«Я была рада повидаться с родными и очутиться в прежней обстановке», – вспоминала Дашкова. Миг приезда в столицу показался ей «сладостным и счастливым», а Петербург, по сравнению со старушкой Москвой – «великолепным». Она не могла оторваться от окна, насмотреться на стройные здания вдоль каналов, пыталась разглядеть на улице кого-нибудь из знакомых. «Я была как в лихорадке», и едва обосновавшись на месте, побежала наносить визиты дяде и отцу. «Но ни того, ни другого не оказалось дома».
Знаменательный момент. Екатерина Романовна спешит к родным и… ее раскрытые объятия вновь оказываются пустыми. Спустя почти месяц, 15 июля, тетка нашей героини Анна Карловна напишет дочери в Вену: «Княгиня Катерина Романовна с Москвы приехала и очень худа стала; и дочь с собой привезла»{81}. А мужа? Создается впечатление, будто Дашкова вернулась одна. Упоминать бывшего поклонника в письме Анне Михайловне Строгановой мать не стала. А вот то, что кузина-счастливица похудела (значит, по понятиям того времени, подурнела) сочла уместной и даже утешительной вестью.
Опять, как в детстве, Екатерина Романовна могла упрекнуть родных в равнодушии. Но было еще одно лицо, свидание с которым обещало принести нашей героине радость. Карета князя и княгини Дашковых въехала в Петербург 28 июня, ровно за год до переворота, возведшего на престол Екатерину II. В тот момент еще ничто не предвещало грядущих событий. Императрица Елизавета была жива, цесаревич Петр Федорович уверенно чувствовал себя в роли наследника, заручившись поддержкой двух влиятельных придворных кланов – Шуваловых и Воронцовых. Его супруга Екатерина Алексеевна вела уединенный образ жизни. Она уже задумывалась о власти, но час пока не пробил.
Племянница вице-канцлера познакомилась с великой княгиней два года назад. В январе 1759-го. Тогда в жизни Екатерины Романовны завязывались два узелка на счастье – ее сердце раскрылось навстречу жениху, а ум – навстречу новой подруге.
«В ту же зиму великий князь, впоследствии император Петр III, и великая княгиня, справедливо названная Екатериной Великой, приехали к нам провести вечер и поужинать, – вспоминала Дашкова. – Иностранцы обрисовали меня ей с большим пристрастием; она была убеждена, что я все свое время посвящаю чтению и занятиям… Мы почувствовали взаимное влечение друг к другу… Великая княгиня осыпала меня своими милостями и пленяла меня своим разговором… Этот длинный вечер, в течение которого она говорила почти исключительно со мной, промелькнул для меня как одна минута»{82}.
Самой мемуаристке казалось, что такое внимание объясняется исключительно заинтересованностью гостьи в диалоге с умной собеседницей. Однако была и другая сторона монеты. Только что прогремел заговор канцлера А.П. Бестужева-Рюмина – самого сильного сторонника великой княгини. Шла Семилетняя война с Пруссией. Противник берлинского двора, Бестужев желал отстранить от наследования престола Петра Федоровича, страстного поклонника Фридриха II, и передать корону его несовершеннолетнему сыну Павлу при регентстве матери – Екатерины. Конечно, главную роль – реального правителя государства за спиной у регентши-иностранки Бестужев отводил себе.
Но заговор был раскрыт. Следствие тянулось больше года, 9 января прошел последний допрос, вскоре Бестужев был разжалован и сослан в деревню. Великая княгиня в один миг оказалась без союзников и покровителей. Сама Екатерина не пострадала только потому, что успела вовремя сжечь компрометирующие документы.
Приезд великокняжеской четы в дом нового канцлера Михаила Воронцова – сторонника Петра Федоровича – знаменовал собой внешнее примирение, произошедшее между супругами по требованию императрицы. Екатерине было позволено появляться в свете, но только у приятных Елизавете Петровне людей. Приехав к Воронцовым и оказавшись в окружении враждебного клана, великая княгиня чувствовала себя неуютно, с ней почти никто не говорил, и она – чтобы не потерять лицо – вынуждена целый вечер поддерживать бесконечный диалог с младшей племянницей канцлера. К счастью для царевны, ее собеседница обнаружила глубокий ум и начитанность. Обеим не было скучно, и Екатерина приложила все усилия, чтобы удержать возле себя ничего не подозревавшую девочку.
В час встречи Екатерины со своей будущей подругой царевна находилась в точке абсолютного падения: ее надежды на регентство рухнули, влиятельные друзья арестованы – все надо было начинать сначала. Обаяние, ум, заинтересованность, любезность – вот оружие, которое Екатерина пустила в ход, чтобы завоевать себе сторонников. «Очарование, исходившее от нее, в особенности, когда она хотела привлечь к себе кого-нибудь, было слишком могущественно, чтобы подросток, которому не было и пятнадцати лет, мог ему противиться»,{83} – писала Дашкова.
Подобное поведение скоро дало плоды. Первое восхождение заняло у великой княгини более десяти лет, второе – всего три года.
