Книга Вторая Борьба незримая (апрель-декабрь 1919 года, Петроград)

Vexilla regis prodeunt inferni[26].

Dante


1



Зампред ВЧК[27] Яков Петерс, невысокий, полный, светловолосый человек с близко посаженными глазами на пухлом лице, в кругу своих чаще называемый Яном, досадливо поморщился. Водворив желтую папку с пометкой «Оружейный завод» на одну из тесно громоздящихся на столе стопок, он пододвинул к себе новую высокую стопку с грифом НЦ.

Верхней в стопке лежала новенькая папка, взглянув на которую зампред поморщился вторично: черт бы побрал этого золотопогонного сопляка!

В гараж бы и вся недолга… Третья бессонная ночь здóрово дает себя знать. Хочется уронить голову на руки и заснуть. В гараж… Нельзя. Офицерик из штаба самого Юденича[28]. Нельзя…

В безлюдном, пустом на вид Петрограде идет, продолжает идти жизнь. И где-то в недрах этой жизни – склады оружия, сеть конспиративных квартир, регулярное сообщение через линию фронта, центры саботажа – незримая деятельность подпольных организаций, самая опасная из которых – монархическая офицерская организация «Национальный центр». Численность ее, по имеющимся сведениям, активно пополняется сейчас кадрами с фронта. Эта переброска говорит о том, что тут ждут не дождутся, когда армия Юденича вместе с Северным корпусом подступит к Петрограду, и готовятся встретить ее во всеоружии.

Распутывать, распутывать каждый клубок, каждую ниточку, которые тянутся к Юденичу…

Да, лихо он загнул на вчерашнем собрании: «Распутывать каждую ниточку»… Это особенно здорово прозвучало, ребята даже хлопали. И вот она, на столе, ниточка, поди ее распутай! А не распутаешь – себе дороже. Сучий лях не забыл, как пришлось на полгодочка подвинуться с места. Памятлив, гад, ох и памятлив… И еще неизвестно, кто из своих работает на него, копит Петерсовы промашечки-ошибочки.


Петерс раскрыл папку. Взгляд скользнул по знакомым до оскомины строчкам. Не представляющие интереса личные бумаги. Документы, удостоверяющие личность посыльного в штабе Юденича. Непромокаемый пакет с цифровой шифровкой, объем в десять ремингтонированных листов. Пометка на конверте: «Петроград, лично полковнику Л.». И что делает особо острой необходимость вытянуть ключ – так это то, что такие штучки не ползают через границу в одном-единственном экземпляре… Расшифровать не удалось – ребята мудрили и так и эдак. Цифры не дублируют друг друга ни разу.

Уже несколько допросов его, Петерса, водит за нос этот паскудный щенок. А ведь сперва показалось, что расколоть будет легче легкого, – с такой спокойной простотой мальчишка отвечал на все вопросы. Да, документы верны. Да, штаб Северо-Западной. Знаком ли с главнокомандующим? Разумеется, да. Как близко? Лично состоит в распоряжении его высокопревосходительства.

Может быть, парень не так прост? Хотел набить себе цену? Но какого ж рожна ему было надо, если как раз тут-то он и перестал отвечать?!

Хотя… это как посмотреть. Были ему даны распоряжения насчет шифровки? Да, были. Какие распоряжения? Сопроводительные к шифровке. В чем заключались? В непосредственных инструкциях. Каких инструкциях? По выполнению задания.

Гаденыш!.. Что особенно бесит – ни капли гонора не было в этом издевательстве. Было безразличие. Вежливое и почти… доброжелательное.

Стоп, стоп! Да вот она – зацепочка! Нету у него ключа, попросту нету! Врет! Потому врет, что в гараж неохота, ясное дело… Смекнул небось, что ему и жить только до тех пор, покуда думаем, что из него что-то можно выжать… И пока идут допросы, поймал единственный шанс, не зря и карты открывает: знаком, мол, лично состою… Что ж – тут можно одну идейку обмозговать.

Петерс запустил в волосы короткие пальцы. Ладно, по ходу будет видно. Что они там копаются, черт возьми? На сегодняшний день еще двенадцать допросов только по делу НЦ и три по забастовке инженеров!

– Алло? Петерс. Вы что там – у тещи на блинах?! Мне следующий на допрос будет или нет?

2

Первый, второй пролёт лестницы… Еще одна площадка… Голова немного кружится, впрочем, это не важно.

«Каким все это рисовалось в воображении? Допрос в виде поединка. Превосходство жертвы над палачом. Господи, как глупо! Нравственного превосходства этот человек видит в тебе столько же, сколько в бутылке, от которой куда-то пропал штопор… Поединка нет. Но нет даже и зрителя, потому что играть роль благородного героя перед этим существом – слишком явное метание бисера… Ах ты, черт!»

Справляясь с головокружением, Сережа прислонился к стене.

– Руки назад! – Конвоир, молодой парень с проступившим в лице выражением легкого испуга, с поспешной лихостью клацнул затвором.

Сережа, скользнув по красноармейцу безразлично-мертвым взглядом, помедлил, собираясь с силами: «Нашел чем пугать, безмозглый дурак! Других проводили утром по коридору, а я это видел. Я видел, как по коридору проводили других. О чем я думал? Ах да… О поединке… Но плевать на поединок, не в этом дело, совсем не в этом. Но ведь вообще никто не узнает о том, корчил ты тут древнего римлянина или вылизывал дурно пошитые сапоги работников Чрезвычайки… Можно не сомневаться в том, что в любом случае вся отчетность успеет сгинуть в этих довольно малоромантичных стенах… Так что на внесение в анналы отечественной истории рассчитывать не приходится. Зрителей нет. Впрочем… Честь имею представиться, г-н прапорщик! Вот мы и докопались с вами до самого дна… Вот оно – дно. Это то, что нельзя отнять. Не мало ли этого зрителя? Если мало, то играть больше некого. А за этим – конец, более страшный, чем смерть».

3

– Ну что, не надумал разговориться?

Голос и вид человека за столом не сразу, а будто откуда-то издалека проникли в сознание Сережи: к горлу подступил комок тошноты. Словно сама болезнь, бродившая по телу кругами – от дырявого легкого до неподживающей ноги, болезнь, обволакивающая мозг липкой паутиной лихорадки, тошнотворно и мучительно перехватила дыхание. Болезнь и грязь, второе делает первое еще более гадким. Но ведь это почти отдых, когда так дурно, потому что дает единственную возможность не думать о том, о чем думать невыносимо.

– Да не тяни ты резину, парень. – Усталое добродушие проступило в голосе следователя. – Думал бы ты головой, в конце концов… Хоть бы родных пожалел! Или ты их меньше паршивой бумажонки ставишь, в которой, кроме туфты, может, и нет ни хрена? Может, думаешь, своей молчанкой Юденичу Петроград презентуешь? Поналезло ж вас, кутят слепых, в эту кашу… Если хочешь знать, может, я и зря тут с тобой валандаюсь. Очень даже часто в нашей работе – распутаешь дело, а в итоге пшик! Это я не потому говорю, что за столом за этим сижу, а попросту жалко тебя, дурака. Так что кончай мне ваньку валять.



…Можно не думать о том, что ты дал себя взять с важными документами на руках; что много страшнее мысли о собственном бесчестии – мысль о том, что не только военных проводят в четыре утра по коридору… Можно только смутно бредить горячей ванной, бритвой, мятной пеной дорогого мыльного порошка… Нет, сейчас нельзя ему погружаться в эту спасительную дурноту… Надо прийти в себя.

«Прапорщик, вы забыли о своей роли. Хорошая штука – роль… Просто придерживаться принципов – это как-то для меня слишком сложно… Уж очень трудно зримо представить себе этот самый принцип, чтобы за него можно было подержаться руками, когда начнешь тонуть… Некрасов бы, пожалуй, смог. А мне много легче попросту разыгрывать Альба Лонгу в пяти картинах… Роль ведет сама. Дрянь же вы, прапорщик! Ладно, passons[29], со своей дрянностью разбирайтесь сами… Где же ваше фамильное легкомыслие? Играйте на нем, пусть вам и дальше представляется, что все, что относится лично к вам, – это игрушечки, что в любую минуту вы кончите спектакль и пойдете пить чай. И поменьше внимания на статистов».

– Ты, может, курить хочешь? – Надорванная пачка дореволюционных папирос «Ира». – Не стесняйся…

Нервный спазм сжимает горло… Одну затяжку!..

– Спасибо, не хочу.

– Слушай, ты, падла!.. – Качнувшаяся от неожиданного удара в челюсть голова на мгновение падает на грудь. Надо заставить себя поднять ее и встретить взглядом следующий удар. – Я ж тебе, щенку сопливому, глаз вытащу!

– Будьте любезны объясняться со мной по-русски.

А попал, кажется, точнее, чем целился: в лице латыша на мгновение вспыхнула настоящая ненависть. Кого только нет среди чекистов! Интернационал в действии? Или некая особая нация, языком которой служит этот пакостный жаргон? Как-то незаметно стал понятен этот их язык. «Вытащить глаз»… «Рогатка» – два пальца, наведенные на переносицу.

– А если я тебя завтра в гараж отправлю? – Петерс, легко отбросивший напускную ярость, снова делается флегматично-спокойным.

– Можете хоть сейчас отправлять.

– Успеется, не торопись. – Петерс почти приветливо взглянул на Сережу. – Больно красивым ты, голуба душа, в гроб захотел. Я погляжу, вроде и зубы целы.

А не удивляешься, почему? Небось понял, ребята у меня умелые. Горячие вот иногда. Кстати, кто это по пальчикам сапогами прогулялся? Ну да не важно.

А дело, парень, вот в чем. Я ребятам приказывал тебе покудова портрета не портить. Я ведь твою молчанку давно раскусил. Ни хрена ты не знаешь, парень. А вот чтоб цену себе набить, это ты толково смекнул. Я толковых люблю. Скажи-ка вот чего: Николай-то Николаич не хуже папаши родного обрадуется, ежели адъютантик его, почитай, из мертвых воскреснет?

– Я вас не понял.

– Да побег сварганим. Понятно, кой-чего подпишешь сперва. Ты чего уставился, как французский лорд? Уж хватит в благородство играть, думаешь, долго уламывать тебя буду? Идет фарт – так не зевай! Обмозгуй все это до завтра, а нет – в гараж. Только, извини, не сразу. Все! Увести!

4

На широком подоконнике, мимо которого по коридору ведут Сережу, сидят две девушки – короткие стрижки, сапоги, кожанки, юбки, едва прикрывающие колени. Одна – голубоглазая белокурая, похожая на первоклашку, подстриженного перед сентябрем «под нуль».

У второй черные блестящие волосы, вьющиеся мелкими колечками, – еврейка. Девушки пьют морковный чай, подливая его из закоптелого чайника, стоящего рядом, и с молодым, веселым аппетитом жуют черный хлеб, негромко обсуждая что-то между собой…

Поравнявшись с ними (светловолосая девушка скользит по нему невидяще-спокойным взглядом – так смотрят на неожиданно скрипнувшую на сквозняке дверь: просто на мгновение поднимают голову, даже не отдавая себе в этом отчета), Сережа слышит обрывок разговора…

– Вот я, Надька, и не знаю даже…

– А чего тут не знать? В личной жизни надо решительно: да – так да, нет – так нет, а антимоний разводить некогда! Мы, в конце концов, коммунистки, а не какие-нибудь буржуйские барышни…

Дверь в конце коридора, по которому идет сопровождаемый двумя конвоирами Сережа, широко распахивается.

– Привет, девчонки! – громко и весело кричит через коридор показавшийся из нее молодой человек в неизменной невыносимой кожанке. – Горяченьким поделитесь?

– Тащи стакан! – так же весело звучит в ответ уже за спиной Сережи прокуренный девичий голос.

– Момент! – Молодой человек снова скрывается в двери.

Под ногами коробятся грязные серые паркетины.

5

Сапоги разъезжались в глинистой рыжей грязи. Шедший впереди Юрия Ян, рыжий проводник-финн, неожиданно остановился.

– Что там?

– Нет, ничего. Послышалось… – Ян поправил лямку на плече и с привычной ловкостью начал быстро подниматься по поросшему молодняком склону овражка.

Выйдя к широкому, поваленному с корнями стволу березы, они остановились передохнуть. Юрий вытащил фляжку с коньяком и, сделав два приятно согревающих нутро глотка, молча протянул ее финну. Закусив коньяк горьким и, как сургуч, твердым от холода шоколадом, они закурили.

В весенне-мокром лесу уже неуловимо начинало темнеть.

