Мы только знак, но невнятен смысл,
Боли в нас нет, мы в изгнаньи едва ль
Родной язык не забыли.
Если мы представим себе некоего человека, имеющего совершенные способности познавать истину, и попросим его растолковать всю совокупность причин, по которой возникали или могли возникнуть все когда-либо написанные тексты, наш воображаемый собеседник окажется в замешательстве. Лабиринт из бесконечно разнообразных чувств, эмоций и порывов предстанет его взгляду – жажда к бессмертию мысли будет переплетаться с самыми незначительными обстоятельствами, вызванными прихотью судьбы, а скрытый императив разума, побуждающий мысль искать свою форму в созвучиях слов, – со столь же непреодолимой нуждой зарабатывать себе на хлеб, соединяя образы в витиеватые оды. Потрясающие наше воображение картины, созданные из умело составленных слов, будут смущать неразрешимой загадкой: не является ли эта архитектура мысли всего лишь случайной комбинацией, извлеченной интуицией автора из безбрежного океана потенциальных форм. Наш вопрос останется без ответа.
Но стоит нам задать себе иной вопрос: какова причина, побуждающая нас читать с одинаковым интересом тексты, написанные людьми разных культур, живущими ныне и умершими много сотен лет назад, – и ответ найден! Человек стремится к тексту, чтобы извлечь из него опыт понимания реальности. Этот опыт универсален так же, как универсален человеческий глаз, трансформирующий по единым принципам световые пятна в зримые образы. Наследуя чужой опыт понимания реальности, человек пополняет каталог мысленных предметов, различаемых его разумом, – тем самым заполняя пустые классификационные ячейки своего воображения. Его разум усиливается.
Среди огромного количества текстов, «усиливающих» разум, мы без труда выделяем самые действенные – ими всегда окажутся наиболее почитаемые, «культурообразующие» тексты, чья действенность общепризнанна и не подлежит сомнению. Она подтверждена традицией и авторитетами. Но спросите этих авторитетов, в чем заключена сила воздействия таких текстов – и они не ответят вам ясно и односложно. Вы услышите туманные рассуждения о магии поэтического языка, об истинном гуманизме автора, раскрывающего перед читателем подлинный мир чувств, о недоступных разуму тайнах, заложенных божественной силой в этих текстах.
Это так, но где же здесь опыт?! Какой ясный и мощный опыт может быть зашифрован в туманных образах и аллегориях, скрыт под масками театральных персонажей, которых каждый из нас может увидеть в себе? Читая, мы как будто вспоминаем, открываем в себе фрагменты той реальности, которая странно и в то же время рельефно описывается в тексте. В аллегорических одеяниях перед нами предстает наш собственный, индивидуальный опыт мышления. Он беден и слаб, не находит опоры в себе самом, но неожиданно – вначале нетвердо, потом все смелее и смелее опираясь на слово, на образ, на метафору, – обретает силу, развивается, крепнет, подготавливая человека к путешествию вглубь своего сознания.
Именно такие тексты, передающие опыт мышления, и являются наиболее действенными и долговечными. Их способность адаптироваться к стремительной смене культурных и исторических реалий поражает. Эти тексты выживают, несмотря на очевидную еретичность, на тотальные сожжения библиотек, полный культурный упадок, одичание, смену эстетических критериев, – кажется, что они обладают механизмом самовоспроизводства. Некогда возникнув, они создают импульс, которому не суждено угаснуть, но, наоборот, – развиться, ожить в чужом воображении, обретая жизнь в индивидуальном человеческом опыте.
Я говорю: «обретая жизнь». Но каким образом нечто мертвое, чужеродное может вновь ожить через опыт другого человека? Что является той структурой, которая может соединить два человеческих опыта мысли – «живой» и «текстуальный» – в единое целое, в эмбрион нового мышления? Разумно предположить, что эта структура есть метафорическая ткань текста, опутывающая своей сетью сознание читателя и соединяющая свои невидимые волокна с щупальцами тех потенциальных образов, которые населяют изначальную, «родовую» память человека.