Исследователи часто задаются вопросом: зачем молоденькая и восторженная девица Воронцова понадобилась 30-летней, далекой от наивности цесаревне? И обычно отвечают, что при подготовке переворота Екатерине не помешала бы природная русская княгиня, крестница императрицы, племянница нового канцлера{84}. На наш взгляд, расчет был точнее. Великая княгиня обзавелась «своим человеком» во враждебном клане. Она уже содержала на жалованье фаворитку мужа Елизавету Романовну Воронцову. Но это не могло считаться надежной гарантией от происков «метрессы» Петра Федоровича. Любовница питала надежду стать законной супругой великого князя. Об их планах следовало знать из первых рук. Сестра претендентки подходила как нельзя лучше. Из мемуаров Дашковой видно, что Петр благоволил к ней, хотя и считал «маленькой дурочкой». В ее присутствии говорилось много такого, над чем полезно было подумать великой княгине.
Недаром, рассказывая о своем щекотливом положении после ареста Бестужева, Екатерина обронила: «Что касается великого князя, то я… знала только, что он ждет с нетерпением моей отсылки и что он наверное рассчитывает жениться вторым браком на Елизавете Воронцовой… Ее дядя, вице-канцлер граф Воронцов… узнал планы своего брата, может быть, вернее своих племянников, которые были тогда еще детьми»{85}. Из этих строк следует: во-первых, что действиями фаворитки руководил отец Роман Илларионович Воронцов; во-вторых, что его брат был об этом осведомлен; в-третьих, что «племянники» – братья и сестры «Романовны» – если и знали, то по молодости лет немногое. Стало быть, великая княгиня пыталась разведать, что им известно. А сделать это она могла только через юную тезку.
Уехав в Москву, Екатерина Романовна унесла самые отрадные воспоминания о великой княгине: «Возвышенность ее мыслей, знания, которыми она обладала, запечатлели ее образ в моем сердце и в моем уме, снабдившем ее всеми атрибутами, присущими богато одаренным природой натурам». После возвращения Дашковых из Первопрестольной двум просвещенным дамам предстояло вновь встретиться. Это произошло в Ораниенбауме, куда должны были явиться все офицеры Преображенского полка с женами, чтобы представиться великокняжеской чете. Вскоре дружеские отношения Дашковой с цесаревной восстановились, что не слишком понравилось Петру Федоровичу. Видимо, он считал, что вся родня фаворитки как бы уже принадлежит ему, тем более что Екатерина Романовна была его крестной дочерью. Во время первого же посещения Ораниенбаума наследник сказал ей: «Если вы хотите здесь жить, вы должны приезжать каждый день, и я желаю, чтобы вы были больше со мной, чем с великой княгиней».
Принято обращать внимание на вторую часть этой фразы: Петр советовал Дашковым оставаться при нем и как можно меньше внимания уделять цесаревне. Но и первые слова великого князя любопытны. Разве он мог запретить молодым на время занять пустующую дачу Романа Воронцова? «Мой отец предложил нам поселиться в его доме, находившемся на полпути между Петергофом и Ораниенбаумом», – рассказывала Екатерина Романовна. Однако усадьба Романа Илларионовича располагалась у Царскосельской дороги, на берегу Фонтанки{86}. А «между Петергофом и Ораниенбаумом», вернее, в пяти верстах западнее резиденции великого князя был выстроен очаровательный дворец Sans Ennui – Нескучное, – преподнесенный Петром Федоровичем фаворитке Елизавете Воронцовой{87}.
Уже после переворота, упрекая младшую сестру за невнимание к старшей, Александр Воронцов писал нашей героине из Лондона: «Вы обязаны своей сестре… множеством мелких услуг; она… предложила вам дом, ей тогда подаренный»{88}. Если чета Дашковых поселилась в Sans Ennui – имении, фактически принадлежавшем наследнику, – его слова становятся понятны. Хотите жить у сестры, приезжайте каждый день к моему двору.
Позднее Дашковой неприятно было вспоминать о помощи Елизаветы Романовны, ведь за признанием услуги следовал упрек в неблагодарности. Поэтому в «Записках» упомянут дом отца. Эта аккуратная поправка показывает, насколько внимательно княгиня относилась к фактам, попадавшим в ее мемуары. Она избегала малейшей шероховатости, способной зацепить внимание читателя и вызвать неудобные вопросы.
Столкнувшись с таким построением текста, трудно принять на веру дневниковую запись Марты Уилмот 25 августа 1804 г.: «В настоящее время княгиня очень усердно пишет свои “Записки”, и я наблюдаю, с какой быстротой она продвигается вперед. Вот она ведет долгие расчеты со своим старостой, затем пишет полстраницы, потом начнет улаживать ссору между двумя крестьянами, и снова – за перо. Ни на минуту не остановится она, чтобы обдумать, что хочет сказать или лучше построить предложение. Каждое слово ложится на бумагу также естественно, как ведется обычный разговор»{89}.
О каком памятнике это сказано? Уж точно не о том, который сейчас знаком читателям. Он носит на себе следы глубокой редактуры, сделанной отнюдь не только ирландской подругой княгини, поработавшей над стилем. Марта плохо ориентировалась в русских реалиях полувековой давности, не чувствовала сопряженности мемуаров с целым полем отечественных источников и вряд ли могла понять многозначительные умолчания автора, немало говорящие современному исследователю.