Следя за растворяющимися во влажном воздухе струйками дыма, Юрий мучительно боролся с желанием выпить еще, осушить фляжку до дна, а потом, словно вымещая бессильную злость, с силой зашвырнуть ее в кусты…

«Хватит, в конце концов! Надо взять себя в руки… Ну какое мне, собственно, дело до смерти мальчишки, которого я сам едва не убил? Нельзя было его оставлять… Да что я, нянька ему, что ли, merde! Он – офицер, взрослый человек, прошел не одну кампанию… и каким-то непостижимым образом умудрился не повзрослеть».

Перед глазами Юрия в который раз всплыла пустая, с остывающей печкой сторожка, где все безмолвно рассказывало об отчаянной и неравной недавней борьбе… Утоптанный снег у крыльца… Настежь распахнутая дверь… «Сережа!» – ни звука в ответ. Разводы растаявшего снега на полу, опрокинутая мебель, разваленные дрова, треснувшее оконное стекло… И – неизвестно откуда – вспыхнувшая в голове безжалостная разгадка мучившего весь день вопроса… «Так вот почему он так старался подставить себя под мой револьвер!.. Он же заплатил долг. Заплатил долг за Женьку… Сам того не зная, заплатил. Отныне Женечка Ржевский мне более ничего не должен».

Хватит! Сколько можно, в конце концов, предаваться этому идиотскому самокопанию?! Баба!

Но, обманывая себя искусственно вызываемой злостью, Некрасов не обольщался на свой счет: он понимал, что все-таки обманывает себя, но запрещал себе признаваться в этом… Как и в том, что Сережа перевернул в нем всё… Прошлое стало наконец прошлым: боль утихла, а ненависть потухла… И на душе стало пусто, как в доме, из которого вынесли мебель.

«Но если бы он снова остался жив, я снова возненавидел бы его. И все-таки я очень многое отдал бы, чтобы он не погиб. Ладно, в сторону!»

– Долго еще? – нехотя поднимаясь, спросил он.

– Почти пришли. Через фронт в этот раз удачно проскочили.

6

Во дворе одноэтажного, типичного для питерского пригорода дома залаяла натянувшая цепь собака.

– Кто?

– С приветом из Ревеля, – ответил Некрасов.

– Проходите… – Нешироко открылся черный провал передней.

– Здравствуйте, Ян. – Зазвенели запоры. Задвинув последнюю защелку, молодой, судя по голосу, человек повернул к Некрасову белое в темноте лицо. – Подпоручик Чернецкой!

– Штабс-капитан Некрасов!

Рядом с холодной облицованной белой плиткой печью стояла жарко топившаяся «буржуйка». Керосиновая лампа на покрытом клеенкой столе освещала небольшую комнату с плотно зашторенными окнами.

Теперь Некрасов смог разглядеть Чернецкого, опустившегося на пол перед сваленными у печки дровами. подпоручик казался на вид несколько молод для своего звания. Он был довольно бледен, черноволос, с темно-карими, казавшимися почти черными глазами под тонкой ломаной линией бровей… Чернецкой, так же как Юрий, был одет в ватную черную душегрейку, но эта безобразная одежда только подчеркивала юную привлекательность его холодного, чуть девичьего лица.

– Документы для вас уже готовы, настоящие, от «Софьи Власьевны», – недобро улыбнулся подпоручик. – Всё при смерти, да никак не скончается, бедная женщина. Вот, полюбуйтесь, на имя Ивана Васильевича Сидорова, невоеннообязанного.

«Софья Власьевна» было бытовавшим в среде офицеров ироническим обозначением советской власти.

– Неплохо, что настоящие… – Юрий, скинув телогрейку, тяжело упал на кожаный, с зеркальцем в высокой спинке диван.

– Что вы, г-н штабс-капитан, – Чернецкой поставил на печку большой чайник, – теперь только эдак. Все документы выдаются советской властью совершенно легальным образом; о чем, кстати сказать, на общих с эсерами квартирах мы предпочитаем деликатно умалчивать. Им полагается считать, что мы также пользуемся, гм… услугами уголовного мира. Это, как выражаются союзники, специфическое «хобби» наших людей – подрабатывать на жизнь в советских учреждениях, желательно военного и оборонного характера. – Чернецкой негромко рассмеялся. – Есть неплохой «мокко»… Или все-таки чай?

– Если можно – кофе. Я все равно засну как убитый.

– Немудрено после такой прогулки. Вы, конечно, тоже кофе, Ян?

Некрасов взял небольшую книжечку, валявшуюся раскрытой на диване, с которого Чернецкой за минуту перед этим поспешно поднял и спрятал в карман какой-то непонятный по своему назначению предмет – что-то вроде странного вида длинной перчатки из черного шелка… Книжечка оказалась антологией английской поэзии.

– «If You can keep Your head When all about You Are loosing theirs…»[30] Коротаете время?

– С тоски, чтобы хоть язык не забыть. И без того чувствуешь, что дичаешь. – Чернецкой нервно чиркнул спичкой, зажигая папиросу. – Причем здесь как-то больше, чем на фронте. И вообще, очень хочется на фронт.

– Лучше, пожалуй, в скором времени перенести фронт сюда.

– Вы правы. Итак, г-н штабс-капитан, завтра утром, когда Ян пойдет обратно, мы с вами отправляемся в штаб.

7

Привыкший уже к изменившемуся, обезображенному лику столицы, Вишневский торопливо шел по Невскому.

На прошлой неделе прибыл благополучно перебравшийся через границу Юрий, назначенный штабом Центра руководителем оперативной группы. Новые звенья энергически подсоединяются сейчас к общей цепи. Перед каждой группой ставятся особые задачи, группы комплектуются из испытанного офицерского состава. И все это очень правильно: здесь, во вражеском тылу, каждый отдельный офицер значит гораздо больше, чем на линии фронта.

Некрасов объявил вчера, что их группа ответственна за подготовку взрывов и сами взрывы петроградских мостов. Об этом пришла через фронт особая шифровка. Собственно, «пришла» – сказано не совсем исчерпывающе… Пришла, но не по назначению, а прямиком в Чрезвычайку. Там и сейчас лежит ее нерасшифрованный оригинал, побывавший уже в руках своего человека. К сожалению, извлечь из стен Чеки ее текст значительно легче, чем того, кто ее доставлял. Мысли об этом неизвестном и, кажется, довольно молодом офицере, который продолжает молчать там, в Чрезвычайке, не оставляют сейчас всех, хотя нечасто высказываются вслух. Он даже не знает о том, что уже работает прочитанная в штабе шифровка. А она работает. Именно она торопит сейчас Вадима по грязному, замусоренному Невскому.

Да, второй дом по нечетной стороне переулка… Небольшой двухэтажный особняк: вход во двор – не через арку, а через белые когда-то столбы. Во дворе, очень небольшом, несколько старых дуплистых деревьев, летом затеняющих окна. Скамейки, последний снег на широких каменных вазах, когда-то бывших клумбами, – теперь в них, скорее всего, сажают разрезанный на четвертинки картофель… Всего один парадный подъезд – очевидно, в доме не более четырех квартир, по две на этаж. Хороший, спокойный дом, с выходом не на улицу, а в переулок – такой дом как раз подходит для человека, занятого напряженной умственной работой.

Дверь подъезда открылась. По широким ступеням крыльца начала спускаться девочка лет девяти-десяти. Она прошла мимо Вадима, не замечая его, но сама невольно привлекла его внимание. Это была какая-то очень «дореволюционная» девочка, дитя из прежней нормальной жизни: белая цигейковая шубка и шапочка с помпонами из меха, высокие ботинки, юбочка из шотландки – все по росту и по размеру – традиционный будничный вид ребенка, такой обычный когда-то и такой необычный сейчас…

Еще раздумывая над этим, Вадим поднялся на второй этаж и (звонок, разумеется, не работал) постучал в дверь. Прошло около пяти минут. Вишневский постучал снова. Может быть, ошибка? Нет, в полумраке лестничной площадки поблескивала медная табличка: «Инженер В. Д. Баскаков».

Нет, никакой ошибки…

Вишневский опять постучал. Какие дела могли заставить Баскакова уйти из дому в назначенное для встречи время?

Машинально вытаскивая портсигар, Вишневский медленно спускался по лестнице… Подождать немного? Пожалуй, около десяти-пятнадцати минут можно спокойно, не привлекая внимания посидеть во дворе.

Выйдя во двор, Вадим снова увидел «дореволюционную» девочку: стоя у каменной вазы, она собирала с нее снег и, набрав полную горсть, поднесла ко рту.

– Разве можно есть снег! – невольно окликнул ребенка Вадим, подходя ближе.

– Можно. – Девочка смотрела на него. У нее был немного острый подбородок, большие, как часто бывает у детей, глаза очень необычного цвета – с радужкой из серых, зеленых и коричневых причудливо перемешанных точек – без единой желтой. – Если больше нечего.

Перестав все же есть снег, девочка посмотрела на растерявшегося Вадима так, словно ожидала от него чего-то плохого, но при этом без всякого страха. (Лицо ее, впрочем, не несло отпечатка истощения, вынуждающего утолять голод снегом.)

– Извини, пожалуйста. Я думал… – Вишневского поразила неожиданная догадка. – Из какой ты квартиры?

– Из третьей. – Девочка рассматривала его все так же недобро и… высокомерно.

– Значит, Владимир Дмитриевич – твой папа?

– Да.

– А где же он?

– Не знаю.

– Он пропал?

– Да… – Мозаичные большие глаза смотрели уже несколько мягче. Придя к какому-то выводу относительно Вадима, девочка наконец проговорила: – Его вчера увезли какие-то люди.

– И ты не догадываешься, какие и куда?

– Может быть, догадываюсь. А вы… – Взгляд стал испытующим. – За кого вы?

– За царя и Отечество. – Голос Вишневского прозвучал серьезно: каким-то внутренним чутьем ему удалось отгадать, чего ждал от него этот странный ребенок.

– Папу арестовали.

– Тебя, кажется, зовут Таней? – неожиданно вспомнил Вадим, на днях слышавший краем уха кое-что об инженере Баскакове.

– Чаще меня зовут Тутти.

– Послушай, Тутти, тебе нельзя оставаться здесь. Я должен спрятать тебя в более безопасном месте. Мы постараемся освободить твоего папу, но сейчас тебе надо отсюда бежать.

– Хорошо. Но мне нужно кое-что взять.

Теперь, выяснив, что Баскаков арестован, Вишневский понимал, что минутное промедление в этом месте может оказаться гибельным, а подниматься в квартиру по меньшей мере безумие.

– Пойдем, только очень быстро!

Они поднялись по лестнице и вошли в квартиру, которую Тутти отперла своим ключом.

Вадим знал, что именно толкнуло его пойти на опрометчивый шаг, знал острее, чем мог бы выразить словами. Этот ребенок еще был связан со своим домом.

И сейчас эта связь порвется. Еще одну легкую былинку сорвет с места и неизвестно куда понесет по волнам людского моря…

Последний раз повесив шубку и сняв шапочку (у нее оказались прямые каштановые волосы, подстриженные как у маленького пажа на картинке из детской книжки), Тутти в сером пуловере и клетчатой юбочке (сейчас Вадим заметил, что ее высокие ботинки зашнурованы не очень умело) легко двигалась по квартире, что-то собирая, укладывая, заворачивая, тоненькая и гибкая, как ореховый прутик…

Квартира инженера Баскакова поражала тягостным контрастом атмосферы спокойного комфорта с явными следами недавнего вторжения. Паркет истоптан сапогами, ящики выдвинуты, в кабинете, как видно было Вадиму через распахнутые двери гостиной, обставленной красной ампирной мебелью, пол вокруг стола завален ворохами бумаг.

«Нет, скорее она походит не на пажа, а на принца. Эта необычная для такого возраста нарочитость в манере держать голову, в жестах, в движениях… Но нарочитость, уже настолько въевшаяся в натуру, что стала почти естественной. Очень странный ребенок».

Вадим прошел вслед за Тутти в другую комнату, явно принадлежавшую ей, со множеством разноцветных детских книг в шкафу, с большим количеством игрушек, среди которых выделялся усевшийся на кресле в углу потрепанный плюшевый медведь невероятных размеров, с маленьким столом, по которому были разбросаны тетрадки – трогательные тетрадки, исписанные круглым детским почерком, испещренные кляксами с сочинениями, изложениями, хриями [31]

– Вот. – Девочка сняла с полки очень потрепанную книгу. – Ее непременно надо взять.

«Принц и нищий» – разглядел обложку Вадим.

– Тебе, вероятно, нравится Эдуард, принц Уэльский?

– Эдуард, принц Уэльский – это я, – отрезала девочка, укладывая книгу в маленький саквояж.

«Теперь многое понятно. Эта потрясающая детская способность отождествлять себя с литературными героями – иногда она, так или иначе, оформляет характер на всю жизнь. Как у Юрия, когда он, немногим постарше, отождествлял себя с Атосом у Дюма. И все мы верили в это, словно в тринадцатилетнем мальчике на самом деле проступали черты пресыщенного жизнью бретера… Не потому ли они так быстро проявились в жизни?»

