь приподнялся, словно двигался в обратную сторону от родовых путей, к груди.
Врач повернулась к двум женщинам, стоящим сзади.
– Придется его протолкнуть.
У Азар пересохло во рту. «Протолкнуть»? Как это?! Две женщины – должно быть, акушерки – подошли ближе: теперь она видела их морщинистые лица и натруженные руки, деревенские руки, огрубевшие от тяжелого крестьянского труда. Обе держали какие-то тряпичные лоскутья. Азар едва не закричала от ужаса. Зачем им эти тряпки? Что они будут делать? Заткнут ей рот, чтобы ее крики не слышались за дверью? Женщины взглянули на Сестру; та взяла у одной из них лоскут и показала, как привязать ногу Азар к кровати. Азар вздрогнула, ощутив грубое прикосновение потных рук. Две женщины помялись, словно в нерешительности, затем приступили к делу. Одна взяла Азар за ноги, другая за руки. Изо всех сил, какие еще оставались, Азар сопротивлялась.
Врач прикрыла ей ноги одеялом и наклонилась вперед.
– Ну что ж, поехали.
Привязав Азар к кровати, акушерки встали по обе стороны от нее и, сплетя пальцы, положили ладони ей на верхнюю часть живота. Азар лежала беспомощная, обезумевшая от боли; сердце отчаянно колотилось в груди. Что они с ней сделают? Что сделают с ребенком? Кто эти женщины, откуда они? Да точно ли это больница?!
Она услышала собственный стон. Две женщины глубоко вздохнули, набираясь сил – разом, точно боксеры перед схваткой. Затем, широко раскрыв глаза и плотно сжав губы, натруженными крестьянскими руками, должно быть, привыкшими ощупывать воспаленное вымя коровы или ставить на дрожащие ножки новорожденного ягненка, дружно надавили на ком в животе – на ее ребенка! – толкая его вперед и вниз.
Боль была такой, что на миг Азар застыла, не в силах ни шевельнуться, ни вскрикнуть. В следующую секунду из ее груди вырвался дикий, звериный вопль. Вопль, сотрясший все тело и эхом отдавшийся в ушах. Она рвалась и билась, пытаясь оттолкнуть своих мучительниц от себя и от ребенка. Что они делают?! Они же его раздавят! Задушат! Путы не давали ей приподняться; она вытянула шею и попыталась укусить одну из женщин, но новый приступ боли опрокинул ее на кровать.
– Толкайте! – скомандовала врач.
Тугой ком в животе не поддавался. Женщины давили на него изо всех сил, сплетя пальцы, с раскрасневшимися от натуги лицами. Губы их кривились от напряжения, на лбах и носах блестели капли пота.
Новый дикий вопль вырвался из груди Азар. На миг все потемнело перед глазами; а когда взгляд прояснился, она увидела, что одна из женщин улыбается ей. Она была помоложе своей товарки – совсем не старуха, должно быть, ровесница Азар, лет двадцати с небольшим, и черные миндалевидные глаза ее смотрели ласково.
– Все хорошо, – прошептала она ободряюще, положив на пылающий лоб Азар прохладную руку. – Мы повернули малыша головой книзу: теперь тебе надо просто тужиться. – Новая судорога боли скрутила Азар, а женщина повторяла: – Малыш уже почти вышел, давай, тужься!
Но Азар смотрела на нее дикими, безумными глазами, не понимая ни слова. Она больше не владела собой: какая-то новая, необоримая сила распирала и рвала ее изнутри, властно желая выйти на свет. Она напряглась и испустила новый пронзительный крик.
– Да, вот так, тужься! Давай! Еще раз!
Сестра схватила Азар за руку.
– Кричи! Призывай Бога! Призывай Имама Али! Хоть сейчас обратись к ним!
Ослепительная боль прошила Азар изнутри; в глазах снова потемнело, она вцепилась в руку девушки и закричала, что было мочи. Однако никого не призвала.
– Есть! – воскликнула женщина-врач. – Выходит! Давай, еще разок!
Внутренности рвались с хрустом и треском. Она разверзалась, раскрывалась, как живая дверь.
Из последних сил Азар вытолкнула то, что рвалось из нее в мир. Все померкло перед ней – а в следующий миг откуда-то из дальней дали донесся слабый плач новорожденного.
Когда она разлепила веки, палата была пуста. Из приоткрытого окна несло холодом, и Азар задрожала. Она по-прежнему была привязана к кровати, ноги совершенно онемели. Мокрые от пота волосы прилипли к лицу.
Сколько она так пролежала? Несколько часов, дней? Быть может, вечность? «Где мой ребенок? Куда его унесли?»
Скоро дверь со скрипом отворилась; вошли Сестра в черной чадре и следом две акушерки. «Где мой ребенок?» – хотела спросить Азар, но с пересохших губ не сорвалось ни звука.
– Твоя дочь в другой палате, – словно прочтя ее мысли, ответила Сестра.
Азар прикрыла глаза. «Девочка!» – подумала она, и на губах проступила измученная, но торжествующая улыбка.
Однако в следующий миг ее охватила тревога. Можно ли верить Сестре. Что, если она лжет и ребенок умер? Что, если это еще один жестокий трюк? Да, она слышала крик младенца – но вдруг он сразу прервался?.. Азар перевела взгляд на акушерку: та улыбнулась и кивнула. Оставалось только верить.
Акушерки взялись за кровать Азар, выкатили ее из палаты и перевезли по коридору в другую палату, где окно было закрыто. Здесь ее отвязали. Лица этих женщин напомнили Азар матерей тех детей, которых она учила в деревнях под Тегераном в первый год революции. Тихие, послушные, стоя рядом со своими ребятишками в бедных одежонках, они покорно принимали все, что говорила Азар. В их глазах читалось восхищение, преклонение, переходящее в благоговейный страх перед городской девушкой, которая так легко открывает и закрывает книги, говорит на чистом литературном фарси, которая – в своих городских нарядах – так неуместно смотрится в деревенской школе с мазаными глинобитными стенами.
При воспоминании о тех днях у Азар заныло сердце. С какой радостью трудилась она на благо родины, как мечтала о новом, более справедливом обществе! С каким счастьем в душе возвращалась вечером на автобусе в Тегеран! Весь город, казалось, испытывал те же чувства – гудел и жужжал, переполненный радостным возбуждением, уверенный, что и настоящее, и будущее несут счастье. Словно на крыльях, летела Азар в тесную квартирку, где ждал Исмаил. Он всегда ее ждал: подходя к дому, она видела свет в окне – и сердце подпрыгивало от радости. «Исмаил дома!» – думала она, с улыбкой взбегая вверх по лестнице. Дома, ждет – и совсем скоро она окажется в его объятиях! Ее приветствовал запах вареного риса, и Исмаил выходил из кухни и крепко-крепко обнимал ее со словами: «Khaste nabaashi azizam!» – «Никогда не уставай, милая!» Потом она заваривала чай, и они сидели вместе у узкого окна, за которым шелестели во тьме деревья; Исмаил рассказывал ей о Карле Марксе, а она читала ему стихи Форуг Фаррохзад.
После революции прошел едва ли год, Азар и Исмаил были полны энтузиазма. Слезы радости выступали у них на глазах, голоса дрожали от восторга, когда они говорили о своей победе – победе народа над шахом, прежде неприкосновенным монархом: эта победа наполняла их надеждой. И все же они чувствовали: что-то пошло не так. Явились вдруг люди с суровыми лицами и гневными обличительными речами: твердили, что страна принадлежит Богу, что Бог требует от народа жить праведно и соблюдать святые законы – и людей этих становилось все больше. «Что происходит?» – спрашивала порой Азар у Исмаила в недоумении и тревоге. Эти суровые люди считали себя единственными законными наследниками революции, единственными неоспоримыми победителями. Преследуя то, что называли «контрреволюционной деятельностью», они громили университеты, закрывали газеты, запрещали политические партии. Их слово стало законом – и всем, кто не принимал новый закон, пришлось уйти в подполье. Как Исмаилу и Азар.
Азар с облегчением вытянула руки и ноги. Ее била дрожь; она никак не могла согреться. Акушерка, что помоложе, вышла из палаты, вернулась с одеялом, укрыла Азар – и та сжалась под одеялом в комок. Женщины вышли, тихо прикрыв за собой дверь.
