Пули чиркали[39] по фасаду дома Пастернаков на Волхонке, залетали в окна, застревали в гипсовых потолках. Орудийный огонь, начавшийся с нескольких отдельных перестрелок, перешел в ожесточенные уличные бои в соседних кварталах; семья вынуждена была прятаться в дальних комнатах просторной квартиры на втором этаже. Однако и там оказалось небезопасно: стену пробило осколком снаряда. Немногочисленные москвичи, отважившиеся выйти на улицу, перебегали по Волхонке, пригнувшись, от одного укрытия к другому. Одного из соседей Пастернаков застрелили, когда он перебегал улицу перед их окнами.
25 октября 1917 года большевики в результате в основном бескровного переворота захватили власть в Петрограде, столице России. До Первой мировой войны город назывался Санкт-Петербургом, но на волне антигерманских настроений его решено было переименовать. Другие крупные города сдались не так легко; войска, верные вождю революции Ленину, свергли Временное правительство, находившееся у власти с марта. В Москве, торговом центре и второй столице страны, бои шли более недели; Пастернаки очутились в гуще схватки. Дом, в котором жила семья, стоял на вершине холма. Из девяти окон, выходивших на улицу, открывался панорамный вид на Москву-реку и монументальный золотой купол храма Христа Спасителя. Совсем рядом, в нескольких сотнях метров, находился Кремль. Пастернак, снимавший комнату на Арбате, в день, когда начались бои, зашел навестить родителей и выбраться уже не смог. Позже им с родителями и младшим, 24-летним, братом Александром пришлось спуститься к соседям на первый этаж. Телефон не работал, света не было, воду давали изредка и почти без напора – она текла из крана тонкой струйкой. Две сестры Бориса, Жозефина и Лидия, очутились в таких же ужасных условиях в стоящем неподалеку доме их кузины. Они вышли на прогулку в один не по сезону теплый вечер, как вдруг на улицах появились броневики, и улицы быстро опустели. Сестры едва успели добежать до дома двоюродной сестры. Они увидели, как прохожего, шедшего по противоположной стороне улицы, убило случайной пулей. Несколько дней постоянный треск пулеметов и взрывы снарядов перемежались «криками стрижей и ласточек»[40]. А потом, так же стремительно, как все началось, «воздух очистился[41], и наступило зловещее молчание». Москва сдалась Советам.
Революционные волнения начались в Петрограде в феврале 1917 года, когда к женщинам, протестующим против нехватки хлеба, примкнули десятки тысяч бастующих рабочих, а усталость от войны вылилась в стихийные демонстрации против обессиленной монархии. Два миллиона человек погибли на фронтах Первой мировой войны, на Восточном фронте, и еще полтора миллиона умерли от болезней и военных действий. Экономика обширной, отсталой Российской империи рушилась. Когда войска, верные царю, открыли огонь по толпе, убив несколько сотен человек, в столице вспыхнуло восстание. 3 марта Николай II, преданный армией, отрекся от престола, и окончилось трехсотлетнее царствование династии Романовых.
Пастернак, который во время Февральской революции находился на Урале, на химическом заводе, поспешил вернуться в Москву. Часть пути он проделал в кибитке[42], санях с крытым верхом. От холода он зарывался в сено и кутался в овчинный тулуп. Пастернак, его братья и сестры радовались падению монархии, приветствовали новое Временное правительство и, превыше всего, перспективу конституционного строя. Подданные становились гражданами, и они получали удовольствие от этого превращения. «Подумайте… когда море крови и грязи начинает выделять свет»[43], – говорил Пастернак одному другу. Его сестра Жозефина писала, что Бориса «захватила» и «отравила»[44] харизма Александра Керенского, крупной политической фигуры, и его воздействие на толпы, собиравшиеся той весной у Большого театра. Временное правительство отменило цензуру и объявило свободу собраний.
Позже Пастернак отразит в романе то чувство эйфории. Героя «Доктора Живаго» тоже захватывали речи – блестяще живые, почти колдовские. «Вчера я ночной митинг наблюдал[45]. Поразительное зрелище… Сдвинулась Русь-матушка, не стоится ей на месте, ходит не находится, говорит не наговорится. И не то чтоб говорили одни только люди. Сошлись и собеседуют звезды и деревья, философствуют ночные цветы и митингуют каменные здания. Что-то евангельское, не правда ли? Как во времена апостолов. Помните, у Павла? «Говорите языками и пророчествуйте. Молитесь о даре истолкования».