– Тутти, дольше оставаться нельзя!

– Идем.

Девочка заперла квартиру и положила в карман шубки ключ – как будто это имело какой-то смысл.

Спускаясь по лестнице, Вадим почувствовал, что нервы неожиданно начинают сдавать: он невольно схватил девочку за руку и ускорил шаги.

Отойдя от опасного дома достаточно далеко, Вадим ощутил, как нервный спазм, сжавший сердце, когда они шли через двор, постепенно ослабевает. Не выпуская маленькой руки Тутти, он шел, не замечая, что за каждый его шаг ребенку приходиться пробегать полных два. Тутти, выскочившая из брони настороженного недоверия, не переставая, говорила на ходу. Из сбивчивого ее рассказа Вадим узнал следующее…

Ей действительно девять, даже девять с половиной лет. В гимназии она не училась: в революцию ей было только семь, последние два года отец занимался с ней сам. До семнадцатого года они жили в Москве, где Тутти и родилась. В столицу Баскаков переехал из-за каких-то деловых обстоятельств, ребенку, разумеется, представляющихся довольно туманными. Город ей не нравился: «Москва – сказочнее, а он какой-то скучный». Поселились они сразу на этой квартире: «Я, папа и Глаша – femme de chambre[32]» (Вадим невольно отметил безупречное произношение девочки). А вчера утром приехал «большой черный автомобиль, похожий на навозного жука, а из него вылезли люди с пистолетами и ружьями, тоже в черных кожаных куртках – как жуки… Они все начали перерывать, а Глаша почему-то их знала… и показывала где… Она шпионка, да? А папа сказал: „Тутти, иди к себе…“ – это они его уже вытаскивали в переднюю, а я за ним побежала, а он говорит: „Иди к себе, я скоро вернусь…“ Но это он так говорил… И жуки с ним уехали. А Глаша тоже делась куда-то… и с ней всякие вещи пропали. А еще там…»

Они подходили уже к дому на Богородской улице. Вишневский позвонил условленной «семеркой» Морзе – два длинных и три коротких звонка.

Загремели засовы – узкая дверь черного хода отворилась.

При виде Вадима с ребенком, словно явившимся из прошлого, Некрасов не изменился в лице, но по неуловимому движению бровей Вишневский понял, что он немало удивлен.

Юрий запер дверь.

– Инженер Баскаков вчера арестован, – отрубил Вадим, когда они вошли с полутемной лестницы в переднюю. – Познакомься, его дочь Татьяна Владимировна.

Вадим, по-взрослому представляя Тутти Некрасову, понимал, что представить ее иначе было нельзя: маленькое это существо каким-то неуловимым магнетизмом заставляло очень считаться с собой.

– Рад. Был бы рад еще больше, если бы наше знакомство состоялось при более счастливых обстоятельствах. – Юрий щелкнул каблуками. – Штабс-капитан Юрий Некрасов!

– Тутти. – Девочка протянула Некрасову маленькую руку.

8

– У аппарата! Ну? Плохо, очень плохо. Еще одна такая «ошибочка», Ющенко, и я с тобой местами не поменяюсь. Всё! – Закачалась брошенная на рычаг трубка.

– Ты что, товарищ Петерс, шумишь?

– А-а, Блюмкин… Напортачили ребята. Ты садись, я с этим кончу сейчас. – Зампред ткнул в каменный подоконник «козьей ножкой». – По делу с инженером… Самого взяли, а дочь, девять лет, изволь любоваться, оставили. Я распорядился – да не тут-то было: птичка упорхнула. Обшарили знакомых – ни следа! По-твоему, о чем это говорит?

– Ясно о чем – спрятали.

– А мы – прошляпили.

– Да уж… не сама же она испарилась! Давай-ка с твоими бумагами.

– У тебя там на допрос кто-то.

– А-а… подождет. Этого вообще скоро к тебе. Кстати, насчет этих дел: чтобы ты мне кончал из гаража театр устраивать! Думаешь, не знаю? Знаю. Только зрители тут ни к чему. Ясно?

– Ладно тебе, товарищ Петерс.

– А вообще, слушай, пошли-ка перекусим чего…

Двое прошли мимо Сережи, слышавшего весь разговор через неплотно прикрытую дверь кабинета зампреда. Собеседник Петерса, щуплый, с непропорционально узкими для высокого роста плечами, рядом с коренастой фигурой зампреда показавшийся Сереже похожим на огромную черную цаплю, представлял собой характерный тип молодого еврея, даже немного карикатурный. Перед тем как выйти, он приветственно кивнул секретарю у окна, только что вошедшему в «предбанник» и с ходу усевшемуся за машинку.

Сережа закрыл глаза. «Ремингтон» у окна продолжал стучать. Господи, если бы не этот треск… если бы не он… можно было бы представить себе, что в этом их «предбаннике» никого нет. Да весь остаток жизни не жаль сейчас отдать за то, чтобы пять минут, минуту побыть одному… Остаток жизни? Да разве его можно сравнить с невозможным счастьем минуты одиночества?

– Слушай, парень, здесь Чека или бордель, в конце-то концов?!

Сочный, наполненный бодрой жизненной силой голос заставил Сережу вздрогнуть. Расслабившееся было тело мгновенно подобралось. Он открыл глаза и взглянул на шумно распахнувшуюся дверь. В ней, едва не загораживая массивными плечами весь проем, стоял, словно воплощение животной мощи, высокий человек лет двадцати пяти. Правильно слепленные, крупные черты его лица дышали примитивной жизнерадостностью. Сережу передернуло.

– Тут, между прочим, кабинет зампреда. – Стук «ремингтона» снова сделался равномерным.

– А я думал – актрискин будуар. – Вошедший, ссутулясь, чуть покачнулся в дверях уже виденной Сережей блатной раскачкой, не вынимая рук из карманов потрепанных клёшей. – Ну, поверил, ладно. Только зампредов кабинет без зампреда мне вроде ни к чему. Битый час его по вашей богадельне ищу. Говорил ведь, не связывайтесь с бэками: такого «революционного порядка» налопаемся, какого и у себя не видали, ядреный корень…

– По какому вопросу?

– Стану я тебе, шестерке малолетней, докладывать, по каким вопросам ваш ЦИК из Москвы анархистов-боевиков приглашает? – Вошедший снял с плеча куртку и метко швырнул ее на подоконник прямо через голову секретаря. – Вот ведь повадились, черти, чужими руками жар загребать! Раньше хоть Коба[33] был не промах… Да хрен с вами, мы не в обиде, но гребешь – так изволь уважать, ясно? Мало что переться сюда неделю, так приходишь – никто ни хрена не знает, никого нигде нет.

– Товарищ зампред сейчас будет, – поспешно и словно с некоторой опаской проговорил давно убравший руки с клавишей секретарь.

– А черт с ним! Мне с дороги отдохнуть надо, устал как свинья. – Анархист, широко распахнув обе створки дверей «предбанника», бесцеремонно уселся за столом Петерса.

Сережа снова закрыл глаза, но уже не затем, чтобы воспользоваться минутой передышки – она была невозвратно украдена у него этим шумным вторжением, а просто для того, чтобы не видеть этого отвратительного жизнерадостного лица.

– Сунулся тут в дверь, какая-то дура ордера в общежитие не выписывает… Иди, мол, в десятую, а потом на первый этаж, а потом обратно… Нашла, коза драная, мальчика бегать. Короче, так: сперва по-быстрому оформи мне ордерок, потом соединись с ЦИКом – от анархистской, мол, фракции товарищ прибыл, чтобы завтра пропуск выписали. А кроме этого, по телефону ни слова, уразумел? И к Зиновьеву[34], и к Кобе. А я жду Петерса тут, кстати, с ордерком меня у входа подождешь, здесь ты не нужен. Разговор интимный, деликатный…

– Момент! – Молодой человек торопливо вскочил. – Арестованного вывести?

– Боишься, что на свободе разболтает? – Оба собеседника рассмеялись. – Без тебя разберусь. Это, что ли, конвой вызывать?

– Да-да!

Дверь захлопнулась. По крайней мере сейчас прекратятся режущие по нервам звуки человеческого голоса. Особенно такого голоса… Какой-то живой символ победно шагающего хама, не способного даже постичь, что он уничтожает на своем пути… А какая-то новая боль. Раньше надо было анатомию изучать, прапорщик. Прапорщик… Прапор… Сине-пурпуровый прапор Альмансора… Женька… Альмансор… Дачное прозвище… Брат мой, мы волею судеб служим разным знаменам. Нет, Женька, такое бывает только в романах… Опомнитесь, прапорщик, а ведь это бред… Сейчас… сейчас… Только немножко моря…

– Ржевский! – Энергичное прикосновение опущенной на плечо руки заставило Сережу дернуться: в глаза ему смотрели серо-голубые, очень спокойные глаза анархиста. – Руки-ноги целы?

– Я вас не понимаю.

– Соображай быстрее, секунды на счету! Поведут с допроса – третье окно слева по коридору, на подоконник и вниз, секунда – пока обалдеют, секунда – пока целятся. Хватит силы вскочить? Тогда я остаюсь беседовать с Петерсом, нет – придется сложнее… Ну, вскочишь?

– Я предпочитаю остаться тут.

– Жаль приятной компании?

– Согласитесь… значительно правдоподобнее предположить, – с трудом выговаривая слова, негромко ответил Сережа, – что этот побег… инсценирован.

– Черт, нашел время и место! – Лицо неожиданного избавителя, ничуть не изменившееся в чертах, но неузнаваемое в новом, стремительно собранном выражении, залилось краской гнева. – Силой прикажете вас умыкать, как юную деву из отеческого замка? – Рука на плече стиснула его и встряхнула с такой отдавшейся во всем ноющем теле силой и злостью, словно именно этим движением он хотел выбить Сережино сопротивление. – Je suis Votre supérieur hiérarchique, nom de chien, faites ce qu’on Vous dit![35]

Скорее даже не безупречная чистота носового звука вынудила Сережу поверить в это неожиданное превращение. Его взгляд, случайно скользнувший по другой руке все еще сомнительного избавителя, невольно задержался на простом, ничем не примечательном золотом кольце. По краю кольца шел узкий стальной ободок. Это был памятный знак выпускника Пажеского корпуса. Кольцо могло быть снято анархистом с кого угодно. Нет, видно, что оно вросло в палец… Эта разработанная за тяжелые военные годы сильная рука еще позволяла своей формой угадать в ней изящную руку шестнадцатилетнего юноши. Человек этот действительно был выпускником корпуса. Мысль сбилась куда-то в сторону – совсем недавно довелось видеть такое же… У кого? Нет, постойте, прапорщик, вот он, найденный конец мысли…

– Vous m’avez convaicu que Vous menez un jeu. Mais qui bat les cartes?[36]

– Черт, вот ведь свалился на мою голову! – Незнакомец неожиданно широко улыбнулся. – Путай ты «генералов с кардиналами» сколько влезет, но изволь уж как-нибудь отличать белое от красного!

Господи, так вот же на ком последний раз он видел такое кольцо! Перед Сережей на долю мгновения возникло лицо всегда щеголевато-подтянутого штабс-капитана Задонского – личного адъютанта Николая Николаевича, его рука с точно таким же кольцом, отводящая шторку с задернутой карты: «Гатчина, ваше высокопревосходительство».

– Задонский! Это только он мог разболтать! – Сережа, чуть запрокинув голову, негромко засмеялся по-настоящему веселым смехом, до жути неуместно прозвучавшим в стенах «предбанника».

– И кстати, au cours du jeu[37]. Так-то лучше. Ну?

– Я в состоянии.

– Et bien[38], – сквозь зубы процедил незнакомец.

Сережу поразила происшедшая на его глазах метаморфоза: шокировавшая его животная мощь приблатненного парня в мгновение ока обернулась породистой, пока еще легкой грузностью екатерининского вельможи, жизнелюба и наглеца.

– Тогда и мне засиживаться тут незачем – и так полдня глаза мозолю. Третье окно!

Незнакомец одним бесшумным прыжком отскочил от Сережи: в «предбанник» вошел Петерс.

– Товарищ Ян?

– Он самый. От анархистской фракции. – Незнакомец обменялся с зампредом крепким рукопожатием. – Приветы из Москвы. Документики мои – вот, а звать меня можешь попросту Графом, как свои кличут.

– Как там дела идут?

– С кем сравнить. В отличие от вас драпать покуда не собираемся – и то хлеб. Ладно, о деле… В курсе уже?

– Вроде нет.

– Ладно, сейчас порасскажу, только схожу узнаю, утрясли ли с общежитием. Кстати, не до допросов. – Незнакомец кивнул из кабинета на Сережу. – Я по-быстрому!

