– Vreeland – через V, – поясняю я всякий раз, когда приходится называть свое имя по телефону. – V как victory! V как violent!
Помню, как одна телефонистка сказала мне во времена, когда я еще жила в Англии:
– Нет, мадам, V как violet[10].
Мне понравилось, как она меня осадила. Вернула меня туда, где было мое место.
– Да, – ответила я. – Вы уловили суть.
Мне нравился лиловый оттенок.
У моей сестры Александры лиловые глаза. Она на четыре с половиной года моложе меня, поэтому была еще малышкой, когда в 1914 году вся семья переехала из Парижа в Нью-Йорк. Помню, ее называли Самым Красивым Ребенком в Центральном парке. В те времена мир казался очень маленьким и полнился всевозможными мини-титулами наподобие этого. Она сидела в своей коляске – как вы понимаете, ужасно разодетая, – и люди останавливались просто посмотреть на нее. Заметив, что прохожие разглядывают ее, я подбегала к коляске, потому что очень гордилась сестрой.
– О, что за прелестное дитя! – восклицали они.
– Да, – неизменно отвечала я, – и у нее лиловые глаза…
Однажды между мной и моей матерью случилась отвратительная сцена. Она сказала мне:
– Плохо, что у тебя такая красивая сестра, а ты столь уродлива и безнадежно завидуешь ей. В этом, конечно, и кроется причина, почему ты не можешь ладить с ней.
Меня ее слова не задели так уж сильно. Я просто вышла из комнаты. Я никогда не трудилась объяснять, что люблю сестру, что горжусь ею больше всего на свете, что совершенно ее обожаю… Родители, как вам известно, могут быть невыносимыми.
Мы с матерью не испытывали друг к другу нежных чувств. Как и многие матери и дочери. Она была чрезвычайно привлекательной. Я скажу вам, кто мы для американцев: Хоффман и Кей из Балтимора. Фрэнсис Скотт Кей – мой двоюродный прадед. Мама – урожденная Эмили Кей Хоффман. Ее отца звали Джорджем Хоффманом. Я ничего не знаю о Балтиморе. Ничего не знаю о своих корнях. Но знаю одну историю: моя прабабушка и ее сестра судились из-за обеденного стола и так допекли судью – дело происходило в Балтиморе, – что он попросил плотника распилить стол надвое и сказал: «Женщины, отправляйтесь восвояси и держитесь отсюда подальше, каждая со своим куском!»
Мои родители познакомились в Париже. Семья матери, несмотря на американское происхождение, постоянно находилась в Париже. Моя девичья фамилия – Dalziel, которая произносится как Диэл. Однажды ее даже упомянул журнал Reader’s Digest как одну из трех наиболее труднопроизносимых фамилий в мире. Еще одна – Cholmondeley (произносится как Чамли). Третью не помню, но уверена, что она английская. Невероятно трудный язык. Dalziel восходит к 834 году и Кеннету Первому, королю Шотландии. На древнем гэльском слово означает «бросаю вызов». Это обо мне.
Мой отец, Фредерик Диэл, был англичанином абсолютно европейского склада. С Нью-Йорком он имел не больше общего, чем я – с Персией или Сибирью. Моя мать была жгучей брюнеткой. Как и я когда-то. Но, конечно, она-то слыла красавицей. Я нисколько на нее не походила. Она считалась одной из представительниц La Belle Epoque[11] в Париже, тут не может быть никаких сомнений.
Мне невероятно повезло – не считайте меня неблагодарной, – родители очень любили нас. Породистые, богемные, обожающие удовольствия привлекательные парижане, они жили в переходный период между эдвардианской эпохой и современным миром. Деньги, казалось, не имели для них никакого значения, и родители блестяще справлялись с тем, чтобы окружить нас – не ради нас самих, а потому что сами вели такую жизнь – удивительными людьми и событиями. В нашем доме бывали потрясающие личности. Ирен и Вернон Кастл[12]. Нижинский[13] приходил вместе с Дягилевым. Не скажу, что он произвел на меня впечатление, но я видела его – и получила о нем представление. Зато Дягилев был выразителен. С прядью седых волос среди черной гривы, он надевал шляпу совершенно изумительным образом. Я помню его весьма отчетливо. А молодой Нижинский напоминал домашнего грифона. Он обычно молчал. Но, разумеется, мы понимали, что видим самого выдающегося танцора в мире. Мы просто знали это – детей не обманешь.
