Приходится признать, что в современном мире изменяется традиционное отношение к труду. Это обусловлено многими процессами: кризисом европейской культуры, развитием науки и техники, кардинальными социальными и экономическими трансформациями. Отношение к труду далеко не всегда было однозначным. Мы обращаемся к рассмотрению труда в истории философской мысли и делаем попытку разобраться, какова роль труда в жизни современного человека.
ХХ столетие – это эпоха, которая началась кризисом Западной Европы и прошла под знаком кризиса, породив все многообразие переживаемых человечеством культурных, экономических, политических и прочих напряжений, создав кризисный социум, обострив до предела кризисное сознание, но так и не остановив кризисного марафона на рубеже нового тысячелетия.
Кризис труда входит в систему кризисов нововременной европейской культуры. Об этом пишет Х. Арендт, фиксируя предвестие конца труда в его классическом понимании при переходе от философии труда к философии жизни как главной выразительнице формирующегося (в том числе и кризисного) мировосприятия: «Поразительно, однако, что новоевропейская философия труда с ее приравниванием производительности и плодовитости в конце концов вылилась в различные виды философии жизни, основывающейся на том же отождествлении. Различие между этими двумя типичными для Нового времени философиями, старейшей философией труда и новейшей – жизни – состоит главным образом в том, что философия жизни упустила из поля зрения единственную деятельность, действительно необходимую для поддержания жизненного процесса. Причем само это упущение все еще отвечает фактическому историческому сдвигу, поскольку труд в самом деле стал менее тяжким, чем когда-либо прежде, и тем самым еще более приблизился к автоматическому функционированию жизненного процесса. Когда на стыке веков Ницше и Бергсон провозглашают “создательницей всех ценностей” жизнь, а уже не труд, то это превознесение чистой динамики жизненного процесса исключает даже тот минимум инициативы, какой все-таки еще содержится в диктуемых человеку необходимостью деятельностях, каковы труд и деторождение»1.
В свою очередь немецкий философ и социолог культуры К. Манхейм высказывает предположение, что кризис системы оценок в современном обществе обусловлен, помимо прочего, также и особенностями процесса труда, развитием техники и машинного производства. Стимулы к труду и награда за труд в доиндустриальную эпоху отличались от современных: «Наше общество еще не сравнялось с машиной. Мы успешно разработали новый тип эффективности “по Тейлору”, превращающий человека в часть механического процесса и приспосабливающий его привычки к интересам машины. Однако нам пока не удалось создать такие человеческие условия и социальные отношения на предприятии, которые бы удовлетворяли ценностным ожиданиям современного человека и способствовали бы формированию его личности…
Машинный век не способен создать адекватные новые ценности, которые могли бы сформировать процесс труда и досуга и примирить между собой два различных набора противоположных идеалов, которые из-за своего антагонизма способствуют дезинтеграции человеческой личности» 2.
Труд и отношение к нему, сформированные столетиями индустриальной эпохи, все больше оказываются на стороне «утраченных ценностей».
Согласно К. Ясперсу, «в современном мире принятие труда всеобще. Однако, как только труд стал выражением прямого достоинства человека, утверждением его человеческой сущности, появился и двойной аспект труда: с одной стороны, идеал трудящегося человека, с другой – картина реальной средней трудовой деятельности, в которой человек отчуждает себя самим характером и распорядком своего труда. Из этой двойственности возникает импульсивное стремление изменить мир людей, чтобы человек, создавая целостность своего мира, нашел правильный вид своей трудовой деятельности. Ложный, отчуждающий от себя человека, эксплуатирующий его, насильственный труд необходимо преодолеть»3.
Исследователи отмечают характерное для философской мысли амбивалентное отношение к труду. «Думается, в истории философии, – пишет Н. Григорьева, – существовали две тенденции в истолковании категории труда: наряду с апологией труда в философии всегда имела место и его критика. Иногда полемизирующие друг с другом концепции, принадлежа к одной и той же философской традиции, были разнесены во времени (апология труда у Гегеля / критика трудаотчуждения у Маркса), иногда сталкивались между собой в открытой дискуссии. <…>
В конце XIX в. теории социальной философии, для которых понятие труда было немаловажной составляющей, разделились на два противоположных течения: так называемую “философию жизни” (с уклоном в идеализм) и социологический позитивизм»4.
