Часть I. Как Англия стала и почему остается великой

Глава 1. Складывание уникального политического механизма

1.1. Открытый характер формирования элит

Источником внутренней демократичности английской власти (ни в малейшей степени не мешавшей проявлениям абсолютной жестокости с её стороны к социальным низам или иным народам) является, насколько можно судить, война Алой и Белой розы (1455–1487 годы), вспыхнувшая сразу после поражения Англии в Столетней войне и во многом под влиянием этого поражения.

Беспощадное взаимное уничтожение противников привело к тому, что, как во Франции после Ватерлоо, «воевать дальше было уже… некому. Английская знать… истребила друг друга, а заодно и разорила собственную страну» [82]. Погибли практически все принцы крови обеих боровшихся династий, почти все аристократы, рыцари и служилое сословие в целом. Общее число убитых оценивается историками в 105 тыс. чел. – около 3,75 % тогдашнего населения Англии [9].

Богатства истребленной аристократии и рыцарства достались в основном торговцам (в том числе небольшой части рыцарей, уклонившихся от войны ради личного выживания и занявшихся торговлей, а также разбогатевшим на спекуляциях крестьянам), которые стали массово покупать дворянские и аристократические титулы прежде всего выморочные. Как писал в 1701 году руководитель английской разведки Даниэль Дефо, автор «Робинзона Крузо», в поэме «Чистопородный англичанин»: «При чём тут рыцари – их нет у англичан! Бесстыдством, золотом тут куплен пэров сан!»

Эта наиболее умная часть общества (кровопролитная междоусобная война оказалась исключительно мощным, хотя и не вполне естественным инструментом социального отбора) стала опорой династии Тюдоров; нынешняя британская аристократия в основном является их потомками.

Истребившая сама себя старая феодальная знать уже даже чисто физически не могла противостоять формированию абсолютизма, который по сравнению с ней являлся, безусловно, прогрессивной организацией власти. В результате переход к нему произошел неизмеримо быстрее и проще, чем во Франции или Испании.

Абсолютизм в Англии опирался непосредственно на мелких и средних дворян (в том числе бывших торговцев), сражавшихся в феодальной войне не за убеждения и даже не против врагов, а за покровительство «своего» лорда-протектора, – на место которого после самоистребления феодальной знати пришел король. Поэтому влияние и самостоятельность парламента как института, большинство в котором составили такие дворяне, снизились, а власть короля окрепла.

Неожиданным побочным следствием войны Алой и Белой розы представляется интенсивное развитие такого исключительно важного фактора конкурентоспособности, как специальные службы. «Секретная служба… получила невиданное прежде развитие. Генрих VII Тюдор… чувствовал себя… непрочно на престоле. Чтобы иметь исчерпывающую информацию о… своих врагах, он создал… разведывательную организацию. Люди… на секретной службе… делились на четыре группы. Первая… – секретные агенты, которыми обычно были резиденты (английские дипломаты и купцы[15]), занимавшие… высокое положение в… стране или области, где они проживали. Ко второй… принадлежали «информаторы» – …люди из низших слоев общества, нанимаемые для добывания… определенных сведений. Третью… составляли профессиональные разведчики, которым поручалось… следовать за определенными людьми, выявлять их связи, если нужно – организовывать их похищение. К четвёртой группе относились профессиональные шпионы, прикрывавшиеся какой-либо респектабельной профессией, дававшей предлог для переезда… и обеспечивавшей доступ в круги, которые обладали нужными сведениями» [110].

Война Алой и Белой розы (как и последующие потрясения) способствовала низкой формальной институционализации британской государственности и высокой роли в ней разнообразных неформальных структур – самодеятельных организаций самоорганизующейся самостоятельной элиты.

Правда, некоторые исходно неформальные структуры со временем обретали уникальный формализованный статус. Так, Почтеннейший Тайный Совет Его Величества, официально созданный в 1708 году, – формально лишь консультационный орган при монархе. «Несмотря на общепринятое в политической системе разделение власти, [он,] наоборот, её соединяет, обладая собственной судебной системой и имея право выпускать указы… в обход парламента… Совет курировал различные направления государственной политики: от чеканки монет до присуждения академических степеней. В 1971 году… ради американской военной базы его решением была произведена депортация населения независимого острова Чагос. Даже признание её незаконной Верховным Судом Великобритании не изменило ситуации. Тайный Совет… тайно рассматривал данные по наличию оружия массового поражения перед агрессией в Ираке. Закон о военных действиях [передававший решение об агрессии парламенту – М.Д.] был заблокирован королевой» [68]. Указы Тайного Совета принципиально игнорируют все остальные юридические нормы, включая нормы международного права. Они обладают уникальным самостоятельным правовым статусом, по которому их принятие в чрезвычайных ситуациях (причём отнесение той или иной ситуации к чрезвычайной осуществляет сам Тайный Совет) минует все официальные, в том числе установленные законом процедуры, включая парламентскую [158].

«Поскольку современное (Modern) английское/британское государство формировалось как слабо институционализированное (это в значительной степени компенсировалось исключительно важной организующей ролью уже в XVI–XVII вв. английских спецслужб[16]) с высокой степенью отделенности господствующего класса от государства, значительно более важную роль, чем официальные структуры, играли в Великобритании структуры «полуофициальные» – масонские ложи (островные) и различные клубы, превратившиеся в конце XIX-e. в закрытые наднациональные структуры мирового (североатлантического) согласования и управления. Подобные структуры… имели преимущество перед государственными» [95; с. 517–518].

Но главное следствие войны Алой и Белой розы, имевшее фундаментальное историческое значение, – возникновение жесточайшего дефицита элиты в целом, создавшее в Англии уникальный социальный механизм: мелкое и среднее сельское дворянство (джентри), в отличие от континентального, было открытым сословием, интенсивно пополнявшимся купцами и богатыми крестьянами. Торговцы, более всех выигравшие от войны, не в порядке исключения и с нарушением сложившихся правил за взятку, а открыто, законно и массово пополняли ряды дворянства.

Таким образом, опираясь на мелкое и среднее дворянство, абсолютизм опирался тем самым и на купцов, и на разбогатевших крестьян, расширив свою социальную базу до непредставимых на континенте масштабов. Это обеспечило внутренний демократизм английской элиты – и, соответственно, её эффективность.

Форсировало это и развитие прогрессивных в то время рыночных отношений, так как новое английское дворянство вырастало непосредственно из них (пусть даже и в форме спекуляций на выморочном послевоенном имуществе) и было вскормлено ими, а не враждебно противостояло им (в отличие от континентального).


При этом, пусть и с кардинальным персональным обновлением, в Англии сохранилась аристократия как критически значимый для существования и прогресса страны и народа общественный механизм – значимый и устойчивый социальный слой, ассоциирующий себя со своей страной, связывающий с ней своё будущее и будущее своих потомков, свободный при этом от изнуряющей и развращающей борьбы за выживание (пусть даже и социальное, а не непосредственно физическое).


Эти качества превращают аристократию в исключительно значимый стратегический фактор конкурентоспособности любого общества, единственный социальный механизм, в долговременном плане гарантирующий (хотя, разумеется, далеко не с абсолютной надежностью) страну и народ от саморазрушения, вызываемого возникновением и укреплением олигархии с её всепоглощающим самоубийственным эгоизмом [104].

Британский король Георг V отнюдь не случайно после Февральской революции в России не пустил к себе свергнутого усилиями его спецслужб российского двоюродного брата, прекрасно понимая, что речь идет о его жизни или смерти. Дело было, скорее всего, не только и не столько в благородном для всякого нормального английского джентльмена желании украсть российское «туземное» золото, переведенное в Англию в начале Первой мировой войны (как отмечает В. Ю. Катасонов, 498 тонн, из которых, правда, 58 тонн вскоре было продано), сколько в стратегическом подрыве конкурентоспособности России путем уничтожения в огне революции стержня её пусть и прогнившей, но все же сохранявшей свои потенциальные возможности как фактора стратегической устойчивости общества аристократии – царской семьи[17].

1.2. «Инфляционная революция» как инструмент социального преобразования

Лишенное всякой сдерживающей силы (феодальная аристократия была истреблена, а островное положение и кромешная бедность тогдашней Англии надежно гарантировали её от внешнего вторжения), развитие капитализма мгновенно приобрело откровенно зверский характер, форсировав среди прочего процесс «огораживания».

Богатые землевладельцы (те самые джентри) сгоняли крестьян с земли, превращая её в огороженные пастбища для овец. Продавать шерсть в Нидерланды, а после запрета её вывоза (в рамках начатой Кромвелем в 1651 году Навигационными актами протекционистской политики[18], обеспечившей развитие экономики) на суконные мануфактуры Англии было намного выгоднее, чем выращивать и продавать зерно, и «овцы съели людей»; для увеличения масштабов пастбищ крестьян выгоняли и из домов.

По ряду сообщений, масштаб и зверства «огораживания» весьма существенно преувеличивались в политических целях, в том числе и современниками. После страшной разрухи, вызванной чумой 1348–1349 годов и войной Алой и Белой розы, Англия лежала в руинах, и еще в 1520-х годах «земли было больше, чем людей»; общий дефицит земли появился лишь в 1550-е годы [367]. (Насколько можно судить в настоящее время, переориентация национальной энергии на формирование промышленности, прежде всего суконной, поддержанная и направленная протекционистской политикой государства, стала реакцией прежде всего именно на возникновение этого дефицита, знаменовав собой начало перехода от экстенсивной к интенсивной модели развития,разумеется, на технологической базе и в иных реалиях того времени)

Всего же уже к 1500 году было огорожено (то есть выведено из долевого владения в частную собственность отдельных владельцев) около 45 %, а за весь последующий XVI век огородили ещё не более 2,5 % всех английских земель [195, 365].

Конечно, болезненность «огораживаний» могла быть качественно усилена тем, что с развитием капитализма им подвергались в первую очередь наиболее плодородные, близкие к рынкам сбыта и населенные земли (так что на этих 2,5% земель могло собираться 10 % урожая и жить 20 % крестьян, а то и больше). Кроме того, следует учитывать, что со ставших дефицитными земель сгоняли незаконно занявших их за годы разрухи, которые возделывали их иногда поколениями, – и вот этих сквоттеров никто уже не считал.