Итак, мы движемся путем образов. Среди многих, кто некогда шел этим путем, мы выбираем Данте. Стараясь проникнуть в скрытый, структурный смысл его образов, мы не ищем ни поэзии, ни истории, ни случайности. Наша цель – проникнуть в его опыт мышления[1].
Образ есть атом мира мышления, и человек, мыслящий образами, помимо своей осознанной воли должен соткать мир из этих атомов, пристыковывая их друг к другу, переплетая их невидимые нити, устремляя основу и уток навстречу друг другу. Единичный образ, не укорененный в мысленном мире, легко становится добычей случайности, отсекающей все нестойкое, не обретшее систему. Поэтому образы, существующие в воображении автора и читателя, способны вести диалог лишь в пределах созданного ими мира, соединяясь на перешейке, имя которому – текст.
Текст – зримая реализация мира образов, попадая в который, читатель прежде всего должен свыкнуться с ландшафтом, «акклиматизироваться», ощутить своей стопой прочность той земли, куда его забросила жажда мыслительного опыта. Он оглядывается, пересиливая легкую дрожь, старается понять смысл тех элементов пейзажа, которые его обступают, словно бы стремясь поглотить, вобрать в себя, умертвить своим магическим взглядом. И вот путешественник уже начинает разгадывать смысл окружающих его предметов, он узнает их, пробуждая в своей памяти унаследованный опыт осознания. Он оказался на месте того, кто некогда вообразил этот мир. Он становится автором.
Конечно, все, что я сказал о ландшафте, – метафора. Под ландшафтом нужно понимать выражение некоего состояния духа (точнее сказать – когнитивного состояния), которое трансформируется в образы, способные вызвать в любом человеке соответствующее настроение, воспоминание о подобном состоянии, некогда пережитом. Разгадывая их, читатель получает возможность до известной степени отождествиться с автором, ощутить в себе ту исходную точку, с которой автор некогда предпринял путешествие в мир мыслительного опыта.
Обратимся к первой терцине «Божественной комедии». Перед нами ландшафт. Человек, утратив истинный путь, бредет по тропе в сумраке лесной чащи. Но в это, казалось бы, зримое, природное описание вплетаются два странных намека, изменяющих ясную картину. Тропа, по которой движется путник, оказывается «тропой нашей жизни». Иными словами, Данте априорно утверждает сопричастность каждого из живущих тому пути, по которому он некогда двигался. Тропа магическим образом притягивает читателя, помещая его в некую свою точку, хотя и отличную от той, в которой находился флорентиец. Читатель сопричастен его пути.
Такая сопричастность предполагает наличие изначального опыта движения по этой тропе. Он, бесспорно, есть – это опыт жизни. Таким образом, Данте в первой строке «Комедии» апеллирует к изначальному, самому древнему и естественному опыту – опыту жительствования человека. Но его опыт уникален – он ощущает себя в середине, в самой глубине опыта жизни. Он начал свое движение с небывалой точки, стремясь завершить его в точке невообразимой.
Тропу окружает la selva oscura («темная чаща»), что также можно понимать и как «смутная чаща». Перед нами первый намек на то, что окружающий путника мир – мир фантомов, иллюзий, символов. Данте описывает ночные предгорья Луниджаны, охваченные туманом, среди которого предметы теряют свои очертания, оборачиваясь странными фантомами обостренного воображения. Чувства путешественника необычайно напряжены. Он, подобно скульптору, пытается высвободить из упругой, бесформенной массы тумана скрытые формы мира. Он их создает, блуждая там, где «истинный путь потерян».