Для внимательного источниковеда «Записки» выглядят так, как если бы из них были изъяты фрагменты, показавшиеся неудобными, а оставшийся текст заново переписан и сглажен, дабы не вызывать лишних вопросов. Предполагает ли это существование более раннего варианта, ныне утраченного? Был ли он в действительности сожжен мисс Уилмот при отъезде из России, как она сообщала? Или погиб по желанию самой княгини в процессе работы над воспоминаниями? Ответов нет. В настоящий момент мы можем только предположить, где находятся зияющие пустоты, и на свой страх и риск заполнить их информацией из других источников.
По словам Дашковой, она постаралась всячески уклониться от посещений великого князя и при случае пользоваться именно обществом цесаревны, «которая оказывала мне такое внимание, каким не удостаивала ни одну из дам, живших в Ораниенбауме». Заметив дружбу двух начитанных женщин, Петр однажды отвел Дашкову в сторону и произнес знаменитую фразу: «Дочь моя, помните, что благоразумнее иметь дело с такими простаками, как мы, чем с великими умами, которые, выжав весь сок из лимона, выбрасывают его вон»[10]. По мнению мемуаристки, эти слова «обнаруживали простоту его ума и доброе сердце».
А вот Екатерина сразу почувствовала угрозу. Молодую даму, на преданность которой она рассчитывала, пытались перетянуть во враждебную группировку. «Я не понимаю, за что хотят выставить меня неблагодарной, – писала она Дашковой, – когда я нисколько не боюсь представить много примеров совершенно другого рода, и, думаю, что даже ваша сестра не станет отвергать их»{90}. Елизавета Воронцова действительно была кое-чем обязана великой княгине, например, крупным денежным содержанием, которое стала получать, уладив ссору Петра с любовником царевны Станиславом Понятовским. Поэтому Екатерина в письме к Дашковой с полным основанием продолжала: «Я готова была бы побраниться со всеми, кто осмелился бы не признать меня вашим другом».
Живя в Ораниенбауме, на приволье, наследник задавал свои любимые праздники в летних лагерях, где много курили, пили пиво, говорили по-немецки и играли в кампи. Такие развлечения казались Екатерине Романовне глупыми и скучными. К счастью для нее, сестра-фаворитка не настаивала, чтобы Дашкова наносила ей частые визиты.
«Как это времяпрепровождение отличалось от тех часов, которые мы проводили у великой княгини, где царили приличие, тонкий вкус и ум! – восклицала княгиня. – Ее императорское высочество относилась ко мне с возрастающим дружелюбием; зато и мы с мужем с каждым днем все сильнее и сильнее привязывались к этой женщине, столь выдающейся по своему уму, по своим познаниям, и по величию и смелости своих мыслей»{91}.
В одной из автобиографических зарисовок Екатерина II так описывала Дашкову этого времени: «Она была младшей сестрой любовницы Петра III и 19 лет от роду, более красивая, чем ее сестра, которая была очень дурна. Если в их наружности вовсе не было сходства, то их умы разнились еще более: младшая с большим умом соединяла и большой смысл; много прилежания и чтения, много предупредительности по отношению к Екатерине[11] привязывали ее к ней сердцем, душою и умом»{92}.
Раз в неделю Екатерине позволялось навещать царевича Павла, который оставался с бабушкой-императрицей в столице. «В те дни, когда она знала, что я нахожусь в Ораниенбауме, – отмечала Дашкова, – она на обратном пути из Петергофа останавливалась у нашего дома, приглашала меня в свою карету и увозила к себе; я с ней проводила остаток вечера. В тех случаях, когда она сама не ездила в Ораниенбаум, она меня извещала об этом письмом, и таким образом между великой княгиней и мной завязалась переписка и установились доверчивые отношения, составлявшие мое счастье»{93}.
Помня прежние рассказы нашей героини о семейной близости с августейшими особами, впору предположить, что и дружба с Екатериной расцвечена и преувеличена княгиней. К счастью, сохранились записки будущей императрицы 1761–1762 гг., адресованные подруге. Послания самой Дашковой были сожжены осторожной цесаревной. Публикуя «цидулки» Екатерины, Марта Уилмот заметила, что они чудом «избежали пламени». Однако, зная трепетное отношение Дашковой ко всему, что исходило из рук Екатерины II и указывало на их взаимную близость, легко понять: чудо ни при чем. Княгиня намеренно сохранила 26 записок и предъявила их потомкам, точно знала, что настанет момент, когда ее дружба с императрицей окажется под сомнением.
Записки неоспоримо доказывают, что в короткий период накануне переворота двух женщин связывали самые горячие сердечные чувства. «Для меня так дорого ваше доброе расположение, что я решительно умираю со скуки, когда вы оставили меня, – писала Екатерина. – Поистине трудно найти вам равную». «И сердцем, и головою отдаю Вам полную справедливость». «Надеюсь, вы не усомнитесь в моих чувствах». «В ваших руках все получает значение и интерес». «Как беспредельно я должна любить вас! Но этого мало; я глубоко уважаю вас, и в этом чувстве всякий, кто знает вас и хоть чуть-чуть способен отличать вещи, должен согласиться со мной». «Ваша верность и любовь, неоцененная княгиня, глубоко трогают меня, и я почту себя счастливой, если хоть несколько сумею отблагодарить вас». «Добродетель – первая черта вашего характера. Можно сказать, что я люблю и уважаю вас за нее; это чувство разделяют со мной все, кто знает вас». «Нельзя не восхищаться вашим характером». «Я была бы недостойна вашей любви, если б не сочувствовала ежедневно доказательствам ее. Нет, из моего сердца никогда не изгладятся эти впечатления»{94}.