Однако значительно более важным фактором массового обнищания стал поток серебра[19] после открытия Америки Колумбом, который обесценил его во всей Европе и привел к «революции цен»: «В XVI веке из-за огромного наплыва серебра из Южной Америки цены на основные продукты выросли в среднем по Европе в 3–4 раза…» [55]. В частности, только за 1510–1580 годы в Англии цены на продовольствие выросли втрое, а на ткани – в 2,5 раза, что обогатило торговую буржуазию и «новое дворянство» при разорении крестьян и не занимавшихся спекуляциями или созданием производств землевладельцев, чьи доходы в номинальном выражении были относительно стабильны [107]. Это объясняет то, что земельная собственность джентри росла, в том числе, за счет собственности крупных лордов [206, 339, 340], и прежде всего именно «к джентри перешли… земли в результате распродажи секуляризованных в XVI веке монастырских имуществ» [81].

Таким образом, капитализм в Англии развивался через не только «огораживание», но и фатально недооцениваемую историками, спрятавшуюся в его тени «инфляционную революцию», которая разоряла крестьянство не менее эффективно, чем прямое насилие.

(Интересно, что после Великой Октябрьской Социалистической революции интернационалисты-ленинцы, крайне внимательно изучавшие британский опыт, попытались уничтожить объективно противостоявшие им капиталистические и феодальные классы аналогичной «инфляционной революцией», призванной с точки зрения их левацкой части в конечном итоге привести к отмене денег в силу их полного обесценения и наступления таким образом коммунистического общества. Более чем через столетие схожий инфляционный удар по своим политическим противникам нанес в 20-е годы XXI века также связанный с Англией президент Турции Эрдоган)

Когда вызванное этими процессами массовое бродяжничество стало повседневной проблемой, за него ввели смертную казнь, обеспечив приток крайне дешевой рабочей силы на мануфактуры и в поместья новых дворян, а затем и на флот, несмотря на его каторжные условия. (Часть бродяг гуманно загнали в работные дома, создав крайне пригодившееся после изобретения паровой машины разделение сложного труда на простейшие операции, однако, несмотря на создание первого работного дома в Брайдуэлле ещё в 1556 году, широкое распространение в Англии они получили лишь после 1631 года.) Общее число казненных за бродяжничество в XVI веке оценивается в более чем 160 тыс. чел. – в полтора раза больше числа погибших в войне Алой и Белой розы [9].

Длительное беспощадное подавление бедных, истребление асоциальных, в том числе и ставших таковыми отнюдь не по своей вине элементов общества, решительное поощрение и всемерная защита богатства стали эффективными методами социальной инженерии. Именно они сформировали в итоге английский национальный характер – законопослушный, упорный, патриотичный, гордящийся своей властью как таковой, вне связи с её эффективностью и тем более ответственностью перед управляемыми, уважающий права соотечественников и отрицающий права всех остальных. Этот характер стал самостоятельным фактором конкурентоспособности страны и её бизнеса; он хорошо иллюстрирует применительно к нации притчу об английском газоне, который надо подстригать каждый день 300 лет подряд[20].

В результате развития капитализма при отсутствии сколь-нибудь значимой феодальной реакции (то есть феодального сопротивления) английское крестьянство было «уничтожено как класс» (подобно тому, как немногим менее полутысячелетия спустя оно было ликвидировано в ходе «дефарминга»[21] Великой депрессии в США – в разительном отличие от пресловутой советской коллективизации), и деревня форсировано была переведена на капиталистические рельсы. Главное же следствие этих процессов заключается в упрочнении открытого характера формирования управляющей элиты, при котором успешные торговцы и богатые крестьяне законно, массово и свободно становились дворянами.

Естественно, по мере укрепления этого социального слоя возник объективный конфликт с его недавним политическим союзником и покровителем – абсолютизмом, увенчавшийся Английской революцией 1640–1660 годов, главной движущей силой которой стало имеющее прочный экономический фундамент «новое дворянство» – джентри.

1.3. Банкирские дома – катализатор рыночных отношений

Энергично и разнообразно инвестируя свои средства не только в Англии, но и за границей, «новое дворянство» вполне закономерно вступило в союз с банкирскими домами, занимавшимися финансированием торговли, обменом денег и ростовщичеством.

Они возникли в итальянских городах-государствах прежде всего Венеции (а также в Генуе и Ломбардии; уже в первой трети XIII века они «опутали долговой сетью значительную часть Европы», разжигая для последующего финансирования и захвата собственности проигравшего через кредитование победителя самые разнообразные войны [101]). Из-за укрепления Османской империи, перекрывшей сухопутный путь в Индию, прорыва в последнюю Португалии через Индийский океан и открытия Нового Света эти банкирские дома стали переносить свою деятельность в Западную Европу – вслед за перемещением туда общего центра деловой активности.

В 1582 году венецианская аристократия приняла стратегическое решение об установлении своего контроля за Голландией, которая являлась в то время одним из новых формирующихся «центров силы» Европы (альтернативные проекты, в конечном итоге потерпевшие поражение, рассматривали в качестве объекта приложения сил Ватикан и Испанию). Вместе с еврейскими купцами венецианцы открыли амстердамскую биржу, а в 1609 году амстердамский Wisselbank, «который контролировался 2 тыс. депозитариев и был главным в Европе до первых десятилетий XVIII в… когда пик Голландии в мировой торговле остался на полстолетия в прошлом» [101].

Венецианцы первыми признали Голландию в 1619 году, однако начавшаяся годом ранее Тридцатилетняя война убедительно продемонстрировала её уязвимость, совершенно неприемлемую для международного делового центра. Кроме того, в Голландии венецианцы вынуждены были конкурировать с опередившими их буквально на чуть-чуть евреями-марранами (криптоиудеями), бежавшими туда из Испании и Португалии в конце XVI века. «Единственной альтернативой Голландии была Англия – мало того, что остров…, но государство с… потенцией превращения в ядро североатлантической мир-экономики. К тому же. Англия была уже подготовлена венецианцами в качестве запасной площадки – они работали над этим с конца 1520-х годов.» [101].

Венецианские финансисты (вместе с еврейскими банкирскими домами, в которых они со временем растворились, а также французскими беженцами-гугенотами, уже в конце XVII века «правившими бал» в финансовой жизни Лондона [28]), оказали колоссальное оцивилизовывающее воздействие на английскую элиту. Однако они оплодотворили косную и некультурную среду «новых дворян» не только богатейшей и изощреннейшей политической и интеллектуальной традицией Венеции (не говоря уже о традиции иудаизма), но и четким до примитивности пониманием насущных потребностей торговли и в целом предпринимательства.

О глубине преобразования ими (и объективными требованиями того периода истории) Англии свидетельствует стремительное и драматическое изменение английского языка, за какие-то сто лет превратившегося из богатого и изысканного языка Шекспира в идеально упрощенный язык торговли и управления – и ничто более.

Вместе с тем процесс переноса центра деловой активности из Венеции в Голландию и, далее, в Англию выражал качественный, революционный переход: формирование мирового рынка, объемлющего и подчинявшего себе европейский. В силу этого процесса капиталы, бывшие в Венеции ещё европейской силой, к тому времени, когда они обосновались, наконец, в Лондоне, превратились в над-европейскую силу.

Как справедливо отмечал А. И. Фурсов, «выводить напрямую систему европейских государств и прочерчивать прямую линию от Венеции к Голландии [и тем более Англии – М.Д] едва ли правомерно. Между ними – качественное изменение: возникновение мирового рынка в XVI веке. О военной революции XVI–XVII вв. и экономическом кризисе XVII в. я уже и не говорю…

Европа… размыкалась, и размыкалась на экономической основе, к середине XVI в. эта тенденция уже миновала точку возврата. И дело здесь не просто в заморской экспансии, а в формировании мирового рынка – внеевропейского экономического каркаса европейской системы государств. К [середине XVI века] уже сформировалась та мировая («атлантическо-индийская») основа, которая объективно, извне Европы и не политически, как Османы или Россия, а экономически подрывала имперское паневропейское объединение [создавая тем самым экономическую основу могущества Англии не только позитивно, – как «владычицы морей», оседлавшей мировую торговлю[22], но и негативно – затрудняя создание раздавившей бы её в силу разницы потенциалов континентальной империи – М.Д.]. Подрывала, но не могла остановить, исключить вообще» [96].

Финансисты использовали в Англии (как и везде, как и всегда) имевшуюся власть, делая при этом особую ставку на способные сменить её под их контролем и в их интересах перспективные политические силы. Поэтому в Английской революции 1640–1660 годов они решительно поддержали парламент, бывший оплотом джентри (тем более, что Елизавета I взяла под полный контроль чеканку монет и в целом денежное обращение, лишив финансистов значительных доходов и вызвав тем самым их вполне естественное жесткое неприятие). Оплачивая Кромвеля в ходе гражданской войны, финансисты в результате его победы взяли под свой контроль практически всю хозяйственную жизнь Англии.

В частности, они захватили квадратную милю в самом центре Лондона и добились предоставления ей особого статуса, во многом сохранившегося и до наших дней.

И сегодня, как это ни парадоксально, «Лондонский Сити… имеет признаки суверена над властями Великобритании. Премьер-министр Великобритании должен в течение десяти дней приехать в Сити, когда Корпорация Сити… просит его о встрече. Если в Сити хотят видеть монарха, то он должен явиться [ещё быстрее] в течение недели [это можно объяснить тем, что банкиры Сити в своё время обеспечили власть короны, в то время как избираемый премьер-министр не обязан им чем-то подобным; поэтому он может откликаться на их зов менее быстро – М.Д].

Ежегодно министр финансов выступает в Гилдхолле (здание ратуши) и резиденции лорд-мэра, где он отчитывается…, как служит интересам финансов. Британский монарх может попасть на территорию Сити только с разрешения лорд-мэра. Порядок въезда на территорию лондонского Сити выглядит так. На границе Елизавету II ожидает лорд-мэр Сити с полицейскими, оруженосцем и жезлоносцем. [Только] после преклонения перед Жемчужным мечом (Pearl Sword) королева [или – в настоящее время – король – М.Д.] может въезжать в город» [51].