Утратив путь, странник бредет по тропе. II cammino («тропа») принадлежит нашей жизни. Но кому принадлежит la diritta via («путь», «магистральная дорога»), которую человек ищет в тумане? Это противопоставление неожиданно меняет точку перспективы, с которой читатель видит текст. Из некоей выбранной им точки тропы жизни читатель переносится в туманную чащу. Он не может больше оставаться в этой просеке, торной тропинке, которую несколькими мгновениями раньше, произнося первую строку, считал путем. Истинный путь потерян. Читатель спешит за Данте в туман, чтобы обрести опыт нахождения этого неведомого пути. Он знает: Данте его нашел, ибо интеллектуальное бессмертие флорентийца – прямое тому доказательство.
Но если читатель оказался в тумане смутного леса вслед за Данте, то каким образом сам Данте увидел эти странные картины? Воображение флорентийца создало мир, придав зримые, выпуклые очертания его эмоциональному состоянию – скажем мы, видя в нем скорее поэта, нежели мыслителя. Это не так. Данте сам во второй строке первой терцины разъясняет эту загадку двусмысленным ответом, говоря: mi ritrovai («я вновь очутился» (в темной чаще)) – что может также быть понято и как «я изобрел себя».
Перед нами два возможных пути понимания:
1. Путешественник вновь возвращается в некую точку мысленного пространства, где он некогда уже был;
2. Путешественник усилием разума изобретает путь, следуя по которому, он оказывается в состоянии увидеть нечто недоступное человеческому глазу.
Следуя первому пути понимания, мы видим человека, вносящего в «книжицу памяти» рассказ о своем путешествии, истинный смысл которого им был осознан только теперь. Он смотрит в прошлое, переигрывая всеми забытую партию в надежде найти решение, некогда им упущенное, – и находит его. Он записывает ответ – и мир неожиданно меняется, обретая новые черты. Недоступное становится достижимым, огонь рефлексии охватывает образы, словно сухие и ломкие осенние листья, испепеляя все случайное и оставляя в своем горниле самую суть, структуру мысли. Обстоятельства жизни, поместившие его в этот призрачный мир, становятся не важны, взгляд фокусируется на акте вспоминания пути.
Второй путь понимания открывает перед нами картины невиданной мыслительной мощи. Человек изобретает мир усилием интеллекта, он оказывается заброшенным в некую ситуацию не прихотью слепого случая или потревоженной памяти, но следуя своей творческой воле, подчиняясь неумолимой, механистической логике разума. Человек изобретает себя в безвыходной ситуации, чтобы впоследствии «возделывать благо», извлеченное им из путешествия вглубь своего мышления. Перед нами мыслительный опыт в обоих смыслах этого слова: опыт, сознательно поставленный над своим мышлением, и опыт, полученный в процессе практикования, «возделывания» мышления, оставленный в виде текста.
Определить, какой из этих путей понимания верен, было бы актом скорее мифологическим, нежели мыслительным. Сам факт наличия такой двойственности предполагает скрытый диалог двух возможностей – и в этом диалоге, вновь воспроизведенном мной, должен быть рожден ответ на вопрос о механизме создания такого метафорического мира, в который вслед за создателем могут быть заброшены все возможные читатели текста.
Итак, путешественник движется к сердцевине своего мира, сопровождаемый синхронным движением мысли читателя, послушно бредущей избранной флорентийцем тропой. Перед нами странная, чуждая нашему жизненному опыту игра мысли: по листу, горизонтально расчерченному мелкими строчками, перемещается фигура, за которой внимательно следит человеческий глаз, повторяя, как в зеркале, каждое ее движение. Кто управляет этой игрой: читатель, передвигающий, словно бы играя в шахматы, по строкам терцин составленную из изогнутых и остроугольных готических букв фигурку Данте, или воображаемая фигура флорентийца, которая, блуждая среди строк своей поэмы, увлекает за собой читателя, чье обостренное стремление к новому знанию концентрируется в отраженной зрачком фигурке? Ответ несущественен. Читателю интересна эта игра, и он без страха предается ей в поисках неизведанного еще интеллектуального приключения.