Тон Екатерины восторжен, местами даже льстив. Становится ясно, что будущая императрица очень хотела удержать возле себя юную княгиню. Зачем? Одну причину мы уже назвали: сведения из враждебного клана Воронцовых. Однако было и другое важное обстоятельство, заставлявшее цесаревну очень дорожить близостью с Дашковой. Вернее – с Дашковыми.
Михаил Иванович служил сначала штабс-капитаном Преображенского полка, затем вице-полковником лейб-Кирасирского. Шефом последнего являлся великий князь, затем император Петр III. В полк отобрали наиболее преданных офицеров, и тот факт, что среди них высокое место занял зять фаворитки, указывает на доверие, которое государь питал к Дашкову. 28 июня, во время переворота, кирасиры не поддержали сторонников Екатерины II. «Дело дошло почти до драки между созданным императором лейб-Кирасирским полком, очень ему преданным, и конной гвардией»{95}, – писал датский дипломат Андреас Шумахер. Служивых удалось нейтрализовать, сказав, будто Петр III умер. «Явился кирасирский полк, – рассказывал придворный ювелир Иеремия Позье, – состоявший из трех тысяч самых лучших солдат, которые только имелись в войске… Если бы этот полк остался верен императору, то он мог бы перебить всех солдат, сколько бы их ни было в городе»{96}. А если бы поддержал заговорщиков? Привлекая на свою сторону вице-полковника кирасир, Екатерина, в первую очередь, старалась распространить свое влияние на его подчиненных. Успеху помешал отъезд князя Дашкова весной 1762 г. послом в Константинополь. Задержись он в столице, и поведение полка могло быть иным.
Записки цесаревны к подруге показывают, как Екатерина незаметно втягивала Дашкова в свой круг, используя самые незначительные поводы: «Передайте князю мой поклон за его приветствие, которое он отдал мне, проходя под моим окном. Ваше обоюдное расположение ко мне вдвойне радует меня». Ее письма неизменно заканчивались приветами мужу подруги: «Тысячу всевозможных добрых желаний князю». «Дружба, благодарность и уважение – все связи, соединяющие меня с вами, я пополам делю с нашим великим послом». Даже накануне отъезда Михаила Ивановича к новому месту службы Екатерина просила подругу уведомить его о вспышках энтузиазма, с которым народ встречал молодую императрицу на улице, т. е. говорила с ним как с человеком своей партии.
В небольшом автобиографическом отрывке, продиктованном в 1780-х гг. статс-секретарю А.А. Безбородко, императрица сообщала о тех далеких днях: «К князю Дашкову же езжали и в дружбе и согласии находились все те, кои потом имели участие в моем восшествии яко то: трое Орловы, пятеро капитаны полку Измайловского и прочие; женат же он был на сестре Елизаветы Воронцовой, любовницы Петра III. Княгиня же Дашкова от самого почти ребячества ко мне оказывала особливую привязанность, но тут находилась еще персона опасная, Семен Романович Воронцов, которого Елизавета Романовна, да по ней и Петр III, чрезвычайно любили. Отец же Воронцовых, Роман Ларионович, опаснее всех был по своему сварливому и перемечливому нраву; он же не любил княгиню Дашкову»{97}.
Из этой зарисовки видно, что у супругов Дашковых собирались недовольные офицеры и их дом мог стать штаб-квартирой заговорщиков, если бы не опасения насчет родных княгини. В день переворота Семен Воронцов сохранил верность Петру III и запоздало вспомнил разговоры у сестры. «Вся важность измены… стала мне более понятна… так как я знал кое-какие обстоятельства»{98}, – писал он. Подозревая брата подруги, императрица была права, а вот князь Михаил Иванович воспринимался ею как абсолютно преданный человек. Его отъезд в качестве посла больно ударил по сторонникам Екатерины.
Итак, наша героиня была важна для будущей самодержицы благодаря родне и мужу. А сама по себе? Тут нас ожидает очередное умолчание, которыми так богаты мемуары княгини. Из «Записок» Дашковой создается впечатление, будто она являлась единственной подругой цесаревны, во всяком случае, самой близкой. Этот взгляд начал утверждаться еще при жизни императрицы, и та посчитала нужным опровергнуть его в своих воспоминаниях, рассказав о многолетней дружбе с княжной Марией Яковлевной Долгорукой (в замужестве княгиней Грузинской).
«Никогда женщина не заслуживала большего счастья, чем она, – писала императрица, – это была одна из редких личностей по ее замечательной кротости, чистоте ее нравов и доброте сердца; труднее сказать, какого качества ей недоставало, чем перечислить все ее добродетели; никогда женщина не была так уважаема всеми без исключения… это уважение к ней со временем только возросло бы, если б она не умерла в цвете лет 25 декабря 1761 г., в самый день кончины императрицы Елисаветы. Я ее искренно оплакивала, ибо не было такого знака дружбы и привязанности, которого бы эта достойная женщина не выказывала мне в течение всей своей жизни, и, если б она дожила до моего восшествия на престол, которого она ожидала с таким нетерпением, она, конечно, заняла бы выдающееся место при мне; это был друг верный, разумный, твердый, мудрый и осторожный. Я никогда не знала женщины, которая соединяла бы в себе такое количество различных достоинств, и если б она была мужчиной, о ней говорили бы восторженно»{99}.