Надо сказать, что эти ритуалы отражают реальное соотношение символической, официальной и финансовой власти, сохранившееся и до настоящего времени.

В частности, «хотя Монарх и мифическая Корона не одно и то же, достоинство и полномочия, представленные в лице Монарха, в полной мере относятся также и к Короне, чьи действия не подлежат сомнению в Парламенте, так как “Король всегда прав”. Этим обеспечен идеальный государственный механизм управления Короной» [243].

Сам же этот не только «идеальный», но и «государственный» механизм в конечном итоге представляет собой власть финансового спекулятивного капитала: «“Корона” – это комитет от двенадцати до четырнадцати человек, управляющих независимым суверенным государством, известным как Лондон или “Сити”. Сити не является частью Англии, не подчиняется монарху и не находится под властью британского парламента… [Сити] управляется Лорд-Мэром… Здесь собраны вместе крупнейшие британские финансовые и коммерческие институты: процветающие банки, находящиеся под властью частного (контролируемого Ротшильдами) Банка Англии[23], Ллойд[24], Лондонская фондовая биржа и офисы большинства ведущих международных торговых концернов. Здесь же находится Fleet Street, сердце и основание газетного и издательского мира. Маленькая клика, которая “рулит” Сити, диктует, что делать, и британскому парламенту. Теоретически Британией управляют премьер-министр и Кабинет приближенных советников [Тайный Совет – М.Д.]. Эти фронтмены готовы на многое, чтобы создавалось впечатление, что они правят балом, но на самом деле они всего лишь марионетки, за ниточки которых дергают теневые персонажи, управляющие из-за кулис. История наглядно показывает, что британское правительство является рабом “невидимой и неслышимой” силы, сосредоточенной в Сити, где задают мотив. “Видимые и слышимые” лидеры по команде танцуют под эту мелодию. У них нет власти. У них нет полномочий. Несмотря на видимость, они лишь пешки в игре, которую играет финансовая элита» [199].

Управляющий Банка Англии в 1910–1919 годах Винсент К. Викерс со знанием дела отмечал: «…финансисты взяли на себя… не ответственность, но власть [!! – выделено мной – М.Д] контролировать мировые рынки и, следовательно, отношения между нациями, включающие международную дружбу или недоверие. Кредиты иностранным государствам организуются и предоставляются. Сити без… мысли о благосостоянии нации, а исключительно… чтобы увеличить задолженность, на которой Сити процветает и богатеет. Это национальная, а больше международная диктатура денег, которая, за счет владения большей частью прессы, превращает рекламу собственного частного мнения в видимость общепринятого…, разыгрывает одну страну против другой». А премьер-министр Ллойд Джордж с исчерпывающей прямотой признал: «Британия является рабом международного финансового блока» [243].

1.4. Компромисс внутри за счет экспансии вовне: структурирование политической элиты

Хозяйственное процветание Англии в первой половине XVII века оставалось крайне неустойчивым, так как после запрета вывоза необработанной шерсти опиралось на единственный предмет экспорта – шерстяные ткани (составлявшие более 80 % экспорта [10]). Экономика, таким образом, являлась моноотраслевой и несла все связанные с этим риски. Английские купцы отчаянно нуждались в защите от голландских конкурентов, правительство – в повышении налогов; результатом стало вполне разумное и принесшее обильные плоды качественное усиление протекционизма.

Навигационные акты, издававшиеся с 1651 по 1673 годы (то есть и при республике, и после Реставрации, которая не противодействовала ключевым интересам бизнеса и как минимум не мешала его развитию) в целях обеспечения положительного сальдо внешней торговли, устанавливали, что импорт может доставляться в Англию только напрямую из страны-производителя (или из английской колонии) и только на её либо на английских кораблях; перевозки между английскими портами (внутренний каботаж) также разрешались только на английских кораблях. Жестко фиксировалась также минимальная доля англичан в экипажах английских кораблей (причём эта доля оставалась неизменной даже в периоды жесточайшей нехватки рабочих рук, благодаря чему, собственно говоря, английский флот и остался английским).

Навигационные акты решительно и бесповоротно вывели за рамки английской торговли флот и порты всех её конкурентов, и в первую очередь Голландии. Нужные Европе колониальные товары (включая табак и сахар) шли непосредственно в Англию, – соответственно, и колонисты могли покупать всё необходимое исключительно на её рынках. Таким образом английские купцы сделали себя единственно возможными посредниками между колонистами и европейцами, обеспечив себе головокружительные сверхприбыли при помощи искусственно созданной монополии.

Голландцы безуспешно пытались защитить выгодную им свободную торговлю в морских войнах 1652–1654[25] и 1665–1667 годов. При этом лишь в войне 1672–1674 года Карл II, заручившись в обмен на поддержку католицизма (вызывавшую весьма серьезное политическое напряжение внутри Англии и создавшую тем самым предпосылки для последующих революционных потрясений) союзом с Людовиком XIV, сумел заставить Голландию защищаться.

В результате действия Навигационных актов Голландия необратимо стагнировала, а Англия бурно развивалась (за первые 40 лет XVII века обороты её внешней торговли выросли вдвое, – собственно, тем самым и создав предпосылки для Навигационных актов, а за столетие в целом вдвое увеличились как число ее кораблей, так и таможенные доходы) и достаточно быстро заняла место Голландии в качестве торгового лидера Европы (став лидером, соответственно, и в одном из важнейших направлений тогдашней международной торговли – торговли рабами).

Стремительное развитие капитализма в силу уничтожения остатков феодальных ограничений продолжалось и после Реставрации Стюартов: Карл II вернулся в совершенно другую страну и не пытался её переделать (за исключением заигрываний с католицизмом, которые обеспечили ему союз с Францией против Голландии и субсидии от Людовика XIV, позволившие ему в конце правления вообще отказаться от налогов, сбор которых регулировался враждебным ему парламентом).

Сложившиеся в середине 1670-х годов в английской элите тори (сторонники монархии и англиканства) и виги (сторонники парламента и протестантов), борясь друг с другом за политическую власть, были при этом едины в своём категорическом неприятии католиков и французов, а значит – и опиравшегося на них Карла II.

Это единство позволяло тори и вигам, конкурируя друг с другом, тем не менее избегать войны между собой, что стало грандиозным шагом к цивилизованному устройству государства, не ослабляемого, но лишь усиливаемого внутриполитической борьбой.

Взошедший на престол после отравления Карла II ртутью в ходе алхимических опытов его младший брат Яков II («веселый король» Карл II, только признавший 14 своих внебрачных детей, умудрился не оставить после себя ни одного законного наследника) сумел восстановить против себя Англию за рекордные три года. Народ возненавидел его за последовательную политику восстановления католицизма, а элита («новое дворянство» и финансисты) – за крайне жесткий и столь же последовательный курс на построение абсолютизма по французскому образцу.

Виги и тори объединились против Якова II, но нового Кромвеля в их рядах не нашлось. Однако, когда у пожилого (из-за чего его объединенные противники просто надеялись на его смерть) короля-католика появился наследник[26], деваться стало некуда, и банковские дома профинансировали «Славную революцию» 1688 года – успешную благодаря предательству командующего армией Черчилля, ставшего за это лордом Мальборо, интервенцию Вильгельма Оранского [27]и государственный переворот (помимо прочего, она стала политическим выражением объединения[28] крепнувшей в результате Навигационных актов английской и слабевшей ровно по той же причине голландской Ост-Индских компаний, устранившего ненужную конкуренцию между ними и качественно повысившего тем самым их совокупную эффективность).

«Славная революция» привела к изданию Билля о правах 1689 года, помимо перечисления гражданских прав англичан, объявившего вне закона любой абсолютистский режим, каким была и монархия Стюартов, и допускавшего на английский престол исключительно протестантов. De facto Билль о правах означал переход Англии к конституционной монархии, в которой король подчиняется издаваемым парламентом законам и является всего лишь первым чиновником государства.

«Богатство британских банкиров вообще и еврейских в частности было обусловлено… государственно-финансовыми операциями, которые можно было провести только в рамках институциональной системы, созданной в ходе «славнойреволюции», обеспечившей контроль крупных землевладельцев и финансистов над королем» [101].

Подход вигов в конечном итоге победил, однако это стало возможным только благодаря энергичной поддержке тори (получивших в качестве политической компенсации главенство англиканства и сохранение монархии как таковой, пусть даже в конституционном виде).

Результат Славной революции стал компромиссом для англичан; основанное на экономическом интересе единство элиты укрепилось, включая партнерство между парламентом и купцами, – и оказалось направлено против Франции как естественного внешнего врага [16]. Через сто лет это оно сокрушит Францию, непосредственно организуя Великую революцию и направляя её ход через разветвленную сеть тайных обществ и скрытого финансирования [101].

Следует отметить, что тривиальный государственный переворот в результате внешней интервенции и по сей день зовется революцией (да еще и Славной) отнюдь не только из-за естественного стремления к самовозвеличиванию (и, соответственно, к ретушированию обидного для национального самолюбия факта иностранной интервенции) и даже не из-за действительно значимого завершения перехода от абсолютной монархии к парламентской.

Ключевым результатом Славной революции стало окончательное формирование сохранившегося до наших дней одного из фундаментальных факторов британской конкурентоспособности: патриотического единства управленческой и коммерческой элиты, достигаемого, несмотря на все неизбежные и естественные внутренние конфликты, формированием единого стратегического интереса, основанного на общем использовании государства как своего инструмента во внешней конкуренции.

Осознание этого единства само по себе явилось мощным стабилизирующим фактором, способствующим систематическому компромиссу во внутриполитической борьбе и урегулированию внутренних конфликтов при помощи универсального политического механизма – общей организации внешней экспансии.

Созданное Славной революцией принципиально новое качество английской элиты проявилось уже через несколько лет в совершенно неожиданной в её время, но фундаментальной для новой эпохи финансовой сфере.

