Я вернулся в номер. Шторы были еще задернуты, и лампы, не погашенные с ночи, освещали картину лихорадочного бегства, наспех упакованные чемоданы. Лаура сидела в кресле, поставив на пол у своих ног проигрыватель, и слушала пластинку. Голова ее была откинута, длинные волосы струились до самого ковра. Я переступил через Баха, Моцарта, Ростроповича и рухнул на диван. Вид у меня, наверно, был примерно такой, какой бывает у человека, вдруг узнавшего, что у него украли все сбережения, которые, как он полагал, были надежно схоронены в тайниках его души. Дули все перерыл да так и оставил вверх дном.
– Что с тобой, Жак?
– Ничего. Небольшой внутренний монолог.
– А по какому поводу?
– Язык мой – враг мой.
Лаура опустилась на колени перед диваном, облокотилась на него и нагнулась над моим лицом:
– Говори!
– Я думал об упадке Римской империи. Каждый знает по себе, что такое упадок Римской империи, но воображает, будто это несчастье постигло его одного. Очень демократично. И очень по‑христиански… Смирение, отречение и все такое…
– Ну и вензеля ты выписываешь!
– Да еще на воде. Я в этом деле так силен, что наверняка мог бы играть в бильбоке на водных лыжах.
– Что он от тебя хотел?
– Мы поговорили с часок о необратимых процессах.
– О чем о чем?
– О Венеции, конечно. Она тонет, и тут ничего не поделаешь.
– А кто такой этот Дули?
– Он обладает огромной силой… в мире бизнеса. У американцев совсем не развито чувство невозможности. Пару лет назад Дули задумал выпрямить Пизанскую башню. Ну и вот. В жизни не видал, чтобы человек уже с утра мог впасть в такое отчаяние.
Лаура положила голову мне на плечо.
– Я люблю тебя, – сказала она, чтобы я не забыл, что на все случаи жизни есть один-единственный ответ.
В Лауре живет “дитя блаженных островов”, виной тому отчасти бразильская кровь, а еще больше – доверчивое отношение к жизни. По утрам она распахивает окно навстречу новому дню так, словно этот старый лентяй с самой зари поджидал ее, чтобы осыпать дивными дарами. Веселые горячие искры блестят в ее темных глазах под прямыми, густыми как джунгли бровями, – не могу без жалости смотреть на выщипанные догола лбы с блекло-коричневыми карандашными дугами, сгубившими переливы света и теней, – волосы она обычно закручивает узлом, а когда распускает, у меня каждый раз захватывает дух от того, как мгновенно оживляется лицо, только что дышавшее покоем. Губы всегда приоткрыты и кажутся какими‑то осиротевшими, будто их сотворили долгим, внезапно прерванным поцелуем, и во всем – от безмятежного лба до умилительно дерзкого подбородка – чудится звучное ликование юности, уверенной, что ничто никогда не кончается.
– Ну а по правде, Жак, скажи, что с тобой?
– Я увидел карикатуру на самого себя, и она оказалась очень… похожей.
До недавних пор меня не мучила “предзакатная тревога”: любить было некого, и всякие технические детали казались полной ерундой. Случайные связи длились недолго, так что задумываться о будущем не приходилось. И, в отличие от многих постепенно сходящих с дистанции мужчин, я не травил себя неутешительными подсчетами удач и осечек. Понимал, конечно, что силы убывают, но не расстраивался – наоборот, находил в своем состоянии известные преимущества. Если, например, женщина медлила – темперамент такой или просто нарочно, – то теперь, поскольку пыл мой поутих, а чувствительность притупилась, мне было нетрудно протянуть сколько надо, чтобы не разочаровать ее. Думаю, именно по этой причине одна молодая дама отрекомендовала меня своему мужу “джентльменом до кончиков ногтей”. Услышав это от него самого, я удивился, смутился и невольно посмотрел на свои ногти. А другая сказала мне после того, как я благополучно выдержал весь срок, который понадобился ей, – но только потому, что никак не мог кончить: “С молодыми у меня ничего не выходит. Они слишком торопятся, никакого терпения”. Видимо, она предпочитала иметь дело со старым заслуженным тружеником.