Азар нырнула под одеяло с головой. Закрыла глаза, свернулась комочком, стараясь не упустить ни единой молекулы тепла. И долго, долго лежала под одеялом – бесформенной грудой изможденной плоти, без мыслей, почти без чувств.
Наконец, согревшись, она высунула из-под одеяла голову, а затем и плечи. У противоположной стены стояла другая кровать, пустая, со смятыми простынями и вмятиной на подушке. Как видно, совсем недавно там лежала пациентка. А рядом с кроватью на полу стояла тарелка с недоеденной порцией риса и зеленых бобов. Заметив ее, Азар вдруг осознала, как голодна. Она ничего не ела со вчерашнего вечера. Не сводя глаз с тарелки, она откинула одеяло и попыталась встать; ноги подогнулись, и она едва не упала. Вцепившись в спинку кровати, Азар осторожно опустилась на пол. Затем встала на четвереньки и поползла по холодному кафельному полу: сердце горячо и гулко колотилось в груди.
Чем ближе подбиралась она к тарелке, тем сильнее и смелее себя чувствовала, тем более охватывала ее решимость съесть все до последней рисинки. Да, она съест все – и не станет спрашивать позволения Сестры! Схватит эту тарелку – и схомячит, сожрет все до последней крошки! Сделает частью себя. Ей хотелось завладеть и рисом, и бобами, и самой тарелкой. Мелькнула даже мысль как-нибудь спрятать тарелку и забрать с собой в тюрьму. Ее подташнивало от голода, от собственной дерзости, от перспективы наконец поесть, от страха быть застигнутой за миг до того, как она протянет руку к тарелке – к сокровищу, в этот миг драгоценному, как сама жизнь. Упираясь локтями в пол, она старалась ползти быстрее.
Рис был засохший, холодный: сухие рисинки царапали глотку; ничем не лучше того, чем кормили в тюрьме. Но Азар продолжала есть, торопливо и жадно, хватая рис и бобы руками и засовывая в рот, с трудом пережевывая, не ощущая вкуса. Ела так, словно в любой момент еда может исчезнуть, испариться – и она вновь вернется в реальность, где ничего ей не принадлежит. Так и было: в любой миг могла войти Сестра и отобрать тарелку. Однако эти драгоценные секунды принадлежали Азар. В эти секунды она по-настоящему жила.
Женщина-врач в белом халате улыбнулась Азар, проверяя ее кровяное давление. Лицо у нее было круглое, добродушное, и странно выглядели на нем темные синяки под глазами. Сестра стояла по другую сторону кровати; кажется, ей совершенно не мешала черная чадра. Да и никому из них не мешала. Никому из Сестер. Все они ходили, жестикулировали, разносили по камерам обед, отпирали и запирали двери, надевали на заключенных и снимали наручники, завязывали глаза так легко и ловко, словно не было на свете одежды удобнее этих тяжелых слоев ткани, обвивающих тело крыльями летучей мыши. Много раз Азар хотела спросить Сестру о своей дочери – и много раз останавливала себя. Заметив ее волнение и радость, Сестра может отказаться принести ей ребенка – просто так, чтобы помучить. Азар придется быть послушной, быть терпеливой.
– Внутри разрывы, могла попасть инфекция, – проговорила женщина-врач, снимая с руки Азар аппарат для измерения давления. – Придется оставить ее здесь на два дня, не меньше.
Сестра смерила врача взглядом с ног до головы, явно стараясь выглядеть «начальницей». Получилось так себе. Слишком ясно в глазах Сестры, в складке ее толстых губ, в нечастой улыбке, обнажавшей отсутствие переднего зуба, просвечивала провинциальность. Бедная, пыльная деревушка в глуши, ленивые послеобеденные сплетни соседок, мальчишки, в пыли гоняющие мяч, мечты о цветном телевизоре. Образование не выше пяти классов. Но эта деревенская баба сделалась королевой революции, распростерла свою черную чадру над городом. И училась гордиться бедностью и невежеством – так же, как уже научилась гордиться чадрой.
– У нас есть все, что нужно, – холодно и безапелляционно ответила Сестра. – Мы о ней позаботимся.
Азар протянула под одеялом иссохшую руку, нащупала ногу врача и ущипнула, что было сил.
– Необходимо уничтожить бактерии у нее внутри, – ответила врач, глядя Сестре в лицо. Щипка она словно не заметила. – Потребуется несколько дней.
– У нас тоже все есть. Врачи. Больница. Лекарства.
«Неправда! – хотела закричать Азар. – Она врет, в тюрьме ничего нет, меня просто бросят в камеру и оставят гнить!» Но не издала ни звука – лишь снова ущипнула врача, изо всех сил, почти что вцепилась ногтями ей в ногу.
– Говорю вам, она нуждается в профессиональном медицинском уходе! – настаивала врач. Как видно, смысл щипков Азар был ей понятен. – Нужно следить за ее состоянием. У нее разрывы.
Сестра бросила на Азар сердитый взгляд, как будто в своих разрывах та была виновата сама. Азар бессильно уронила руку на край кровати. Сестра кивнула врачу на дверь, приказывая выйти, и пошла к дверям сама. Но прежде, чем врач отошла прочь от кровати, Азар схватила ее за руку.
– Ребенок?.. – прошептала она.
Врач накрыла ее стиснутую руку своей.
– Все хорошо. Не беспокойтесь. Вам скоро ее принесут.
Азар сидела на кровати, не сводя глаз с двери, и гадала, когда же ей принесут ребенка. Сидела, сцепив руки, дрожа от волнения, страха и гнева. Текли часы – и она начала терять терпение. Девять долгих месяцев дочь жила с ней вместе, росла внутри нее, Азар защищала малышку и выживала вместе с ней – и теперь казалось немыслимым, что ее здесь нет, что Азар не может взять ее на руки, прижать к груди, сказать, на кого она похожа больше – на маму или на папу.
Мучительно ползли минуты: Азар смотрела на дверь – и желание увидеть дочь росло в ней, вздымалось, как гора, распирая грудь и мешая дышать.
Солнце клонилось к закату; по стенам бежали длинные тени. Ухватившись за подоконник, Азар сумела встать и выглянуть в закрытое окно. Ей хотелось узнать, где она. Сквозь жидкую сероватую листву сикоморы виднелся мост, плотно забитый машинами. Сизый смог заволакивал небо, и еле слышно доносились через стекло автомобильные гудки. Стая птиц в небесах сделала широкую петлю и, опустившись, рассеялась по ветвям деревьев. Город изменился. Яркие краски поблекли, как будто огромная рука торопливо расплескала по бетонным стенам пятна побелки, стараясь скрыть… Копоть? Кровь? Историю? Войну, которой не видно конца? Беду, что дышит каждому в спину?
Азар родилась не здесь, однако Тегеран стал ей домом. Стал родиной. Она любила этот город – неумолчный шум машин, белые, испещренные пятнами стены, многолюдность и суету. Любила так, что однажды поверила, что способна изменить его судьбу. Так она сказала Исмаилу, объясняя, почему хочет продолжить борьбу. «Не за это мы боролись, не за это рисковали жизнью. Нельзя допустить, чтобы у нас все отняли».
И, куда бы она ни шла, Исмаил шел с нею – рука в руке. «Все, что мы делаем, будем делать вместе», – сказал он. Любую судьбу они разделят пополам. Быстро, с готовностью он воспламенился ее жаром. Тоже ходил на подпольные собрания в душных, битком набитых комнатах, помогал печатать листовки и писать лозунги на пачках сигарет, говорил о будущем со студентами у себя в университете. Когда начались преследования и стало слишком опасно поддерживать контакты с родными, оба они отрезали себя от семей – перестали звонить и отвечать на звонки, перестали их навещать. Вместе плакали – в горе, в растерянности, не понимая, правильно ли поступают. Идти вперед больше не было сил; поворачивать назад – поздно. Дверь в их дом превратилась в зияющую рану: родители приходили под дверь и упорно стучали, наполняясь горем и чувством вины. Тогда Исмаил и Азар решили переехать. Исчезнуть, не оставив следов. Так будет легче, говорили они друг другу. Вдали от родных мест можно хотя бы притворяться, что все позади.