Глава 2. Финансовые и социальные технологии

2.1. Изобретение частного центрального банка

Славная революция, надежно обеспечив патриотическое единство английской элиты, создала необходимые предпосылки для глубочайшего преобразования финансовой системы, в результате которого купцы и лендлорды с охотой стали кредитовать правительство, контролируемое ими через парламент, а королевский долг, став национальным, превратился в локомотив развития страны. (Во Франции, как и в других абсолютистских монархиях, одалживать королю деньги по-прежнему было весьма рискованным делом, что существенно ограничивало кредит – этот двигатель экономики – и весьма заметно способствовало её поражению в борьбе с Англией)

Разумеется, оборотной стороной функционирования этого социального механизма стали сверхприбыли финансистов. Кредитуя торговлю, они стремились к её росту; когда же способствовавшие торговле меры вели к столкновениям (вроде англо-голландских войн, спровоцированных Навигационными актами), они с удовольствием финансировали и войны, эффективно используя кредитование государства для неуклонного расширения своего влияния на него.

Так, в 1690 году победители в Славной революции – Вильгельм III Оранский и парламент – были вынуждены взять большие займы под высокие проценты для войны со сторонниками Якова II в Ирландии и с Францией – в Северной Америке. Денег в казне просто не было, как обычно бывает после революций, а в особенности «славных».

Девятилетняя война (1688–1697) между Францией и созданной Вильгельмом Оранским Аугсбургской лигой после превращения последнего в Вильгельма III потребовала участия Англии – тем более что Яков II бежал к своему покровителю Людовику XIV, который сразу же начал военные действия против Англии и Голландии.

Славная революция (как и мир, быстро заключенный Австрией – тогда Священной Римской империей – с Османской империей) изменила соотношение сил не в пользу начавшей войну Франции, но финансисты с обеих сторон, стремясь закабалить свои государства, практически исключили возможность заключения мира.

Новые деньги для ведения активных боевых действий понадобились Англии уже в 1693 году, однако финансисты категорически отказали в их предоставлении ради достижения качественно нового уровня своего влияния: создания частного банка в качестве центрального и установления, таким образом, своего контроля за всеми финансами общества. Ситуация была настолько отчаянной, что для поиска денег даже создали специальный комитет палаты общин.

Предложение шотландца Уильяма Патерсона о создании такого банка для эпохи государственно-частных компаний, когда классическое государство ещё только начинало формироваться, отнюдь не было чем-то выходящим из ряда вон. Финансисты предложили королю и парламенту позволить им применить в сфере их деятельности в принципе тот же механизм, который купцы того времени уже давно и привычно использовали в торговых компаниях.

Новизна заключалась в двух факторах.

Прежде всего объектом деятельности была не торговля с дальними странами, а финансирование собственного государства. Обязательства частного центрального банка должны были быть обеспечены государством (собираемыми им налогами и его вкладами в банке) и выпускаться для оплаты долга правительства. Парадокс (и смысл частного центрального банка) заключался в том, что любое обязательство (банкнота) Банка Англии с момента выпуска являлась в конечном счете долгом правительства перед ее держателем, – однако выпускаться она могла и без какого бы то ни было согласования с правительством.

Требование сделать банкноты Банка Англии полноценным платежным средством, объективно конкурирующим с монетами, которые чеканило само правительство, последнее поначалу отвергло с формулировкой «это зашло слишком далеко», – но деваться было уже некуда. Правда, банкноты Банка Англии, что представляется принципиально важным (и что выгодно отличило Англию от аналогичной французской попытки, предпринятой позже Джоном Ло, о которой будет рассказано ниже), обладали крупным номиналом, недоступным для большинства населения (что ограничивало социально-политический разрушительный потенциал их возможного обесценения), так что их появление заметила только элита.

При этом возможное обесценение бумажных денег наносило ущерб прежде всего элите, что в силу своей справедливости служило важным социально-политическим стабилизатором: за ошибки в своей финансовой политике расплачивался прежде всего допускавший их социальный слой, а уже только после него бедная часть общества.

Второй фактор новизны заключался в радикальном изменении самого характера государства. После Славной революции оно уже обособилось, эмансипировалось от короля и его двора; сказать по примеру французского соседа нормальное для абсолютизма «государство – это я» было уже невозможно. Поэтому вхождение короля в учредительный капитал, по инерции, возможно, ещё воспринимавшееся современниками как естественное участие государства в «государственно-частном партнерстве», на деле было всего лишь участием частного лица, пусть даже и исключительно влиятельного.

Таким образом, приватизация государства нового типа, – le state[29] Макиавелли (юридически оформленного Вестфальским миром более чем через столетие после осознавшего его становление гениального флорентийца), отделенного от королевской семьи и представляющего собой уже общественный, а не частный институт, – в Англии произошла практически в момент создания этого государства.

И стала одним из факторов его будущего могущества и будущего могущества управляемой им Англии, поскольку приватизаторы воспринимали себя как неотъемлемую часть Англии и её владельцев, не имея и не приобретя за последующие века иной идентичности, кроме английской (несмотря на свой, вероятно, весьма пестрый этнический и даже конфессиональный состав).

Банк Англии – первый в мире частный[30] центральный банк – был создан в 1694 году для финансирования войны с Францией почти точно так же, как Федеральная Резервная Система (ФРС) в 1913 году была создана для финансирования Первой мировой войны [101] (с той лишь разницей, что во время создания Банка Англии война, для финансирования которой он создавался, уже шла, – а ФРС предназначалась для обеспечения ещё не начатой, а только планируемой войны, – и, самое главное, для её развязывания).

Однако, если для американских финансистов XX века раздуваемая ими война была инструментом завоевания господства не только над США, но и над всем миром и представляла поэтому самостоятельную ценность, их английские предшественники использовали её в значительно более скромных целях: всего лишь как способ загнать английское государство в безвыходное положение и захватить экономическую власть в тогда ещё отдельно взятой Англии[31].

Пример 3. Грандиозная афера с капиталом Банка Англии как тайная основа политической системы

Акт парламента от 27 июля 1694 года основал Банк Англии как акционерное общество в результате соглашения между практически обанкротившимся к тому моменту правительством и группой влиятельных финансистов.

Для покупки акций банка в момент его учреждения инвесторы, чьи имена так никогда и не были названы, должны были предоставить 1,25 млн фунтов стерлингов золотом. Однако уплачен был лишь 1 млн фунтов [62], а по некоторым данным и вовсе 750 тыс. [369] (в дальнейших расчетах мы будем исходить из более консервативной версии, по которой уплачена была всё же большая сумма).

Иногда капитал Банка Англии называют равным не 1,25, а лишь 1,2 млн фунтов: «Была открыта общественная подписка на заем в 1 200 000 фунтов; подписчики на него составили привилегированную компанию… которой были отданы переговоры обо всех последующих займах. Список подписчиков заполнился в десять дней» [14], – однако, вероятно, в подобного рода сообщениях говорится о первом займе, предоставленном Банком Англии правительству,как раз в размере 1,2 миллиона фунтов [369]. Речь идет, таким образом, не о подписке «на» займ, а о подписке [на финансирование капитала Банка Англии] «для» последующего предоставления займа правительству. При этом вполне естественно, что сумма займа была меньше суммы уставного капитала, так как разница в 50 тыс. фунтов, вероятно, резервировалась для использования на собственные нужды Банка Англии.

По официальной версии, указанными подписчиками, то есть основателями Банка Англии стали «сорок купцов» [372] (хорошо хоть не «тридцать три богатыря и с ними дядька Черномор»). Однако представляется значительно более вероятным, что в их число (помимо официально выдвинувшего идею о создании Банка Англии Петерсона) вошли король и наиболее влиятельные члены парламента. По крайней мере, это объясняет поразительный механизм оплаты подписчиками капитала Банка Англии, по степени наглости вполне сопоставимый с грандиозными махинациями российских либеральных реформаторов в 90-е годы XX века и в последующий период [22].

То, что капитал Банка Англии был оплачен лишь частично – в лучшем случае 1 млн фунтов вместо 1,25 (весьма вероятно, что Вильгельм III воспользовался неформальной «королевской привилегией» и просто переложил свои формально обязательства на подданных, ставших в новом общественном институте его партнерами; возможно, в этом к нему присоединились и наиболее влиятельные деятели парламента), то есть только на 80 %, – оказывается наименьшей из неожиданностей, поджидающих историка. Из суммы в миллион фунтов стерлингов золотом, о котором говорилось выше (вероятно, для укрепления репутации Банка Англии с самого начала его существования), не было оплачено вообще ничего. Лишь 20 % внесенной суммы было внесено бумажными банкнотами (то есть обязательствами банкирских домов), причём, скорее всего, при оценке этих обязательств их стоимость была, как это принято и в наши дни, серьезно завышена.

Однако это завышение, каким бы значительным оно ни было, не имело никакого практического значения на фоне главного. Основную часть капитала – 80 % – в капитал Банка Англии внесли при его основании средневековыми, безнадежно древними уже в то время «мерными рейками» tally sticks [156] – деревянными заменителями денег (обязательства правительства или его региональных агентов), имевшими в то время цену до 60 % ниже (то есть в 2,5 раза меньше) номинала [368].

Правительство, оплатив заем с процентами, тем самым обеспечило сверхприбыльную операцию для создателей банка в самом начале его существования. Внеся обесценившиеся средневековые рейки вместо золота и получив возврат полноценными деньгами, они только на одном этом, ещё даже без получения процентов по займу получили почти двукратную прибыль (а с учетом не оплаченной части объявленного капитала рентабельность операции для всех учредителей в целом составила и вовсе 2,4 раза – 140 %)[32]! Система «мерных реек» была введена английским королем Генрихом I около 1100 года в качестве казначейских обязательств для защиты от подделки монеты (технология чеканки которых в то время была крайне примитивна и потому практически общедоступна). На деревянные полированные рейки наносились зарубки, обозначающие номинал, после чего они расщеплялись вдоль рейки так, чтобы зарубки сохранялись на обеих частях.