Между тем няня у меня была чудовищная. Конечно, няни часто бывают недовольными. Они, возможно, и любят детей, но это не их дети, и наступает время, когда они уходят навсегда. Я не выносила свою няню. Она была худшей из всех.
Но должна признать: есть один ужасно привлекательный факт, связанный с ней, которого мне не забыть. Ее звали Пинк. Я всегда считала это имя невероятно стильным.
В Париже Пинк ежедневно – кроме среды, своего выходного, – выходила с нами из дома, и мы шли по Авеню дю Буа, ныне Авеню Фош, к Булонскому лесу, где могли поиграть. По средам же моя бабушка поручала нас своей помощнице, мисс Нефф, отвратительной, всеми брошенной, сломленной, старой – старой! – приятельнице-американке, которая всегда носила одно и то же древнее платье из черного кружева. Мисс Нефф водила нас в Лувр смотреть «Мону Лизу». Вечное черное кружевное платье, Лувр, «Мона Лиза»…
Однажды настал день, когда мы пришли к «Моне Лизе» в сто десятый раз. Мы должны были встать тут, затем там, после здесь, здесь и здесь, потому что, как мисс Нефф неизменно объясняла нам, «она всегда смотрит на тебя…».
Мы с сестрой послушно исполняли то, что нам говорили, поэтому знали «Мону Лизу» прилично. В ту среду мы рассмотрели ее со стольких ракурсов, что охраннику пришлось подойти к нам и попросить покинуть музей, поскольку мы оказались последними посетителями Лувра. Я помню, как звучали наши глухие маленькие шаги, пока мы проходили по опустевшим мраморным залам, стремясь наружу. На следующее утро во всех газетах сообщили, что минувшей ночью «Мону Лизу» украли.
Кажется, бедную старушку нашли в сырой ванной нищего художника вырезанную из рамы, свернутую в рулон и засунутую в мусорное ведро. Ее не разворачивали два года. Не забывайте, что это была самая знаменитая картина в мире, и не забывайте также, сколь мал был этот мир тогда. Ее пропажа стала подлинной трагедией. Подобно похищению ребенка, которого вы любите больше всего на свете.
Возвращение картины наделало много шума, но еще больше шума произвела ее кража. Мы с сестрой оказались последними, кто видел ее до исчезновения. За один день мы превратились в самых знаменитых детей, игравших в Булонском лесу. В следующую среду, когда мисс Нефф планировала вести нас в Лувр смотреть «Мону Лизу», той там уже не было. Полагаете, в том возрасте мы сильно переживали? Нет, мы испытали колоссальное облегчение. Вместо этого нас отвели в лес, что понравилось мне гораздо больше.
Вообще-то, все мои мечты связаны с Булонским лесом. Я воспитывалась в мире «великих красавиц», в мире, где кокотки, женщины полусвета, считались важными персонами в Париже. Они были замечательными хозяйками, замечательными домоправительницами, замечательными женщинами в роскошных платьях. Они жили в собственном полумире, и этот полумир имел огромное значение. А Булонский лес – место, где они прогуливались ранним утром. В этом и состоял секрет красоты представительниц полусвета. Они дышали утренним воздухом. Дамы приходили туда в половине девятого утра. Затем возвращались домой отдохнуть, сделать массаж и подготовить меню для вечернего приема своих мужчин-покровителей. В те времена они ложились в постель значительно раньше. Полуночные трапезы, к которым мы привыкли в последние несколько лет, были для них немыслимы. Так что эти женщины отличались необыкновенной красотой.
Разумеется, я всегда сходила с ума по одежде. У рожденного в Париже нет шанса забыть об одежде хоть на минуту. А какие наряды я видела в Булонском лесу! Теперь я понимаю, что наблюдала там зарождение нашего века. Все было внове.
Конечно, ощущалось сильное влияние Дягилева. Колорит, экстравагантность, характер, волнение, страсть, стук, звук, треск… Этот мужчина расщепил атом! Его влияние на Париж оказалось всеобъемлющим. Предыдущая эдвардианская эпоха обладала твердостью стали. Ей предстояло длиться, пока не грянет нечто. Что ж, это нечто грянуло и смело на своем пути все, включая моду, потому что мода – часть общества и часть жизни.
Цвета! Прежде красный не был красным, а лиловый – лиловым. Они всегда оставались слегка… сероватыми. Но одежда женщин в Булонском лесу поражала цветами, острыми как нож: красный красный, неистовый лиловый, оранжевый – когда я говорю «оранжевый», я имею в виду красный оранжевый, а не желтый оранжевый, – нефритовый зеленый, кобальтовый синий. И ткани – шелк, атлас, парча, расшитые мелким жемчугом, подернутые серебром и золотом, отороченные мехом и кружевом, – воплощение великолепия Востока. Никогда больше мир не видел такой роскоши. Эти женщины выглядели богато.