«Стоило ли оно того?» Азар откинула с лица пряди волос. Простит ли Исмаил когда-нибудь, что свою борьбу она поставила превыше всего на свете? Выше их любви, выше ребенка, растущего в ее чреве? Даст ли им судьба еще один шанс?
Поставив острые локти на подоконник, Азар прижалась лбом к нагретому стеклу. Автомобили черепашьим шагом двигались через мост. Даже издалека Азар видела крохотные недовольные физиономии водителей и нетерпеливые позы мотоциклистов, тоже застрявших в пробке – здесь не было места и для мотоциклов. А над мостом огромной низкой тучей навис черный плакат с изречением Верховного Вождя, выведенным изящным курсивом: «Революция стала взрывом света». И с изображением взрыва света, похожего на фейерверк.
На тротуаре под плакатом, рассеянно глядя на дорогу, стоял мужчина – усталый, прежде времени постаревший. Солнце ярко освещало его изможденное землистое лицо. Когда Азар его увидела, сердце ее пропустило такт. Рот раскрылся в изумлении, лицо осветилось улыбкой. Она не верила своим глазам.
– Педар![1] – закричала она и стукнула ладонью по стеклу.
Отец ее не услышал. Не обернулся. Рядом с ним стояли на земле несколько сумок; достав из кармана носовой платок, он утирал пот со лба. На сгорбленных плечах, на опущенной голове лежал тяжкий груз – не возраста, чего-то иного.
Лицо Азар искривилось, губы задрожали. Ни разу за все месяцы в тюрьме не чувствовала она, что отец так далек от нее, так недосягаем. Никогда не была она так одинока, никогда так не страшилась будущего.
– Педар! – крикнула Азар снова, из последних сил. Однако крик обернулся бессильным стоном, едва ли способным прорваться сквозь толстое стекло.
Отец не слышал. Не поднимая головы, подхватил он свои сумки и зашагал прочь. Тяжело дыша, широко раскрытыми глазами смотрела Азар, как удаляется в дымке жаркого летнего дня высокая сутулая фигура. Вот он оседлал мопед и скрылся.
Пробка на мосту понемногу рассасывалась – а Азар все стояла, бессильно уронив ладонь на оконное стекло, глядя на серые листья, пустые птичьи гнезда и на черный плакат, говорящий о свете.
В следующий раз, когда отворилась дверь, вошла Сестра – одна. Ребенка с ней не было. Не было ни врача, ни акушерок. В руках Сестра несла одежду Азар. Изумленно, по-прежнему дрожа, Азар смотрела на нее: перед глазами еще стоял отец, его усталое лицо и сгорбленные плечи. Сестра положила одежду на кровать. Азар слабым голосом спросила, где ребенок.
– Заберем по пути на улицу, – ответила Сестра, и Азар поняла: все усилия врача были тщетны. Сестра победила. Пора возвращаться в тюрьму.
Сестра пнула ногой пустую тарелку.
– Мейсама не видела?
– Мейсама?
Азар знала, кто такой Мейсам. Тот Брат, что утром в кабине грузовика рассказывал что-то забавное, вызывая у Сестры приступы смеха. Азар уже случалось видеть их вместе: Сестра, заметно старше Мейсама, хвостом ходила за ним и по темным коридорам тюрьмы, и по бетонированному дворику. Громко смеялась его шуткам. Приносила ему угощение и подарки – например, шерстяные перчатки, связанные ею самой. Обхаживала этого молодого Брата в отчаянной надежде купить его любовь.
– Высокий Брат с большими карими глазами. Красивый такой. – Сестра нахмурила густые прямые брови. – Он был с нами утром. Ты его не видела?
Азар молча смотрела на Сестру. Она вдруг поняла, почему Сестра так настаивала на том, чтобы уехать из больницы сегодня же. Не из-за правил, не из-за тюремного распорядка, не из соображений безопасности. На жизнь или смерть Азар ей плевать: просто она, снедаемая похотью, хотела и обратно ехать в одной кабине с красавчиком Мейсамом.
– Нет. Наверное, он уже уехал, – солгала Азар.
На самом деле она, кажется, видела Мейсама – хоть и не помнила точно; она почти ничего не помнила. Но, когда Сестра, мерзкая старая баба, наклонилась, чтобы застегнуть на ней наручники, на рябом от неровной тени листьев сикоморы лице читалось нескрываемое разочарование, – и Азар ощутила мстительную радость.
Едва они вышли в коридор, Сестра сказала, что сейчас принесет ребенка, и исчезла. Азар едва держалась на ногах; она с облегчением опустилась на белый пластмассовый стул у стены. Голые лампочки на потолке освещали пустой коридор тусклым, мигающим светом – светом, от которого слезились глаза.
Из комнаты дальше по коридору вышла пожилая женщина, аккуратно прикрыла за собой дверь. Остановилась у плакатов на стене, стала внимательно их разглядывать, касаясь каждого рукой. На ней был белый хиджаб и темно-синий джильбаб до колен – и, как видно, она кого-то или чего-то ждала. Наверное, появления на свет внука или внучки. Чистенькая аккуратная старушка в мрачном полутемном коридоре смотрелась неуместно.
Вот она села, положив на колени сумку из коричневой кожи с потертым ремешком. Бросила взгляд на Азар и тут же отвернулась. В ее серо-зеленых глазах Азар успела прочесть страх. Почему? Что-то поняла по лицу? Неужто в лице у Азар есть что-то кричащее о железных дверях, наручниках и допросах? Ведь жизнь в тюремных стенах не так уж сильно отличается от жизни на воле. И здесь, и там все скованы страхом, словно цепями, и влачат эти цепи за собой по улицам, в вековечной тени величественных и скорбных гор. Все живут в страхе, хоть никогда о нем не говорят. Страх, о котором молчат, становится неощутим и вездесущ, как воздух; невидимый и всемогущий, правит он человеческой жизнью.
Азар взглянула на свои свободные серые штаны, на черную чадру, наполовину размотавшуюся и свисающую на пол. Заключенные управлялись с чадрами совсем не так ловко, как Сестры. Наматывали их на себя неумело, словно ребенок, впервые одевающий куклу – сломанную куклу с безжизненно висящей рукой и перебитыми ногами.
Азар поспешно обернула чадру вокруг себя, натянула на лицо, спрятала под ней скованные руки. Под покровом чадры осторожно коснулась подбородка, впалых щек. Должно быть, она страшно исхудала. Выглядит, как привидение. В памяти всплыл образ – яркое воспоминание: с листовками в руках она бежит по пустынной улице, а за спиной слышится топот Революционной Гвардии. Азар помнила, как страшно билось тогда сердце – словно обрело собственную жизнь и пыталось вырваться из груди. Она спряталась за машиной. Помнила все: выбоину в асфальте, гонимую ветром конфетную обертку, окно ближайшего дома, и под окном столик с клеенкой, разрисованной желтыми розами. Запах нагретого металла. Яростное, оглушительное биение крови в висках.
Как будто столетия прошли с тех пор, с того дня под высоким безоблачным небом. Куда все исчезло? Что сталось с той Азар – решительной, быстроногой, ни с кем, даже с Исмаилом, не делившейся своими сомнениями?
Рядом послышались шаги, и Азар подняла голову. Перед ней стояла старушка в синем джильбабе.
– Дохтарам[2], ты хорошо себя чувствуешь?
Азар смотрела на нее с изумлением, не зная, что сказать. Она никак не ожидала, что эта незнакомка подойдет к ней и заговорит. Не представляла себе, каково это – заговорить с кем-то оттуда, из тюрьмы.
– Что-то ты бледная, – продолжала старушка.
В ее голосе Азар безошибочно различила тебризский выговор, как у матери – то же легкое певучее растягивание слогов, словно привычные слова приподнимаются на цыпочки, – и ее глаза налились слезами.
– Я жду свою дочь, – ответила она, с трудом проталкивая слова сквозь сжавшееся горло. Слишком ясно вспомнилась ей мать – как она омывает Азар лицо холодной водой из фонтанчика, готовясь к утренней молитве.
– А где она? В детском отделении?
Как прорывает плотину, так из глаз Азар хлынули слезы. Сама не зная, почему, она плакала, и все ее тело содрогалось от неудержимых рыданий.