Перед нами развернутое возражение тексту мемуаров Дашковой. Возможно, их ранние, не дошедшие до нас, фрагменты попали в руки государыни. А, возможно, благодаря многолетнему общению, Екатерина II хорошо знала, как старая подруга «подает себя».
Была ли княгиня знакома с Марией Яковлевной? Неизвестно. Во всяком случае, она не дала ей места на страницах «Записок». Прошлое – для двоих. Остальные – лишние. Перед нами тот же ход, что и в рассказе о серьезном чтении, которым якобы занимались только две Екатерины. Не стоит сразу обвинять Дашкову во лжи. Во-первых, ее мемуары не просто повествовали о былом, а выстраивались строго в соответствии с определенной задачей: показать идеальный образ героини – жены, матери, подруги, государственного деятеля. То есть несли многие черты художественного произведения.
А, во-вторых, Екатерина Романовна так видела. И не сама ли цесаревна внушила Дашковой мысль об ее исключительной роли? Рюльер писал: «Значительные особы убеждались по тайным с нею связям, что они были бы гораздо важнее во время ее правления… многим показалось, что при ее дворе они вошли бы в особенную к ней милость». Таков был стиль Екатерины. Она у каждого из сторонников создавала иллюзию преимущественного влияния, а на самом деле влияла на них.
Дашкова рассказывала ту правду, которую видела своими глазами, не подозревая о существовании целого калейдоскопа иных правд. А когда, после переворота, открылись неприятные для княгини, «низкие истины», она предпочла остаться верна своему взгляду на вещи и передала его в «Записках».
Однако, говоря о коротком периоде дружбы, у нас есть возможность примирить рассказы обеих женщин. Судя по содержанию, большинство записок относятся к царствованию Петра III, т. е. возникли, когда Мария Яковлевна уже скончалась. Потеряв близкого человека, молодая императрица нуждалась в замене, и Дашкова заняла опустевшее место. Были и «тайные связи», о которых говорил Рюльер.
Внешняя, напускная куртуазность всей жизни в обществе накладывала и на дамскую дружбу особый отпечаток. Дуэт двух просвещенных женщин по незримым законам века должен был имитировать взаимоотношения двух различных полов. Ролевая игра «кавалер и дама» – строгая и сложная постановка, в которой талантливые актрисы могли достигнуть совершенства, а бездарные – погубить свою репутацию.
Если мы внимательно приглядимся к тому, как описана дружба двух Екатерин в мемуарах Дашковой, мы увидим значительные элементы этой игры. После первой же встречи, в январе 1759 г., великая княгиня подарила девице Воронцовой веер, который, упав из ее рук, был поднят собеседницей. Об этом случае рассказывала Марта Уилмот: «Она (княгиня. – О.Е.) страстно любила всякую безделицу, ценную по воспоминаниям, и хранила вместе с драгоценными вещами в шкатулке, всегда стоявшей в ее спальне… Последним из ее подарков был старый веер. Этот веер был в руках Екатерины в тот самый вечер, когда Дашкова встретила ее в первый раз. Великая княгиня, собираясь ехать домой, уронила этот веер, Дашкова подняла и подала его. Екатерина, обняв ее, просила принять его в воспоминание первого вечера, который они провели вместе, в залог неизменной дружбы. Эту ничтожную вещь княгиня ценила больше, чем все другие подарки, принятые впоследствии от императрицы; она хотела положить ее с собой в могилу. Отдавая мне этот веер, она промолвила: “Теперь вы поймете, как я люблю вас: я даю вам такую вещь, с которой я не желала расстаться даже в гробу”»{100}.
Комментаторы записок Дашковой обычно не придают эпизоду особого значения. Забавная часть дамского туалета, которую Екатерина Романовна из сентиментальных побуждений сохраняла всю жизнь и даже хотела унести с собой в мир иной. Однако в контексте светской культуры того времени веер и все, что с ним связано, играли немалую роль. Он являлся символом женственности, как шпага символизировала мужчину. Так называемый «язык веера» – его положение в руках у дамы – был полон для кавалера особого смысла. Оброненный красавицей, он мог быть поднят только ее обожателем, для которого намеренно уронили безделушку. А подаренный веер на любовном языке дорогого стоил.
Жест пожилой Дашковой – когда она, вместо того чтобы положить веер Екатерины II с собой в гроб, отдала его Марте, в дружбе с которой на склоне лет возродились чувства молодости, – исполнен особого, не всем понятного смысла.
Итак, игра среди роскошных декораций, опасное скольжение на грани дозволенного – возбуждали подруг. Между ними возникла переписка, в которой они обменивались поэтическими посланиями. Однако не стоит путать роли: стихи писала Дашкова, как и подобает «кавалеру», воздавая хвалу достоинствам «прекрасной дамы».