Н. Григорьева прослеживает тенденции амбивалентного отношения к труду в философии рубежа XIX–XX вв. Так, Г. Зиммель называет труд единственным носителем ценности и постулирует его некую деятельность, в процессе которой субъект обретает единство, чуть не перевоплощаясь в производимый продукт, чтобы, впрочем, снова распадаться, выходя из производственного процесса5. Э. Дюркгейм считает труд источником солидарности между людьми и полагает, что «функция государственного социального института, призванная обеспечивать признание трудящемуся, оказывается редуцированной вследствие кризиса государства»6.
Однако М. Вебер не склонен идеализировать труд ни в позитивистском, ни в идеалистическом вариантах. В работе «Протестантская этика и дух капитализма» (1905) он указывает (в противоположность Дюркгейму), что труд как призвание и самоцель не свойственны человеческой природе. Для человека важен «вызов» («Beruf») со стороны божественной инстанции, представление о том, что высшие силы ставят ему задачу, в осуществлении которой он видит свое предназначение7.
В культурном пространстве 1930-х годов, согласно Григорьевой, две противоположные тенденции по отношению к труду сосуществуют у одних и тех же мыслителей. Например, такой апологет труда, как Э. Юнгер, изображая своего рабочего сверхчеловеческим существом, бытующим на границе между жизнью и смертью, представляет труд как чудовищное действо8. При этом труд в концепции Э. Юнгера становится центральной категорией мироздания и способствует замене гегелевской оппозиции «господин / раб» новой: «гражданин (бюргер) / рабочий»9.
Обращаясь к негативной антропологии, Григорьева отмечает, что, отрицая человека, эта наука рассматривает субъекта как процесс непрерывной автонегации. Так, на кризисе субъекта построена философия труда А. Гелена. В книге «Человек, его природа и положение в мире» (1940) он определяет человека как существо «действующее», живущее в будущем, а не в настоящем. Морфологическим признаком, отличающим человека от животного, является «нехватка» (der Mangel), которую он возмещает способностью к труду10. В книге «Конец труда» (1995) Дж. Рифкин изображает исчезновение труда как длительный процесс, начало которому положил Р. Декарт, представив тела человека и животного в виде нерассуждающей машины. В лекциях, посвященных философскому дискурсу модерна, Ю. Хабермас прослеживает устаревание производственной парадигмы, начиная с Д. Лукача и Г. Маркузе. Об этом пишет Г. Маркус и другие авторы11.
На протяжении столетий понятия «труд» и «процесс труда» претерпели существенные трансформации как по содержанию, так и по восприятию. Труд пережил периоды презрительного отношения, поклонения и восхищения, разочарования и, возможно, конца.
Провозвестник социальных катастроф О. Шпенглер писал о том, что «труд» делается великим словом в этических размышлениях: «В XVIII в. во всех языках он утрачивает презрительный оттенок. Машина трудится и вынуждает к сотрудничеству людей. Культура взошла на такой уровень деятельности, что под нею трясется Земля»12. Как мы увидим, отношение к труду утрачивает презрительный оттенок значительно ранее, однако, как заметил автор «Заката Европы», причина этой перемены – в изменении всех жизненных устоев европейской цивилизации.
В ХХ столетии ученые обнаруживают симптомы явления, которое можно определить как «конец труда» в его классическом понимании. Выявляя особенности современной трудовой деятельности по сравнению с прежними эпохами, Ж. Эллюль пишет: «Я не буду говорить о разнице между нынешними и прежними условиями труда, о том, что сегодня, с одной стороны, работа менее утомительна, а рабочий день – короче, но, с другой стороны, труд стал бесцельным, бесполезным, обезличенным, регламентированным, работники ощущают его абсурдность и испытывают к нему отвращение, их труд уже не имеет ничего общего с тем, что когда-то традиционно называлось работой»13.
Что побуждает исследователей говорить о возможности прекращения трудовой деятельности или ее кардинальной трансформации?
Казалось бы, труд – одно из основных условий существования и развития человеческого общества. И ничто не способно поколебать это устоявшееся представление. Однако особенности современной занятости свидетельствуют о серьезных изменениях характера и содержания процесса труда. Речь идет о массовом переходе к работе по нескольку часов в неделю, по краткосрочным проектам и контрактам либо вообще без всяких оговоренных гарантий, лишь до очередного «уведомления»14.