– Не плачь, азизам[3], ну что же ты плачешь? – с удивлением и тревогой заговорила старушка. – О чем тебе плакать? Девочка твоя здесь. Иншалла[4], хорошая девочка, здоровая и красивая, как ты – хотя тебе надо бы больше кушать. Очень уж ты худая. А ведь теперь тебе придется двоих кормить. Надо быть сильной, дочка, идет война, и все мы должны быть сильными, чтобы Саддам не поставил нас на колени! – Так приговаривая, она утирала Азар слезы концом своего белого хиджаба, – а слезы текли и текли, и не было им конца.
– Что же ты не пойдешь и не заберешь свою дочку? – спросила старушка, должно быть, надеясь, что этот вопрос отвлечет Азар и положит конец ее слезам.
– За ней пошла Сестра, – проговорила Азар, давясь слезами, низко опустив голову и утирая лицо краем чадры.
– Так ты здесь с сестрой! – радостно воскликнула старушка. – Ты не одна! Вот и славно!
– Она не моя сестра, – ответила Азар. – Мы просто зовем ее Сестрой. Она… – Тут она оборвала себя и умолкла.
Старушка ждала продолжения. Миг – и что-то изменилось в ней: помрачнело сморщенное лицо, потемнели серо-зеленые глаза. Старушка молчала – не спешила больше утешать Азар или говорить с ней о дочери. Лишь несколько секунд спустя опустила ей на голову морщинистую руку.
– Понимаю, – промолвила она.
В ее глазах плескались несказанные слова, быть может, вопросы… И все же она поцеловала Азар в лоб и торопливо отошла. И вовремя: с другой стороны коридора уже показалась Сестра с крошечным красным свертком в руках.
Забыв о старушке, Азар вскочила на ноги. В картине, что открылась ей, было что-то мучительно неправильное: крохотный ребенок – ее ребенок – в руках у тюремщицы! На миг ее охватило такое отчаяние, что подкосились ноги. Но Азар сказала себе: сейчас она думать об этом не будет. Главное – ее ребенок с ней. Ее дочь жива. Ей очень повезло. Остальное сейчас не важно.
Сжав руки, она смотрела, как приближается Сестра. В сердце бушевала буря. Азар не могла оторвать глаз от свертка в руках у Сестры. Гнев и досада исчезли, смытые мощной волной нежности и желания защитить. Азар протянула руки, трепеща от желания прижать дочь к груди. Однако, когда Сестра подошла ближе, Азар разглядела, в какое одеяло завернута ее дочь. Грубое тюремное одеяло – а под ним ребенок совсем голенький. При мысли о том, как колет грубая шерсть нежную младенческую кожу, Азар сморщилась, словно от боли. Она стояла с протянутыми руками, но заговорить не могла, знала: если откроет рот, из уст ее не вырвется ничего, кроме долгого пронзительного воя.
– Ты слаба, – сказала Сестра, сворачивая к лифту. – Ты ее уронишь.
Азар неотрывно смотрела на сверток – и представляла себе, как выхватывает его из рук Сестры и бежит, бежит по коридорам, прочь отсюда, на улицу, через мост, где в тени сикоморы ждет ее папа…
Сестра взглянула куда-то в сторону, и ее лицо озарилось улыбкой. Посмотрев туда же, Азар увидела, что к ним идет Мейсам – в белой рубашке навыпуск и черных брюках, гордо стуча шлепанцами по кафельному полу. Шел он неторопливо, задрав голову, явно наслаждаясь своей ролью стража революции, чей намеренно скромный вид лишь подчеркивает всевластие. Как ни старался Мейсам отрастить бороду, бородой это назвать было пока нельзя – так, три волосинки. Для настоящей бороды он был слишком молод. И шагал с ребяческой гордостью – с гордостью мальчишки, только что выигравшего войну. Очень скоро Мейсам и еще тысячи таких, как он, отправятся на настоящую войну, бушующую на границах. Очень скоро у страны иссякнут все средства защиты, кроме живой силы – и придется заваливать врага трупами. Сколько мальчишек уйдут на войну – и многие ли из них вернутся?
Тем временем Сестра, с показной скромностью опустив глаза и небрежно перехватив младенца одной рукой, другой принялась поправлять прядь волос, выбившуюся из-под чадры. Азар не отрывала взгляда от рук Сестры, ей хотелось рвануться вперед и подхватить ребенка, которого Сестра, занятая своими кокетливыми ужимками, вот-вот уронит.
– Салаам бараадар![5] – сияя, поздоровалась Сестра. – Я думала, ты уехал!
– А я еще здесь. Ну что, готовы? – спросил Мейсам, нажимая кнопку лифта.
– Да, с Божьей помощью, все закончилось.
Вместе с Мейсамом вошел в лифт еще один мужчина: взглянул на Азар – и его желтоватые глаза расширились от удивления: он ее узнал. Азар стрельнула взглядом в сторону Сестры. Та, забыв о показной стыдливости, повернулась к Мейсаму и вела с ним оживленную беседу. Азар придвинулась к мужчине ближе. Она тоже узнала его, хоть с их последней встречи он сильно изменился: постарел, осунулся, борода придала лицу суровость. На нем была белая синтетическая рубашка, застегнутая, как положено благочестивому мусульманину, до самого горла, и пластиковые шлепанцы – такие же, как у Мейсама.
Интересно, думала Азар, он и сейчас живет по соседству с родителями, в том же тупичке? По-прежнему заходит к ним на чай, рассказывает отцу, что выпущены новые карточки на сахар и растительное масло – ведь добывать карточки на продукты становится все труднее. Или, быть может, борода, пластиковые шлепанцы и суровость в лице говорят о том, что он стал слугой революции?
Во взгляде его, когда он узнал Азар, ясно выразилось изумление. Очевидно, о ее аресте родители не рассказывали. И неудивительно. Боялись, конечно. Кто бы на их месте не боялся? Азар вздрогнула, думая о том, как родители могли об этом узнать. Представляла себе, как Гвардейцы Революции вламываются к ним в дом, переворачивают все вверх дном, угрожают, забрасывают вопросами – а папа и мама, съежившись в углу, глядя на то, как чужие люди хозяйничают в их доме, понимают, куда пропала Азар, почему так долго не появлялась.
– Со мной все хорошо, – прошептала Азар, глядя ему в глаза. – Скажите им. Все хорошо.
Мужчина растерянно кивнул. Взрыв смеха Сестры заглушил шепот Азар: пронзительный хохот наполнил тесную кабину лифта, отразился от стен и от неоновой лампы на потолке.
Азар повернулась к Сестре:
– Дайте мне ее подержать. Я не уроню.
Поколебавшись, Сестра положила на руки Азар колючий шерстяной сверток. Девочка спала, чуть приоткрыв крохотный розовый ротик. Как хотелось изо всех сил прижать это нежное тельце к груди, ощутить, что ее дочь реальна – реален этот ротик, и сморщенная розовая кожа, и черная щетка волос на лбу!
И все же Азар действительно была еще слишком слаба. Она просто держала ребенка, чувствуя, как колет ладони шерстяное одеяло, едва прикрывающее младенческое тельце. Как растут в ней скорбь и чувство вины. Что она наделала? Зачем привела дочь в мир, где не мать, а тюремщица первой берет ее на руки?
Зарывшись лицом в одеяло, она вдохнула сладкий запах малышки. Стала целовать ее лобик, шею, плечи. Целовала и вдыхала ее аромат, и наслаждалась ее близостью, и мысленно молила о прощении.
Девочка шевельнула плечом и открыла глаза.
Черные, как ночь. Такие черные, что белки вокруг них отливали голубым. Открыла и закрыла ротик. С изумлением, почти со страхом смотрела на нее Азар – слишком пристальным, слишком пронизывающим казался ей этот младенческий взгляд. Черные глаза с синеватыми белками смотрели с детского личика холодно и сурово – почти так, как смотрят Сестры. Сердце Азар сжалось, и она прикрыла лицо дочери дрожащей рукой.
Камера с вытертыми до блеска стенами – слишком много голов и спин прислонялись к ним – гудела от женских голосов. Такое оживленное гудение могло означать только одно: жизнь менялась к лучшему.