Живаго казалось, что «со всей России сорвало крышу». Политическое брожение, однако, ослабило Временное правительство, которое оказалось не способно учредить свои приказы. Губительнее всего оказалось решение, вызвавшее широкую ненависть, продолжать участие в мировой войне. Большевики, получившие народную поддержку благодаря обещанию «хлеба, мира и земли» и ведомые предвидением Ленина, что власть можно взять, в октябре начали восстание и вторую революцию. «Какая великолепная хирургия[46]! – писал Пастернак в «Докторе Живаго». – Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы!»
Большевики, в своей конституции, обещали Утопию – «отмену эксплуатации человека человеком[47], полную отмену разделения общества на классы, безжалостное подавление эксплуататоров, установление социалистической власти общества и победу социализма во всех странах».
Юрий Живаго быстро разочаровывается потрясениями нового строя: «Но, во-первых, идеи общего совершенствования[48] так, как они стали пониматься с октября, меня не воспламеняют. Во-вторых, это всё еще далеко от существования, а за одни еще толки об этом заплачено такими морями крови, что, пожалуй, цель не оправдывает средства. В-третьих, и это главное, когда я слышу о переделке жизни, я теряю власть над собой и впадаю в отчаяние».
Слово «переделка» было то же самое, какое употребил Сталин, когда провозглашал тост за писателей – инженеров человеческих душ. Живаго говорит своему собеседнику, командиру партизанского отряда: «Я допускаю, что вы светочи[49] и освободители России, что без вас она пропала бы, погрязши в нищете и невежестве, и тем не менее мне не до вас и наплевать на вас, я не люблю вас и ну вас всех к чорту».
Это суждения гораздо более старшего Пастернака, который писал через тридцать с лишним лет после революции; он оглядывался назад с горечью и презрением. В то же время, когда Пастернаку было двадцать семь лет, он был влюблен, писал стихи и был захвачен «величием момента».
Пастернаки были известной семьей в кругах московской художественной интеллигенции прозападного толка. Они выступали в поддержку реформы самодержавия. Отец Бориса, Леонид Осипович, был известным художником-импрессионистом, профессором Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Он родился в еврейской семье; его отец содержал гостиницу в Одессе, многонациональном и живом городе в «черте оседлости», где вынужденно проживали многие российские евреи. В Одессе была богатая культурная жизнь; Пушкин, побывавший в Одессе в первой четверти XIX века, писал: «Там все Европой дышит, веет». Сначала Леонид переехал в Москву в 1881 году, чтобы изучать медицину в Московском университете. Осенью 1882 года, не вынеся работы с трупами, он бросил медицину и поступил в Мюнхенскую академию художеств. Дочь Лидия называла его «человеком мечтательным, мягким[50]… неторопливым и нерешительным во всем, кроме работы».
Отслужив обязательную военную службу, Леонид в 1888 году вернулся в Москву. Его картину «Письмо из дому» приобрел Павел Третьяков, коллекционер. Его внимание означало, что художник попал в число привилегированных. Кроме того, Леонид стал книжным иллюстратором; в 1892 году он принял участие в издании «Войны и мира» Льва Толстого. На следующий год Л. О. Пастернак и Толстой познакомились и подружились. За годы знакомства Пастернак не раз рисовал знаменитого писателя, в том числе сделал посмертный рисунок на станции Астапово в 1910 году. Л. О. Пастернак вместе с сыном Борисом ночным поездом поехали отдать последнюю дань уважения Толстому; Борис вспоминал, что великий старец показался ему крошечным и иссохшим, больше не глыбой, а «одним из тех, кого он описал[51] и дюжинами разбросал» на страницах своих произведений.
Помимо Толстого, в московской квартире Пастернаков бывали многие деятели культуры, в том числе композиторы Сергей Рахманинов и Александр Скрябин; многих из них Леонид Осипович рисовал. Дети считали приезды знаменитостей привычной картиной домашней жизни. «С самых ранних дней я наблюдал искусство и великих людей[52] и привык относиться к великим и исключительным как к чему-то естественному, как к норме жизни», – писал Пастернак, вспоминая светил, которые посещали гостиную его родителей и студию отца.