Работник больше не предан рабочему месту, предприятию. На смену долгосрочной ментальности приходит краткосрочная. Корпоративная культура, столь долго провозглашавшаяся как путь к процветанию компании, утрачивает свои роль и значимость.
«Конец труда» в его классическом понимании во многом предопределен и глобализацией. Глобализируясь, мир становится общим, а это порождает новые противоречия, проблемы и перспективы15.
Предвестием социокультурного кризиса современного общества стало ощущение ограниченности мирового пространства. С осознанием ограниченности территории пришло ощущение ограниченности возможностей, перспектив. Это не могло восприниматься иначе, как посягательство на права Европы и европейцев. Однако ХХ век решительно освоил это общее мировое пространство, вернув бесконечность с идеей глобальности.
Открытость границ, экономики, культуры делает открытым и труд. Человек свободен менять профессии, места работы, должности, свободен выбирать образ жизни, выбирать между умственным и физическим трудом, выбирать работать или не работать вообще, в какое время и в каком месте земного шара.
Особенность западноевропейской либеральной традиции – приоритет индивидуальности. Индивидуальность, а не общество, коллектив рассматривалась в качестве абсолюта. Вопрос о естественных правах человека и их защите прежде всего касался прав индивидуальности, ее права на жизнь, свободу и собственность. А если мир становится общим, что же будет с этими индивидуальными правами?
С одной стороны, в странах рыночной экономики право собственности все более и более упрочивает свои позиции, с другой – само понимание собственности и отношение к ней неизбежно меняются. Но что является собственностью в конце ХХ – начале XXI вв.? Банковский депозит, кредитная карточка? Люди меняют места работы, города, все более привычным становится съем жилья; дети, окончив школу, разлетаются из семьи. Все это индивидуальное, собственное и в то же время общее.
А труд? Что теперь значит он в этом общем, глобальном пространстве? Для чего человек работает? Чтобы существовать, реализовывать потребительские наклонности, развлекаться? Если ничто не постоянно, нет ничего, о чем нужно заботиться, что выращивать, ждать долгосрочного результата, все интересно только сегодня, сейчас, а завтра могут быть другой город, другая работа, другой брак, другая машина, тогда зачем вкладывать душу, отдавать всего себя делу, которым занимаешься только сейчас? Никто уже не создает «скрипки Страдивари». На смену индивидуальному рукотворному труду сначала пришло машинное производство, затем конвейер, а в перспективе – обезличенные автоматизированные производственные комплексы. Индивидуальность становится маргинальной – в науке, творчестве, политике, бизнесе – только в самом абсолютном варианте, в самой превосходной степени – огромные состояния, высшие политические посты, открытия нобелевских лауреатов и т. д.
Мы разучились разделять труд, работу, созидание, творчество. Мы перенесли понятие «труд» на нашу деятельность вообще. Мы все называем работой. Сегодня неудобно сказать, что ты занимаешься творческой деятельностью, создаешь, созидаешь. Возможно, это особенность менталитета, сформированного в советском обществе, в котором на протяжении десятилетий поддерживался культ труда рабочего, а интеллигенции негласно был предпослан эпитет «гнилая».
Независимо от деклараций эпохи социализма мы ненавидим тяжелый труд, который «не представляет собой ни всю жизнь человека, ни самое существенное в ней. Капиталистический строй, при котором люди тупеют от труда, фордовско-сталинский строй, который, мистифицируя труд, отвращает от него человека и лишает его энтузиазма, представляют собою две формы искажения сущности труда»16.
Деятельность, которой занимаются люди в ХХ–ХХI вв. (даже перестав быть исключительно физической), остается непомерно тяжелой, каждодневной, поденной, сопоставимой по усталости, сопровождающей ее, с трудом физическим.