В радостном возбуждении ждали женщины прибытия новорожденной. Все вымыли и вычистили, отскребли до белизны и стены, и пол. Зарядку сегодня никто не делал, чтобы не поднимать пыль. В одном углу поставили «цветы» – листья, собранные во дворе во время прогулки, в алюминиевой посудине. На окно с толстыми прутьями повесили вместо занавески лимонно-желтый хиджаб.
Нетерпеливое ожидание царило в камере с самого утра. Никому не сиделось на месте. С рассвета, когда Азар с огромным вспухшим животом вывели из камеры и увезли, женщины переглядывались и улыбались друг другу. Все подобрели: даже между членами противоборствующих партий прекратилось враждебное молчание. Сегодня враги заключили перемирие и не вели споры о том, по чьей вине революция обернулась бедой. «Доброе утро!» – говорили они друг дружке открыто и ласково, словно сестрам или лучшим подругам.
Изможденные лица женщин, обычно унылые, теперь сияли радостным предвкушением. Идти в душ сегодня не полагалось, однако все, как могли, умылись и принарядились, заплетали друг другу косы, пели песни. Надели лучшие свои платья, словно под Новый год. Праздничные наряды, много месяцев лежавшие без дела, на исхудалых телах и сморщенных грудях сидели неуклюже, и женщины постоянно проводили руками по платьям, разглаживая складки.
Даже Фируза была сегодня счастлива. Смолкла ее вечная нервная болтовня. В камере знали, что Фируза – тавааб, стукачка, продает своих за мягкую подушку и долгие свидания с мужем. Но сегодня и Фируза не хотела нарушать мир, царящий в камере. С Сестрами она сегодня и словом не обменялась, зато беспрерывно рассказывала сокамерницам о своей дочери Донье. Говорила, что, когда ее арестовали, Донья осталась с мужем, что Фируза ночь за ночью плачет в разлуке с ней. Что, как только ее освободят, возьмет Донью и сбежит из Ирана куда глаза глядят. «Уеду, – говорила она, – и забуду все это, как страшный сон!»
Послышались шаги и приглушенный плач младенца – и все разом бросились к двери. Смеялись, хлопали в ладоши, возбужденно гладили друг дружку по плечам. Когда дверь отворилась и Азар со свертком вошла в камеру, раздались многоголосые радостные крики, как на свадьбе, когда выходит новобрачная. Сестра нахмурилась и прикрикнула на заключенных, чтобы замолчали.
Азар увидела нарядных сокамерниц, отдраенные стены, хиджаб-занавеску на окне – и рассмеялась, свободно и счастливо. Все в ней пело. Окруженная радостью товарок, она забыла обо всем. Забыла об остром, недетски-суровом взгляде своей дочери, о боли, о разрывах внутри, о горе, о чувстве вины. Как ни удивительно, в этот миг она ощутила, что вернулась домой.
Сокамерницы с сияющими глазами столпились вокруг нее; на все лады звенели и переплетались их голоса. Девочку передавали из рук в руки – и каждая прижимала малышку к груди, будто стараясь напитаться ее теплом, и хотела подержать подольше, и неохотно отдавала следующей нетерпеливой паре рук.
Девочку держали так, словно боялись отпустить хоть на миг.
Словно боялись, что она вдруг исчезнет.
Скоро женщины заметили, в какое грубое одеяло завернута девочка. Радость их померкла, но, ничего не сказав, они сняли одеяло и обернули младенца в мягкую чадру, расшитую маргаритками.
И снова жадно смотрели то на ребенка, то на Азар. Только сейчас они заметили, что в дрожании ее ресниц, в складке губ еще гнездится страх. Она не верила своему счастью – не верила, что ребенок жив и сама она жива.
Взяв кувшин чистой воды, стоявший в углу рядом с букетом из листьев, сокамерницы омыли Азар лицо.
– Все позади, – говорили они, растирая ей руки. – Ты снова с нами. Теперь ты в безопасности.
И, прикрыв глаза – словно боясь увидеть сквозь стенки ее тела страшные разрывы внутри, – гладили и разминали ей плечи.
– Как ты ее назовешь? – спросила Марзия, самая молодая, осторожно принимая у Фирузы сверток.
Азар глубоко вздохнула.
– Неда, – сжав руки, ответила она.
И несколько раз повторила это имя про себя, одними губами. С каждым повторением ее дочь становилась все более реальной. Меркло и отдалялось воспоминание о суровом взгляде. С каждым повторением дочь принадлежала ей все больше, все полнее. Словно какое-то волшебство примиряло ее с собственным ребенком, с миром, со временем, с самой собой. Больше Азар ничего не боялась и ни в чем себя не винила. На место страха и вины пришло иное чувство – столь мощное, столь непоколебимое, что ему под стать лишь одно имя: «Любовь».
Они сидели и смотрели, как приподнимается и опускается в ритме дыхания Неды белый носовой платок. В углу камеры занималась гимнастикой Фируза: прыгала на месте, разводила руки и ноги. Ее лицо раскраснелось, она тяжело дышала: в камере было душно.
Азар накрыла личико дочки носовым платком, чтобы уберечь ее от пыли.
– Прежде чем отправить малышку к твоим родным, тебе наверняка дадут свидание с мужем! – мечтательно проговорила Марзия, поднимая свои зеленые глаза к веревке, протянутой в углу камеры, где сушились детские вещи.
Прошел месяц. С личика Неды сошла младенческая краснота, разгладились морщинки. Более осмысленным стал взгляд. И молоко Азар, поначалу водянистое, теперь текло густой и ровной струей.
Азар наслаждалась новообретенным материнством. Гордо носила перед собой набухшие груди. Даже на допросах, чувствуя, как грудь наливается молоком, ощущала радостный трепет, как будто это как-то защищало ее, делало сильной и непобедимой. Следователь повторял одни и те же вопросы снова и снова, другими словами или изменяя порядок вопросов, пытаясь на чем-то ее поймать – похоже, сам не знал, на чем. А она едва его слышала – прислушивалась лишь к своему телу, к тому, как теплая жидкость сочится из сосков, будто тягучий сладкий сок из надрезанного ствола. «Внутри у каждого из нас растет дерево, – говорил Исмаил. – Надо только его найти».
Для остальных Неда стала главным развлечением в камере. Женщины не могли на нее насмотреться. Когда Азар кормила младенца, сокамерницы окружали ее толпой и любовались. Бдительно следили за каждым движением ребенка, за каждым вдохом, каждым всхлипом, каждым сжатием крохотного кулачка. Не спускали с нее глаз, в которых за восхищением пряталась тоска, осыпали ласковыми словами, толпились вокруг нее, словно вокруг святыни. По очереди просили у Азар позволения покачать ее на руках, посидеть над ней, пока спит, вытереть ей ротик, если чихнула.
Переменилась вся жизнь в тесной камере. Главными событиями стали уже не допросы, куда уводили заключенных Сестры, похожие на черных ворон, не дохлая муха на полу, которую приходилось держать в камере, пока не откроют душевую. Не призывы на молитву, пять раз в день звучащие из громкоговорителей. Не вопли терзаемых из-за закрытых дверей – вопли, которые слышали все, но никогда о них не говорили.
Жизнь изменилась. Главным в ней стал ребенок.
И чем дольше Неда оставалась в камере, тем больше смелели узницы. Из молитвенных одеяний они шили Неде одеяльца и распашонки. «Она ведь будет так быстро расти!» Азар освободили от обязанности мыть посуду, чтобы у нее осталось больше времени на стирку подгузников. Малышку купали в теплой ванночке. Читали ей письма от своих родных. Играли с ней. Пели ей песни.
Каждая из обитательниц камеры теперь страшилась перевода в другую камеру или тюрьму. Все хотели остаться здесь, где торжествующей песнью жизни звучал детский плач. Их мир больше не был черной дырой; простая жизнь младенца – дыхание, еда, сон и пробуждение, плач и пачканье пеленок – наполнила смыслом и их жизнь.
Все понимали: это не может длиться вечно. Каждый день может стать последним. Все это знали. Знала и Азар. Знала, что должна быть готова.
Но как к такому подготовиться?