Детство Пастернака было наполнено и музыкой. Его мать, в девичестве Розалия Кауфман, была необычайно одаренным ребенком, которая, впервые подойдя к фортепиано в пятилетнем возрасте, великолепно воспроизвела пьесы, которые играл ее кузен, просто наблюдая за ним. Роза, как ее называли, была дочерью богатого одесского монополиста по продаже сельтерской воды. Первый сольный концерт она дала в восемь лет, в одиннадцать получала восторженные отклики в местной прессе, а через два года объездила с гастролями юг России. Она выступала в Санкт-Петербурге, училась в Вене и была принята преподавателем музыки в Одесскую консерваторию еще до того, как ей исполнилось двадцать. «Мама была музыка[53], – писала ее дочь Лидия. – Возможно, были более искусные виртуозы, более блестящие исполнители, но никто не проникал глубже в суть, не умел подхватить неосязаемое, не поддающееся анализу, что заставляет разрыдаться при первом аккорде, при каждом порыве чистой радости и экстаза». Сделать карьеру пианистки Розе помешали тревожность, больное сердце и брак. С Леонидом Пастернаком она познакомилась в 1886 году в Одессе; они поженились в Москве, в феврале 1889 года. На следующий год родился Борис. Его брат Александр родился в 1893 году, Жозефина в 1900-м, а Лидия – в 1902 году.
В двенадцать лет Борис представлял себя в будущем пианистом и композитором. «Жажда импровизации[54] и композиции зажглась во мне и переросла в страсть». Он отказался от мысли стать композитором, узнав, что его игре не хватает блеска и природного чутья, свойственного некоторым выдающимся исполнителям, которых он боготворил, например Скрябину. Пастернак не мог вынести возможности того, что он не станет великим. В детстве он привык к тому, что он – лучший и первый; он не сомневался в своих способностях, как духовных, так и физических. Как-то летом, в деревне, увидев, как крестьянские девочки ездят на неоседланных лошадях, Борис убедил себя в том, что тоже может ездить верхом без седла. Ему не терпелось проверить себя. Когда он наконец убедил девочку дать ему прокатиться на ее лошади, двенадцатилетнего мальчика сбросила испуганная кобыла; он упал в реку и сломал правую ногу. Впоследствии правая нога у него стала немного короче левой. Из-за хромоты, которую он почти всю жизнь скрывал, его не призвали на военную службу во время Первой мировой войны. По словам брата, его природные таланты[55] «подтвердили в нем сильную веру в собственные силы, в свои способности и в свою судьбу». Второе место он отвергал в припадке обиды и забывал. «Я презирал все нетворческое[56], любую нудную, тяжелую работу, самоуверенно полагая, что в таких делах могу судить, – писал Пастернак много лет спустя. – В реальной жизни, думал я, все должно быть чудом, все должно быть предопределено свыше, ничто не должно быть создано или запланировано нарочно, ничто не должно делаться по чьему-то капризу». Забросив фортепиано, он обратился к поэзии.
Учась в Московском университете, где он занимался правом, а затем философией, и окончив курс с отличием, Пастернак посещал салон молодых писателей, музыкантов и поэтов – «пьяное сообщество»[57], где пили чай с ромом и совершались художественные эксперименты и открытия. Москва была полна частично совпадающими и враждующими салонами, образовавшимися вокруг противоборствующих философских и художественных течений, и Пастернак был их пылким, хотя и не слишком известным участником. «Они не подозревали[58], что перед ними большой поэт, и пока относились к нему как к любопытному курьезу, не придавая ему серьезного значения», – вспоминал его друг Константин Локс. Цветаева, слушавшая, как Пастернак читал свои стихи, писала, что он «говорил… глухо[59] и почти все стихи забывал. Отчужденностью на эстраде явно напоминал Блока. Было впечатление мучительной сосредоточенности, хотелось – как вагон, который не идет – подтолкнуть… «Да ну же…», и, так как ни одного слова так и не дошло (какая-то бормота, точно медведь просыпается), нетерпеливая мысль: «Господи, зачем так мучить себя и других!» Его кузина Ольга Фрейденберг считала, что Пастернак «не от мира сего»[60], называла его рассеянным и эгоцентричным: «Говорил, как обычно, один Боря»[61], – записала Ольга в своем дневнике после долгой совместной прогулки.
Пастернак склонен был влюбляться без взаимности; такая влюбленность становилась стимулом для стихов, но удручала молодого человека. Еще в Марбурге летом 1912 года он, студент-философ, получил категорический отказ от Иды Высоцкой, дочери богатого московского чаеторговца, которой он признался в любви. «Постарайтесь жить нормально[62], – сказала ему Ида. – Ваш образ жизни вводит вас в заблуждение. У всех, кто не обедает и недосыпает, появляется масса диких и невероятных идей». Отказ Иды привел к всплеску поэзии; стихи были написаны в тот день, когда он должен был сдавать эссе по курсу философии. В конечном счете он решил не оставаться в немецком университете и не поступать в докторантуру, «…как успешна моя поездка[63] в Марбург. Но я отказываюсь от всего – искусство, и ничего больше». Пастернак имел привычку беседовать в стихах со своими вымышленными возлюбленными, перемежая признания в любви философскими трактатами. Еще одна женщина, которая отказалась от более близких отношений, нежели дружба, жаловалась, что их «свидания превращались в его монологи». Любовные неудачи оставляли Пастернака эмоционально разбитым, зато предваряли интенсивные периоды творчества.