Противоречивость труда в его классическом понимании проявляется уже в попытках дать исчерпывающее определение данного понятия. «Существует проблема с термином “труд”, – пишет Дж.К. Гэл-брейт. – Таковой применяется для обозначения двух совершенно различных, в сущности кардинально противоположных, форм человеческой активности. Труд может приносить удовольствие, чувство удовлетворения, самореализации; лишенный его, человек теряет почву под ногами, чувствуя себя выброшенным из общества, впадает в депрессию или уныние. Именно такого рода труд определяет социальное положение руководителя корпорации, финансиста, поэта, ученого, телекомментатора или журналиста. Но кроме них существуют и безымянные трудящиеся массы, обреченные на монотонный, изнуряющий и унылый физический труд. Часто приходится слышать мнения о том, что хороший рабочий получает удовольствие от своего труда. Такие утверждения обычно исходят от тех, кто никогда в жизни не занимался тяжелым физическим трудом по экономической необходимости»17.
Труд теряет былую значимость. Все больше людей смотрят на труд как на тяжкую повседневность и были бы рады навсегда от нее избавиться. Особенно в условиях гнетущего обострения так называемых глобальных проблем, которые со времени обнаружения их Римским клубом так и остались не только нерешенными, но продолжают предвещать человечеству гибель от экологической катастрофы, исчерпания природных ресурсов, неизлечимых болезней, перенаселенности планеты и пр.
Вопрос о труде и его роли в жизни человека и общества близко подходит к вопросу о смысле жизни. Занимая бо́льшую часть активного времени современного человека, труд, если не становится смыслом жизни, то во многом его определяет. Вопрос в том, насколько это правомерно.
Сколько я себя помню, я ничего не хотела делать. Прежде всего это касалось домашних обязанностей, и именно с ними в мою жизнь вошло неприятие операции «делать», которое позже переросло в неприятие работы вообще.
На одном из обсуждений тематики этой книги в шутку было сказано: «трудиться или не трудиться?» – это как «быть или не быть?». Конечно, в каждой шутке есть доля истины, однако сопоставление этих двух вопросов свидетельствует о гипертрофированном представлении о значимости труда в жизни человека. И это представление – последствие экспансии индустриального труда, который до сих пор осознается нами в качестве некоего постулата, существующего и определяющего жизнь от века.
Отсутствие усидчивости: уроки игры на фортепиано
Моему нежеланию что-либо делать с детства сопутствовало отсутствие так называемой усидчивости. Наиболее явно и прежде всего это проявилось в занятиях музыкой. Вот уж действительно область деятельности, требующая подлинного трудолюбия. Существуют легенды о гениальных музыкантах, которые обходились без многочасовых ежедневных упражнений. Например, так описывают способности выдающегося советского пианиста Якова Флиера. Я не очень-то во все это верю, видимо потому, что это просто противоречит здравому смыслу. Очевидно и неоспоримо, что мастерство и профессионализм требуют временно́го вложения. Возможно, кто-то с легкостью осваивает иностранные языки, тонкости математических исчислений, но такие случаи скорее являются исключением из общего правила. Не случайно в языковых и математических спецшколах изучению этих дисциплин и выработке необходимых навыков посвящаются ежедневные многочасовые занятия. Что же касается музыки, то овладение техникой исполнительского мастерства – задача из труднейших. Профессии пианиста учатся с детства. Образование музыканта занимает 15–17 лет жизни.
Неусидчивостью страдают многие молодые музыкальные дарования. Редко какому ребенку выпало счастье сразу же втянуться в многочасовые изнурительные занятия, большинство не любит и не хочет заниматься, нуждается в постоянном контроле родителей. На одной из художественных выставок я видела картину, на которой изображен юный пианист, ноги которого стояли, как положено, у педалей пианино, а еще одна (воображаемая) убегала из-под пианино на улицу.
Усидчивость я понимаю вполне традиционно – как способность к долговременному деятельностному напряжению. И пример обучения игре на фортепиано демонстрирует, как постепенно происходит трансформация нежелания делания чего-либо в желание и даже удовольствие.
Но пока это не достигнуто, способность к долговременному деятельностному напряжению – это условие успеха. И этим не следует пренебрегать.
В иных случаях в подобной способности нет острой необходимости. Чтобы учиться в общеобразовательной школе, играть со сверстниками, осваивать компьютер, кататься на велосипеде, коньках, плавать, даже поступить в высшее учебное заведение обычно хватает средних способностей и не требуется какой-то особой усидчивости. Разумный вопрос: зачем вообще нужна усидчивость, если многое достижимо и без нее? Здесь любопытно обратиться к рассуждениям философа Джорджа Беркли о том, зачем, если все в мире – продукт деятельности духа, нужны сложноорганизованные механизмы, например часы. Не проще ли было взять коробку со стрелками и наделить ее свойством показывать время? Зачем всемогущему Богу понадобилось создавать подобные сложные вещи, требующие скрупулезной работы человека (например того же часового мастера) по их изготовлению. В «Трактате о принципах человеческого знания» (1710) Беркли отвечает на подобные вопросы предполагаемых оппонентов.