Природа в свет Тебя стараясь произвесть,
Дары свои на Тя едину истощила.
Чтобы наверх Тебя величества возвесть,
И награждая всем, она нас наградила.
В ответ Екатерина Романовна получала самые лестные благодарности. «Какие стихи и какая проза! – восхищалась великая княгиня. – …Я прошу, нет, я умоляю вас не пренебрегать таким редким талантом. Может быть, я не совсем строгий Ваш судья, особенно в настоящем случае, моя милая княгиня, когда Вы… обратили меня в предмет Вашего прекрасного сочинения»{101}.
После обмена пылкими посланиями новым этапом игры становилась личная встреча. Именно так и развивались события. «Я с наслаждением ожидаю тот день, который вы обещали провести со мной на следующей неделе, – писала Екатерина, – и при том надеюсь, что вы будете почаще повторять свои посещения, так как дни становятся короче»{102}.
На взгляд современного человека, не совсем ясен культурный подтекст, на основании которого «дамой» в ролевой игре становилась старшая из подруг, а «кавалером» – младшая. В барочном театре, унаследовавшем многие традиции рыцарского романа, куртуазная любовь переносила ритуал вассальной присяги и верности на взаимоотношения полов и распределяла роли в пользу более высокого социального положения дамы, подчеркнутого еще и возрастом{103}. Дамой становилась обычно супруга сеньора. Вспомним королеву Гвиневру, жену короля Артура, вассалом которого являлся Ланселот. Отпрысков благородных семейств часто отдавали на воспитание в дом более богатого и знатного родича, который впоследствии и посвящал мальчика в рыцари. Первые подвиги будущий воин совершал в честь жены сюзерена. Поэтому «прекрасная дама» часто была старше своего верного паладина{104}. И роли в спектакле между Екатериной и Дашковой распределялись в полном соответствии с традицией.
Грань между игрой и жизнью порой оказывалась настолько тонкой, что сами актеры не всегда осознавали, с какой стороны находятся. В одном из переводов «Записок» Дашковой ее отношение к мужу и к Екатерине передано характерной фразой: «Я навсегда отдала ей (великой княгине. – О.Е.) свое сердце, однако она имела в нем сильного соперника в лице князя Дашкова, с которым я была обручена»{105}. И далее: «Я была так привязана к ней, что, за исключением мужа, пожертвовала бы ей решительно всем»{106}.
Возникает ощущение, что сердце Екатерины Романовны оказалось разделено между двумя претендентами, и это поначалу не причиняло ей никаких страданий, поскольку соперники сосуществовали в двух различных мирах – реальном и воображаемом.
Для великой княгини граница была очень четкой. Как мы говорили, она никогда не забывала передать в записках поклон мужу Дашковой. Иначе осознавала ситуацию Екатерина Романовна. Молодая и порывистая, всегда готовая выйти за рамки любой игры, она болезненно ощущала ложную театрализацию чувств. Ее порывы приводили к некоторой путанице. С одной стороны, княгиня горячо любила мужа. С другой, была так восторженно и пылко предана Екатерине, что не понимала, как той может понадобиться кто-то другой, кроме нее!
Вслед за обменом книгами и журналами подруги перешли к весьма неосторожному обмену мыслями, которые носили явный отпечаток государственных планов. «Вы ни слова не сказали в последнем письме о моей рукописи, – обижалась Екатерина. – Я понимаю ваше молчание, но вы совершенно ошибаетесь, если думаете, что я боюсь доверить ее вам. Нет, любезная княгиня, я замедлила ее посылкой лишь потому, что хотела закончить статью под заглавием “О различии духовенства и парламента”….Пожалуйста, не кажите ее никому и возвратите мне, как можно скорее. То же самое обещаюсь сделать с вашим сочинением и книгой»{107}.
Дашкова и сама направляла подруге заметки, касавшиеся «общественного блага», правда, не подписывая их, то ли из скромности, то ли из осторожности. Впрочем, Екатерина отлично понимала, кто автор понравившихся ей политических пассажей, и не скупилась на похвалы: «Возвращаю вам и манускрипт, и книгу. За первый я очень благодарна вам. В нем весьма много ума, и мне хотелось бы знать имя автора. Я с удовольствием бы желала иметь копию с этой записки… Это истинное сокровище для тех, кто принимает близко к сердцу общественные интересы»{108}.
Документы, о которых говорили подруги в переписке, не сохранились. Однако не трудно догадаться, чему они были посвящены. Рюльер писал о младшей племяннице канцлера: «Молодая княгиня с презрением смотрела на безобразную жизнь своей сестры и всякий день проводила у великой княгини. Обе они чувствовали равное отвращение к деспотизму, который всегда был предметом их разговора»{109}.
Обмениваясь планами будущих преобразований, наши дамы пустились в весьма опасную игру. Первой свою оплошность заметила Екатерина. В случае ознакомления с ее рукописями третьего заинтересованного лица, например, канцлера Воронцова, великой княгине грозили крупные неприятности. Она сама дала врагам материал, на основе которого можно было осуществить ее высылку. Поэтому, допустив неосторожный шаг, Екатерина испугалась.