Дверь хлопнула. Сережа услышал, как Петерс, неторопливо переложив что-то на столе, нажал тугую кнопку вызова. Минуты две – до того, как по коридору издали зазвучат шаги конвойных; еще раньше этот пажеского закала анархист выйдет из здания. Чуть замешкаешься, поднимаясь… «Господи, неужели я так хочу жить?!»

– Увести!

Сережа, силясь унять заколотившую его нервную дрожь, переступил порог кабинета.

Первое окно… второе окно… на третьем пили вчера чай те две девушки… как раз на нем.

Один рывок… Все тело должно уйти сейчас в этот рывок… Сейчас… нет… еще на шаг ближе…

Сейчас!

Окно рассыпалось стеклянным дождем.

Последнее, что успел ощутить Сережа, были мягко спружинившие картонные коробки, которыми был набит кузов сорвавшегося с места грузовичка.


9

Что это за место? Тусклый пустырь. Серая, серая даль…

Земли не видно под обломками кирпичей, обгорелыми досками, ржавым железом.

Кто этот ребенок? Девочка лет трех… Она крепко вцепилась в пальцы и тянет за собой, легко переступая с обломка доски на кирпич, с кирпича на погнутую трубу. Остов одноэтажного дома невдалеке. Нет одной, наискось рухнувшей стены. В проеме окон видно свинцовое небо.

Я не хочу идти за ней, она не понимает, что наш приход сюда кого-то тревожит.

Но девочка тянет вперед… Ей что-то нужно? Да и кого мы можем потревожить здесь, на этой бесконечной свалке?

Да, это свалка. Жестянки, пружинная ржавая рама кровати, чуть подальше – какая-то падаль со свалявшейся серой шерстью. Собака, уже наполовину истлевшая. Еще несколько шагов вглубь пустыря… Жалобный слабый писк откуда-то снизу. Кто там? Надо приподнять эту доску. Девочка пытается помочь.

Из-под серой доски ковыляет галчонок с обгорелыми крылышками. Одно из них только чуть опалено, другое наполовину сгорело… Галчонок ковыляет прочь, жалобно крича, он не надеется убежать, но что-то гонит его… Куда, под чью защиту он бежит? Куда-то дальше, где валяется мертвая собака.

О господи! Собака начинает подниматься… Ей трудно подняться: полуистлевшие лапы разъезжаются в стороны… Но что-то сильнее разложения вынуждает ее к этому мучительному усилию. Она пытается залаять, но вместо этого только клацает пастью и шипит. Кажется, она слепая. Это видно по тому, как она ворочает окостеневшей шеей, пытаясь определить присутствие врагов… Но почему она гонит нас?!

Под этими обломками копошится множество маленьких замученных созданий, множество маленьких беззащитных существ. Она защищает их всех, хотя ей так же плохо, как им.

Но ведь мне жалко их, ведь я хочу им помочь!

Им не нужна моя помощь. Жалость и добро мучительны им, как яркий свет больному глазу, доброе и злое намерение им равно невыносимы в их кромешной муке…

Ребенок… Надо увести ребенка, скорее, пока она еще этого не поняла!

– Уйдем отсюда.

– А они так и останутся здесь? – У девочки большие, какие-то мозаичные глаза из зеленых, серых и коричневых точек. – Можно я накрошу им хлеба?

– Они не будут есть – они ведь все мертвые.

– ИХ ТАК СИЛЬНО ОБИДЕЛИ, ЧТО ОНИ НИКАК НЕ МОГУТ УМЕРЕТЬ?

…Кто это сейчас кричал? Рука в нестерпимо белой перчатке бинтов, утонувшая в свежей чистоте настоящей постели… Незнакомая комната, тепло пронизанная солнечными лучами. Жемчужно-серый гобелен: играющий на свирели пастушок, пастушка поднимает корзину с плодами… Раньше свирель иногда звучала, сейчас пастушок играет беззвучно. Этот сон уже был. Иногда в нем мелькали какие-то лица, чаще всех – лицо похожего на музыканта человека и голос Юрия Некрасова. Да, эта светлая комната уже снилась. Добрый сон.

Нет! Назад, туда… Там, под серыми досками свалки, те, кому я не мог помочь… Бессилен был помочь и поэтому ушел…

Отворяется дверь. Почему она здесь, девочка из того сна? Значит, здесь тоже есть боль. Значит, здесь можно быть.


Девочка лет десяти, с пажеской прической, в сером пуловере и клетчатой юбочке, залезла в поставленное у изголовья, рядом со столиком с лекарствами, кресло и раскрыла толстую потрепанную книгу.

Сережа попробовал приподняться на локте, но сразу упал обратно в подушки.

– Ой! – Взглянув на Сережу странного цвета мозаичными глазами, девочка уронила книгу и, вскочив, помчалась к дверям, стуча о паркет каблуками высоких ботинок…

– Дядя Юрий! Тетя Катя! Он очнулся, он очнулся…дядя Алеша, он очнулся!

Послышались поспешные ровные шаги: в грубом некрашеном свитере, в мешковатых штанах из «чертовой кожи», в накинутой на плечи черной телогрейке, с заросшим щетиной лицом – к Сережиной кровати подошел штабс-капитан Юрий Некрасов.

– На сей раз вы не бредите, Ржевский, это действительно я. Поздравляю вас с довольно-таки благополучным возвращением с того света!

10

– Итак, прапорщик, если вы не устали, продолжим.

– Ничуть. – Сережа, полулежавший на диванных подушках, принял из рук Тутти граненый стаканчик с лакричной микстурой и слегка улыбнулся.

– Собственно говоря, господа, предыдущие данные Ржевского пока что всего-навсего совпадают с уже имеющимися. – Некрасов прошелся по гостиной. – Что Петерс переброшен сюда, мы уже знаем. Как, впрочем, и то, что существование Центра не составляет уже секрета для Гороховой. Какие еще фамилии вы слышали между присутствующими сотрудниками, прапорщик?

– Трудно запоминающаяся какая-то фамилия… Ах вот – Блюмкин. Входил при мне к Петерсу.

Военный инженер Алексей Никитенко присвистнул.

– Вы уверены, что не ошибаетесь? – с некоторой живостью обернувшись к Сереже, спросил Некрасов.

Сережа пожал плечами.

– Некрасов, это неправдоподобно! – с сомнением проговорил Вишневский.

– Вы можете его описать?

– Могу.

Из передней послышался звук повернувшегося в двери ключа. Прозвучали быстрые шаги, и в гостиную стремительно ворвался широкоплечий офицер лет двадцати пяти – светло-русый, кудрявый, сияющий открыто дружелюбной широкозубой улыбкой.

– Мое почтение, господа!

– Кстати, граф. Что у Неклюдова?

– А-а, наиблагополучнейше. Обручев подготовлен идеально. – Вошедший плюхнулся в кресло. – Всего-то хлопот осталось – перевесить флажки. И пожалуй, еще кое-что в дополнение к флажкам. Словом, чисто декоративная работа. Тьфу, устал. Тутти, детка, будь ангелом и швырни в меня чашкой чаю!

– С солью?

– С лягушками.

– Ты сам лягушка.

– Тогда швырни меня в чай. Только скорее. Ага, с молоком… – Подняв голову от чашки, вошедший столкнулся взглядом с Сережей, мучительно пытающимся сопоставить это неожиданно возникшее лицо с тем, смутно припоминаемым сквозь туман болезни. – Что, трудно припомнить, где это нас друг другу представили? – Офицер рассмеялся так заразительно, что Сережа, колебания которого мгновенно рассеялись, не смог не рассмеяться в ответ. – А ты меньше похож на покойника, чем в последнюю встречу. Граф Платон Зубов.

– Я рад. Мне представляться уже излишне?

– Ладно, господа, к делу, – суховато заметил Некрасов.

– Ярко выраженный тип семита, – с расстановкой заговорил Сережа. – Что еще?.. Впалая грудь, узкие плечи, покатые, средний рост, худ…

– Странно, похоже на то.

– Что похоже?

– Блюмкин в Чеке.

– Он-он! – почти радостно воскликнул Зубов. – Да что вы его спрашиваете – был у него досуг для наблюдений! Вы меня спросите – сам видел, сразу узнал. – Отставив чашку, недавний Сережин спаситель хлопнул приставленными к ушам ладонями. – Ушастый такой еврейский парнишка!

– Неужели – альянс с эсе-е-рами? – обращаясь к Некрасову, с сомнением протянул Вадим.

– Если так, – усмехнулся Никитенко, – мы разумно не стали делать на них ставку после того, как не разлей вода друзья-большевики поприветствовали их на съезде пулеметами. А было заманчиво.

– Было глупо не воспользоваться благоприятной ситуацией, – хмуро отрезал Некрасов.

– Кроме того, подобный расклад и сейчас сомнителен. После съезда-то… – Вишневский негромко рассмеялся. – Более остросюжетной комедии стены Большого театра, сдается мне, допрежь не видали. Кто помнит? Большевиков просят выйти в фойе для обсуждения внутрифракционных вопросов. Через час в фойе высовываются недоумевающие эсеры и обнаруживают, что «внутрифракционные вопросы» обернулись расстановкой пулеметов.

– Нет, появление Блюмкина, при условии, простите, Зубов, что это на самом деле Блюмкин, скорее случай, чем указание на альянс между большевиками и эсерами. Во всяком случае, ввиду предстоящего мятежа я с вверенными мне силами не намерен уклоняться от сотрудничества.

– Да и не могли же они так скоро позабыть расстрел Александровича[39]. Это своего рода гарантия их искренности.

– Ох и черт все дери – прямо как в родимом корпусе! – вскакивая с места, взорвался Зубов. – Господа высоколобые, да сойдите же вы с академических высот на бренную-то землицу! Когда ж до вас дойдет наконец, что мы уже третий год как вступили в войну, где вся этика летит к чертовой бабушке! Это вам не германская! В шашки хотите играть по шахматным правилам и думаете, с рук сойдет? Нам, прости господи, противничек достался без рыцарских предрассудков… У них своя логика – и логика эта, если хотите, Некрасов, это простейшая логика преступного мира. Да и Чека – та же малина. Все просто, как апельсин. Каторжная связь для блатарей не помеха резать своих – вот ваш съезд! – а резня не помеха служить пахану, который силен. обида за товарищей тут весьма слабая. Обижаться на сильного не в блатной логике. И круговая порука. Взять хоть роль Посполитой Мумии[40] во время пресловутого мятежа, от которого мы что-то нынче никак не отстанем… Форменный адюльтер! Эта воистину полезная особа работала единовременно и на мужа и на любовника, но суть скандальчика не в этом, а в том, что была у любовника, то бишь в Трехсвятительском переулке в штабе эсеров, публично накрыта! В то время как Картавец[41] судорожно расшаркивался в германском посольстве, уверяя в оной особы архиневиновности…

– Видите ли, прапорщик, – случайно поймав недоумевающий Сережин взгляд, пояснил Никитенко, – у Блюмкина при убийстве графа Мирбаха было при себе письменное благословение Дзержинского на сию акцию. Этот факт выплыл, и скомпрометированный Дзержинский вынужден был на полгода уступить Петерсу пост председателя ВЧК.

– А потом преблагополучно на него вернуться! И Блюмкин вернулся – с какой стати отказываться от такого ловкача в грязных делишках? Да большевики ради общего блага родную мать стрескают, как фаршированную щуку! Черт их разберет, когда они вместе, когда врозь… Я бы на праведный гнев эсеров ставить не стал.

– А кто этот Блюмкин? – спросил Сережа, припоминая похожую на цаплю фигуру человека в черном.

– Кровавый шут, – пожав плечами, ответил Вишневский. – Отирается в литературных кругах.

– А-а, позер и истерик, как все блатари и товарищи. Водит смотреть на расстрелы любопытных дамочек и поэта Есенина. Как-то хвастался перед Мандельштамом пачечкой ордерочков на арест и на расстрел. Чин чином оформленная толстая пачка ордеров, только одна графа не заполнена – фамилия жертвы[42]. Но представьте, – Зубов одобрительно рассмеялся, – этот шпак чуть ли не морду ему бить кинулся! Вырвал эти ордера у Яшки, стал топтать ногами… Даже жаловаться куда-то ходил. Глупо, конечно, у них же рука руку моет – опять логика блатных.

– Прапорщик, вы можете отдыхать. На будущей неделе, господа, надо выходить на связь с эсерами – и мы таки на нее выйдем. Вы перегибаете палку, граф. Необходимо использовать все, что у нас есть.

«Господи, как странны эти разговоры, эти просчеты вариантов, с кем и против кого, – подумал, откидываясь на плюшевые подушки, Сережа, внезапно ощутив усталость. – Насколько проще на передовой».

11

– Сережа… ты почему даже дома не снимаешь перчаток?

– Так. – Сережа с непокрытой головой (отросшие волосы трепал ветерок солнечного, по-питерски холодного майского дня – последний раз привелось побывать в парикмахерской еще в Эстонии), в расстегнутой куртке из «чертовой кожи», шел рядом с Тутти по почти безлюдной улице.