…Спросят, для какой цели служит искусная организация растений и живой механизм частей тела животных; разве растения не могли бы расти и менять листья и цветы, а животные производить все свои движения столь же хорошо в отсутствии, как и в присутствии этого разнообразия внутренних частей, столь изящно устроенных и соединенных между собой, которые, будучи идеями, не содержат в себе никакой силы или деятельности и не находятся в необходимой связи с действиями, им приписываемыми? Если есть дух, непосредственно производящий всякое действие… актом своей воли, то мы вынуждены признать, что все, что есть изящного и художественного в произведениях как людей, так и природы, создано понапрасну. В соответствии с этим учением мастер, хотя он и сделал пружины, колеса и весь механизм часов и приспособил их так, чтобы, как он предполагал, они производили запланированные им движения, он тем не менее должен думать, что вся его работа ничему не служит и что есть некоторый ум, который передвигает стрелку и указывает час дня. Но если это так, то почему бы уму не делать этого без того, чтобы мастер тратил труд на изготовление и согласование механизма? <…> То же самое может быть сказано о часовом механизме природы, бо́льшая часть которого так чудесно изящна, что он едва распознается лучшим микроскопом…
Но если вдуматься в это затруднение, то окажется, что хотя устройство всех этих частей и органов не безусловно необходимо для произведения какого-нибудь действия, но оно необходимо для произведения вещей постоянным и правильным путем, согласно законам природы. Существуют известные общие законы для всей цепи естественных действий; они изучаются посредством наблюдения и исследования природы, и люди применяют их как к произведению искусственных вещей на пользу и украшение жизни, так и к объяснению различных явлений, которое состоит только в указании соответствия какого-либо отдельного явления общим законам природы, или, что то же самое, в открытии единообразия в произведении естественных действий, как станет очевидным для каждого, кто обратит внимание на различные случаи, когда философы притязают на объяснение явлений. <…> И не менее ясно, что определенные величина, форма, движение и распределение частей необходимы если не безусловно для произведений некоторого действия, то для произведения его в соответствии с постоянными механическими законами природы. Так, например, невозможно отрицать, что Бог или тот ум, который охраняет и направляет общий ход вещей, мог бы, если бы вознамерился, совершить чудо, произвести все движения на циферблате часов без того, чтобы кто-либо сделал механизм и пустил его в ход; но если он хочет действовать согласно с законами механизма, им же с мудрыми целями установленными и соблюдаемыми в природе, то необходимо, чтобы те действия часовщика, коими он изготовляет и правильно приспособляет механизм, предшествовали возникновению указанных явлений, равно как чтобы каждое расстройство движений было связано с восприятием некоторого соответственного расстройства механизма, по устранении которого (расстройства) все снова приходило бы в прежний порядок.
Но в некоторых случаях бывает необходимо, чтобы творец природы обнаружил свою верховную силу произведением какого-нибудь явления вне обычного правильного хода вещей. Подобные исключения из общих законов природы служат тому, чтобы поражать людей и внушать им уверенность в бытии Бога; но это средство должно употребляться нечасто, потому что в противном случае есть полное основание признать, что оно перестанет производить действие. К тому же бог, по-видимому, находит лучшим избирать для убеждения нашего разума в своих свойствах произведения природы, обнаруживающие в своем строении столько гармонии и искусства и так ясно доказывающие мудрость и благость своего творца, чем возбуждать в людях веру в его бытие путем удивления чрезвычайным и поражающим событиям» (курсив мой. – Т. С.)18.
В продолжение разговора об усидчивости мне хотелось бы обратиться к одному из суждений французского философа Алена (Эмиль-Огюст Шартье). В суждении «Капельмейстер» Ален как раз задается вопросом о смысле усидчивости, причем усидчивости ребенка, обучающегося игре на фортепиано. Каков смысл такого времяпрепровождения? К чему оно может привести?