Их силуэты смотрелись совершенно по-новому. Почти в одночасье скрученные, изогнутые, затянутые в корсеты фигуры викторианских леди исчезли. Пуаре[14] стал дизайнером, ответственным за перемены в моде – за уход от Прекрасной эпохи и ее красивых эдвардианских женщин с огромными глазами и тугими корсетами. У дам тех времен были талии и сиськи. Полагаю, у них также имелся живот и все остальное. Но Пуаре ничего не оставил. Корсеты пропали. Вместо изгибов появились прямые линии. Казалось, каждый устремлялся к земле. Естественность женского тела – вот что было в новинку. Но часто юбки оказывались так узки, что женщины едва могли шагать. Я помню, как они пытались удержать равновесие, неся на голове огромную шляпу, украшенную райскими птицами, кокардами или перьями, и семеня через Булонский лес микроскопическими шажками…
Их туфли были так красивы! Дети, само собой, имеют особое представление о том, что связано с ногами. Они к ним ближе. Я помню обувные пряжки из искусственных камней, какие носили в восемнадцатом веке, – ограненные намного изящнее алмазов и выглядящие очень дорого. Люблю, когда ноги украшены. И по сей день именно так я отношусь к обуви.
А лошади! Автомобили были в новинку, но те женщины держали лошадей, которых всегда запрягали парой либо цугом. В моих детских глазах красота лошадей и красота женщин, которым они принадлежали, были неразделимы.
Представьте себе Елисейские Поля – они все те же… Хотя теперь там меньше деревьев и растут они уже не так буйно, как прежде. Улица все еще остается усладой для глаз – прямая и протяженная… Я помню скачки на Елисейских Полях, призванные определить, кто из соревнующихся – пара серых или пара гнедых – доберется до последнего холма рысью без остановки. Это было целое событие! Момент торжества этих женщин – а также мужчин, их содержавших.
Кто, как вы думаете, знал все о тех необыкновенных женщинах? Известен ли вам ресторан Maxim’s? Заходя в него с улицы, вы, само собой, встречаете швейцара. Дальше – старшего лакея. По крайней мере, так было раньше. Лакей выполнял обязанности посыльного. Это его вы просили сбегать на улицу и купить три экземпляра газеты Paris-Soir или что угодно другое – в те времена этим занимались посыльные, – и нужная вещь оказывалась у вас на столе.
Спустя несколько лет после Второй мировой войны один видный посыльный из Maxim’s, почтенного возраста мужчина, предложил журналу Harper’s Bazaar свою cahier – маленькую записную книжку с фактами о представительницах полусвета Прекрасной эпохи. Не спрашивайте, как такое везение могло свалиться на нас. Но в те дни имя Harper’s Bazaar гремело в Париже. И главный редактор журнала, Кармел Сноу, тоже была в Париже знаменитостью. Каждый знал эту сумасшедшую блистательную ирландку. Все ее обожали – пьяную или трезвую. Она всегда одевалась умопомрачительно. И часто бывала пьяной – именно пьяной, а не слегка навеселе. Ей удавалось великолепно говорить, но встать и пойти она при этом не могла.
Однако суть не в этом. Суть в записной книжке, которую Кармел передала мне. Я перевела и опубликовала ее в Harper’s Bazaar. И, вообразите, ни один человек в издательстве и ни один читатель не заикнулся о том, насколько это уникальный, общественно значимый документ.
Крохотный потертый блокнотик. Французы весьма рачительно относятся к бумаге. Мы с вами обычно оставляем первую страницу блокнота пустой и начинаем писать на его правой стороне. Но этот посыльный был истинным французом: он начал заполнять записную книжку слева, с самого верха – так, что над первой строчкой не осталось и толики пустого места. Блокнот содержал полный перечень всех известных женщин Парижа с обстоятельным описанием всех деталей – например, «родинка на левом бедре», pas tout à fait de premier ordre[15], «родилась в Шайо», «баронесса не догадывается» и так далее. Этот старичок… вы только подумайте, он единственный человек в мире, знавший, что существует девушка с родинкой на левом бедре; девушка, которую некогда вожделел Герцог Какой-то Там и которая после его смерти не осталась, видимо, assez connue[16] и потому была обязана заплатить высокую цену. На мой взгляд, это нечто невообразимое. Такое невозможно придумать, поскольку, как известно, правда всегда оказывается удивительнее вымысла.