Фактура дерева, характер расщепления и уникальность зарубок исключали подделку практически полностью. Одна часть расщепленной рейки оставалась у короля, вторая выплачивалась в качестве его обязательств и затем принималась в уплату налогов, что и обеспечивало её ценность. В раннем Средневековье подобные рейки применялись на многих территориях Европы, но впоследствии были повсеместно вытеснены из обращения изготовленными из драгоценных металлов монетами.

Один из значимых факторов уникальности Англии (а также унаследовавших её правовую систему США) заключается в том, что напрочь забытые нормативные акты не отменяются de facto за ненадобностью из-за исчезновения объекта их применения и формально продолжают действовать, порождая порой самые разнообразные и неожиданные коллизии (причём далеко не всегда безобидно анекдотические).

Формально использование «мерных реек» в качестве платежного средства было прекращено лишь в 1826 году; грандиозный пожар, уничтоживший здание парламента в 1834-м, был вызван именно сожжением колоссального количества «мерныхреек», загромождавших его архив. Нельзя исключить, что они хранились так долго именно как инструмент потенциального влияния парламента на Банк Англии: как свидетельство мошенничества, с которого началась его история, – на случай существенного конфликта с ним.

Возможно, именно описанной финансовой вакханалией и объясняется то, что даже в условиях отчаянной нехватки денег у правительства и полной согласованности механизма создания Банка Англии финансирование его уставного капитала («подписка») затянулась на долгие 10 дней.


Начало деятельности Банка Англии, как и начало многих великих дел, ознаменовалось грандиозным провалом: для оплаты долга правительства он мгновенно выпустил в оборот новых денег на 760 тысяч фунтов стерлингов. Это вызвало резкий скачок цен; за два года Банк Англии практически утратил платежеспособность, что создало хаос в денежном обращении. Свободный обмен его обесценившихся банкнот на серебряные монеты создал огромные возможности для спекуляций.

Денежное обращение было в конечном итоге нормализовано титанической деятельностью Ньютона на посту руководителя Монетного двора (см. параграф 2.2), однако наглядная утрата платежеспособности Банка Англии создала угрозу возникновения конкуренции.

Уже в 1696 году, когда проблемы управляемого вигами Банка Англии стали очевидны для всех, конкурирующая с ними политическая сила – тори – попыталась учредить National Land Bank с аналогичными в принципе функциями. Будучи землевладельцами, тори, по всей видимости, предполагали вносить в капитал реальный актив – землю. Однако, насколько можно судить по их действиям, они просто не знали ни о вероятном тайном участии короля в Банке Англии (что – в случае справедливости этой гипотезы – обеспечивало его прочный политический союз с вигами), ни об исходной фиктивности капитала Банка Англии, что делало его чисто спекулятивным и оттого более мощным в краткосрочном плане предприятием.

В силу объективной заинтересованности короля в Банке Англии (и союза финансистов прежде всего с вигами) попытка тори не увенчалась успехом, и уже в следующем году Банк Англии учел её опыт и надежно закрепил свою монополию через парламент, который не только запретил создание любых новых крупных банков, но и ввел смертную казнь за подделку банкнот Банка Англии.

В 1708 году ограничения были ещё более ужесточены: Банк Англии получил монополию выпуска векселей на предъявителя и краткосрочного (до шести месяцев) кредитования. Введенный тогда же запрет создавать компании больше чем из шести партнеров надежно блокировал создание мало-мальски значимых финансовых организаций – и полностью исключил тем самым даже гипотетическую возможность возникновения конкуренции ему внутри Англии.

В результате банкротств банков «Компании Южных морей» и Джона Ло (в одном и том же 1720 году) английская пирамида государственного долга осталась единственной в Европе. Банк Англии не пытался использовать для обеспечения своих обязательств спекулятивные операции, ограничиваясь налоговой базой правительства, и эта консервативная по тем временам политика обеспечила ему успех.

Пример 4. Уничтожение финансовых конкурентов

В правление королевы Анны тори, воспользовавшись изменением политической ситуации, всё-таки сумели создать крупного конкурента Банку Англии: в 1711 году под руководством канцлера казначейства, в том же году ставшего лорд-канцлером (премьер-министром) Роберта Харли, ранее спикера Палаты общин, была основана «Компания Южных морей» (South Sea Company).

В то время предполагалось, что после ожидаемой убедительной победы Англии в войне за испанское наследство эта компания получит «асьенто» – исключительное право на ввоз рабов-негров из Африки в испанские владения в Южной Америке. «Компания Южных морей» получила эту ещё отнюдь не завоеванную государством привилегию в обмен на обещание выкупа на деньги акционеров государственного долга, который драматически увеличился за время войн герцога Мальборо (собираемые налоги едва покрывали половину расходов правительства).

Стремительное вздувание государственного долга (с около 1,25 млн фунтов в 1694 году до 16 млн в 1698-м и 22,4 млн в 1711 году) ещё рассматривалось тогда как «прямая и явная угроза» государству. Английская общественность находилась под впечатлением от катастрофического примера Шотландии, только что (в 1707 году) утратившей независимость и объединившейся с Англией в результате своего банкротства после краха Дарьенского проекта 1698–1700 годов. (Проект заключался в создании на берегу Панамского перешейка колонии, призванной организовать торговлю с Дальним Востоком и богатыми полезными ископаемыми европейскими колониями на атлантическом берегу Америки. Интересно, что его инициатором был тот самый Патерсон, который внес идею о создании Банка Англии. Нельзя полностью исключить вероятность того, что Дарьенский проект представлял собой стратегическую диверсию Англии для установления контроля за попавшей к тому время в тяжелое финансовое положение Шотландией.)

Придя к власти, тори провели аудит контролируемого вигами Банка Англии и обнаружили, что государственный долг на 9 млн фунтов (40 % его суммы) не обеспечен источниками выплаты. (Это представляется совершенно естественным и, более того, неизбежным при исходно спекулятивном характере деятельности Банка Англии и тем более – при использовании государственного долга как локомотива кредита и экономического развития в целом.) На эту сумму не обеспеченного государственного долга Англии и были выпущены акции «Компании Южных морей», обмененные на государственный долг (впоследствии величина её капитала была увеличена до 10 млн фунтов). Процентные ставки по нему были в ходе этой операции снижены с 6,25–9% до 6 % годовых, а компания гарантировала отказ от требования скорого погашения суммы государственного долга.

В результате «Компания Южных морей» стала одним из трех основных держателей английского государственного долга – вместе с Банком Англии и Ост-Индской компанией [235, 370].

Однако её ожидания (и, соответственно, её обещания акционерам) оказались существенно завышенными: война за испанское наследство окончилась лишь в 1713 году, через два года после создания компании. В свою очередь, ей удалось начать коммерческую деятельность лишь в 1717 году, причем её привилегии оказались значительно меньше изначально обещанных акционерам (да к тому же ещё и систематически подрывались массовой нелегальной торговлей рабами), а уже на следующий год после этого дипломатические отношения Англии и Испании резко ухудшились. Таким образом, «Компания Южных морей» попросту не имела источника погашения принятого на себя государственного долга Англии; единственным выходом из этой ситуации виделось наращивание масштабов её деятельности.

Бурный расцвет финансовых спекуляций (с 1717-го по 1720 годы инвестиции населения Британии в акционерные фонды выросли в два с половиной раза – с 20 до 50 млн фунтов) создал для этого все предпосылки, и в 1719 году парламент предоставил «Компании Южных морей» право выпустить дополнительные акции в обмен на государственный долг. В 1720 году благодаря интригам (включая, насколько можно судить, масштабный подкуп членов парламента) компания получила в управление 64 % всего государственного долга Англии на сумму около 30 млн фунтов под обязательство снизить стоимость его обслуживания до 5 % годовых к 1727 году и до 4 % после него.

Получение этого государственного долга финансировалось через четыре публичных размещения акций компании; размещения проводились по их текущей стоимости на Лондонской фондовой бирже. На акции компании было обменено около 80 % подлежащего обмену государственного долга. Скачкообразному росту спроса способствовала широко разрекламированная возможность рассрочки, а также взятки акциями представителям элиты и интенсивно распускаемые спекулянтами (в том числе, вероятно, и руководством самой компании) слухи.

Результатом стало удорожание акций компании почти в 8 раз: со 128 фунтов в январе до 1000 в начале августа 1720 года. Однако, когда стало известно, что директора компании начали продавать свои акции, их котировки рухнули до 150 фунтов в конце сентября, а 24 сентября банк компании (но не сама она, что с юридической точки зрения представляется принципиально важным) объявил себя банкротом.

В результате потеряла свои деньги почти вся тогдашняя британская элита, включая руководителя Монетного двора Ньютона, возомнившего себя к тому моменту непогрешимым (в расстройстве чувств он сказал: «Я могу рассчитать ход небесных светил, но не степень безумия толпы»), и его оголтелого критикана, ярого патриота Ирландии Джонатана Свифта. Часть акций компании была распределена между Банком Англии и Ост-Индской компанией, а сама «Компания Южных морей» как юридическое лицо продолжала свою деятельность вплоть до 1855 года.

Вопреки широко распространенным представлениям, банкротство банка «Компании Южных морей» отнюдь не «сожгло» государственный долг Британии: достигнув максимума в 1720-м и 1721 годах (54,0 и 54,9 млн фунтов), он снизился в 1722 году лишь на 4 %. Спекулянты, вложившиеся в акции компании по чудовищно завышенным ценам, разорились, но её актив – государственный долг – сохранился практически в неприкосновенности.

Нежелание банкротить компанию и списать принадлежащий ей государственный долг, несмотря на выявленные многочисленные подкупы и подлоги, выражало, с одной стороны, интерес её крупных владельцев (купивших её акции по неспекулятивным целям или вовсе получивших их даром – в качестве взяток) и в целом крупного капитала, а с другой – стремление (к тому времени уже, безусловно, сознательное) сделать государственный долг Англии самым надежным финансовым инструментом и тем самым основой её экономического могущества.

Интересы же Банка Англии были достигнуты разорением его прямого конкурента по управлению государственным долгом (к которому он, вполне возможно, приложил руку через организацию биржевого ажиотажа в критический момент) и упрочению его монополии в этой сфере.