«Девочка, которая хочет научиться играть на пианино, начинает с того, что сотни раз повторяет одни и те же движения под надзором учительницы, главная добродетель которой – строгость. Девочка творчески растет и достигает такого уровня, что сама может давать уроки музыки в своем квартале, где она время от времени за десять минут исполняет отрывок, который репетировала неделю. Иногда ей позволяют играть перед знаменитым мэтром; за целый месяц до этого страшного дня она перестает есть и спать, а только повторяет в уме и на клавиатуре ту же череду нот. Без такой подготовки она не сможет рассчитывать на положительную оценку знаменитого мэтра. После десяти лет такой суровой муштры она все еще в начинающих, но уже в зависимости от своих наклонностей, может выбрать консерваторию, чтобы стать звездой, музыкальное училище, где добиваются результатов поскромнее, или какую-либо другую школу в зависимости от того, к чему лежит душа и как далеко от дома предстоит ездить. Каждая поклоняется своим богам и пророкам, однако в жизни каждой был напряженный труд, монотонные упражнения, грозные экзамены. Если эта пианистка и не станет примой, то я смогу ей сказать, не рискуя ошибиться: “Ты умеешь хотеть”. Музыка формирует больше характеров и спасает больше жизней, чем даже мудрость.
Музыка отвлекает, музыка утешает, она одна всегда рядом. Если бы мы умели садиться за свои мысли, как садятся за пианино, то людские несчастья отступили бы.
Но где здесь клавиши? Где методика? За этим инструментом даже мастера ведут себя как варвары, которые вовсе не учились музыке, хотели бы полюбить ее, а играют одним пальцем “Светит месяц”. Думать упорядоченно, так, как это делают настоящие мастера, это, скажете вы, намного сложнее, чем заставлять говорить черные и белые клавиши. Сложнее? Не знаю. Я скажу вам об этом, когда мудрость станут преподавать профессионально, как игру на фортепиано; когда ученики станут трудиться; когда учитель станет исправлять их черновики… (Написано 25 июня 1921 г.)»19.
Средняя школа
Надо сказать, что, несмотря на мое нежелание что-либо делать, в школе мне все-таки нравилось учиться. У меня это хорошо получалось. Я с удовольствием решала задачи по математике, занималась физикой и литературой.
Еще мне нравилась так называемая общественная работа. (К сожалению, приходится пользоваться словом «работа», хотя в данном случае речь идет вовсе не о работе.). В возрасте 13 лет я ощутила в себе присутствие организаторских способностей20. Я охотно участвовала в различных школьных мероприятиях, мне было интересно, и я легко со всем справлялась. Это была скорее игра, а не работа, точнее, это совсем не было работой.
Итак, школьные годы прошли достаточно интересно и наполненно особого трудолюбия школа от меня не потребовала, учиться было легко, общественными делами заниматься интересно, школу я окончила с отличием и поступила на физический факультет Московского государственного университета.
Выбор профессии: пример родителей
Полагаю, что во многом выбор профессии также был предопределен моим нежеланием делать что-либо. Я никогда не хотела кем-то быть. У детей часто спрашивают: «Кем ты хочешь быть? Кем ты будешь, когда вырастешь?» Я не помню, задавали ли мне эти вопросы и что я на них отвечала. В младшем школьном возрасте мне почему-то нравилось воображать себя ученым-химиком. Представляя себя в лаборатории, я имитировала процесс научной деятельности, используя подручные домашние средства. Химические опыты увлекали меня недолго.
Последующее изучение химии в рамках школьной программы искоренило всякое желание заниматься этой дисциплиной. При этом не обнаружилось и особого желания заниматься какой-либо другой. Поэтому я не могла определить, какая наука или род деятельности представляют для меня особый интерес, какую профессию мне выбрать.
Единственное, что я знала твердо: нужно быть преподавателем. Мои родители были преподавателями, и я сумела оценить все плюсы этой профессии. Мысли о том, что можно вообще не работать и следовало бы искать пути такого устройства жизни, у меня не возникали согласно устойчивым стереотипам и настроениям советского общества второй половины ХХ в., воспринятым и воспроизводимым в нашей семье.
Плюсы профессии преподавателя состояли прежде всего в том, что эта работа не была каждодневной, в течение учебного года полагались каникулы, а летом вообще два месяца отпуска.