Уводя за собой читателя, Данте в начале пути создает картины, интуитивно понятные любому человеку. Каждый из нас в своем эмоциональном опыте может найти соответствие тому мыслительному состоянию, в котором, говоря о смутной чаще и потерянном пути, оказался флорентиец. Исток его опыта мышления нам понятен. Используя предложенные метафоры, мы легко пристыковываем извлеченный из текста опыт к собственному. И именно здесь читатель оказывается в ловушке. Отталкиваясь от известного, он оказывается в мире, чуждом его жизненному опыту. Увлеченный игрой образов, он уже бессилен повернуть назад – равно как бессилен и продолжать путь по неизведанному пространству. Опыт покидает читателя.
То же состояние охватывает и путешественника, покинувшего лес и поднимающегося от подножия горы к ее вершине. Мысль, утратив опору, порождает страшные образы, преграждающие путнику тропу. Звери, возникающие перед Данте, теснят его в сторону леса, который он покинул, – то есть в ту точку жизненного пути, которая уже безвозвратно пройдена. Лес теперь для путешественника не существует, как не существует для каждого из нас покинутое нами прошлое. Весь возможный путь – уже пройденный и тот, который еще предстоит пройти, – концентрируется, сжимается до единой точки пространства, в которой оказывается Данте. Его движения парализованы, он, будучи заключенным в узкую щель существующего для него мысленного пространства, находится на грани исчезновения.
С этого момента читатель входит в мир иного, недоступного большинству людей опыта мышления. Задача, стоящая перед флорентийцем, беспрецедентна – изменить свое восприятие мира, выйти за пределы того мысленного пространства, в границах которого он не может более существовать. Стиснутый между омертвелым прошлым и омертвляющим будущим, путешественник ради сохранения своего разума должен изобрести себя в некоем пространстве, логика которого позволила бы человеку уйти в себя в момент концентрации прошлого, настоящего и будущего в единой точке. (Описываемая мной ситуация «уплотнения времени» ни в коей мере не является метафорой: жизнь действительно может забрасывать людей в логически безвыходные состояния, единственным способом выживания в которых является изменение своей онтологии сознания, приводящее к раскрытию в человеке невиданных ранее физических и интеллектуальных способностей.)
Мы сформулировали отправную точку неизведанного нами мыслительного опыта флорентийца – точку, в которой мысль открывает перед человеком пути к постижению механизма мышления, к программам, активирующим возможность изменить картину мира. Путешествие, начавшееся «в средине тропы нашей жизни», неожиданно переносится во внутренний мир каждого из нас. Читатель, неожиданно осознающий, что Данте движется вглубь именно его разума, ощущает в себе отголосок мыслительного импульса, некогда изобретенного среди можжевеловых нагорий Луниджаны.
Мысль читателя напряжена, чувства обострены – он с нетерпением наблюдает за Данте, застывшим в мертвой точке пространства. Сознание, судорожно искавшее выход, неожиданно успокаивается – отказываясь от логики, оно обращается к вспоминанию чужого опыта, позволяющего найти иной путь. Выход найден! Перед Данте возникает воплощение такого опыта в образе Вергилия, описавшего некогда путешествие героя в иной мир. Механика воображения растягивает пространство, помещая на каменистую тропу рядом с путешественником и сопровождающим его читателем еще одного персонажа.
Вергилий подсказывает страннику решение: a te convien tenere altro viaggio («ты должен избрать иное путешествие»). Эти слова моментально меняют существовавшую до того картину мира: двойственность случайно выбранной тропы и утерянного истинного пути замещается идеей двух путешествий – ложного и истинного. Тропа и путь универсальны, они существуют в пространстве вне зависимости от мысли человека, в основе же путешествия лежит индивидуальный образ мысли – идущие по одному и тому же пути могут совершать различные путешествия. Своими словами Вергилий освободил Данте от давления обычного, линейного пространства, расчленив «путь» и «путешествие». Путешествие, свободное от пути, может быть только путешествием в себя.