– А еще… я первый раз в жизни люблю вот так: отчаянно.
– Что значит любить отчаянно?
– Мы с тобой, Лаура, находимся на разных концах жизненного пути. Впрочем, написал же Эразм “Похвалу глупости”, хоть ни тебя, ни меня не знал, а значит… Не знаю, что это значит, но быть в одной компании с Эразмом уже неплохо.
Лаура вздернула свой упрямый подбородок и посмотрела на меня серьезно, как ребенок, который отказывается играть, раз с ним жульничают:
– Так что значит любить отчаянно?
Мы с Лаурой встретились полгода тому назад, так сказать, по ошибке. Она приняла меня за другого. У меня было два билета на концерт Гилельса, второй оказался лишним, и я отдал его при входе какому‑то студенту. В подобном случае, раз ничье имя не приходит на ум само собой и начинаешь листать записную книжку, соображая, кого бы пригласить, лучше уж не звать никого, хотя бы ради друзей: не стоит оскорблять их столь явным пренебрежением – иначе ведь свою забывчивость не объяснишь! А на выходе ко мне подошла девушка с черными волосами и золотистой кожей – такую солнце дарит только своим кровным детям, гостям она не достается – и протянула программку:
– Простите, можно попросить у вас автограф? Я ваша давняя поклонница.
Я великодушно расписался:
– Пожалуйста. Но скажите, мадемуазель, откуда вы знаете, что я играл в сборной по регби в тридцать шестом году? Вы ведь тогда еще не родились.
Девушка растерялась, взглянула на программку:
– Ох, простите, простите меня! Я приняла вас за Майкла Сарна, а это мой любимый композитор, ну и…
– Сарн лет на пятнадцать младше меня. Что ж, это окрыляет. Надо будет попробовать что‑нибудь сочинить. Может, это знак судьбы. Женская интуиция не обманывает.
Словом, я стал с ней заигрывать, она, конечно, поняла, но в тот же миг мне стало ясно, что такая игра недостойна нас обоих.
– Извините, – сказал я, и, помню, вдруг, без всякой видимой причины, у меня сжалось сердце, как будто в этот самый миг я понял: вот оно, наконец, пришло, но слишком поздно.
Я наклоняюсь к ней, касаюсь ее лба губами… Перехожу с прошедшего времени на настоящее – так легче выжить.
– Это значит, Лаура, что мы встретились по ошибке. Помнишь? Ты сказала, что приняла меня за другого. И это действительно так.
Больше ни слова. Мы с самого начала условились никогда не говорить о разнице в возрасте. С первых же дней мы оба верили, что жизнь может явиться вот так, под конец, и все исправить, как королевский гонец в последнем акте у Мольера. И все же я на тридцать семь лет старше Лауры, и очень скоро я стал подозрительно прислушиваться к своему телу, как будто его подменили. Я знал, как пагубна такая озабоченность, но избавиться от нее никак не мог и все чаще после близости с Лаурой был не просто счастлив, а счастлив оттого, что оказался на высоте. Может, в отношениях с женщинами мне не хватает братских чувств, а без них любовь и счастье превращаются в чемпионат мира. Одно дело мужественность, а другое – амбиции самца, заболевание, широко распространившееся за тысячелетия господства, честолюбия и страха проиграть. Мой друг поэт Анри Друй пустил себе пулю в лоб, оставив вместо предсмертной записки клочок бумаги со словами: “Легенда о крутом мачо”. А его подруга кричала: “Не понимаю, ничего не понимаю! Он был прекрасным любовником!” Ну да, настолько прекрасным, что она ничего не замечала. Передо мной вдруг нарисовалась ухарская физиономия Джима Дули, и я представил себе, как он говорит со своим забавным акцентом: “Эта небось была клиторальная. Везет же некоторым”. Ну нет, мне такого не надо. Надо уметь вовремя поставить точку.