Конечно, я должна отметить, что существуют и другие плюсы в профессии преподавателя, которые я видела и положительно оценивала. Во-первых, преподаватель работает с молодежью. В молодежной среде, думала я, можно продолжать чувствовать себя молодой, несмотря на неизбежное течение времени. Во-вторых, мне нравилось уважение, с которым студенты и ученики относились к моим родителям, нравилось, что лекции отца хвалят студенты, мамины ученики участвуют в конкурсах, поступают в музыкальные училища и консерватории. Родители были довольны результатами своей работы, и при этом они были свободными людьми. Каждый из них по-разному использовал свободное время: отец постепенно увлекся научной работой, стал все больше просиживать за рабочим столом за написанием учебников, составлением словарей и пр. Мама же хотела, чтобы мы жили в достатке, и бралась за дополнительную работу.
Физический факультет
Поступив на физический факультет университета, я поняла, что это не школа, и здесь нужна усидчивость. С первого прочтения или прослушивания математизированные предметы в голове не задерживались, и требовались старание и прилежание для их постижения. Возможно, не так уж и много этого старания было бы нужно, но я же ничего не хотела делать.
Довольно скоро я поняла, что в выборе факультета допустила ошибку. Один известный российский философ, отвечая на вопрос, почему он поступил учиться на философский факультет, пошутил: «По глупости»21. Полагаю, что философию он выбрал все-таки не по глупости, скорее эта реплика касается выбора факультета, если учитывать, каким был философский факультет МГУ в середине ХХ столетия. Вот я-то уж точно поступила на физический факультет по глупости. Я сразу же поняла, что учиться здесь неинтересно, что это совсем не та физика, которая мне нравилась в школе. Еженедельно проходил физический практикум. Каждый из практикумов предполагал выполнение некоторой лабораторной работы по определенному направлению физики и предварялся инструктажем сотрудницы какой-либо из факультетских кафедр. Почему-то никто из них никогда не провел инструктаж так, чтобы было понятно, как делать работу, вследствие чего почти никогда не удавалось выполнить ее удачно. Уверена, что многие, окончившие физфак, присоединятся к моему мнению.
Что касается студенческих лет, то у меня остались три приятных воспоминания: общественная работа, студенческий театр отделения радиофизики (ТОРФ), лаборатория кафедры акустики, где я писала дипломную работу.
Лаборатория мне запомнилась тем, что в ней было помещение высотой не менее 6 метров (два этажа). Ровно посередине этого помещения во всю его ширину была натянута прочная сетка, по которой можно было ходить. Это помещение было предназначено для изучения различных шумовых эффектов. При мне никто там никаких экспериментов не проводил, но мне нравилось заходить в эту огромную комнату и ходить по сетке, осознавая свою причастность к науке22. В каком-то смысле это напоминало мои детские «химические» эксперименты в «домашней лаборатории».
Относительно общественной работы могу сказать, что наличие организаторских способностей действительно доставляло мне удовольствие. Мне хотелось, чтобы группа, в которой я училась, была лучшей на курсе, чтобы кафедра, на которой я проходила специализацию, была лучшей на отделении. Я думала о том, что и как я могу сделать, чтобы это осуществилось. И делала, и это было легко и интересно, успех доставлял удовольствие, достижение целей удовлетворяло мои наклонности Стрельца.
В студенческий театр я попала, когда наш курс выехал на картошку. Группа студентов, обладавших творческой инициативой, быстро организовала студенческий театр, который готовил спектакль и был освобожден от ежедневного труда в поле. Театру понадобилась пианистка, и пригласили меня. Я совершенно не ожидала такого поворота судьбы, но это было замечательно.
Однако физические науки мне не нравились, и я полюбила философию. Полюбила на втором курсе, когда лекции стал читать профессор Лев Валентинович Воробьев. До этого я представляла философию достаточно смутно и мало что о ней знала, просто мне нравилось размышлять и думать, что я философствую. Но философия в изложении Воробьева показалась настолько интересной, что я стала ходить на все курсы, которые он читал на нашем факультете. Воробьев очень интересно рассказывал о жизни и идеях философов Античности, Нового времени и эпохи Просвещения; марксизма он не читал. После лекции Воробьев всегда оставлял несколько минут для ответов на вопросы. Именно его ответы на наши вопросы представлялись мне тогда наиболее важными. Среди прочего он рассказал нам, что, для того чтобы быть интересным другим людям, человек должен все время развиваться. Я это запомнила на всю жизнь.