«Несколько слов о моем писании, – обращалась она к Дашковой. – Послушайте, милая княгиня, я серьезно рассержусь на Вас, если Вы покажете кому-нибудь мою рукопись, исключительно вам одной доверенную… Скажите же мне по правде, неужели вы с этой целью продержали мои листки целые три дня, что можно было прочесть не более как в полчаса. Пожалуйста, возвратите их мне немедленно»{110}.
Рассуждения Екатерины о «разнице церкви и парламента», посланные Дашковой и с таким трудом возвращенные назад, не сохранились. Речь могла идти о нецелесообразности предоставления духовенству мест в гипотетическом парламенте, как это и произошло в Уложенной комиссии 1767 г. Тогда правительство Екатерины II опасалось, что после секуляризации церковных земель обиженные священнослужители попытаются оказать сопротивление ее политике.
Любопытный Рюльер отметил стремление семьи канцлера сблизить младшую племянницу с наследником: «Сестра ее, любовница великого князя жила, как солдатка, без всякой пользы для своих родственников, которые посредством ее ласкались управлять великим князем, но по своенравию и неосновательности видели ее совершенно неспособною выполнить их намерения. Они вспомнили, что княгиня Дашкова тонкостью и гибкостью своего ума удобно выполнит их надежды и хитро… употребили все способы, чтобы возвратить ее ко двору… Но так как она делала противное тому, чего от нее ожидали, то и была принуждена оставить двор с живейшим негодованием против своих родственников и с пламенною преданностью к великой княгине»{111}.
Таким образом, французский дипломат располагал сведениями, будто дядя-канцлер желал предложить Петру Федоровичу более умную и оборотистую племянницу, чем обожаемая «Романовна». Он намекал на обострение отношений княгини с фавориткой, что и привело к отъезду первой из Ораниенбаума. Эти слова Рюльера задели Дашкову, и в комментариях на его книгу она пометила: «Я не ссорилась с сестрой и могла легко руководить ею, а через нее и государем, ежели бы захотела принимать какое-либо участие в их отношениях друг к другу»{112}.
Если в словах Рюльера есть хоть тень правды, великая княгиня должна была очень испугаться перспективы появления у супруга вместо толстой и недалекой «Романовны» амбициозной, целеустремленной фаворитки. Она постаралась обольстить тезку и возбудить в ее сердце горячую любовь. Ей удалось приковать чувства молодой княгини и превратить последнюю в свою любимицу.
Это не могло понравиться родне Екатерины Романовны. Судя по запискам, неясные признаки недовольства семьи проявились в конце лета 1761 г. Именно тогда Дашкова короткий период старалась избегать настойчивых приглашений цесаревны. Вероятно, дядя-канцлер намекнул, что от подобной дружбы страдает ее репутация.
«Что же касается до вашей репутации, она чище любого календаря святых, – посмеивалась Екатерина. – Я с нетерпением ожидаю нашего свидания». Но дамы явно заигрались. «Я только что возвратилась из манежа и так устала от верховой езды, что трясется рука; едва в состоянии держать перо, – сообщала цесаревна в другой записке. – Между пятью и шестью часами я намерена ехать в Катерингоф, где я переоденусь, потому что было бы неблагоразумно в мужском платье ехать по улицам. Я советую вам отправиться туда в своей карете, чтобы не ошибиться в торопливости своего кавалера и явиться в качестве моего любовника»{113}.
И что, спрашивается, должны были подумать родные? Обе просвещенные дамы жили в реальном мире и были окружены реальными людьми, далеко не всегда склонными мыслить театральными категориями. Нежные излияния подруг могли быть превратно истолкованы.
В вопросах дамских куртуазных игр русский двор, конечно, не имел опыта Версаля и тем более Лондона. Но и он, при всей своей патриархальности, к середине XVIII в. уже прошел кое-какие уроки подобного свойства. В самом начале 1740-х гг. трепетная дружба Анны Леопольдовны и ее фрейлины Юлианы Менгден была воспринята окружением императрицы Анны Иоанновны как противоестественная связь. Менгден подвергли медицинскому освидетельствованию с целью обнаружить физические отклонения, но, не найдя их, ограничились разлучением подруг. В короткий период правления «регентины» Анны Леопольдовны при младенце-императоре Иване Антоновиче «дрожайшая Юлия» вернулась ко двору, и слухи вспыхнули с новой силой, тем более что фаворитка, ничуть не скрываясь, демонстративно захлопывала двери в спальню правительницы перед носом ее мужа принца Антона Ульриха Брауншвейгского{114}.
Первый серьезный дамский скандал, сотрясший русский двор на заре 1740-х гг., еще не был забыт, а посему нашим героиням вовсе не хотелось возбуждать своей театрализацией неприятные аналогии. Впоследствии, отдаляя пылкую и несдержанную Дашкову, Екатерина, кроме прочего, имела в виду и сохранение своей репутации. Патриархальное общество потерпело бы фаворитов-мужчин, но не фавориток-женщин.
Была у дамских игр и другая сторона. Англомания – любовь к Туманному Альбиону, преклонение перед его экономическими достижениями и фундаментальными законами – заметная часть русской культуры XVIII в. Н.М. Карамзин писал по этому поводу: «Было время, когда я, почти не видав англичан, восхищался ими, и воображал Англию самою приятнейшею для сердца моего землею… Мне казалось, что быть храбрым есть… быть англичанином – великодушным, тоже – чувствительным, тоже – истинным человеком, тоже. Романы, если не ошибусь, были главным основанием такого мнения»{115}.