Его первая отдельная публикация появилась в декабре 1913 года, после особенно плодотворного лета, когда он «писал стихи не в виде редкого исключения[64], но часто и помногу, как рисуют или сочиняют музыку». Получившийся сборник, названный «Близнец в тучах», не вызвал ни особого интереса, ни воодушевления; позже Пастернак называл свои юношеские стихи «крайне вычурными». Вторая книга, «Поверх барьеров», вышла в начале 1917 года. Некоторые стихи были вырезаны царской цензурой; книга была полна опечаток и также почти не привлекла к себе внимания критиков. И все же за книгу «Поверх барьеров» Пастернаку впервые заплатили – незабываемый миг для любого писателя. Он получил 150 рублей.
Андрей Синявский назвал первые две книги Пастернака «настройкой»[65] и сказал, что они были «частью поисков своего голоса, своего видения жизни, своего места среди разнообразных литературных течений».
Летом 1917 года Пастернак был влюблен в Елену Виноград, молодую вдову, студентку, страстную сторонницу революции. Она водила поэта на демонстрации и политические митинги, радовалась его обществу, но ее не влекло к нему физически. «Связь оставалась платонической[66], нефизической и не завершенной эмоционально, что было мучительно для Пастернака», – отмечал один литературовед. Пламя страсти и разочарования на фоне общества, которое коренным образом менялось, вызвало к жизни цикл стихов, который выдвинул Пастернака в первые ряды русской литературы. Сборник назывался «Сестра моя – жизнь» и вышел с подзаголовком «Лето 1917». Сначала по рукам ходили рукописные экземпляры сборника, и он приобрел популярность, «какой не достигал ни один поэт после Пушкина»[67].
После Октябрьской революции и последовавшей за ней Гражданской войны, когда почти все книгоиздание прекратилось из-за недостатка бумаги, «Сестра моя – жизнь» вышла лишь в 1922 году. К тому времени Виноград давно уехала за границу, а Пастернак наконец обрел любовь с художницей Евгенией Лурье.
Они познакомились на дне рождения, где Евгения, очень красивая в зеленом платье, привлекла к себе внимание нескольких молодых людей. Пастернак читал свои стихи, но молодая женщина слушала рассеянно и не обратила на них особого внимания. «Вы правы, зачем слушать такую чушь?»[68] – сказал Пастернак.
Молодые люди начали встречаться; между ними вспыхнула страсть. «Ах, лучше бы я никогда не терял этого чувства. – Борис признавался, как скучает по ней, когда она навещала родителей перед их свадьбой. – Это все равно что разговаривать с вами[69], невнятно бормотать, изливаться… Что мне делать, как назвать этот магнетизм и насыщение вашей мелодией».
Они поженились в 1922 году. Чтобы сделать кольца, Пастернак отдал в переплавку свою золотую медаль. Гравировку на кольцах он сделал сам: «Женя и Боря»[70].
Их сын Евгений, названный в честь матери, родился в 1923 году. Молодой семье отгородили часть комнаты в бывшей большой квартире Пастернаков – их «уплотнили». «Окруженный шумом со всех сторон[71], могу сосредоточиться лишь временами в результате крайнего сублимированного отчаяния, сродни самозабвению», – жаловался он в Союз писателей. Часто он мог работать только по ночам, когда в доме наступала тишина; он не засыпал благодаря сигаретам и горячему чаю.
Оба – и Борис, и Евгения – были людьми творческими. Их семейная жизнь была отмечена вечным соперничеством, стремлением чего-то достичь в творчестве и неспособностью идти на компромиссы. Кроме того, их браку угрожало то, что Пастернак был «человеком с неоспоримо большим талантом»[72], как позже написал их сын.
Отношения Пастернака с женщинами по-прежнему были насыщенными. Он вел бурную переписку с Мариной Цветаевой, что чрезвычайно раздражало его жену. Летом 1930 года внимание Пастернака неожиданно привлекла Зинаида Нейгауз, жена его лучшего друга, пианиста Генриха Нейгауза. Пастернаки и Нейгаузы вместе ездили в отпуск на Украину. Зинаида родилась в Санкт-Петербурге[73] в 1897 году, она была дочерью русского заводопромышленника; ее мать была наполовину итальянкой. В пятнадцать лет у нее случился роман с кузеном, человеком за сорок, женатым, с двумя детьми. Некоторые черты их отношений позже отразятся в истории Лары в «Докторе Живаго». В 1917 году Зинаида переехала в Елисаветград, где вскоре вышла замуж за своего учителя музыки Нейгауза.