Прошел едва ли месяц, а Азар не могла думать ни о чем, кроме ребенка. Все остальное потеряло для нее значение. Осталась лишь дочка – и неудержимая нежность, страстное желание уберечь и защитить. Азар начала даже раздражаться тому, как другие женщины держат ребенка. «Не так!» – говорила она, подбегая к товарке, и еле сдерживалась, чтобы не накричать на нее и не вырвать ребенка из рук. «Осторожнее! – говорила Азар. – Она же такая маленькая, косточки у нее совсем хрупкие!» И, взяв Неду из чужих рук, прижимала крошечное тельце к груди, ладонью придерживала голову и плечи. Никто лучше ее не знает, как правильно держать ее ребенка. Никто не знает, что нужно ее девочке. Никто, кроме нее.
Она понимала: это опасно. Надо остановиться. Пора начать учиться расставанию. Дитя ей не принадлежит, в любой момент его могут отнять. Нужно быть готовой. Но как?..
– А вдруг тебе разрешат самой отвезти ее к родителям? Вдруг позволят остаться у них на целый день? – сказала еще одна заключенная, теребя расстегнутую верхнюю пуговицу на блузе.
За дверью слышалось щелканье шлепанцев, шорох чадры, отдаленные голоса. Голоса тюремщиков.
– Вряд ли, – ответила Азар, стараясь, чтобы голос звучал спокойно, даже безразлично.
Протянув руку, пощупала сохнущие детские вещи, сняла с веревки распашонку в мелкий голубой цветочек и принялась ее складывать.
Азар не знала, когда и как родителям сообщили о рождении внучки; но они прислали сюда, в тюрьму, посылку. Однако из присланных вещей добрались до камеры немногие. Несколько распашонок для Неды да пачка чая. Азар не сомневалась, что родители прислали больше, и уверения Сестры, что больше в посылке ничего не было, ничуть ее не убедили. Всякий раз, когда ее водили на допрос, из-под повязки на глазах она видела большую сумку, стоящую у двери в душевую. Азар не сомневалась: это ее сумка. Наверняка набита игрушками, мылом, подгузниками и детской одеждой. Каждый день она ждала, что ей принесут эту сумку… Увы, ее так и не принесли, а в один прекрасный день сумка исчезла.
– Как только они решат, что с меня хватит, просто приоткроют дверь, вот настолько, – Азар показала руками узенькую щелочку, – и ее заберут.
По камере пронеслись вздохи и стоны разочарования: «Ох уж эта Азар со своим вечным пессимизмом!»
Неда громко шмыгнула носом, завертела головой под носовым платком, и все взоры сразу обратились к ней. Малышка проснулась!
Почти сразу она захныкала, и Азар, отложив носовой платок и взяв ее на руки, гордо предложила ей грудь.
– А кто сказал, что ее вообще заберут? – спросила вдруг Париса.
Париса сидела вблизи того угла, где занималась гимнастикой Фируза. Она была единственной подругой Фирузы в камере. Как объяснила она сокамерницам, они знали друг дружку еще со школы. Как и у Фирузы, на воле у Парисы остался ребенок – сын Омид; он жил теперь с ее родителями и младшей сестрой. Во время ареста она была беременна вторым. Париса знала, что Фируза – тавааб, однако продолжала с ней дружить и всегда за нее заступалась. «Я знала Фирузу еще на воле, – сказала она однажды, когда остальные принялись упрекать ее за это. – На самом деле она хороший человек. Просто слабая. Слишком слабая для тюрьмы».
Для Азар Париса тоже была старой знакомой. Они встретились на свадьбе Бехруза, младшего брата Исмаила – одном из последних для Исмаила и Азар семейных торжеств. Париса была сестрой невесты.
А что-то сейчас с Бехрузом и его женой Симин? Об этом Азар спросила Парису в первый же день, счастливая увидеть в этих мрачных стенах знакомое лицо. И узнала, что их тоже арестовали. Симин сидела здесь же, в другой камере; о Бехрузе известий не было. Бехруз – высокий, широкоплечий, с громким смехом и красиво очерченными высокими бровями… Что с ним стало?
– Я слышала, одной женщине разрешили держать ребенка при себе целый год, до самого освобождения! – добавила Париса. Глаза ее блестели; наверное, она надеялась, что и у нее, когда она родит, не станут отбирать сына или дочь.
Все изумленно повернулись к ней.
– Правда?
– Так мне рассказывали. Может быть, тебе и не придется отсылать ее домой, если сама не захочешь!
Радостные голоса наполнили камеру: все оживленно обсуждали такую возможность. Даже у Азар сверкнули глаза, и пришла надежда. Но она тут же напомнила себе: не поддавайся, не верь, тюрьма – не место для надежды.
– Неужто? На целый год?
– Да, и домой они вернулись вместе!
Азар взглянула на Неду. Крохотное существо с круглой головкой и бездонными черными глазами так уютно, так доверчиво прильнуло к ее груди, что все сомнения Азар рассеялись. Ее маленькой дочке с ней хорошо. Лучше всего на свете. Где же еще ей быть?
Крепче прижав дочку к себе и стараясь, чтобы голос не дрожал, Азар сказала:
– Что ж, я хотела бы, чтобы, пока есть возможность, она оставалась здесь.
Да, это тоже надежда – и что? Нельзя ведь совсем ни на что не надеяться!
– Как думаете, мне позволят?
Прошла еще неделя – а о Неде никто не вспоминал. От Сестер не было ни слуху, ни духу. Азар ощущала легкость, почти всесилие. Быть может, надеяться не так уж опасно? Быть может, ребенка оставят ей? С новой энергией начала она шить «приданое» для Неды. Вышила для нее на одеяльце девочку, стоящую посреди цветущего луга. Снова начала носить свою любимую белую блузку в желтых и розовых цветах, таких ярких, что они светились в темноте, и танцевать лезгинку: прочие пели и прихлопывали в такт, а она плясала посреди камеры, притопывая ногами, и в ритме пляски подпрыгивали на ней желтые и розовые цветы. И нарядная блузка, и раскрасневшиеся щеки, и буйная масса волос, и сияющие черные глаза – все говорило о том, что Азар возвращается к жизни. «Какая же ты красивая, когда танцуешь!» – повторяли ей сокамерницы.
Раз в несколько недель на час в камеру передавали ножницы; и Азар начала стричь своих товарок. Вообще странно, что нам доверяют ножницы, думала она. Неужели Сестры не боятся, что кто-нибудь из заключенных себя порежет, может быть, даже покончит с собой? Хотя нет, конечно, не боятся. Им плевать. Пожалуй, они даже рады будут, если кто-то из нас зарежется: меньше заключенных – меньше возни. И узницы это понимают, вот почему никто и никогда не использует ножницы во вред себе. Будь они прокляты, если доставят Сестрам такое удовольствие!
Первой клиенткой «парикмахерского салона» Азар стала Марзия, за ней – еще одна девушка, недавно переведенная из другой камеры. На воле Азар никого не стригла, но парикмахером работала ее сестра, и теперь Азар старалась припомнить, как она пропускала пряди между пальцами и обрезала их по очереди, а затем подравнивала. В любом случае товаркам приходилось ей доверять – зеркала в камере не было. А потом подстричь ее попросила Фируза.
Азар не хотела стричь Фирузу. Ей было прекрасно известно, что Фируза – стукачка; еще во время ее беременности она доносила Сестрам, что Азар танцует лезгинку в камере. Танцевать заключенным было запрещено. Молиться надо, молиться, а не скакать и ноги задирать под воображаемую музыку! В наказание Азар отправили на крышу, и несколько часов она простояла там под проливным дождем, чтобы дождь вымыл музыку из ее тела, из тела ее нерожденного ребенка, чтобы она усвоила наконец, что тюрьма – не место для радости и счастливых детских воспоминаний. После этого Азар поклялась не иметь с Фирузой никакого дела. Однако с появлением ребенка изменилась и Фируза: а тюрьма, сказала себе Азар, – не то место, где стоит цепляться за старые обиды.
Итак, Фируза села на стул посреди мокрой и грязной душевой, а Азар встала у нее за спиной с ножницами в руках, с сомнением глядя на толстую пушистую косу, спускавшуюся ниже талии. У Азар не было даже расчески.