В политике виги вернули себе лидерство, и тори более никогда не пытались создать собственный, альтернативный финансовый инструмент, всецело сосредоточившись на конкуренции за влияние на уже существующий.

* * *

В 1716 году конкурент Банку Англии появился и во Франции, которая попыталась скопировать английский опыт, уступив после смерти Людовика XIV настойчивым предложениям также шотландца – Джона Ло. Удивительная, бросающаяся в глаза даже при самом беглом знакомстве с историей грамотность шотландцев того времени в финансовой сфере – можно вспомнить и Якова Брюса, заинтересовывавшего Петра I в том числе вопросами денежного обращения [28, 54], – вызвана бегством тамплиеров с частью их богатств после их разгрома в 1307 году во Франции не столько в Португалию (королю которой они помогали в борьбе с сарацинами) и только что возникший (в 1291 году) Швейцарский союз, но прежде всего в Шотландию, где в то время правил отлученный от церкви Роберт Брюс и потому не действовала объявившая тамплиеров вне закона папская булла.

При создании и организации функционирования Banque generale (с 1718 года он был превращен в королевский Banque royale, а Джон Ло стал Министром финансов,) английский опыт копировали почти во всем до мельчайших деталей.

Роковым для многообещающего начинания оказалось раздувание спекулятивного пузыря Индийской компании (как и в случае с Компанией Южных морей, переоценка возможностей вылилась в искусственное завышение курса акций для построения финансовой пирамиды), которое шло с лета 1719 по февраль 1720 года. После ее банкротства оказалось, что значительная часть банкнот Banque royale была выпущена для операций с её акциями и после их обесценения лишилась обеспечения. Паника, вызванная крахом компании, привела к массовому предъявлению этих банкнот к оплате. Запрещение иметь на руках более 500 ливров золотом и серебром, а затем и полный запрет обращения золотой и серебряной монеты (введенный для обеспечения её притока в Banque royale) не спасли положение. В результате попытка создать второй в мировой истории центральный банк с превращением государственного долга в мощный инструмент экономического развития была сорвана и заняла место в истории мошенничеств.

Вполне возможно, что английские спецслужбы и финансисты содействовали такому развитию событий (например, последовательно поддерживая упорство Ло в его ошибочных решениях или даже способствуя их принятию).


Крах «Компании Южных морей», вызвав общенациональную панику, не только подверг Банк Англии мощному натиску вкладчиков, но и обеспечил ему ещё одну монополию, подтверждающую его исключительное положение: право приостанавливать платежи монетами, то есть приостанавливать исполнение своих обязательств золотом и серебром (на фоне французского полного запрета хождения золотой и серебряной монеты это выглядело совершенно безобидно). Данное право с предельной ясностью свидетельствовало о признании управления государственным долгом важнейшей государственной функцией, ради которой можно, а при угрозе кризиса и должно пренебрегать интересами обычных, не связанных с управлением государством субъектов экономики и даже самим обычным правом, из которого и было сделано столь убедительное и наглядное исключение.

Что же обусловило подобную, по сути дела исключительную важность государственного долга?

Для понимания этого рассмотрим финансовую систему, созданную в конце XVII века Исааком Ньютоном и ставшую в итоге ключевым фактором (а во многом и секретом) британской мощи. Уже в 1698 году эта система позволила окончательно отменить подушевой налог, впервые введенный в 1377 году (и после этого несколько раз отменявшийся и вводившийся вновь – в критических ситуациях; в частности, в XVII веке вплоть до создания института государственного долга подушевой налог считался ключевым регулярным источником финансирования военных действий).

Наиболее емко эффект новой финансовой системы описал один из основателей геополитики контр-адмирал Альфред Тайер Мэхэн: «Хотя мы вышли из тяжелой войны в 1697 году обремененными долгом, слишком значительным для погашения его в течение кратковременного мира, мы… уже около 1706 года, вместо того, чтобы видеть флот Франции у наших берегов, ежегодно посылали сами сильный флот для наступательных действий против неприятельского» [60].

Британский экономист П. Диксон охарактеризовал создание новой системы как «финансовую революцию» 1690-х годов, превратившую Англию в «фискально-военное государство», которое брало займы на войны, расплачиваясь с кредиторами награбленным [103] – подлинное военно-финансовое perpetuum mobile[33] [68].

2.2. Финансовые революции Исаака Ньютона – основа Британской империи

Как было отмечено выше, создание частного Банка Англии, монополизировавшего операции с государственным долгом, на первом этапе даже усугубило проблемы денежного обращения. Помимо временной утраты контроля за государственным долгом, вызванной переходом управления им в частные руки, либерализация и общее ослабление власти после Славной революции способствовали усилению порчи монеты (не говоря о также процветавшем банальном фальшивомонетничестве), что стало самостоятельной причиной глубочайшего финансового кризиса.

Основой тогдашнего денежного обращения был серебряный шиллинг крайне низкого качества чеканки. Отсутствие ребристого ободка делало практически повсеместным явлением срезание части монет для последующей переплавки. По закону подобные действия карались виселицей, однако власть была слишком слаба, чтобы эффективно выявлять и действенно наказывать вредителей, счет которых шел, по самым оптимистичным оценкам, на многие тысячи.

Борясь с систематической и повсеместной порчей денег, правительство ещё в 1662 году начало чеканить высококачественные полновесные монеты, в том числе и с надписью на ребре, что не позволяло обрезать их, – однако таких монет в силу сложности производства было немного. Главная же проблема заключалась в том, что именно из-за невозможности обрезки, что гарантировало полноценность, высококачественные монеты после попадания их в обращение стремительно выводились из него. Их либо сразу же прятали в качестве сокровищ, либо немедленно переплавляли в серебряные слитки и вывозили в Амстердам и Париж[34] (так как из-за систематической порчи денег серебро в слитках, в качестве товара, было заметно дороже, чем в виде английских монет [24, 28]).

В результате в обращении по-прежнему оставались лишь обрезанные монеты, причём всё более низкого качества, что создавало реальную угрозу коллапса торговли и производства. Маколей называл массовую порчу монет, наносившую ущерб в прямом смысле слова всем слоям тогдашнего английского общества, злом хуже любой измены [47]. Дошло до того, что падение качества денег стало одной из непосредственных причин начавшихся в 1694–1695 годах массовых банкротств. По оценке Ньютона, к началу Великой перечеканки около 12 % серебряных монет, находившихся в обращении, было фальшивыми (что по стоимости составляло до 10 % всех используемых в стране денег [24]), а у оставшихся была срезана почти половина – около 48 % – их общего веса [302].

Между тем страна с предельно расстроенным денежным обращением вела войну с Францией, где укрылся свергнутый Славной революцией король Яков II. Казавшаяся вполне реальной перспектива его возвращения с последующими тотальными репрессиями вызывала всеобщий ужас.

Для спасения Англии было жизненно необходимо оздоровить денежное обращение. Решением этой задачи занялись четыре человека, сочетание которых демонстрирует проявлявшуюся уже в то время уникальность английской политической культуры: ученик Ньютона Чарльз Монтегю (граф Галифакс), внесший билль о создании Банка Англии и назначенный после этого (в том же 1694 году) канцлером казначейства (Министром финансов); Джон Сомерс – глава партии вигов, с 1697 года – лорд-канцлер Англии; Джон Локк – врач, философ, теоретик парламентаризма, а с 1696 года – комиссар по делам торговли и колоний; и, наконец, Исаак Ньютон – автор великих «Математических начал натурфилософии».

С участием в решении ключевой для страны проблемы денежного обращения Министра финансов и одного (из двух, так как основных политических сил в тогдашней Англии было только две – тори и виги) политических лидеров всё ясно, но каким образом оказались среди денежных реформаторов философ и ученый? Почему правительство обратилось за советом об оздоровлении денежного обращения к никак не связанному с ним ранее (и тем более не имевшему отношения к финансовой политике) Исааку Ньютону [371]?

Непосредственной причиной является описанная выше внутренняя демократичность английской элиты. Среди прочего эта демократичность проявилась в существовании «Лондонского Королевского общества по развитию знаний о природе» (далее – Королевского общества; Локк был его секретарем, Чарльз Монтегю – президентом в 1695–1698 годах, уступив этот пост Сомерсу, занимавшему его в 1698–1703 гг.) и в приглашении в него пусть и блестящего, но отнюдь не знатного, не богатого и не обладающего серьезными личными связями Ньютона (который, впрочем, тоже стал его президентом, сменив Сомерса в 1703 году и пробыв на этом посту почти четверть века, до самой своей смерти в 1727 году).

Однако приглашение Ньютона и Локка (с назначением их на высокие государственные должности) к решению проблемы нормализации денежного обращения явилось проявлением и необычного даже для нашего времени, а для той эпохи и тем более исключительного положения науки в тогдашнем английском обществе.

Пример 5. Невероятное место науки

В результате длительных и поистине страшных социальных катаклизмов практически все общественные институты Англии, особенно в эпоху Реставрации, скомпрометировали себя безнадежно. И королевская власть, и церкви (как англиканская, так и протестантская, и католическая), и аристократия, и суды, и парламент, и представители «третьего сословия» (выражаясь французским политическим языком конца следующего столетия) многократно публично и откровенно лгали, предавали и совершали все неблаговидные действия, какие только можно себе вообразить. Потому их представители, какими бы высокими личными качествами они ни обладали, категорически не годились на роль арбитра в столкновениях интересов внутри страны: им просто никто не стал бы доверять.

В результате, поскольку выполнение этой функции является совершенно необходимым для нормального существования любого общества, таким арбитром стали ученые как сословие, сочетающее общепризнанный интеллект с определенной независимостью, вызванной оторванностью от повседневных дрязг политической и хозяйственной жизни. (Традиция использования ученых в государственном управлении восходила ещё к Фрэнсису Бэкону, ставшему старшиной юридической корпорации в 1586 году, генеральным прокурором в 1613-м, Лордом-хранителем Большой печати в 1617-м и занимавшему высший пост государства – лорда-канцлера – с 1618-го по 1621 годы.)