– Сережа, а я видела… – Тутти, уставая от медленной походки слишком еще слабого своего спутника, то вприпрыжку забегала вперед, то отскакивала назад.

– Что ты там еще видела?

– Твои руки. Когда ты еще лежал совсем больной.

Сережа поморщился.

– Вот я и не хочу, чтобы ты их еще раз увидела. Да, пожалуй, и сам я не очень рвусь их все время видеть.

– Ну что же ты так и будешь всегда в перчатках?

– Да нет, не всегда… – Сережа негромко засмеялся. – Месяца три, может быть, меньше.

Мимо них с грохотом проехал грузовик с открытым кузовом, в котором стояли молодые красноармейцы с винтовками.

«Мобилизованные – только-только с какого-нибудь завода… А забавно прогуливаться вот так в центре занятого врагом города. Ведь я же сейчас действительно прогуливаюсь. Дышу воздухом».

«Не хорохорьтесь, Ржевский, вы слабы, как котенок», – сказал вечером Алексей Никитенко.

«Да, прапорщик, – подал голос молчаливо куривший в кресле у окна Некрасов. – Ваши обязанности, несомненно, сводятся сейчас к отдыху, прогулкам и сну. А далее будет видно, отправлять ли вас долечиваться к нашим дорогим заграничным друзьям».

«Надеюсь, что этого не понадобится, г-н штабс-капитан».

– Сережа, смотри, там что-то повесили и народ собирается. – Тутти тянула Сережу к небольшой, все увеличивающейся кучке народу посреди сквера.

Заметив в толпе светловолосую девушку из ЧК, одетую все в ту же лихо перепоясанную кожанку, Сережа остановился было, но, вспомнив невидящий взгляд скользнувших по нему глаз, начал пробираться ближе к объявлению.

Лист желтовато-серой грубой бумаги был криво приляпан на старую афишную тумбу, еще извещавшую о последнем концерте Шаляпина, и сам казался жутковатой афишей нелепого, фантастического фарса…

БЕРЕГИТЕСЬ ШПИОНОВ!
СМЕРТЬ ШПИОНАМ!

НАСТУПЛЕНИЕ БЕЛОГВАРДЕЙЦЕВ НА ПЕТРОГРАД С ОЧЕВИДНОСТЬЮ ПОКАЗАЛО, ЧТО ВО ВСЕЙ ПРИФРОНТОВОЙ ПОЛОСЕ, В КАЖДОМ КРУПНОМ ГОРОДЕ, У БЕЛЫХ ЕСТЬ ШИРОКАЯ ОРГАНИЗАЦИЯ ШПИОНАЖА, ПРЕДАТЕЛЬСТВА, ВЗРЫВА МОСТОВ, УСТРОЙСТВА ВОССТАНИЙ В ТЫЛУ, УБИЙСТВА КОММУНИСТОВ И ВЫДАЮЩИХСЯ ЧЛЕНОВ РАБОЧИХ ОРГАНИЗАЦИЙ.

ВСЕ ДОЛЖНЫ БЫТЬ НА ПОСТУ.

ВЕЗДЕ УДВОИТЬ БДИТЕЛЬНОСТЬ, ОБДУМАТЬ И ПРОВЕСТИ САМЫМ СТРОГИМ ОБРАЗОМ РЯД МЕР ПО ВЫСЛЕЖИВАНИЮ ШПИОНОВ И БЕЛЫХ ЗАГОВОРЩИКОВ И ПО ПОИМКЕ ИХ.

ЖЕЛЕЗНОДОРОЖНЫЕ РАБОТНИКИ И ПОЛИТИЧЕСКИЕ РАБОТНИКИ ВО ВСЕХ БЕЗ ИЗЪЯТИЯ ВОИНСКИХ ЧАСТЯХ В ОСОБЕННОСТИ ОБЯЗАНЫ УДВОИТЬ ПРЕДОСТОРОЖНОСТИ.

ВСЕ СОЗНАТЕЛЬНЫЕ РАБОЧИЕ И КРЕСТЬЯНЕ ДОЛЖНЫ СТАТЬ ГРУДЬЮ НА ЗАЩИТУ СОВЕТСКОЙ ВЛАСТИ, ДОЛЖНЫ ПОДНЯТЬСЯ НА БОРЬБУ Со ШПИОНАМИ И БЕЛОГВАРДЕЙСКИМИ ПРЕДАТЕЛЯМИ. КАЖДЫЙ ПУСТЬ БУДЕТ НА СТОРОЖЕВОМ ПОСТУ – В НЕПРЕРЫВНОЙ, ПО-ВОЕННОМУ ОРГАНИЗОВАННОЙ СВЯЗИ С КОМИТЕТАМИ ПАРТИИ, С ЧК, С НАДЕЖНЕЙШИМИ, С ОПЫТНЕЙШИМИ ТОВАРИЩАМИ ИЗ СОВЕТСКИХ РАБОТНИКОВ.


ПРЕДСЕДАТЕЛЬ СОВЕТА РАБОЧЕ-КРЕСТЬЯНСКОЙ ОБОРОНЫ В. УЛЬЯНОВ (ЛЕНИН)

НАРКОМВНУДЕЛ Ф. ДЗЕРЖИНСКИЙ[43]

Прочитывая воззвание, люди расходились молча, не обсуждая и не высказываясь. Сережа взглянул на напряженное личико Тутти: губы девочки шевелились, глаза горели – казалось, она пожирала ими зловещие буквы.

12

Из столовой доносились взрывы самозабвенного смеха: хохотали Зубов и Тутти. Открывшееся зрелище не доставило Некрасову особого удовольствия: посреди стола на забрызганной водой скатерти, в тарелке кузнецовского фарфора, плавало несколько парусных корабликов из картона и скорлупы грецких орехов. Один из корабликов горел. Тутти, упираясь ботинками в обивку стула и локтями полулежа на столе, дула на бумажные паруса кораблика, то и дело прерываясь для того, чтобы разразиться новым припадком хохота.

Сережа, чистивший рядом разобранный на куске сукна наган, негромко разговаривал о чем-то с расхаживающим у камина подпоручиком Стеничем, одновременно с интересом поглядывая за ходом водной баталии.

– Нет уж, ты мне не крути – капитан у тебя в стельку…

– Ничего не в стельку… Это нарочно!

– Кормой вперед плыть – нарочно?! В стельку, в стельку…

– Что до меня, – Сережа, явно продолжая спор, обернулся к Стеничу, – то мне трудно поверить, что такой Петроний, Петроний – эстет, на самом деле существовал. Римский вельможа времен империи – такой же раб, как его собственные рабы. Без личной свободы нельзя быть эстетом.

– Ну, не знаю… По-моему, эстет прежде всего ценит красоту. А в ужасных деяниях Нерона есть какая-то жуткая красота… Свирепое величие разнузданного желания, которое все сокрушает на своем пути…

– Тогда у наших отечественных нижегородских купчишек ничуть не меньше свирепого величия, чем у Нерона. – В голосе Сережи прозвучало раздражение. – Чем поджог ресторации хуже пожара Рима? Общий принцип – не препятствуй моему ндраву.

– Вы все передергиваете, Ржевский! Тут другой размах…

– Вот как? Тогда купец Петров, который спьяну подпалил целый ресторан, вдвое ближе к критерию эстетического, чем купец Сидоров, который только закуривает сторублевками. А я подобрал бы для этого «свирепого величия» несколько иное название…

– А я уверен, что Петроний…

– Ох, развели философии – хоть топись! В этой самой тарелке. Эй, по рукам за такие штучки! И вообще, Тутти, с тобой мне только чертеночка-младенца не хватает с такими вот рожками… – Зубов сделал соответствующий жест.

Тутти восхищенно фыркнула.

– Вам не кажется, граф, – с неудовольствием взглянув на Тутти, сухо заметил Некрасов, – что вы иногда слишком далеко заходите в своей роли анархиста?

– Ну, дальше, чем мой предок, я не зайду. – Зубов с явным удовольствием перевернул догорающий кораблик. – Правда, тот захаживал аж в опочивальню к матушке Екатерине Великой.

– Comte[44], я еще раз обращаю ваше внимание на то, что вы находитесь в обществе ребенка. – Голос Некрасова стал ледяным.

– То-то и оно! – Зубов возмущенно сорвался из-за стола. – Самая уместная компания! Почему я впрямь не анархист?!

– Вот и поразмыслите покуда над этим. А согласия на предложенную вами авантюру я не даю.

– Нет, Некрасов, я не за этим. – В манере Зубова проступила подтянутая собранность. – Я только что от Люндеквиста[45].

– Пройдемте ко мне в кабинет.

Пройдя в небольшую, в одно окно, комнату, служившую ему кабинетом, Некрасов сдвинул со стола бумаги и демонстративно остался на ногах, пока Зубов, со сдержанным кивком благодарности, не сел первым. Теперь, когда Некрасов и Зубов находились наедине, в их подчеркнутой любезности друг к другу явственно проступала застарелая нелюбовь между «николаевцами» и «пажами».

– Итак?

– Новая партия оружия через границу. Завтра. Люндеквист требует от вас десять человек, ни одним меньше.

– Однако, черт возьми! – Некрасов нахмурился. – Вы – в моем распоряжении?

– Нет. Я сегодня же отправляюсь в Красную Горку и поступаю в распоряжение Неклюдова вплоть до мятежа. Десять, не считая меня.

– Это вообще все, что я могу предоставить. А у меня завтра рандеву с эсерами. Впрочем, – по тону Некрасова было заметно, что ему не очень приятно найденное решение, – если с инструкциями от и до, то к эсерам можно отправить и Ржевского. Не к границе же его брать.

– Почему бы и нет? Знаете, Некрасов, – Зубов почти дружелюбно рассмеялся, – уж на что я не любитель этой публики, которая никогда не нашивала мундиров от Норденштрема и шпор от Савельева, но Ржевский мне по душе. Есть в нем тот еще стерженек, хоть и молокосос. В жизни такого бешеного не встречал! Упирался руками и ногами, когда я его из Чрезвычайки выволакивал – другой бы кто черту душу продал, чтобы оттуда вырваться. Только тем и убедил, что анекдотец из его собственного каррикулюм витэ[46] ему напомнил. Так он – на анекдотец-то – возьми и засмейся. На Гороховой и в его положении, извините, чувства юмора не потерять? Не так уж плохо для некадрового.

– Я принципиально против некадровых в подполье, – недовольно возразил Некрасов. – Дело тут не в храбрости, а в дисциплине. Насколько я успел узнать Ржевского, он вообще не имеет представления о том, что это такое. Такие, как он, еще неплохи на фронте, но здесь… Честно говоря, я оставил его только потому, что переброска ввиду наступления работает в основном на вход, а на выход – только в случае крайней необходимости. Мне вообще не хотелось его использовать до большой стрельбы. Ну да ладно – все равно больше некого. Пойдет к эсерам.

– Стало быть, до заварухи? – Зубов, из-за штатского наряда, отвесил Некрасову светски легкий поклон, контрастировавший с простоватой развязностью его слов.

Через мгновение до Юрия донесся его громкий, чуть грассирующий, полный радостной жизни голос:

– Счастливо оставаться, господа! Тутти, ангел, вернусь – всенепременнейше доиграем!

13

– Слушай, ты всегда такой вежливенький? – Зубов шагал широко и стремительно, однако что-то в его походке невольно наводило на мысль о том, что он должен очень легко вальсировать или танцевать мазурку. – Стенич – славный малый, но бывает иногда ослом. Когда он лез к тебе с философией, ты больше всего хотел послать его к… матери вместе со всем нероновским Римом. Потому, что плевать тебе сейчас на античную историю. Тебе же одного хочется – молчать. И чтобы к тебе обращались только по делу. Скажешь – не так? Est-ce que ça te gêne si je te tutoie?[47]

– Ça va. – Сережа поддал ногой отвалившийся с какого-то фасада завиток лепнины. – Pour un anarchiste. Quant à l’histoire ancienne… Je préfère que les autres ignorent mes sentiments… Toi suffit[48].

– Ну и паскудное же у тебя произношение!

– Не страдаю насморком.

– Видал я пижонов, но таких, как ты, не доводилось даже среди наших высоколобых.

– Я возрос в либерализме.

– Заметно, иначе не был бы таким снобом. Тебя хоть раз секли в детстве?

– Нет, конечно! – Сережа засмеялся. – когда мы с братцем дрались, только растаскивали по разным комнатам.

– У тебя один брат?

– Да, был. Женька. Погиб в восемнадцатом.