Теперь читатель, свободный от страха, может идти вслед за путниками. Опыт освобождения мысли, который несколькими строками ранее казался ему чуждым и недоступным, стал, наконец, частью его сознания, неотторжимой от всей совокупности уже обретенного жизненного опыта. Чудо, произошедшее с путешественником, уже кажется чем-то естественным. Читатель осознает, что единственной точкой иного пространства, в которой может оказаться путешественник, избежавший неминуемой смерти, является начало потерянного им истинного пути. Посох Вергилия неумолимо гонит Данте в недра собственного мышления.
Вслед за Данте мы должны свыкнуться с новым, необычным миром, который был приоткрыт Вергилием перед обессилившим странником. Но если мир первых терцин «Комедии», мир лесной чащи и утраченного пути возникал перед читателем через ландшафт, через зримые картины, то мир иного путешествия открывается через уяснение тех особенностей пространства, благодаря которым путешественник обретает свою цель. Иными словами, структура пространства содержит в себе объяснительную схему самой идеи путешествия.
Человек движется к вершине горы, поднимаясь по каменистому, поросшему кустарником склону. Неожиданно его путь преграждается непреодолимым препятствием – пространство, знакомое всем нам, отказывается ему служить. И тогда он завязывает пространство узлом, сгибает его в кольцо! Не будучи в силах достичь искомой точки коротким путем, он совершает кольцеобразное движение: спускается в недра горы, проходит землю насквозь, поднимается по «противоположной» стороне кольца и оказывается в той точке пространства, которую видел, стоя у подножия горы.
Перед нами – описание, «путевой лист» иного путешествия, предложенного Вергилием Данте. Замыкающееся в себе, кольцеобразное пространство иного мира способно вывести путешественника в обитель света только через глубины ада и склоны чистилища. Движение в этом поедающем себя, змееподобном пространстве возможно лишь в одном направлении – против часовой стрелки (если читатель, конечно, сможет вообразить описанный флорентийцем мир в виде циферблата).
Теперь мы знаем особенности того пространства, по которому должен пролечь путь влекомого проводником странника. Но, представляя себе этот странный способ движения, путешественник должен обладать уверенностью в том, что его вожатый действительно знает путь. Предчувствуя грядущее погружение в адскую бездну, Данте должен верить, что сопровождающая тень способна вывести его к свету невредимым, что образ вожатого истинен, а не создан дьявольским искушением гордыни.
Начав движение вслед за проводником, путник отдает себя во власть призраку – слова Вергилия о себе поп ото, ото gia fui («не человек, уж был им») красноречиво об этом свидетельствуют. Явление тени, спасшей путешественника, пусть даже и обусловленное имеющимся у Вергилия «опытом путешествия», не может гарантировать истинности вновь избранного странником пути. Необходимо внутреннее, укорененное в индивидуальной человеческой памяти основание веры в проводника, в его способность провести истинным путем, минуя все возникающие преграды. Тень проводника, сотканная из опыта ушедших поколений, должна быть утверждена, укоренена в сознании флорентийца некоей силой, уже существующей в его памяти, – силой чего-то ему очень близкого и обладающего огромной властью над его разумом. Вергилий, доказывая свое знание пути, свою «легитимность», обращается к Беатриче.
Наконец-то охотники за мыслительным опытом флорентийца обрели короткую передышку после долгого пути! Читатель, чье воображение с первых же строк концентрировалось на неведомом ему калейдоскопе образов, на поглощении чуждого ему мыслительного опыта, неожиданно обрел надежную точку опоры в своей памяти. Следуя за Данте, – и в то же время оставляя его, чтобы погрузиться в себя, – он отыскивает в своей памяти образ, само воспоминание о котором вселяет в него силы, оживляя давно умершее. Все, что может быть соединено с этим образом, обретает внутреннюю легитимность, истинность, ибо сила образа коренится в свободе от всех лишних, искажающих связей, паразитных смыслов, ненужных воспоминаний.