Мне всегда казалось, что к старости подводит само старение. Что есть какие‑то сроки, ступени, знаки, все происходит мало-помалу, человек успевает собраться с мыслями, приготовиться, отстраниться, подстраховаться и вооружиться спокойствием и “мудростью”. А в один прекрасный день вдруг обнаруживает, что думает об известных вещах отстраненно, о своем теле вспоминает с умилением и у него открылись новые интересы: бридж, путешествия, антиквариат. Настоящих осечек у меня еще не случалось. Все действовало вполне исправно. То есть, конечно, пылкие ночи, когда не можешь насытиться до утра и даже сбиваешься со счета, остались далеко позади. Но и нужды в таких подвигах больше не было: выполнил что положено и что положено получил взамен – да и все. Такой обмен любезностями. И встреча и расставание – все очень мило, а потом, на почве приятных воспоминаний, нередко даже вырастала дружба, приправленная терпкими намекающими улыбками. Если попадалась, скажем так, нестандартная партнерша, то надо было проявить некоторую гимнастическую сноровку, раньше это не стоило бы мне никаких усилий, теперь же создавало некоторые затруднения, связанные, однако, не с потенцией, а с дыханием, ловкостью и выносливостью. В первый раз я в полной мере ощутил это с подружкой по имени Алина. Ей, в силу не знаю уж какого первоначального опыта, требовалось, чтобы, проникая в нее, я одновременно ласкал ее рукой. Итак, я должен был стоять на коленях, наклонившись к ее спине и вытянув руку, так что внедриться глубоко не было никакой возможности, а помимо того Алине хотелось – как она мне сообщила перед самым выходом на ковер, – чтобы я подольше и посильнее, почти до боли, сжимал ей соски. Но и это еще не все: войдя в раж, она так извивалась и дергалась во все стороны, что мне приходилось удерживать ее, обхватив рукой за талию, чтобы она не вытолкнула меня во время какого‑нибудь особенно неистового фортеля. Мне не хватало рук – нужна была еще хоть пара, чтоб справиться с такой задачей. Я так напрягался физически, что был уже не в состоянии отвлекаться на более тонкие эмоциональные и нервные импульсы, и когда минут через пятнадцать наш номер успешно завершился, я испытал самое большое удовольствие оттого, что мог наконец передохнуть. Но женская натура бесконечно щедра на самые разнообразные вариации, и на свете столько женщин, что всегда можно подобрать себе идеальную пару. Лишь встретив Лауру, я в полной мере осознал, что ресурсы мои истощаются. Такого в моем долгом мужском опыте никогда прежде не бывало: чтобы в объятиях женщины я не забывался, а, наоборот, зорко надзирал за собою и не предавался чувствам, а следил, чтобы они меня не предали. Никогда прежде не знал я мерзкой суеты: все время думать, затвердело или нет, держится или гнется, и исподтишка проверять рукой свою “готовность”.
То есть, наверное, все это возникло не в один день, но как‑то мало меня волновало. Недостаток любовного пыла, если он имел место, я списывал на то, что и большой любви тоже нет, а все остальное не имеет для меня значения. Считал, что становлюсь более разборчивым в отношениях с женщинами, больше вникаю в их личность, что теперь мне не все равно, с какой женщиной лечь в постель, и что дефицит чувств понижает мой потенциал. Но с Лаурой страусиная политика не проходила. Никого и никогда я не любил так, как ее, готов был отдать ей всего себя. И вообще забыл, что до нее у меня были другие возлюбленные; не потому ли, что счастливая любовь всегда преступна – она безжалостно убивает все предшествующие. Каждый раз, когда мы с Лаурой сливались воедино и погружались в тишь глубинных слоев бытия, оставив слова трепыхаться на поверхности и презрев болтающиеся чуть ниже крючки будней с наживкой мелких удовольствий, долгов и обязательств, рождался новый мир, знакомый всем, кто еще не забыл великую истину – наслаждение порой стирает ее из памяти: мы живем мольбой о том, что может дать лишь