Обращение власти к авторитету ученых представляется исключительно важным для формирования общественной морали – как наглядное свидетельство признания властью наличия объективной истины, не зависящей от неё и в целом от интересов тех или иных групп влияния. Соответственно, это являлось и признанием властью (как высшего общественного авторитета) самостоятельной ценности знаний, пусть даже и не находящих непосредственного практического применения.

Более того: «современники Ньютона воспринимали научные достижения ученых не… столько как… умножение… знаний…, сколько как доказательство способности человека установить на Земле такой же незыблемый порядок, какой ученые уже обнаружили на небе. Не удивительно поэтому, что многие английские государственные деятели этой эпохи серьезно интересовались наукой, а ученые… нередко назначались на высокие посты, внося в политическую жизнь открытость обсуждения, глубину анализа, смелость и новизну подходов.» [55].

Королевское общество, созданное в 1660 году (на первом же формальном заседании собиравшейся с 1645-го Незримой коллегии – неформального клуба выдающихся интеллектуалов, включавшего Роберта Бойля и Джона Ивлина) и почти сразу же, уже в 1662 году утвержденное королевской хартией, представляется живым воплощением этой тенденции и действенным инструментом её использования властью.

Юридическая форма существования этого общества – частная организация, существующая на субвенции правительства, – выражает уникальное организационное сочетание государственных и частных начал, ставшее одним из важнейших факторов британского превосходства.

Девиз Королевского общества – латинское Nullius in verba («ничего со слов», то есть «никому не верьте на слово»), – означало необходимость научных доказательств любого утверждения и недостаточность традиционных (отнюдь не только для средневековой схоластики) ссылок на авторитеты. Тем самым оно емко и категорично выразило объективную потребность наступившей новой эпохи в принципиально новых, научных источниках истины, – и, соответственно, грандиозные перспективы, открывшиеся перед наукой (в том числе и в политической, и в административной сферах).

Необычайно высокое значение науки, выраженное и закрепленное в соответствующих тогдашним потребностям её развития общественных институтах, привело далеко не только к освоению английской управляющей элитой первой научной формы мышления – метафизической [91], соответствующей потребностям развития механики и инженерного дела. Что значительно более важно, оно коренным образом преобразовало всю реальную (а не пропагандируемую для «внешнего пользования», – в конечном итоге, для введения в заблуждение конкурентов) английскую управленческую культуру.

Результат этого преобразования уже в преддверии Первой мировой войны и применительно к англосаксам в целом (к клонящейся к закату Британской империи и восходящих ей на смену США) великий русский геополитик А. Е. Едрихин (Вандам) описывал следующим образом: «Внимательно наблюдая жизнь человечества в… целом и оценивая каждое событие по степени влияния его на их собственные дела, они неустанной работой мозга развивают способность на огромное расстояние во времени и пространстве видеть то, что людям с ленивым умом и слабым воображением кажется… фантазией.

В искусстве борьбы за жизнь, то есть политике [выделено мной – М.Д.] эта способность дает им все преимущества гениального шахматиста над посредственным игроком. Земная поверхность является для них шахматной доской, а тщательно изученные в своих свойствах и в качествах своих правителей народы – …фигурами и пешками, которыми они двигают с таким расчетом, что их противник, видящий в каждой стоящей перед ним пешке самостоятельного врага, теряется в недоумении, каким же образом им был сделан роковой ход, приведший к проигрышу?..»

Именно это всесокрушающее и не имеющее пока действенного противоядия «искусство увидим мы сейчас в действиях американцев и англичан против нас» (цитируется по [95]).


К тому моменту, когда правительство обратилось за советом к 52-летнему[35] Ньютону, казалось, что он «уже всё совершил: с разработки дифференциального и интегрального исчисления прошло тридцать лет, с теории света и цвета – двадцать, с публикации законов механики и закона всемирного тяготения – почти десять» [24].

Его «основным достижением… стало объединение законов планетарного движения Кеплера, законов падения тел Галилея, концепции инерции, развиваемой Галилеем и Декартом, и… собственной концепции гравитации в единой физико-математической системе. 20 лет прошло, прежде чем Ньютон убедился в своей математической правоте. В 1687 году он сформулировал свою теорию притяжения и движения тел и описал её в эпохальном труде “Математические начала натуральной философии”, обычно известном по своему латинскому названию “Принципы” (Principia). Она продавалась по 5 шиллингов за копию.

Ньютон соединил вместе математические, астрономические и механические открытия века.

Его описание Вселенной не требовало исправлений в течение целого века, а физика продолжала работать до века Эйнштейна. “Принципы” были признаны произведением искусства. В отличие от Галилея, вокруг Ньютона поднялась шумиха. Он был избран членом Королевского общества.» [16].

Таким образом, к моменту обострения денежного кризиса авторитет Ньютона был исключительным: он являлся самым уважаемым и известным из живущих ученых не только Англии, но и всего тогдашнего мира.

Ключевая проблема тогдашнего денежного обращения была предельно простой: кому придется платить за замену порченой монеты на полновесную? В прошлую перечеканку, произведенную в XVI веке, казна брала на себя исключительно расходы непосредственно по перечеканке монет, а сами они обменивались по весу, то есть по стоимости сданного серебра.

Это представлялось совершенно логичным и, более того, справедливым: государство не должно платить за нарушения закона подданными, а с другой стороны – раз в нормализации экономики заинтересовано прежде всего общество, то и платить должно именно оно. Однако прошлая перечеканка обернулась подлинным разорением англичан: после обмена человек получал в 1,5–2 раза меньше, чем сдавал, – а долги и налоги оставались прежними. В результате обобранное население с удвоенной энергией бросилось портить уже новую монету.

Революционное решение Ньютона, поддержанное Монтегю, заключалось в полной оплате перечеканки правительством: деньги менялись по номиналу, и даже обрезанные до половины (а то и больше) своего веса шиллинги обменивались государством на полновесную новую монету «один к одному». Уже в конце 1695 года парламент принял закон, потребовавший в течение месяца сдать в казну всю старую (до 1662 года выпуска) наличность – монеты ручной чеканки [24, 141, 166].

Принципиально важно подчеркнуть, что Великая перечеканка, как и большинство других фундаментальных общественных преобразований, отнюдь не была чем-то заранее спланированным и затем в точности, по подготовленному и тщательно разработанному графику исполненным. Её принципы рождались в хаосе не только интеллектуальных мук, но и отчаянной борьбы за власть, и жестокая политическая борьба кардинально изменила её характер прямо в ходе её реализации.

На первом этапе, перед рождеством 1694 года, король подписал указ о том, что изготовленные вручную (и потому систематически подвергавшиеся обрезке и фальсификации) деньги не будут приниматься по их номинальной стоимости с июня 1695 года. «Указ переносил все тяготы реформы с буржуа на бедных людей. Ведь новая монета входила в обращение через правительственные платежи, а изъятие старой монеты… проводилось посредством правительственных налогов и займов. Участвовать в них могли только богатые люди: те, кто платил прямые налоги, кто получал жалованье. Только они могли заменять свои неполноценные деньги по номинальной стоимости. Бедняки же были вынуждены продавать серебряные деньги на переплавку, теряя пятьдесят процентов» [28].

Таким образом, первоначально предполагалось провести перечеканку за счет основной массы населения, – так же, как это было сделано в XVI веке (принципиально новым было лишь пресечение возможности фальшивомонетничества за счет достижений технологического прогресса), предоставив возможность избежать потерь только обеспеченной части общества. Это вполне соответствовало людоедскому характеру раннего английского капитализма, однако вызывало брожение в обществе и, что в целом учитывалось тогдашним руководством Англии, не стимулировало развитие экономики расширением внутреннего спроса.

Насколько можно судить, именно Ньютону принадлежит основная заслуга в коренном изменении принципов Великой перечеканки (благодаря которому она, собственно говоря, и стала «Великой»): в стимулирующем спрос, а значит, и экономику в целом распространении обмена денег по номиналу с высших слоев общества на всех, у кого имелись деньги, без какого бы то ни было исключения.

Обмен обошелся в 2,7 млн фунтов стерлингов – почти полтора тогдашних годовых доходов казны[36], основную часть которых пришлось спешно одалживать у английских и голландских банкиров и купцов (впрочем, с удовольствием пошедших навстречу в силу кровной заинтересованности в стабильности английской валюты).

Стоит отметить, что до Великой перечеканки Чарльз Монтегю прославился своей прогрессивностью и гуманностью, решительно отказавшись от восстановления налога на печные трубы (введенного в 1660 году и отмененного в 1684-м после вызванного массовым отказом от них домохозяев Лондонского пожара) в пользу введения налога на окна (из-за дороговизны стекла являвшегося, по сути дела, налогом на богатых). «Чтобы оценить смелость реформаторов, можно вспомнить, что… в 1992 году. Гайдар заявил, что компенсация обесцененных вкладов потребует суммы, равной доходу бюджета за 6 кварталов. Величина произвела на депутатов огромное впечатление, но именно такую сумму государство выплатило англичанам в конце XVII века» [53].

Перечеканка монет за счет государства оказала мощное стимулирующее воздействие на внутренний спрос и, что не менее важно даже для узко понимаемого экономического развития, предельно убедительно продемонстрировала справедливость новой власти: она пошла на серьезный риск и обременила себя значительными дополнительными долгами, но не стала наказывать всё общество за ошибочную политику своих предшественников (даже ценой фактического прощения огромного количества так и оставшихся не разоблаченными и, соответственно, не наказанными мошенников).

Логично, что автора идеи назначили её исполнителем (как столетия спустя сформулировали в нашей стране, «инициатива наказуется исполнением»). Возможно, при назначении Ньютона сыграло ключевую роль и то, что, несмотря на славу, он жил весьма скромно (после уплаты налогов, покупки научного оборудования и книг на жизнь ему оставалось, по оценкам, 500–1000 фунтов стерлингов в месяц в ценах 2018 года [111]), болел[37], – и высокопоставленные друзья совершенно искренне полагали, что нашли ему синекуру[38].