Соединяя мыслительный опыт Данте со своим жизненным опытом, читатель неожиданно обнаруживает странное свойство возникающего в словах Вергилия образа Беатриче – этот образ, если можно так выразиться, «орудиен». Перед нами некий очень сложный психический механизм: оказывающийся в безвыходном положении человек обретает спасение через последовательное явление ему фигур, призванных вернуть страннику утраченную силу и уверенность. Вергилий спасает Данте – и затем, обнаруживая его сомнения, сообщает, что он призван к нему Беатриче, которую об этом, в свою очередь, попросила Святая Лючия. Лючии же помочь Данте повелела сама Богоматерь. Импульс, рожденный в высших сферах, устремляется по нервным клеткам образов к погибающему путешественнику, оживляя фантомы на своем пути. Вергилий, созданный в сознании Данте мольбами Беатриче, по сути своей является не чем иным, как инструментом спасения в техническом, орудийном смысле этого слова. Беатриче же – образ силы, способной зародить веру в истинность пути к спасению. Беатриче, возникающая перед Данте во второй песне, движима лишь справедливостью и неким небесным механизмом, согласно логике которого флорентиец должен быть спасен. Иллюзия, возникшая у читателя, рассеивается: то, что вначале казалось порождением человеческой любви – чувства, знакомого всем по опыту, – оказалось элементом небесной механики, частью чудовищной машины собственного интеллекта, развернутого Данте в пространстве трех кантик.
Миром, во власти которого оказываются путешественники, управляет собственная, незнакомая нам по опыту логика. Это область действия неких сил, причудливо изменяющих естественные основы человеческой личности. То, что в реальном мире размыто и неясно, отдано на откуп судьбе, – здесь управляет всем, подчиняя все единой механике. Данте попадает в область справедливости, где нет места надежде.
Перед странниками, бредущими заросшей тропой, неожиданно вырастают Врата иного мира. Надпись, их украшающая, представляется весьма загадочной: Врата говорят о себе от первого лица, словно бы они – пасть огромного адского чудовища. Они открывают путешественникам законы иного мира, рассказывая о тех силах, которые создали эту нечеловеческую архитектуру. Giustizia mosse il mio alto Fattore: fecemi la Divina Potestate, la Somma Sapienza e l Primo Amore («Справедливостью движим был мой высший создатель. Я сотворен Божественной Силой, Высшей Мудростью и Первой Любовью») – такова вторая терцина надписи. Возникает вопрос: к чему относится это высказывание – только лишь к области Ада или ко всему трехчастному зданию мира, который предстоит пройти страннику?
Справедливость есть дух оживляющий, приводящий в движение механизм иного мира. Любой объект, попадающий в этот мир, «классифицируется» самой его структурой, логикой этой машины морали, интерпретирующей человеческую сущность согласно определенным фундаментальным принципам. Природа этих принципов неясна. Перед путешественником, читающим надпись, возникают как бы три эманации высшего создателя – Божественная Сила, Высшая Мудрость и Первая Любовь. Для человека, следующего христианским догматам, это, бесспорно, Святая Троица. Но, если читатель, абстрагируясь от догматов, увидит эту надпись, перед ним появится космогония гностического толка. Врата, повествующие входящему об ином мире, не упоминают Бога, говоря лишь о высшем создателе, выступающем как орудие справедливости. Данте вступает в мир машины, где нет места Богу, замещенному механистической, логической справедливостью. Три эманации Творца, создавшие иной мир, есть лишь элементы высшей сущности, заключенные в мыслящей машине демиурга.