любовь женщины. Где бы это ни происходило: в ее номере в “Плазе” или в моей парижской квартире на улице Мермоз, все вещи вокруг нас, даже самые заурядные, превращались в храмовую утварь. Светильники, мебель, картины на стенах наполнялись неким тайным смыслом и за несколько дней успевали стать дорогими воспоминаниями. Ничто не казалось пошлым, банальным, избитым, потому что все было впервые. Слова, обычно вызывающие брезгливость, как грязное белье, все в тошнотворных пятнах лжи, обрели свежесть первого лепета, первого признания, нежность материнских или собачьих глаз, – в них слышалась та первобытная поэзия, которая существовала прежде, чем родились на свет поэты. Вся жизнь до встречи с Лаурой казалась мне лишь стопкой набросков, черновых набросков жизни, черновых портретов женщин, эскизов твоего портрета, Лаура. И каждый мой роман заклинивало на предисловии. Мелькали лица, множились интриги, постельные сцены, любовные игры проходили как по маслу, со свиданиями и расставаниями, но все это было не то, судьба подсовывала мне фальшивку, не настоящую, а поддельную любовь. Иной раз подделка была состряпана довольно ловко, даже нитки не торчали, на то и мастерство, чтобы о нем никто не заподозрил: живешь себе, довольствуешься самой малостью, дешевкой, приятно – и ладно; нельзя же ждать всю жизнь, пока судьба преподнесет тебе шедевр. Встреча с Лаурой была шедевром моей судьбы, но это был коварный подарок. Нет, мое увядающее тело пока еще не отказывалось мне служить, но все больше и больше кричало о себе и оттесняло Лауру. Я обнимал ее, а тело тяготило меня, мешкало, заставляло считаться со своими ограниченными возможностями; я сгорал от страсти и нетерпения, оно же требовало церемоний, ублажений и приспособлений. От звучной песни остался только шепот…
И вот ты лукаво смотришь на меня:
– Не думай, Жак, что я не смогу прожить без тебя и буду тебя удерживать.
– Знаю-знаю.
– Ты можешь уйти, когда захочешь, я слова не скажу, просто пойду за тобой, но это уж дело мое, а ты чувствуй себя совершенно свободным. Конечно, если ты полюбишь другую, то, будь добр, скажи мне, травиться таблетками я не собираюсь, это был бы шантаж, я просто посмотрю на эту женщину, красивая она или нет, а потом надену свое подвенечное платье, лягу и тихо умру от хованщины.
– “Хованщина” – это опера.
– Да? А звучит как название какой‑то болезни, с рвотой и красными пятнами. И тогда доктор скажет тебе: “Месье, у вашей подруги хованщина, это безнадежно”. И ты прибежишь ко мне во фраке, после ночи любви, отшвырнешь свою скрипку и с рыданиями рухнешь на колени.
– Какую скрипку? Откуда у меня возьмется скрипка?
– В такой драматический момент нельзя без музыки.
– У тебя знойная фантазия.
– Это называется – барочная. Все современные латиноамериканские романы и фильмы насквозь барочные. У нас прекрасная литература, и ты теперь в нее вошел. Я уже написала и разослала с дюжину писем своим подругам в Рио, чтобы они мечтали о тебе. Ты прогремишь на всю Бразилию как идеальный любовник. У меня, я ведь тебе говорила, есть там связи. Ну что, сумасшедшая я?
– Нет, Лаура. Но у нас дети перестают фантазировать гораздо раньше, потому что привыкли к умеренности, она у нас во всем: в ширине полей и даже в солнечном свете. Нам не хватает Амазонки.
– Неправда, у вас есть Виктор Гюго!
Ты щекочешь мои губы кончиками пальцев, улыбаешься, прижимаешься головой к моей щеке и шее, и… наверное, человеку доступна какая‑то другая форма жизни, надо порыться в библиотеке. Парус за парусом неслышно скользят к отрадным берегам и расплываются по моим венам, оставляя за собою ласковые теплые волны. Я обнимаю тебя за плечи и чувствую немыслимую силу в изнемогающих от нежности руках. Говорят, где‑то там, по ту сторону невидимой завесы, есть иная жизнь, но все это сказки. Рой минут уклоняется в сторону, и стрекот его тает вдали.
– Лаура…
– Что? Спрашивай меня о чем угодно – сейчас я знаю все!