Еще не зная о чувствах Зинаиды, Пастернак поспешил сказать жене, что влюблен. Затем он признался в своей страсти Генриху. Пастернак и Генрих плакали, но решили, что Зинаида «пока» останется с мужем. В начале следующего года они сошлись, о чем Зинаида написала мужу, который тогда давал концерты в Сибири. Нейгауз в слезах прервал гастрольный тур и вернулся в Москву.
Пастернак, которому свойственно было самолюбование, пытался доказать, что можно сохранить семью, продолжать роман и поддерживать дружбу, оставаясь все это время превыше упреков. «Я показал себя недостойным[74] [Генриха], которого я по-прежнему люблю и всегда буду любить, – писал Пастернак родителям. – Я причинил долгое, ужасное и пока неослабеваемое страдание [Евгении] – и все же я чище и невиннее, чем до того, как я вошел в эту жизнь».
Сложные отношения продолжались некоторое время. Затем Евгения с сыном уехали в Германию, оставив Бориса и Зинаиду. В стихах Борис призывал Евгению начать жизнь заново без него:
Не волнуйся, не плачь, не труди[75]
Сил иссякших и сердца не мучай.
Ты жива, ты во мне, ты в груди,
Как опора, как друг и как случай.
Верой в будущее не боюсь
Показаться тебе краснобаем.
Мы не жизнь, не душевный союз, —
Обоюдный обман обрубаем.
Много лет спустя он называл свой первый брак несчастливым и лишенным страсти. Он считал, что «красота – признак истинных чувств[76], признак силы и искренности». И считал несправедливым, что его сын несет отпечаток его неудачи в любви в своем «уродливом, веснушчатом лице».
В начале 1932 года Евгения вернулась в Москву, и Борису с Зинаидой негде стало жить: квартиры в столице были на вес золота. Зинаида, «ощущая мучительную неловкость»[77], вернулась к Генриху и попросила принять ее назад «как няню для детей» и «помощницу по хозяйству». Пастернак вернулся к Евгении – правда, выдержал всего три дня. «Я умолял ее понять[78], что боготворю [Зинаиду], что презренно бороться с этим чувством». При встречах с друзьями он долго со слезами[79] рассказывал о своих запутанных семейных отношениях.
Фактически бездомный и влюбленный, Пастернак начал отчаиваться. «Было около полуночи[80] – и подморозило. Ужасное, растущее убеждение в безнадежности сжималось внутри меня как пружина. Внезапно я увидел несостоятельность всей моей жизни». Он побежал по улицам к квартире Нейгаузов. «Der spat kommende Gast? [Поздний гость?] – лаконично заметил Генрих, открыв дверь, и вскоре ушел. Пройдя в детскую, Пастернак выпил целый пузырек йода. «Что с тобой? Почему так сильно пахнет йодом?» – воскликнула Зинаида. Вызвали врача, жившего в том же доме; Пастернаку дали выпить два литра молока, вызвали рвоту, и жизнь его была спасена. Его уложили в постель; он был еще очень слаб. «В этом состоянии блаженства[81] пульс у меня почти пропал, я испытал волну чистой, девственной, совершенно несдерживаемой свободы. Я активно, почти слабо, желал смерти – как можно желать торта. Если бы у меня оказался револьвер, я бы потянулся к нему, как к сладкому».
Генрих, который в то время рад был избавиться от Зинаиды, спросил: «Ну что, ты довольна[82]? Он доказал свою любовь к тебе?»
После женитьбы Зинаида Николаевна стала для Пастернака настоящей хозяйкой дома. С ней у него появилось физическое и эмоциональное пространство для работы, что было невозможным с Евгенией. Евгения «гораздо умнее[83] и более зрелая, чем З[инаида], и, наверное, лучше образованна», – писал Пастернак родителям. Евгения «чище и слабее, и больше похожа на ребенка, но вспыльчива, требовательно-упряма и склонна к разглагольствованиям на пустом месте». У Зинаиды же есть «трудолюбивый, крепкий стержень внутри ее сильного (но тихого и безмолвного) темперамента».
По словам Евгения Борисовича Пастернака, его мать «продолжала любить моего отца[84] до конца жизни».
Сложные отношения Пастернака с женщинами были далеки от завершения. То же относилось и к его отношениям с судьбой. Возможно, судьба отплатила ему за доверие, так как поэту, как это ни невероятно, удалось выжить в годы Большого террора.