– Я тоже рос вдвоем с братом. Он умер за год до войны, в Биаррице. Легкие. Только нас по комнатам не растаскивали. – Зубов улыбнулся. – Помню, мы как-то с Лёнькой сцепились на теннисной площадке… Новенькая такая была площадка, недавно красным выложили – отец грунтовальщиков из Англии выписывал, вокруг кусты сирени… Ох и катались мы по этой площадке! Четыре часа кряду дрались. Только как-то упустили из виду, что этот новый корт с открытой веранды был виден, как арена в античном амфитеатре.

А на веранде, по случаю приятственной погоды, отец со своим кузеном, дядей Костей, разбирали какие-то свои министерские бумаги… Не считая маменьки, которая ввиду буколической атмосферы им собственными ручками подавала кофей. Дядя Костя голову от бумаг поднимет, взглянет: «А не впустую я Леониду бокс показывал». Отец не поворачиваясь: «Что, всё дерутся?» – «Дерутся». – «Надо же!» – и опять за бумаги.

– Я бы сказал, что либеральнее жилось тебе.

– Черта с два! Я как-то отцовские часы раздраконил, александровские такие, с боем и амурчиками… Разбирал я один, Лёнька с кузенами только любовались. А высекли всех четырех – за милую душу. А уж корпус… Карцер – это тебе не «по разным комнатам», про дранье я не говорю, дранье по сравнению с цугом – сущая ерунденция.

– С чем?

– Цугом. Жаргонное словечко. Это когда тебя будят часа в три ночи и заставляют говорить таблицу умножения на девять.

– Я бы не стал.

– А «темную» не хочешь? Причем заметь, «темная» – это далеко не самое унизительное из всего, что с тобой могут сделать за посягновеньице на освященную традицию: «зеленый» делает все, что «соленый» прикажет, – хоть кукарекай. Другие «зеленые» тебя тоже не защитят, кстати. Что б ты один сделал против всего дортуара?

– Револьвер бы вытащил. Сразу за предложением умножать среди ночи.

– И палить бы начал? – с подчеркнутым любопытством поинтересовался Зубов.

– Не знаю… – смутившийся было Сережа широко улыбнулся, поймав во взгляде Зубова явную насмешку. – Может, и ответил бы. Знаешь как? – Сережа вытянулся во фрунт. – Единожды Зубов – дурак, дважды Зубов – два дурака, трижды Зубов – десять дураков…

– Почему это десять?! – Громкий смех двоих молодых офицеров далеко разносился по пустынной улице.

– А по моей таблице. Граф, с вами истерика? Воды, нюхательную соль?!

– Нек-ра-сов!..

– Что – Некрасов?!

– Некрасов… Ты только и делаешь, что ему отвечаешь свою таблицу… – Зубов, продолжая хохотать, взлохматил рукой Сережину шевелюру. – Шпак ты несчастный!

– Почему это – шпак? – Сережа резко остановился и взглянул на Зубова, недобро суживая глаза. – Убийца не хуже тебя.

– Хуже. – Зубов тяжело посмотрел на Сережу. – Убийца из тебя куда хуже. И не лезь равняться.

– Слушай, а иди ты!..

– Брось, я прав. – Лицо Зубова сделалось надменным и жестоким. – А теперь слушай меня. И все, что я сейчас скажу, вбей в свою упрямую башку. Перестань грызть себя поедом. Дался живьем, не уничтожил документов – не лучше ли пустить пулю в лоб? Смерть для недоноска. Пойми ты, офицерами не рождаются, а становятся – и не в момент производства в чин. Ты сейчас на рожон полезешь, но я знаю, что говорю: в тебе еще нету настоящего чувства офицерской чести. Бывает безупречность, которая не стоит гроша, – та, что существует до первой ошибки. Эдакая девственная пленочка на душе. И первая ошибка ее рвет, больно рвет, как ты мог заметить. И тогда это дóлжно преодолеть. Пойми: ты еще не имеешь права судить себя мерилом чести русского офицера. Офицер должен быть безупречен – и к тебе это придет. И знаешь, что изменится тогда? Станут невозможными гамлетовские терзания. Просто ты всегда будешь знать, надо ли пускать в лоб пулю.

– Ладно, comte. Всё сие я уж как-нибудь вколочу в свою «упрямую башку». Хотелось бы мне только знать, как ты обо всем догадался.

– Вспомнил себя на германской. – Зубов смотрел на Сережу с нескрываемой насмешливой нежностью. – Думаешь, мне было легче?

– Так ты – тоже?..

– Конечно. И я, и Некрасов, и кто угодно… Ну что, стреляться пока не будем?

– Смотря на поведение вашего сиятельства, которое, кстати, пять минут назад нанесло моей прическе оскорбление действием… Ладно, уже четвертый перекресток, намечаемый мной конечной точкой нашей небольшой прогулки. Я зачем-то понадобился Некрасову. Честь имею откланяться, comte, примите мои глубочайшие и тому подобное…

– Я знаю, зачем вы понадобились Некрасову, и не имею вас с этим поздравить, г-н прапорщик. – Зубов сопроводил слова шутливо церемонным, екатерининским плавным взмахом руки. – Ох и наешьтесь каши, Ржевский, общаться с эсеровской публикой!

14

– Г-н штабс-капитан!

– Вот что, Ржевский… – прозрачно взглянув на Сережу, Юрий взял из бювара запечатанный уже конверт. – первое ваше подпольное задание таково: завтра в четыре дня вы пойдете на контакт с эсеровской группой некоего Опанаса. В случае (этот вопрос вы зададите непосредственно Опанасу) гарантии полной согласованности боевых действий с моим планом… упомя́нете, что сами они представления не имеют о данном укрепрайоне… передадите этот пакет. Здесь он найдет… впрочем, он разберется сам. – Некрасов был бы искренне удивлен, если бы ему сказали, что нарочито пренебрежительная пауза и излишний, не относящийся к делу смысл продолжения фразы преследовали цель вызвать эту холодную вспышку ярости в глазах Сережи. – Этот Опанас, насколько я знаю, – боевик каторжной школы, очень опасен. Держитесь с ним корректно, как с союзником, – он должен видеть, что мы ведем с ним честную игру, на данном этапе наши цели совпадают. Их связной встретит вас у Елагина моста, на первом от входа парковом мостике. Опознавательный знак – этот томик Надсона. Ответ – сложенный листок бумаги. Вам понятны инструкции?

– Так точно, г-н штабс-капитан! – Сережа, прежде чем положить книгу во внутренний карман куртки, с демонстративно насмешливой улыбкой пробежал глазами титульный лист. – Спасибо, что не Ивана Рукавишникова[49].

15

Дребезжащий вагон, зазвенев плохо пригнанными стеклами, остановился, немного не доехав до Елагина моста. Обрадовавшись возможности покинуть переполненный трамвай, Сережа спрыгнул с подножки, не дожидаясь, пока вагон тронется вновь. Дорога до назначенного мостика заняла быстрым шагом не более пяти минут. Взглянув на часы, Сережа убедился, что пришел почти на полчаса раньше. Вытаскивать треклятый томик Надсона было, очевидно, рано. «И собственно, почему морщиться при слове „Надсон“ является признаком хорошего тона? Я пошел давеча у этого обычая на поводу, хотя скорее это был повод хоть как-то взбесить Некрасова. Но Надсона я тронул ради этого зря. Он не поэт, но он как-то слишком беззащитно чист, и морщиться на него грязновато…»

Сережа, насвистывая, прошелся несколько раз туда и обратно по мостику. Мимо прошли красный курсант, обнимающий за талию девушку в кожаной юбке и лихо заломленном берете. Курсант на ходу скользнул по Сереже настороженно-подозрительным взглядом. «Нюхом, что ли, чуют?» Сережа, продолжая насвистывать, склонился над чугунными перилами, наблюдая колеблющееся отражение колыхаемой ветром листвы в неподвижной воде. Прошли еще два курсанта – до Сережи долетели слова «набор» и «доппаек».

– Послушайте, милый юноша, доставайте немедля то, что должны показать, и следуйте поживее за мной, если, конечно, не сошли с ума окончательно!

Сережа, вздрогнув, с изумлением обернулся на неожиданно возникшую за его спиной девушку лет двадцати. В голосе ее звучало еле сдерживаемое негодование.

– Простите, mademoiselle?

– Ну же! Я жду!

Девушка, лицо которой было затенено складками ажурной черной шали, нетерпеливо топнула ногой. Нога, мелькнувшая из-под облегающей черной юбки, была маленькой, узкой, обутой в открытую черную туфельку, державшуюся на трех переплетенных тесемках не шире часового ремешка. Ее платье, открывающее руки выше локтей, еще годилось для ресторанного зала, но представлялось просто невозможным на улице и в дневное время. Однако то, что в первое мгновение подумалось Сереже, было несомненной ошибкой.

Продолжая недоумевать, Сережа вытащил из кармана лиловый томик Надсона в скороходовском издании.

– Все верно. – Щелкнув серебряным замочком маленькой шелковой сумочки, девушка вынула и показала Сереже сложенный вчетверо листок чистой бумаги. – Идемте! Не спешите слишком явно. Возьмите меня под руку. На ту скамейку ненадолго сядем.

Приноравливаясь к мелкому шагу девушки, Сережа пошел неторопливой, прогуливающейся походкой, почти открыто рассматривая обращенное к нему в три четверти лицо. Незнакомка оказалась старше, чем по первому впечатлению, – ее чрезмерно узкое, с японскими глазами и острыми скулами бескровное лицо было тронуто у рта и век сеткой еле обозначенных усталых морщинок. Это придавало лицу отпечаток какой-то трагической, беззащитной хрупкости. Хрупкой и узкой казалась и лежавшая в Сережиной руке маленькая рука, украшенная тоже очень «не дневным» браслетом: сплошь уложенные пиропы образовывали обвившуюся вокруг руки змейку. Это был модерн в самом изысканном своем воплощении.

– Гранаты вовлекают в гибельные страсти всех, кроме Дев и Стрельцов, – перехватив Сережин взгляд, неожиданно произнесла девушка. – Чем сильней вовлекают, тем ярче горят. Но мне это безразлично. Это – подарок Артюра. Он сам это сказал, но все же подарил. Может быть, именно поэтому. Артюр – мой жених, который погиб в особняке Морозова в Трехсвятительском. Он был с Поповым[50].

«Ох и наешьтесь каши, Ржевский, общаться с эсеровской публикой!» – прозвучали в ушах шокированного Сережи веселые слова Зубова.

– Если это не прозвучит нескромностью, mademoiselle, – чуть отстраненно проговорил он, опускаясь рядом с незнакомкой на скамью, – позвольте узнать, как мне надлежит обращаться к вам, можно ли мне будет представиться и чем я только что имел несчастье вызвать ваше неудовольствие?

– Надо же иметь голову на плечах! – По бледным губам эсерки скользнула похожая на тусклую бабочку улыбка. – Чем вы занимались на мостике?

– С вашего позволения, любовался игрой отражений в воде.

– Своевременное занятие. А больше вы таки ничего не делали?

– Размышлял о Надсоне.

– Мило. Только помимо этого вы еще и насвистывали.

– Простите?

– Не делайте таких изумленных глаз. «То ли дело, то ли дело под шатрами…» Прибавьте к этому выправку. Рядом – училище комсостава. То, что вас не сгребли под белы ручки для выяснение личности, я могу объяснить только клиническим идиотизмом курсантов, что гуляли вокруг.

– «В поле лагерем стоять!» – Сережа негромко расхохотался. Засмеялась и незнакомка: смех ее показался Сереже неожиданно живым и тоже чуть фарфорово-японским. – Mademoiselle, я – осёл! Но теперь мне ясно, почему вы узнали меня раньше, чем я вытащил Надсона.

– Очень трудно было бы не узнать и без этого. Беда с вами – вы все, монархисты и кадеты, не имеете ни малейшего понятия о конспирации.

– Не судите строго, mademoiselle, мы – военные, а не заговорщики.

– В том-то и дело. Что же до первых ваших вопросов – мы слишком ненадолго друзья, и наш строгий принцип – чем меньше информации друг о друге, тем лучше. Не будем отступать от него и в малом. Моя партийная кличка – Елена. Этого довольно. Представьтесь одним именем или назовите звание – для обращения.

– Je suis un enseigne[51]. – Сережа, невольно скривившийся от слов «партийная кличка», непроизвольно подчеркнул свою политическую означенность, выбрав из предложенного звание, а не имя. – Но все же мне не хотелось бы обращаться к вам с незаслуженной мной короткостью. Может быть, снисходя к моим монархическим предрассудкам, вы назовете отчество?

– Я – Елена.

Ронстон… На какое-то мгновение Сереже показалось, что с губ девушки на самом деле слетела эта таинственно влекущая фамилия… Бред… Но непонятный стиль ее облика стал ясен отчетливо и мгновенно. Вкус в безвкусице, томный надлом всех сплетающихся в экзотический цветок модерна линий, ночной облик среди дня, чуждый дню – богема. Женькина петербургская жизнь. Каким Женькиным повеяло сейчас от этой усталой девушки!..