Подумав немного, она поднесла ножницы туда, где начиналась коса, к самому затылку Фирузы, и сомкнула лезвия. Однако из этого почти ничего не вышло. Азар ждала, что коса упадет на пол – а вместо этого услышала поскрипывание плохо поддающегося материала: волосы, густые, словно плотная ткань, сопротивлялись ножницам. Попробовала еще раз – снова безрезультатно. Волосы уходили из-под удара, Азар больше пилила их и крошила, чем резала. Она защелкала ножницами энергичнее, вгрызаясь в косу – и коса начала поддаваться, оставляя после себя пряди, торчащие под разными углами, разной длины и толщины. Тут только Азар сообразила, что волосы надо было сначала расплести! Но останавливаться было поздно. Отчекрыжив половину косы, Азар остановилась и подняла взгляд. От усилий у нее заболела рука. Сокамерницы внимательно смотрели на нее. Все, кроме самой Фирузы, понимали, что происходит – и просто смотрели, и голая лампочка под потолком бросала мертвенный свет на их пепельные лица.
Азар опустила взгляд на загубленную косу. Стряхнула с ножниц клочья волос – и снова принялась резать и кромсать, с отчаянной решимостью, словно пытаясь вернуть к жизни безнадежно мертвого ребенка. В том же молчании отрезанная коса упала на пол. Неровные, взъерошенные волосы Фирузы торчали во все стороны. Азар принялась их ровнять, подстригала то тут, то там – но, что ни делала, выходило только хуже. Ладно, сказала она себе. В конце концов, зеркал у нас все равно нет.
– Ну как? – спросила Фируза, оглядываясь кругом широко раскрытыми глазами с крохотными черными точками зрачков.
– Ну… интересно вышло, – ответила Азар, надеясь смягчить ситуацию. – Современная такая стрижка.
«В конце концов, мы в тюрьме! Какая разница, кто тут как пострижен?»
Все молчали, переводя взгляд с Азар на Фирузу, с Фирузы снова на Азар. Первой не выдержала Марзия со спящей Недой на руках: она расхохоталась, и смех ее потряс стены камеры, словно ружейный выстрел. Все смотрели на нее в изумлении. А Марзия смеялась и не могла остановиться, и смех ее, точно запал, взрывающий одну гранату за другой, заразил остальных. Теперь хохотали все – хохотали без умолку.
– Почему вы смеетесь? – спросила Фируза, ощупывая свои волосы.
– Не совсем аккуратно получилось, – тоже хихикая, объяснила Азар. Есть там зеркало или нет, а лучше сказать правду. – Зато у тебя теперь очень модный вид!
– Что?
Фируза резко повернулась к Азар, вскочила на ноги. Ноздри ее раздувались, расширенные глаза казались больше обычного.
– Что ты сделала? Что ты со мной сделала?! – завопила она, хватая Азар за плечи и встряхивая.
Азар замерла, чувствуя, как кровь приливает к лицу. Замер и смех. Женщины переглядывались, и теперь в их глазах плескалась тревога. Азар открыла рот, чтобы успокоить Фирузу – сама не зная, чем.
В этот момент к ним торопливо подскочила Париса, положила руку Фирузе на плечо.
– Успокойся, Фирузи. Ничего страшного не случилось. Отпусти ее.
Но Фируза не отпускала Азар – тяжело дыша, смотрела ей в глаза, и Азар чувствовала на лице ее горячее дыхание.
– Отпусти ее! – повторила Париса.
– Просто вышло чуть-чуть неровно, – пробормотала Азар, отступая на шаг. Ножницы она держала так, словно собиралась прорезать себе ими путь прочь из душевой. – Надо было сначала расплести косу. Извини.
С гневным, раскрасневшимся лицом Фируза отпустила Азар. Глаза ее пылали яростью, почти безумием. Париса убрала руку с ее плеча, но оставалась рядом.
– Прости меня, – напряженно повторила Азар, чувствуя, как пульсирует кровь в горле. Она виновато взглянула на Парису. – Я правда не хотела портить ей прическу!
– Это просто волосы, – негромко ответила Париса. – Отрастут.
Фируза, не слушая их, ощупывала свою голову так, словно пыталась сгладить все неровности. На Азар она больше не смотрела – но, выходя из умывальной, со злобой вырвала ножницы из ее руки.
Наступило молчание. Изможденные женщины в серых одеждах смотрели на Азар с тревогой. С полминуты не слышалось ни звука – лишь из крана размеренно капала вода. Наконец Париса окинула всех взглядом, улыбнулась грустно и вышла следом за Фирузой.
Азар проснулась, как от толчка. Сквозь желтую чадру на окне в камеру сочился серебристый утренний свет, скользил по нагим стенам, падал на тела, свернувшиеся на полу, едва достигал железной, безжалостно и безысходно запертой двери. Азар повернулась на бок, накрыла рукой теплое тельце Неды. Убедившись, что дочка спит и дышит нормально, села. Задержала дыхание, прислушиваясь к ритмичным вдохам-выдохам вокруг. Вгляделась в полумрак, стараясь разглядеть в куче размеренно дышащих теней Фирузу. Что, если Фируза решит ей отплатить? Что, если, улучив удобную минуту, пнет Неду или наступит ей на голову?
С той неудачной стрижки Азар не спала по ночам – не могла забыть свирепый, мстительный взгляд Фирузы. Засыпала она, только убедившись, что и Фируза уже спит. Иногда ей помогали Марзия и Париса – по очереди дежурили возле Неды, чтобы Азар могла урвать несколько часов сна.
Фирузу Азар разглядела в дальнем конце камеры, у самой железной двери. Она лежала под одеялом неподвижно, съежившись, обхватив себя руками; безжизненная поза и откинутая на подушку голова говорили об изнеможении. Словно здоровая молодая женщина превратилась в старуху, которой нужно напрячь все силы, чтобы встать с постели. Это и пугало Азар – изнеможение человека, которому уже ничего не стоит причинить кому-то вред, потому что ему все равно. Непредсказуемое изнеможение души.
Азар переложила поудобнее подушку и снова легла. Подтянула одеяло, чтобы укрыть и дочку. Скоро Неда проснется и захочет есть. Текли минуты – и Азар нетерпеливо ждала, когда же Неда откроет глаза, и можно будет предложить ей груди, полные молока, уже сочащегося на рубаху. Каждый раз, когда дочка засыпала, Азар почти считала минуты до ее пробуждения. Никогда она не ощущала себя такой сильной и свободной, как в те секунды, когда брала Неду на руки, а та несколько мгновений искала сосок, наконец находила, обхватывала губами и принималась жадно, нетерпеливо сосать. Ради этого Азар и жила.
Она снова прислушалась к дыханию множества спящих. Взглянула в угол, где спала Фируза. Та не шевелилась. Азар откинулась на подушку и обняла Неду, уложив детскую головку к себе на плечо.
Когда Азар вызвали к Сестрам – сразу по завершении послеобеденной молитвы, – погода испортилась. Сквозь окно в кабинете Сестры виднелся клочок нависшего серого неба. Занавесок на окне не было, обстановка скудная: стол, стул, на стене портрет Верховного Лидера с длинной белоснежной бородой. Вдоль стен стояли шкафы, полные бумаг: документы, папки, и в каждой папке – чья-то жизнь.
«Все-таки Фируза мне отомстила», – думала Азар. Она сидела перед Сестрой в каком-то полусне, не в силах даже пошевелиться. Муха билась о стекло. Вдалеке, за окном, пронзительно каркала ворона.
«Почему ее забирают? – снова и снова спрашивала себя Азар. – У меня же еще есть молоко! Почему?..»
– Ты ведь не думала, что дочь останется с тобой навсегда? – спросила Сестра, барабаня пальцами по столу, и глаза ее недобро блеснули.
Азар молчала, чувствуя, как отчаянно дрожит и дергается что-то в углу левого глаза. Как холод от кафельного пола пронизывает подошвы и поднимается вверх по костям.
– А если она подхватит какую-нибудь болезнь? Здесь не место для ребенка.
Не место для ребенка, да. Место, откуда не видно неба, где так легко ломать, топтать и держать в повиновении.
Сестра помолчала, словно хотела, чтобы ее слова лучше дошли до сознания узницы, проникли глубже в сердце – так, как вонзается нож.