Особенно выделялись англичанки. Они были неподражаемы. И пользовались огромной популярностью. Женщины полусвета могли иметь сколько угодно любовников до тех пор, пока об этом никто не знал. Они читали собственные газеты, их обслуживали собственные парикмахеры и собственные портные. Вы наверняка смотрели «Жижи»[17]. Они разбирались в сигарах, бренди и вине, могли нанять первоклассного повара. Многие мужчины не жили в Париже, но содержали там великолепные дома. Моя приятельница, изумительная женщина, которая работала на Кристиана Диора, однажды сказала мне:
– И не забывайте, мадам Вриланд, что мы часто служили прикрытием для английских мужчин, которые приезжали исключительно за мальчиками. Девушки были просто фасадом. Мы занимались домом, который для видимости нам покупался. Мы принимали розовый жемчуг из рук эрцгерцога и серый жемчуг из рук великого герцога, и каждое украшение соревновалось с другим в роскоши и изяществе. Джентльменам приходилось выглядеть безукоризненно в глазах их друзей, устраивая спектакли с новыми соболиными шубами, новой парой лошадей серой масти, красивой повозкой и прочим в этом духе. – Она рассказывала мне много всего, потому что сама находилась на шикарном содержании.
В 1909 году в дом моих родителей на улице дю Буа Дягилев привел Иду Рубинштейн. Он считал, что у моей матери отменный вкус. И эта встреча была для него очень важна. Если бы мама одобрила, Ида Рубинштейн – невообразимая красавица и совершенно неизвестная танцовщица, которую отстаивали Фокин и Бакст, – сыграла бы заглавную роль в «Клеопатре», а лорд Гиннесс помог бы оплатить целый сезон «Русского балета» в Шатле. Тогда лорд Гиннесс был одним из выдающихся покровителей парижских женщин. Возможно, он также любил мальчиков. И Иде Рубинштейн предстояло выступить своего рода прикрытием – чтобы, так сказать, защитить его репутацию.
Мы с сестрой не пропускали ничего. Как, впрочем, и все дети – если только вы не держите их в изоляторе. Я пряталась за ширмой. И вот вошла Ида Рубинштейн…
Одетая во все черное – прямое черное пальто в пол. В те дни при входе в помещение оставались в верхней одежде, потому что нельзя было предугадать температуру внутри. Подол ее пальто украшала широкая полоса черного лисьего меха. Такой же мех – на воротнике и манжетах. И из него же – огромная муфта, почти заменявшая рукава, в которой она держала руки, когда вошла в дверь. На ногах у нее были высокие замшевые сапоги. А волосы напоминали волосы Медузы: роскошные крупные черные локоны под черной вуалеткой, которая немного их усмиряла и едва прикрывала глаза. О, эти глаза за вуалью… Я никогда раньше не видела тени для век. Если вы прежде не видели теней, такой момент – самый подходящий, чтобы их увидеть! Длинные несуетливые глаза – черные, черные, черные, – и двигалась Ида подобно змее. Однако не несла опасности. Высокая, гибкая, чувственная, пластичная – само воплощение линии, линии, линии. Она не была профессиональной танцовщицей, но хотела танцевать в балете. Если не ошибаюсь, происходила она из богатой петербуржской семьи. Сексуальная еврейская девушка с достатком.
Мою мать Ида пленила. И она дала Дягилеву свое одобрение. Помню, как мать говорила ему:
– Она, быть может, и не профессиональная танцовщица, но, если уж на то пошло, ей и делать не нужно ничего, кроме как возлежать на сцене с выражением томной неги на лице.
Как вам, возможно, известно, в этом спектакле на сцену ее внесли на своих спинах четыре нубийца, одетые в костюмы, сплошь расшитые мелким жемчугом. На ней же одежды почти не было. Зато на большом пальце ноги – крупное кольцо с бирюзой… Так прелестно. Спектакль представлял собой ужасающую вакханалию, во время которой все поглощали друг друга… Ей же и правда не пришлось ничего делать.
Дягилев был более чем доволен, потому что знал: лорд Гиннесс будет поддерживать его в течение всего театрального сезона в Шатле. Лорд Гиннесс также был безмерно доволен, поскольку получил свое прикрытие. Там это и произошло, а 1909-й – год, когда это произошло, и говорят, что произошло все именно так.