– Да нет… Просто мне захотелось назвать тебя по имени.
Я никогда не гонялся за счастьем, скорее мечтал проникнуть в храм. Когда я обнимаю тебя, я точно прижимаюсь к алтарю, и твое тело дает мне покровительство и милость. А мучительница-жизнь дожидается, когда истечет срок неприкосновенности и можно будет снова на меня накинуться. Когда мы слиты, нас окружает ореол в кои‑то веки просиявшего во всей полноте христианства: ореол любви, прощения и справедливого воздаяния; когда же снова начинаем дышать врозь и половинки распадаются, остается отрадное воспоминание о таинстве и нечто прочное, хотя и невещественное: уверенность в том, что двери храма откроются вновь.
Ты заглядываешь мне в глаза. Но никогда не задаешь любимый вопрос многих женщин: “О чем ты думаешь?” – вопрос, который сносит все живое, как бульдозер. Ты приникаешь губами к моим губам, все мое тело вспыхивает, и вот-вот, как встарь, взыграет ретивое. Желание пока еще вскипает безотчетно, но ему тут же требуется подмога. Я вижу вдруг лицо насмешницы Карлотты; как я, бывало, веселился, когда она говорила, со своим итальянским акцентом: “Если мужчина направляет мою руку, а потом и мою голову, я знаю: этот уже на пределе”. Всего в ней было чересчур: и пылкости, и опыта, и острого ума. Я ласкаю тебя, где‑то руки скользят, где‑то настойчиво задерживаются, но больше всего стараюсь этими ласками подстегнуть самого себя. Прикасаюсь к тебе едва-едва, чтобы твои груди, твои бедра еще сильней притягивали мои ладони и распаляли меня. Главное – не думать, не ждать, не контролировать себя, а включить сознание второго порядка, которое знает, как может навредить сознание. Истома заволакивает твое лицо, глаза, твоя рука сама ищет меня.
– О, вот, вот, вот…
Мое как встарь взыгравшее ретивое так и рвется ей навстречу, но нет уже во мне того буйного, хмельного азарта, и, вместо того чтобы отдаться стихии и щедро, без всякой меры, счета и расчета растрачивать себя, я, как мелкий скряга, прикидываю: вот выгадал за счет искусной любовной прелюдии целых десять минут, и не придется перенапрягаться, растягивая последнюю, внутреннюю стадию. На собственное наслаждение мне плевать – да и как может быть иначе, когда речь идет о жизни и смерти! Я выкладываюсь на всю катушку и уже перестаю понимать, за что бьюсь: за Лауру или за пьедестал почета. То вдруг меня охватывает пронзительная нежность к этому хрупкому, доверчиво полагающемуся на мою силу существу. А то прошибает холодная ирония и, ей-ей, слышатся вопли болельщиков, подбадривающих сборную Франции на чемпионате мира.
Но это еще не самое смешное. Чем больше я терял уверенность в себе, тем упорнее пытался обрести ее, настаивая на “втором разе”. Словно давал самому себе гарантийную надбавку в предвидении скорого краха. Иногда, невероятным усилием воли и ловко пользуясь еще будоражившим кровь лихорадочным возбуждением, я совершал этот подвиг. А когда взгляд Лауры сначала туманился, потом прояснялся и она искала мои глаза, у меня еще хватало пороху на то, чтобы изобразить непринужденную царственную улыбку большого мастера, ласково-снисходительную и такую мужественную!
Мы были вместе уже полгода, и ты, любимая, ничего не замечала. Я держался молодцом. А ты, в силу своего счастливого характера, была, сама того не зная, совсем неприхотлива.
Мы провели в Венеции еще два дня, часами гуляли по городу, заходили во все церкви. А вечером ты, ты сама отстранялась, когда я тебя обнимал, и говорила: “Ох, нет, Жак, пожалуйста, я смертельно устала, не понимаю, как тебя еще хватает, надо же, какая силища!”
Отлично! Значит, нужно обеспечивать плотный туристический график. Что ж, поскольку в моем распоряжении все музеи Франции, я, глядишь, еще повоюю.