– Артюр – тоже кличка?

– Разумеется. Мертвых можно называть по именам – Владимир Гончаров. – Девушка тронула тонкими, с синеватыми ногтями пальцами край шали. – Мы обручились еще в гимназии, мы были одногодками. Артюр был тогда милым мальчиком вроде вас, но в нем уже проглядывала схожесть с его кумиром, имя которого он взял. Он был из лучших наших боевиков. Впрочем, вам, монархисту, непонятно, что такое боевик.

– Вероятно, – не вдумываясь, ответил Сережа, следя за ленивым движением маленькой ноги, очерчивающей полукруг по песку перед скамейкой.

Как туфель черная тесьма

Тройным сплетается извивом…

«Из какого-то номера „Аполлона“… Чьи? Что там еще было?»

Принять ли подлинно за ложь

Твои небрежные признанья,

Что восемь жизней ты живешь… —

негромко процитировал он вслух.

Храня о всех воспоминанья, —

совсем тихо продолжила Елена.

– Вы помните это стихотворение?

– Нет, только сейчас вспомнила.

– Я тоже.

Девушка окинула Сережино лицо внимательно-напряженным взглядом, словно что-то отыскивая в нем. Губы ее дрогнули.

– Нам пора.

16

Штаб-квартира группы Опанаса, помещавшаяся в небольшом доме недалеко от Елагина моста, оказалась на старый лад двухэтажной, по первому впечатлению Сережи, уютно запущенной в сравнении с военизированной строгой холодностью монархистской явки. От окурков и ореховой скорлупы на ковре, грязной обивки кресел, тарелки с огрызками сыра, забытой кем-то на покрытом дорогой камчатой скатертью круглом столе, – от всего этого ярко освещенного вечерним солнцем в высоких узких окнах беспорядка веяло все той же беззаботной жизнью богемы. Впрочем, грязи было все-таки слишком много. Словно окончательно утверждая богемную атмосферу этого обиталища, над облезлым беккеровским роялем висел портрет Рембо, сделанный в карандаше каким-то любителем.

– А-а, ты с золотопогонником!.. Я и за… – Конец фразы увяз в тяжелом мокром кашле. Человек, полулежащий в качалке в углу, образованном ведущей наверх некрашеной лестницей, поднес ко рту платок. – Я и забыл. – Эсер впился в Сережу цепким, внимательным взглядом. Очень худой, лет тридцати на вид, одетый, несмотря на жару, в широкую цигейковую душегрейку, с всклокоченной копной черных вьющихся волос, с хищновато резкими чертами лица и неестественным румянцем на впалых щеках, он выглядел очень больным. – Что ж, составим знакомство. Марат.

– Прапорщик Сергей Ржевский.

– Фу-ты ну-ты, как громко! – Эсер обернулся к Елене. – Что ж ты не предупредила их благородие, что мы на лишнюю откровенность не напрашиваемся?

– Благодарю вас, я был предупрежден. Я представился невольно: у меня нет привычки где бы то ни было скрывать свое имя. Да и особой необходимости в этом я не вижу. Я могу видеть Опанаса?

– Скоро будет. – В голосе Марата прозвучала насмешка. – Располагайтесь как дома, г-н прапорщик, у нас без церемоний.

– Благодарю вас, не беспокойтесь.

На потертом ампирном диване в беспорядке лежало несколько книг. Сережа с демонстративной непринужденностью уселся поудобнее и небрежно взялся за их изучение. Первая книга оказалась лондонским изданием Бердслея, вторая – дореволюционным сборником народовольческих песен. Другие книги были по большей части разрозненными номерами старых журналов. Потрепанную «Ниву» Сережа заметил и на коленях покачивающегося в кресле Марата.

– А что, разве Искандер с Опанасом? – Елена сняла шаль. Ее недлинные блестящие волосы, схваченные только одной бархатной ленточкой, упали на плечи.

– В том-то и дело, что нет. Не знаю, куда он сорвался. Беспокоюсь я за Сашеньку: что-то зарвался мальчишка. Взбесился с утра до истерики – видишь стекло? Маузером грохнул, рукояткой. И умчался. Я, как назло, валяюсь сегодня мертвяк мертвяком – не мог задержать.

– А не нанюхался он?

– Не похоже.

– Из-за чего тогда взбесился?

– Ясно, из-за чего. – Марат скрипнул зубами. – «Я им, падлам, покажу, кто разоружился! Боевики не разоружаются!..»

Лениво перелистывая плотные страницы, Сережа, исподволь наблюдавший за Еленой, увидел, как в ее лице проступила ненависть, странно смешанная с отчаянием. Смысл полунепонятного диалога нес в себе что-то нехорошее, но прозвучавшая в нем открытая и естественная забота друг о друге против Сережиной воли вызвала у него симпатию. На него словно повеяло полузабывшейся искренностью несветской Москвы, давней Москвы, где не так стремятся скрывать слезы за отрепетированными улыбками, а волнение за непроницаемой бесстрастностью… Эти люди не находили нужным скрывать свои чувства. Перед Сережей возникло холодное лицо Некрасова. Поддаваясь неожиданно всколыхнувшейся в душе тоске по родной среде, он не помнил и не хотел помнить о том барьере отчужденности, который сам аристократически возводил между собой и другими в искреннем мире демократичной Москвы… Только неосознанное стремление всегда идти наперекор тому, что принималось всеми вокруг, заставляло его скучать по московской открытости там, где эталоном поведения была отчужденная холодность вышколенного офицерства. «Один Зубов… Но Зубов вернется нескоро», – вспомнил Сережа своего спасителя.

– Ты опять кашляешь?

– Не видишь, что ли? – заходясь кашлем, зло огрызнулся Марат.

Елена, нимало не обидевшись на явную грубость, взяла со стоявшего рядом с качалкой столика высокий пузырек и начала отсчитывать в стакан капли. Сережа почти физически ощутил, как падает на лицо невидимое ледяное забрало: отсутствие барьеров и внимание друг к другу выливалось у этих людей во взаимное неуважение, в котором таился тяжелый, пронзительный надлом. Надлом и истерика, повисшая в воздухе. Сережа перевел взгляд на разбитое окно.

Сосредоточиться на Бердслее было невозможно и, кроме того, не очень хотелось. Сережа нехотя поднялся с дивана и подошел поближе к карандашному портрету.

– Рисунок не очень хорош. – Неслышно подошедшая сзади Елена встала рядом с Сережей.

– Я бы не сказал, хотя недостает техники. Но зато хорошо схвачено выражение. – Сережа смотрел уже не на портрет, а прямо в тревожные глаза Елены.

– Артюр рисовал его еще в гимназии. Я говорила вам о том, что Рембо очень много для него значил.

– Это не странно. Его поэзия – своего рода магнит для всех, кто силен.

– Чему вы улыбаетесь?

– Так, пришла забавная мысль. – Сережа снова обернулся к портрету. – На заре правления Менелика[52] пришел и встал на его сторону с оружием в руках один европеец, на закате – другой. И оба – великие поэты.

– Гумми? – Елена пренебрежительно усмехнулась. – Он – монархист.

– Moi aussi[53].

– Нелепость какая-то… – Елена взглянула на него недоумевающе и растерянно. – Мы же враги.

– Сейчас – нет. – Сереже было непонятно, почему выговорить эти такие естественные с точки зрения логики слова стоило внутреннего усилия.

– Сейчас – нет, – каким-то тусклым и отсутствующим голосом повторила за ним девушка, поднося ко рту длинную папиросу.

Папироса была не зажжена, и, обнаружив это, она усмехнулась своей забывчивости. Сережа чиркнул о подоконник спичкой и, протянув ей огонь, закурил сам.



– Но надо вам сказать, что Рембо любят и монархисты.

– «Я протянул золотые цепи…»?

– Хм, да. И это.

– Чему вы морщитесь?

– Не люблю, когда Рембо цитируют по-русски. Его невозможно переводить.

– Вы, г-н монархист, церковно-приходское оканчивали? – Марат, приподняв всклокоченную голову от журнала, качнулся в качалке.

– Не строй из себя осла. – Елена с выражением мучительного внимания обернулась к Сереже: – Мне кажется, я понимаю вашу мысль. Ведь étoile – это не «звезда», не правда ли?

– Я это имел в виду. «Étoile» – нечто из картинок Рождества. Покрытое сусальной позолотой. Сусально золоченые, они висят в черном праздничном небе, и между ними-то и можно протянуть золотые цепи. А между звездами – нет. «Звезда» – не étoile, но и не star. Star существует неотделимо от пейзажа. Тает снег, падает листва, star заходит… Единое целое, не так ли? Étoile – то, к чему можно подвесить золотую цепь. star есть, пока ее видно, а звезда… Звезда всегда есть. Русское восприятие совсем иное.

– «Лучей твоих неясной силою…»

– Да… «Одна заветная…» Более, извините за дурной каламбур, астральное понятие.

– A fenêtre?

– И fenêtre не «окно». «Окно», «око» – то, чем смотрит дом. Взгляд изнутри наружу. «Прорубить окно в Европу»… Fenêtre не прорубишь. Fenêtre – освещенное фонарем из темноты… Через переплетения ветвей ночного сада… А в нем – движение теней… Волшебный фонарь. Взгляд снаружи внутрь. Тут можно повесить гирлянды от одного к другому…

Сережа, словно не замечая недовольных взглядов Марата, продолжал говорить и одновременно мучительно перебарывал ощущение раздвоения в душе: «Ничего не понимаю… Мы – люди одной культуры, которую мы сейчас и защищаем. Это – выше всего, даже моего дворянства, которое я, впрочем, ни одной сволочи не дам отменить… Мы – люди одной культуры».

– А гирлянды – цветные фонарики. Потому, что в этой строке передано впечатление от освещенного в темноте.

– А по-русски получается, что гирлянды висят внутри дома.

На щеках улыбнувшейся Елены проступил слабый румянец, и это сделало ее особенно беззащитной – невозможно было представить, что за худенькими плечами этой девушки стоит по меньшей мере десяток спокойно взвешенных и хладнокровно исполненных убийств.

В этом ощущалась невыносимая нелепость. Но именно противоестественное мужество Елены вызывало желание загородить, спасти, укрыть ее. Это неожиданное желание было сильным, слишком сильным.

– Да, Рембо – самый непереводимый поэт, – продолжала она. – Помните «Парижскую оргию»? Ведь женщина, над которой надругались, – это Paris. A по-русски выходит совершеннейшая нелепость…

– От Кольки Кошелькова наше вам с кисточкой!

Это проговорил бесшумно вошедший в гостиную молодой человек лет восемнадцати-девятнадцати, одетый непривычно хорошо – в твидовый, по сезону, светлый костюм с зауженными брюками и накладными плечами, явно сшитый у портного. Обувь и гладкая прическа соответствовали костюму, однако в заурядной внешности вошедшего что-то ощутимо диссонировало с его элегантным нарядом. Это особенно проступило в его расхлябанной – руки в карманы – походке, когда он прошел к поднявшемуся ему навстречу и на его фоне выглядевшему особенно лохматым и неопрятным Марату.

– Здорóво живешь, Марат! Лёлечка, целую ручки. «А может быть, в лимонном Сингапуре Огромный негр вам подает манто…»

– Маркиз! Режьте меня на куски, если это не Пашка собственной персоной! – обрадованно засмеялся Марат. – А мы с Искандером в прошлом месяце слышали – тебя замели!

– Ищи груздя в кузове. – Молодой человек присвистнул.

Марат и Елена засмеялись.

– А чо, Искандер здесь? – Молодой человек вытащил из золотого портсигара папироску с голубым мундштуком. – Я его, стервеца, не видал с тех пор, как мы втроем с Яшкой Блюмкиным в Москве с побрякушками шелушились…

– Яшка, падло, к бэкам перекинулся! – сквозь зубы процедил Марат. – Будь срок – своими руками пришью, гниду…

– Эх, «милые бранятся»… – Гость, которого Марат назвал Маркизом, жеманно рисуясь, выпустил папиросный дымок. – Глядишь, и не понадобится…

– На руках бэков – кровь братоубийства. – Голос Елены прозвучал металлически ровно.

«Некрасов прав». Эта мысль вспыхнула единственным логическим маяком, к которому стремились Сережины попытки хоть что-нибудь понять.

– Шальные вы, политика. – Гость зевнул. – То в обнимочку, то в резаловку… Мы дак с новой властью завсегда столкуемся… А уж с бэками – особливо. Первым делом – уговор дороже денег: мы их не замаем, они нас не обижают, сироток горемычных. К обоюдной, заметим, выгоде. Да и потом – завсегда жентельменское соглашеньице оформить можно: мы – вам, вы – нам…

– Шкуры вы все-таки – счетов не сводите.

«Кто – вы? – Сережина мысль отчаянно блуждала в алогичности какого-то сновиденного абсурда. – Не анархисты, потому что не политика. Кто же? С кем тут расклад и знают ли о нем наши?»