Заметив мое постоянное присутствие на своих лекциях и семинарах, а также безусловную заинтересованность, Воробьев предложил мне поступать в аспирантуру по философии.
Философская аспирантура
Поступление в философскую аспирантуру открыло новую эпоху в моей жизни. Мне опять стало легко и интересно учиться, я на «отлично» сдала экзамен по истории западной философии комиссии, состоявшей из трех важных профессоров. Своим организаторским способностям я тоже нашла применение. У нас была очень хорошая группа аспирантов. Мы дружили, часто собирались в общежитии в главном корпусе МГУ.
Меня увлекла подготовка диссертации. Впервые я почувствовала вкус к научной работе. Я не могла оторваться от диссертации, засиживалась за полночь. Ставить вопросы, искать ответы, обоснования, писать текст – все это оказалось так интересно, что вовсе не воспринималось как работа. А на третьем году обучения я стала Ленинским стипендиатом.
Защита состоялась, прошла успешно. Впереди открывался намеченный путь преподавателя. О научной карьере я тогда не помышляла, поскольку этот путь был еще для меня неясен. Слишком уж быстро совершилось превращение физика в философа, я не была готова к таким многомерным превращениям одновременно.
Подготовка курса «Социология труда и занятости»
Откуда же все-таки возникло желание написать книгу об отношении людей к труду? Мысли о книге появились относительно недавно, хотя рефлексия по поводу нежелания работать дала о себе знать еще в 1998 г., когда мне предложили подготовить курс «Социология труда и занятости». Никакой радости это у меня не вызвало. Но отказаться от подготовки и чтения этого курса я не могла. Подготовить его я должна была за два летних отпускных месяца. Я собрала книги, которые мне удалось найти и приступила к работе23.
Однако, едва приступив к ней, я увидела, насколько неинтересен мне этот предмет. И не просто неинтересен. Уже сами основополагающие для этого курса понятия отторгались моим сознанием, душей и сердцем. Я не хотела ничего знать ни про труд, ни про работу, ни тем более про условия труда, его орудия, нормы, организацию, мотивацию, трудовую мобильность, рынок труда, безработицу… Все эти понятия просто не воспринимались мной, вызывая духовную идиосинкразию. Понятийный аппарат социологии труда во многом был близок социальной философии (в эпоху СССР – исторический материализм). Этот предмет на физическом факультете преподавали крайне скучно, в аспирантуре он также не вызывал у меня интереса. Преодолевая огромное нежелание, неприятие, вызываемое тематикой, связанной с трудом, я все-таки подготовила лекции к началу учебного года.
Социальная политика и труд
Занятия социологией не прошли для меня даром. После социологии труда я занялась социальной политикой. Разработала курс, написала книги «Социальная политика» (учебник, написанный в 2004 г. в соавторстве с С.Н. Смирновым), «Два века социальной политики» (2005), «История и теория социальной политики» (2010), «Государство всеобщего благосостояния: от утопии к кризису» (2013). В работе над курсом и этими книгами мне вновь пришлось обратиться к проблеме труда, поскольку сфера социальной политики непосредственно соприкасается с политикой занятости, политикой на рынке труда.
Один из разделов монографии «Два века социальной политики» (собственно раздел по истории социальной политики) включал материалы по мерам обеспечения занятости, привлечения и даже принуждения к труду в странах Западной Европы. Эти материалы вновь натолкнули меня на размышления об отторжении труда человеческой природой, о его нежелательности. По этим мотивам я написала небольшой очерк, который стал основой статьи, опубликованной в журнале «Общественные науки и современность», и позже – раздела в монографии «Феномен свободы в условиях глобализации» (2008), что подвело меня вплотную к замыслу данной книги.
Так в моей жизни сошлись два феномена – «труд как составляющая моей жизни» и «труд как объект исследований и размышлений». Книга, которая представлена на суд читателя, – это пример парадоксального сочетания несочетаемого: с одной стороны, труда как наказания и муки, с другой – труда как радости, творения, вдохновения и созидания. Книга о труде и против труда, книга о труде как величайшей загадке человеческой жизни.