Перед изумленным путником впервые появляется тень машины универсума, определяющей удел человеческой душе согласно закону справедливости. Образы, населявшие первые две песни и апеллировавшие к обобщенному жизненному опыту людей, неожиданно исчезают, уступая место новым, механистическим призракам, элементам машины. Данте оказывается в точке мысленного, «интеллектуального» пространства, где перед его взглядом возникает рубеж, отделяющий его общечеловеческий опыт «путешествия в себя» от того удивительного, устрашающего своей логикой и почти недостижимого опыта, для обретения которого необходимо отбросить последние сомнения.
Но вместе с сомнениями он должен отказаться перед этими Вратами и от самой сути человеческого существа – от надежды. Последняя строка надписи гласит: lasciate ogni speranza, voi ch ‘entrate («оставьте надежду, входящие сюда»). Надежда есть упование на Милость Божию, и отказ от нее – отказ от Бога. Надежда есть нечто, противостоящее справедливости, нечто чуждое механике универсума – универсальный классификатор человеческих сущностей не может допустить в самом своем существе, в недрах машины акт надежды, способный разрушить стройную логическую архитектуру, спутать нити совершенной ткани справедливости. Человек, отказываясь от надежды, содержащей в себе потенциальный страх нереализации желаемого, обретает силу духа и чистоту веры, позволяющую пройти через адский огонь, не оставив на себе его следа.
Итак, путешественники входят в пределы иного мира. Опыт пересечения границы, запретной для смертных, описан и сообщен читателю, оказывающемуся вместе с флорентийцем в недрах машины универсума. Врата затворяются, машина приходит в движение. «Комедия» разворачивается на глазах путника. Но, когда человек, перейдя недоступную для живых границу, вспоминает надпись на Вратах, ему начинает казаться, что ее слова обращены не к погибшим теням, толпящимся у входа, но к тем, кому суждено, оставив надежду, пройти через три области иного мира, чтобы вновь увидеть звезду над вершиной холма.
Перед нами в аллегорической форме предстал мыслительный опыт Данте. Точнее сказать, не весь опыт, но та его часть, которая создала импульс к дальнейшему самоуглублению, к рефлексии глубинных логических структур машины универсума, отраженных в его воображении. Этот первый шаг в бездну лишен той механистичности, которая будет сопровождать путешественников в ином мире: путешественник отталкивается от общечеловеческих, «психических» основ, от того, что принято называть человеческой природой, – чтобы затем, изменив себе, совершить прыжок в бездну.
Если попробовать сжато, формульно изложить «сюжет» этого мыслительного опыта, он будет выглядеть следующим образом: человек оказывается в логически безвыходной ситуации, на краю гибели; пребывая в таком состоянии, он материализует в своем сознании, вспоминает некий образ, изменяющий логику его мышления и тем извлекающий человека из безвыходной ситуации, сообщая его мысли новое направление, иную дорогу. Иными словами, Данте описывает механику изменения своей онтологии сознания.
Если перед читателем действительно описание механики рефлексии, так сказать, высшего порядка, то встает вопрос об универсальности такого описания. Метафоры и образы, из которых Данте конструирует свое изложение опыта, – действительно ли они универсальны, или же они являются порождениями его индивидуального мышления, символами его личного опыта?
Текст Данте не уникален. Можно вспомнить вереницы текстов, содержащих описание мыслительного опыта такого уровня. Люди, принадлежавшие различным культурам, жившие в разное время, оказывались в ситуациях, когда разуму для выживания было необходимо изменить свои логические основания, свой познавательный механизм – и эти измененные когнитивные состояния были метафорическим образом описаны ради сохранения и передачи этого операционального опыта мышления.
Читателю, следовавшему за флорентийцем к Вратам ада, нетрудно убедиться в том, что Данте описывает не мистические переживания, но процесс позитивного познавания возможностей человеческого сознания. Если это так, то мы сможем найти в текстах такого же класса описание состояний, подобных тем, через которые прошел путешественник, вступивший в сопровождении Беатриче в обитель света.