– Оченно даже сводим, когда надобность. А насчет шкур бабулька надвое сказала. Шкура, она, первое, у каждого одна и своя. А второе – на себя оборотись насчет бэков. Хоть табачок-то у вас и врозь, а хлебушек, бывает, и посейчас вместе.

– Бывает! – Марат усмехнулся.

– Сашка-то что?

– Да будет скоро. О деле сперва потолкуем, а встречу вспрыснуть уж потом?

– У Кольки на это железно. Потолкуем на тет-а-тет. А слышала, кстати, Лёлечка, как Колька на первомайскую в Москве фартово развлекся?

– Нет, расскажи. – В голосе Елены звучал неподдельный интерес к словам этого нестерпимо вульгарного и не вызывающего доверия человека.

– Демонстрация, значит, от Никитских, – с явным удовольствием заговорил гость. – «Мир насилья разроем»[54], флаги, пролетарии, все чин чинарем, чекисты в коже. Вдруг навстречу мотор с открытым кузовом, мотор – посреди улицы, по тротуарам с боков по двое с винтарями. Извиняй, товарищи дорогие, частная собственность не одну душеньку православную на корню загубила. Будем от предрассудков высвобождаться. Но народец, спасибочки бэкам, к экспроприациям попривык, не спорит. Доверху кузов накидали, пока до Манежа ехали, и котлами, и бумажниками.

– Времени не теряете! – хрипло рассмеялся Марат.

С искренним удовольствием рассмеялась и Елена, Елена, несколько минут назад с увлечением говорившая о Рембо. Это было мучительно.

– Такое времечко, как нынешнее, терять грех! – усмехнулся гость.

– Эх, будь у Кольки голова на плечах, – Марат опять закашлялся, – с его силами – любое правительство в полдня сковырнуть.

– А что нам с этого за приварок?

– Эх, шкуры вы, шкуры…

Сережины мысли снова вернулись к Зубову: «Ох и наешьтесь каши, Ржевский…» Такую кашу мог бы расхлебать только Платон, непогрешимое чутье которого позволяло ему беспечно разгуливать по Чрезвычайке. «Всю эту публику Платон знает лучше, чем она сама себя знает. Они не могут видеть себя со стороны, а он каким-то образом может изнутри наблюдать весь несложный механизм их душевных движений… Все должно быть просто, очень просто… Как тогда Платон все расставил по своим местам одной коротенькой фразой: „Чека – та же малина“. Именно в этот момент я понял все. Но для того чтобы так говорить, он должен был очень хорошо представлять себе, что такое настоящая малина… я этого не знал, поэтому и не мог понять сам… Господи! Дурак, как же я раньше не сообразил!»

Сережа тихо рассмеялся, с новым вниманием разглядывая гостя эсеров, – казалось, что каждая вульгарная черта этого человека являлась теперь лишним подтверждением несомненной разгадке.

– Слушай, а это что за фраер? – с вызывающей расстановочкой процедил гость, обращаясь к Марату. – Что-то мне его портрет незнаком. Ты, парень, представься для политесу! Заодно уж скажи, что тебя разбирает, вместе посмеемся. А то слова не сказал, уставился, как солдат на вошь, да еще зубы скалишь. Оно ведь и обидеться можно.

– Если у тебя, – Сережа медленно поднялся и с неподвижным лицом сделал шаг по направлению к Маркизу, – еще раз, скотина, повернется язык тыкать офицеру, в следующую секунду ты у меня окажешься двадцать вторым.

– Миль пардон! – Молодой человек с шутливым испугом, но довольно поспешно отступил к стене. – Не заметил по глупости, что Юденич в Питере.

– Без шуток, скоро будет. Ладно, пошли потолкуем. – Марат, под локоть увлекая гостя к двери, ведущей в комнатку под лестницей, на ходу обернулся к Сереже: – А вы, прапорщик, все же не у себя на плацу.

Сережа пожал плечами. Собственная вспышка уже казалась ему немного смешной. На некоторое время в гостиной воцарилась неловкое и напряженное молчание.

– Почему вы сказали – двадцать вторым? – заговорила наконец Елена. – Вы считаете? Зачем?

– Не нарочно. Я не знаю, почему так получается. Может быть, просто хочется знать, сколько раз меня следовало бы приговорить к пожизненной каторге по законам мирного времени. И к смертной казни. Иногда странно осознавать себя убийцей, которому незачем скрываться. Мне девятнадцать лет, убийство в год – не хватило бы моей жизни. После этого довольно смешно вспоминать о нашумевших газетных процессах. Двоих – шашкой. Я делаю сегодня много глупостей. Если бы я пристрелил этого подонка, вышла бы масса нежелательных осложнений между нами.

«А ведь я не поручусь, что не хотел осложнений. Может быть, поэтому я взорвался. Меня, как мальчишку, против моей воли тащит по течению, и я впервые в жизни хочу провалить порученное мне задание. Более того, я хочу нарушить приказ. Однако это немыслимо, почти невозможно, – я заставлю себя его выполнить».

– Нет, это не было глупо. Вы были в этот миг невероятно хороши. Вы сами не можете представить – до чего вы были хороши. – Елена подошла к Сереже, она дышала взволнованно и часто. – Вы казались таким безобидным щенком, и вдруг на мгновение мелькнули зубы зверя, который в вас есть… Господи боже мой, ведь самое ужасное в том, что вы правы…

– Я? В чем?

Вопрос был задан машинально: Сережу поразило лицо Елены, исказившееся словно в неожиданном испуге приступа удушья. Еще мгновение – и она, бросившись на диван, забилась бы в хриплом крике истерического припадка… Этот воющий, захлебывающийся крик выплескивался из ее взгляда, рвался с полуоткрывшихся губ…

Почему он утонул в темноте зрачков, этот крик? Еленино лицо сделалось бесконечно старым.

– Когда был Артюр… когда мы были моложе, – наконец заговорила она, – все было не так. Мы были… гордыми, мы были возвышенными, а теперь… Теперь!.. Бьемся, как мухи, в нами же сплетенной паутине… Артюр еще был жив, когда мы впервые не на словах стали доказывать, что цель оправдывает… средства… Но тогда еще не было так видно, к чему это приведет… А теперь?! Теперь?

– Послушайте, – справляясь с перехватывающим дыхание спазмом, быстро заговорил Сережа, – зачем вы берете на себя мужскую ношу? Такую ношу, зачем?.. Господи, да неужели же эти… ваши друзья не видят, что вам надо отдохнуть от всего этого кошмара?

– Это невозможно. – Елена, не отводя глаз от Сережиного взгляда, горько усмехнулась. – Поймите, во мне давно уже нет ничего, кроме убийства. Я уже не Елена: сгорело все, остался один пепел.

Сереже показалось, что обращенные к нему молящие черные глаза приняли лишенный блеска цвет выжженной земли – вспомнилась выгоревшая после какого-то боя степь на Дону.

– Я уже не могу не убивать, я уже давно – машина, которую кто-то завел… Смысл, который в этом был, тоже сгорел. Вчера – вас, сегодня – бэков, кого завтра? Все смешалось, потерялось все, чему мы служили… Я уже ничего не понимаю. Только привычка убивать – это единственная оставшаяся реальность, без этого меня вообще не было бы… Простите. Я должна привести себя в порядок.

Елена поднялась и неверной, спотыкающейся походкой вышла из гостиной. Сережа остался один.

«Так страшно мне уже не было давно. И такого невыносимого ощущения собственного бессилия я не испытывал даже на Гороховке… Когда до такой степени ничего не можешь сделать…»

Сережа подошел к портрету Рембо, от него – к выходившему в заросший тополями двор окну. Несколько шагов отделяло окно от двери в комнату Марата: до Сережи донеслись невнятные голоса собеседников.

«Но если мы будем некоторое время контактировать… Может быть, все же… Почему – если? Ведь именно для того, чтобы установить этот контакт, я и нахожусь здесь», – мрачно продолжал размышлять он.

Из окна с разбитой створкой потянуло сквозняком: дверь в комнату под лестницей со скрипом приотворилась. Сережа увидел Маркиза, в демонстративно развязной – нога на ногу – позе развалившегося за столом. Маркиз курил, глядя через стол, – видимо, на Марата.

«Машина, которую кто-то завел… А кто завел всю эту машину, весь этот многоступенчатый механизм бойни? Есть ли в этом чья-то осознанная воля или это уже просто вырвавшийся наружу, пугавший древних всепожирающий Хаос? Если бы понять хотя бы это!»

– Мокрухи боитесь? – донесся до Сережи неожиданно севший презрительный голос Марата.

– Наш профиль – галантерея. – Гость еще развязнее уселся на стуле. – Все выгоднее становится работать – что с бэками, что с вами… Вам – маму родную не жалко, хлебом не корми, дай под стрельбу сунуться. А бэки, наоборот, трусливее стали, зажрались… И честности промеж них мало – помнишь небось лбовские денежки[55]?

Сережа с отвращением отошел от окна.

– Я прошу меня извинить. – Опухшее от слез лицо подошедшей Елены было уже спокойным. Приглаженные волосы еще блестели от холодной воды. – Я, вероятно, больна. Не знаю, что на меня нашло.

– Это я должен у вас просить прощения. Я коснулся того, во что не имею никакого права вмешиваться.

– Вы правы.

– Выходит, я запоздал.

При этих без усилия громко прозвучавших словах лицо Елены мгновенно сделалось собранным и строгим. Тот, кто произнес их, был вновь вошедший в комнату человек лет пятидесяти, широкоплечий и высокий, с наголо бритой, крупной, выразительной лепки головой (лохматые брови и длинные усы обнаруживали седину), в вышитой крестом красными и черными нитками сорочке, ворот которой виднелся из расстегнутой тужурки. Он окинул Сережу тяжелым и острым взглядом глубоко посаженных маленьких глаз.

– Полагаю, что вы ждали меня. Я – Опанас.

17

«Хоть бы одна вылазка без перестрелки… Голова как с похмелья». Некрасов взглянул на часы, слегка досадуя на отсутствие Сережи: его донесение висело последним делом, еще не завершенным за день.

Скользнув взглядом по книжной полке, Юрий остановился на латинском томике карманного формата. Это было описание войн с Ганнибалом. Профессионально предпочитающий античные описания военных кампаний строкам Катулла, Юрий прилег с записками на диван и, пролистав бóльшую часть книги, углубился в последнюю африканскую кампанию полководца. Звонок оторвал его от битвы при Заме, на которой он, по сохранившейся с юнкерских времен тайной привычке, невольно начал просчитывать контрдействия, предпринятые бы им на месте римского военачальника.

«Выслушать Ржевского – и спать! К черту!»

– Некрасов! – Голос Стенича за дверьми прозвучал встревоженно.

– Да, я сейчас выйду.

Юрий накинул куртку, но выйти в гостиную не успел: дверь растворилась ему навстречу. Худощавый пожилой человек, закрученными усиками и какой-то немецкой сухостью невольно вызывающий в памяти фотографические портреты кайзера Вильгельма, торопливо кивнул Юрию.

– Ну и заварили же вы кашу, штабс-капитан!

– Г-н полковник?

– Вот уж не думал, что сегодня придется встречаться с вами вторично. – Люндеквист устало опустился на стул. – Скажите, Некрасов, вы действительно вступили в переговоры с эсерами?

– Да. Я имел на это полномочия. Хотя я не вполне понимаю, откуда вы это уже узнали.

– К сожалению, от Чеки.

– Признаться, г-н полковник, вы высекли меня, как мальчишку, – проговорил наконец Некрасов.

– Вы намерены привлечь группу Опанаса для совместных боевых действий. Это на самом деле так?

– Да. Ничего не понимаю. – Юрий коснулся ладонью лба. – У Чеки не может быть так хорошо поставленной агентуры.

– У Чеки ее нет. – Люндеквист вытащил из кармана короткую трубку с янтарным мундштуком. – Сколько вам лет, Юрий Арсениевич?

– Двадцать семь.

– Так неужели я, – а ведь я вам в отцы гожусь, – должен объяснять, что ваши понятия катастрофически устарели? Мы воюем с противником принципиально нового типа, а вы действуете по старинке… Большевики и эсеры взаимодействуют на межличностном уровне даже тогда, когда идет повальное истребление одними других. Ваши планы выплыли наружу благодаря случайности. Эсер Розенталь, по кличке Малиновка, год назад разругавшийся с Блюмкиным на амурной почве, с ним на днях помирился и в результате разошелся с группой Опанаса, где к Блюмкину отношение очень плохое. И ваши секреты вместе с носителем оных благополучно расположились в Чеке. Случайность, но очень типическая. Они варятся в одном котле – для чего тут агентура? Любые сведения, полученные эсерами, приплывут к большевикам, как хлеб по водам.

Загрузка...