Молчала и Азар. Время для нее словно остановилось. Трудно было дышать, стены вокруг смыкались и давили на грудь, чадра лежала на голове неподъемной тяжестью.
Разумеется, на нее донесли. Сказали Сестрам: Азар мечтает, чтобы дочь оставалась с ней как можно дольше. А это неприемлемо. Выходит, Азар здесь счастлива – да так счастлива, что не может удержать свое счастье в себе и готова делиться им с другими! Слишком много счастья для тесной камеры с зарешеченным окном.
А счастью здесь не место. Здесь Эвин – место страха. Страх кипит здесь, словно вода под крышкой, выбивается наружу и окутывает город, словно пар из котла. Азар хочет, чтобы ее дитя осталось с ней: значит, больше не боится. Значит, пришло время отнять у нее дитя.
– Твоим родителям мы уже сообщили. Все организовали. Теперь можешь идти.
Азар поднялась со стула. За дверью громко болтали между собой две Сестры, готовые отвести ее обратно в камеру: что-то об ужине, о булочной, об уроках детей. У Азар кружилась голова. Когда она протянула руку к дверной ручке, что-то сорвалось с ее губ – стон, рыдание, кашель или просто капелька слюны. За окном, в отдалении, загремел гром. Азар повернула ручку и вышла.
С этого дня в камеру перестали приносить тазик с теплой водой для купания ребенка.
Крохотная белая бабочка влетела в камеру через зарешеченное окно. Прилетела с гор. Азар следила за ее полетом, пока бабочка не опустилась на желтую чадру-занавеску.
В камере никого не было. Все вышли во двор подышать свежим воздухом. «Я останусь», – сказала Азар, избегая глядеть товаркам в глаза. Теперь она ловила каждую тихую минуту, чтобы покормить Неду – и кормила так усердно, с такой страстью, словно стремилась вся растечься молоком и перелиться в своего ребенка. Чтобы всегда быть с ней вместе. Чтобы никто никогда их не разлучил.
После разговора с Сестрой прошло четыре дня. Каждый раз, слыша за дверью шорох чадры или стук шлепанцев, Азар вздрагивала, думая, что идут за ней – за ее ребенком. Неотступная тревога пожирала и истончала само ее существо. Азар казалось, что она все хуже видит, все хуже слышит, что молоко ее сделалось каким-то странным, словно нематериальным. Все вокруг таяло, уходило, как вода в песок. Лишь одно оставалось реальностью – каждый новый день. И за каждый она цеплялась, словно за последний день жизни. Как будто, обхватив одной рукой дочь, а другой себя, ждала смерти. Как будто продолжала дышать, зная, что часы ее сочтены.
Из-за решетки доносились приглушенные голоса. Азар знала, о чем шепчутся женщины во дворе. С того дня, с разговора с Сестрой, никто в камере больше не говорил громко. Все шептались, словно горе отняло у них голоса. Сидя на скамье у стены, тихо спрашивали друг друга: «Когда? Когда же?» Волосы потускнели, лица прорезали морщины тоски и уныния. Горе и из них высасывало жизнь.
Слушать этот скорбный шелест из-за решетки было невыносимо, и Азар перестала к нему прислушиваться. Все внимание сосредоточила на Неде – на том, как энергично движутся ее губы, как играет на личике солнечный свет, какую тень отбрасывают длинные черные ресницы. Тревога росла, как приливная волна – тревога и ужас перед тем, что Неду отнимут, и Азар вновь погрузится в бездонную пустоту.
По ночам ее мучили кошмары. Снилось, что Неда плачет в подвале родительского дома – одна, мокрая, голодная. И никто не приходит. Никто, даже мать Азар. В подвале холодно и темно, и Неда плачет, плачет отчаянно и горько… Когда Азар просыпалась, подушка ее была мокрой от слез, а душу еще долго не отпускал страх. Что если ее мать в самом деле бросит Неду? Что если так и не простила дочери исчезновения – и теперь не в состоянии полюбить внучку? Чего ждать Азар от родителей после того, как она так легко бросила их самих? Сколько раз они стучали в дверь – а она не открывала! Смогут ли они ее простить? Отец и мать даже не знали, что она беременна. Вот чего лишила их Азар: радости, светлого предвкушения, гордости от участия в ее жизни. Что ответили отец и мать, когда им позвонили и сообщили о рождении внучки? Внучки, о которой они услышали в первый раз? Были потрясены? Обрадовались? «По крайней мере, теперь они знают, что я жива», – думала Азар, но эта мысль не успокаивала. Ее грызло чувство вины, преследовали вопросы без ответа; кошмары повторялись каждую ночь – и каждое утро она сушила подушку в углу.
Тихое чмоканье смолкло. Азар опустила глаза на Неду: та медленно выпустила изо рта материнский сосок и уснула крепким сном. Азар смотрела на малышку, пока глаза не заволокло слезами, и личико Неды не начало расплываться; тогда она утерла глаза рукой. Что-то рвалось в ней, трещало по швам, и она знала, что никогда не сможет стать целой.
Когда она подняла глаза, бабочка уже исчезла.
Шел дождь, день клонился к вечеру. Во дворе дождевые капли громко барабанили по чему-то твердому и звонкому, вроде железного листа. Женщины сидели у стен на скатанных матрасах: кто-то вполголоса делился воспоминаниями, кто-то в слабом свете единственной лампочки писал письма близким, кто-то в сотый раз перечитывал письмо от мужа, полученное несколько месяцев назад. Кто-то просто смотрел в стену отсутствующим взглядом, напевая себе под нос какую-нибудь старую песню. Кто-то смеялся своим воспоминаниям – и смех пойманной птицей метался между стенами тесной камеры. В одном углу стояла пластмассовая посуда, тщательно вымытая и высушенная, в другом лежала в коробках аккуратно сложенная одежда.
Приотворилась дверь, и снаружи выкрикнули имя Азар. Дверь открылась совсем чуть-чуть – так, чтобы можно было забрать ребенка.
Азар вздернула голову, устремила взгляд на дверь. Замерли и остальные – все замерло при звуке ее имени.
Прошло несколько секунд. Азар застыла на месте, не в силах шевельнуться – только дышала, дышала, так, словно ее легкие вдруг разучились усваивать кислород.
Снаружи ее имя выкрикнули во второй раз.
Неда рядом с ней вытягивала губы трубочкой и издавала тихие мелодичные звуки, словно напевала. Азар взяла ее на руки. Теплое младенческое тело показалось ей тяжелее обычного. Неда заметно подросла. Азар хотела встать, но не смогла – что-то словно тянуло ее к земле. Кто-то бросился к ней, поддержал за плечи, помог подняться. Азар сделала шаг, еще шаг. Женщины, мимо которых она проходила, подбирали ноги к груди, чтобы дать ей дорогу, и на их лицах отражалось нечто невыразимое, неописуемое словами.
Дрожащие руки протянулись к щели в двери. Только что эти руки сжимали крошечное тельце, полное жизни, – а в следующий миг опустели, и человек снаружи оттолкнул их прочь, чтобы захлопнуть дверь.
Азар сползла по стене, как сползает по стеклу капля дождя, голова бессильно упала на плечо. Из тяжелых грудей рекой струилось молоко – но руки ее были пусты, и крепко заперта железная дверь.
Скорбное молчание воцарилось в камере. Марзия и Париса, подойдя к Азар с двух сторон, попытались ее поднять. Закинули ее руки себе на плечи; их лица раскраснелись от натуги. Азар была тяжелой, как труп. Молоко текло у нее по животу – предназначенное для дочери, но теперь ничье. Теплое, липкое, мерзкое – осиротевшее молоко.
С другого конца камеры подошла Фируза с чадрой в руках. Лицо ее кривилось – от горя, сожаления, чувства вины, кто знает; кривилось так, словно Фирузу били и щипали какие-то невидимые руки. Азар хотела бежать от нее, или броситься с кулаками, или вцепиться ногтями ей в лицо – но сидела, не в силах шевельнуться.
Одинокий голос разнесся по камере, и другие подхватили мелодию. Хриплые надтреснутые голоса пели песню – старинную песню о подрубленном дереве, о сломанных ветвях, о птенце, выпавшем из гнезда.
И под эту песню Фируза осторожно приподняла мокрую рубашку Азар и туго обмотала ей грудь своей чадрой.