Мода на все английское: вещи, наряды, книги, журналы, поведение в обществе – являлась выражением более глубокого общественного настроения – моды на британскую свободу. Перенимая английские приемы повязывать галстук или эпистолярные стили, русский дворянин XVIII в. заявлял о своих политических пристрастиях. Процесс внешнего копирования затронул и взаимоотношения полов.
Между тем английское протестантское общество накладывало на своих членов весьма жесткие моральные ограничения. Особенно много препятствий возникало для общения между юношами и девушками «из приличных семей». Там же, где сфера контактов между различными полами сведена до минимума, происходит расширение свободы общения внутри одного пола. Недаром именно эта сторона британской жизни так часто оказывалась под прицелом английских сатириков и карикатуристов XVIII в.
Феномен «любви по-английски», т. е. в рамках одного пола, был воспринят в России именно как проявление нравственной свободы. Таким образом, даже эта область частной жизни превращалась в символ общественных идеалов.
Ролевая игра «кавалер и дама» была не для слабонервных простушек, в ней просвещенные подруги, поклонницы либерализма и государственных реформ, преподносили обществу свой вызов. Искусство состояло как раз в том, чтобы не переступить черту и не подать повод к злословью. Наши героини сумели даже побалансировать на краю для остроты ощущений.
Возвращение в Петербург положило конец частым встречам наедине. Однако и в городе Дашковой удалось обратить на себя внимание. «Она поселилась в Петербурге, – писал Рюльер, – …обнаруживая в дружеских своих разговорах, что и страх эшафота не будет ей никогда преградою… Она гнушалась возвышением своей фамилии, которое основывалось на погибели ее друга»{116}. Слова дипломата подтверждала и Екатерина II. «Так как она совсем не скрывала этой привязанности, – писала императрица о любви подруги, – и думала, что судьба ее родины связана с личностью этой государыни, то вследствие этого она говорила всюду о своих чувствах, что бесконечно вредило ей у ее сестры и даже у Петра III»{117}.
Тем временем Екатерина обладала и другими сторонниками помимо Дашковой. Один из них – Григорий Григорьевич Орлов – появился в окружении цесаревны в 1759 г. Позднее, в «Записках» и отзывах княгиня станет говорить о знаменитых братьях как о невежественных солдатах низкого происхождения. И снова: она так видела, отказываясь принимать иную правду. Все, что не укладывалось в ее картину мира, отсекалось или объявлялось ложным.
Между тем дети новгородского губернатора генерал-майора Григория Ивановича Орлова обучались в Сухопутном шляхетском корпусе, по окончании которого Григорий был направлен поручиком в армейский пехотный полк. Трижды раненый при Цорндорфе, он не покинул поля боя и даже взял в плен флигель-адъютанта прусского короля графа Фридриха-Вильгельма Шверина. Вместе с ним Орлова направили залечивать раны в Кенигсберг, занятый русскими войсками{118}. Прибыв в 1759 г. в Петербург, Григорий получил должность адъютанта при фельдмаршале П.И. Шувалове.
Орлов и Дашкова появились в окружении великой княгини почти одновременно и предназначались ею для общего дела, хотя и не знали друг о друге. Опять французский дипломат весьма точен: «Сии-то были две тайные связи, которые императрица (Екатерина. – О.Е.) про себя сохраняла, и как они друг другу были неизвестны, то она управляла в одно время двумя партиями и никогда их не соединяла, надеясь одною возмутить гвардию, а другою восстановить вельмож [против Петра]»{119}.
То, что молодая княгиня не ведала о гвардейских сторонниках своего обожаемого друга, не значит, будто наследник ни о чем не догадывался. Одна из часто мелькающих на страницах исследований сцена из мемуаров Дашковой говорит об обратном. Во время званого обеда на 80 персон, где присутствовала и Екатерина, великий князь «под влиянием вина и прусской солдатчины» позволил себе угрозу, ясную очень немногим. Полагаем, что сама героиня мемуаров до конца дней так и не осознала истинного смысла слов цесаревича.
«Великий князь стал говорить про конногвардейца Челищева, у которого была интрига с графиней Гендриковой, племянницей императрицы Елизаветы. …Он сказал, что для примера следовало бы отрубить Челищеву голову, дабы другие офицеры не смели ухаживать за… родственницами государыни. Голштинские приспешники не замедлили кивками головы и словами выразить свое одобрение». О ком говорил Петр? Уж явно не о Челищеве с Гендриковой. У него под рукой имелись иная «родственница государыни» и иной «гвардейский офицер». Фактически цесаревич угрожал Орлову.
Не понимая этого, Дашкова подтолкнула разговор к крайне опасному вопросу. – Я никогда не слышала, – заявила она, – чтобы взаимная любовь влекла за собой такое деспотическое и страшное наказание…
– Вы еще ребенок, – ответил великий князь…
– Ваше высочество, – продолжала я, – вы говорите о предмете, внушающем всем присутствующим неизъяснимую тревогу, так как за исключением ваших почтенных генералов, все мы… родились в то время, когда смертная казнь уже не применялась.