Однако благодетели, как показала практика, имели весьма превратное представление о характере великого ученого, из-за которого (в сочетании с тогдашними историческими обстоятельствами) результат этого назначения оказался диаметрально противоположным их ожиданиям.

Обмен денег, едва начавшись, был сорван (что вынудило впервые в Европе выпустить в обращение кредитные билеты), так как Монетный двор оказался попросту не в состоянии обеспечить чеканку нужного объема денег. Строго говоря, технически в тогдашних условиях это было невозможно в принципе, – однако ситуацию значительно усугубило полное разложение сотрудников, вызванное бездельем его директора Нила (связи последнего были так сильны, что отправить его в отставку, пока он не умер, оказалось попросту невозможно, и поставить на его должность Ньютона удалось только в 1699 году [28]). В Монетном дворе царили пьянство и воровство; нормой были дуэли; дело доходило до продажи фальшивомонетчикам чеканов, используемых для изготовления монет.

Немедленно после назначения хранителем Монетного двора (должность, в тот момент вообще не предусматривавшая каких бы то ни было властных полномочий), Ньютон сумел добиться от парламента в прямом смысле слова диктаторских прав вплоть до создания своих собственных тюрьмы и сыскной полиции[39], а также получения прокурорских полномочий [24] и статуса Главного обвинителя короны по финансовым преступлениям[40] [111].

Опираясь на эти полномочия, великий ученый в кратчайшие сроки развернул подлинную войну с фальшивомонетчиками (в 1696–1699 годах он потратил на их поиски и доказательство их вины более 626 тогдашних фунтов только личных денег, что превышало его годовую зарплату, – разумеется, без учета его доходов от вновь отчеканиваемой монеты) и добился осуждения более ста и казни 28 из них.

Автор многочисленных памфлетов и доносов о недостатках в работе Монетного двора, исключительно богатый (и, соответственно, влиятельный) Уильям Чалонер убедил специально созданную по его жалобам и предложениям комиссию палаты общин заставить Монетный двор выдать ему все инструменты, используемые для чеканки денег (что было величайшим государственным секретом), причём комиссия высоко оценила предложенные им усовершенствования. Из-за умело и энергично распускавшихся им слухов «комендант Тауэра лорд Лукас не раз и не два врывался в Минт [Монетный двор] …где безуспешно искал бывшего короля Якова II» [28].

В результате столь успешных и дерзких диверсий Чалонер привлек пристальное внимание Ньютона. Тщательнейшее изучение личности и прошлого Чалонера, проведенное Ньютоном на безукоризненной научной основе, позволило изобличить этого талантливого инженера как выдающегося мошенника – крупнейшего фальшивомонетчика не только того времени, но и во всей истории Англии (за исключением разве что Наполеона и Гитлера, и то лишь возможно, – при том, что те отнюдь не являлись, как Чалонер, английскими частными лицами).

Используя своё значительное политическое влияние, Чалонер отчаянно защищался и сам атаковал Ньютона (последнему даже пришлось доказывать неправомерность его обвинений перед парламентской комиссией), однако, хоть и со второй попытки после неудачной симуляции сумасшествия он был осужден, и его отчаянные мольбы не только о помиловании, но и о замене способа казни были проигнорированы.

«За государственную измену полагалась самая страшная из известных – “приятная” смерть, поистине дьявольское изобретение… Приговор гласил: “Вернуть его… в Ньюгейт, оттуда влачить по земле через всё лондонское Сити в Тайнберн, там повесить его так, чтобы он замучился до полусмерти, снять с петли, пока он ещё не умер, оскопить, вспороть живот, вырвать и сжечь внутренности. Зачем четвертовать его и прибить по одной четверти тела над четырьмя воротами Сити, а голову выставить на лондонском Мосту”» [28]. Существенно, что по настоянию Ньютона на виселице Чалонеру ещё и повесили на грудь медные матрицы, которыми он подделывал весьма популярные тогда лотерейные билеты [39].

Переселение в Тауэр, где со времен Эдуарда I и вплоть до начала XIX века располагался Монетный двор[41], позволило работать почти круглосуточно (тогда Ньютон спал не более 4 часов в день). Помимо обеспечения дисциплины, великий ученый дотошно вникал во все технологические и организационные тонкости производства. Совершенствование технологий, открытие пяти временных монетных дворов в других городах и даже строительство передвижных машин для чеканки денег, оперативно удовлетворявших потребность в них «на месте» в районах наиболее острого дефицита, позволило в кратчайшие сроки нарастить выпуск денег почти в десять раз. Интенсивность организованных Ньютоном работ была такова, что «лошади подыхали, не выдерживая бешеного ритма» [28].

Установленные им порядки оказались настолько эффективными, что английское государство в целом достигло установленного им уровня контроля и управляемости, по имеющимся оценкам, лишь в середине XIX века! В Монетном же дворе введенные им правила, несмотря на коренное изменение технологий, сохранялись, по крайней мере, частично, на протяжении почти четверти тысячелетия. Весьма знаменательным представляется тот факт, что, когда в 1936 году архивы, связанные с управлением Ньютоном Монетным двором (обнаруженные в 20-х годах XX века), попытались выставить на аукцион в Лондоне, они были немедленно полностью засекречены: оказалось, что содержащиеся в них сведения о правилах работы Монетного двора как минимум частично сохранили актуальность и потому могли помочь немецкой разведке.

Ньютон спас Англию менее чем за два года, ликвидировав катастрофический дефицит монет уже к концу 1697 года[42]. Однако в результате этого выдающегося достижения созданный им лучший в мире и намного опередивший своё время Монетный двор стал попросту не нужен: огромные (и крайне дорогостоящие) производственные мощности лишились загрузки. (Нельзя исключить, что пять посещений Петром I лондонского Монетного двора в 1698 году во время его Великого посольства в сопровождении шотландца Якова Брюса с английской точки зрения являлись попыткой заинтересовать его возможностью чеканкой на нём российских монет, то есть были, по сути дела, маркетинговой акцией. Тем не менее никаких данных о встрече Петра с Ньютоном,кроме короткой записки Ньютону о намерении царя встретиться с ним,нет ни в английских, ни в российских источниках. Это позволяет предположить, что либо они при своей очевидной для нас бесплодности остались величайшей тайной обеих сторон, либо Ньютон, тогда ещё формально не назначенный руководителем Монетного двора, всеми силами старался избежать контакта с Петром I,вероятно, опасаясь интриг [54, 138a]).

Блистательным выходом из положения стала масштабная чеканка серебряных монет для международных торговых компаний прежде всего Ост-Индской, именно в то время остро нуждавшейся в их большом количестве (так как тогдашней Англии, как и Европе в целом, было попросту нечего предложить технологически развитым Китаю и Индии, кроме драгоценных металлов: промышленные изделия европейцев были для этих рынков слишком грубыми и примитивными[43]). Незначительные заказы такого рода Монетный двор выполнял и раньше, – однако Ньютон, чтобы спасти его и обеспечить постоянный приток заказов, добился установления цены серебра почти на 10 % ниже среднеевропейской.

Сугубо конъюнктурная поначалу (по-видимому) политика, вызванная стремлением просто поддержать загрузку мощностей и спасти кровью и потом налаженное производство (не говоря уже, разумеется, о головокружительных личных доходах, которые тем не менее, скорее всего, были лишь второстепенным стимулом), исключительно удачно вписала Англию в тогдашнее мировое разделение труда. Уже в 1699 году это было в полной мере осознано как самим великим ученым, так и его учеником – канцлером казначейства Монтегю – и стало основой финансовой стратегии Англии.

Индия, Китай и в целом страны Востока в то время торговали с Европой в основном за наличное серебро, бывшее (благодаря наибольшей распространенности из всех драгметаллов) главной мировой валютой. Для прорыва на сказочно прибыльные для европейцев рынки Востока и закреплении на них, для установления контроля за торговыми путями необходимо было щедро платить серебром. Поэтому несколько компаний-монополистов, сосредоточивших ко времени Великой перечеканки в своих руках основную часть мирового торгового капитала, испытывали постоянную нужду в серебре, особенно в высококачественной монете.

Монетный двор Ньютона, удовлетворяя их жажду (да ещё и по льготной цене, да ещё и быстро, и да ещё и практически в любых объемах), тем самым надежно привязывал их к английской экономике. Крайне существенно, что за практически гарантированную поставку монет на льготных условиях эти компании стали предоставлять Англии также практически гарантированные кредиты и займы – и также на льготных условиях. Именно этот доступ к практически неограниченному финансированию обеспечил исключительно быстрый рост её хозяйства (дополнительным фактором относительной дешевизны кредита стало поддержание дешевизны серебра).

Интересно, что аналогичный принцип вывоза серебра в торговле с Востоком до того использовался Венецией, Антверпеном и Амстердамом, пусть и в сравнительно небольших масштабах [6]. Таким образом, Ньютон использовал (или заново открыл) старый опыт венецианских банкиров, перенесших свою активность через Голландию в Англию, в принципиально новых условиях: когда мощные торговые компании, наличие свободных капиталов в Европе и уникальный баланс сил в английской политике позволили ему превратить государственный долг в мотор форсированного экономического развития.

Тем самым Ньютон поставил на службу Англии и её социально-экономическому прогрессу, включая создание емкого внутреннего рынка и необходимое всякому полноценному государству преодоление разрыва в уровне развития между центрами торговли и остальной страной (задача, решенная тогда только Англией, а в большинстве стран, включая развитые, отнюдь не решенная и сейчас!), энергию и мощь всего мирового торгового капитала.

Дешевый кредит, породив беспрецедентную деловую активность, не только преобразил страну, но и позволил государству без всяких негативных последствий собирать беспрецедентно высокие налоги – около 20 % ВНП. (В других европейских странах того времени предельным налоговым бременем, всерьез грозящим социальными катастрофами, считалось 10 % ВНП; именно попытка достичь его создала в конце XVIII века предпосылки для успеха подрывной деятельности Англии и стала в конечном итоге роковой для Франции. Англия же без труда собирала почти ту же сумму налогов, что и Франция с в два с половиной раза большим населением [6].)

Хотя возведение Ньютона королевой Анной в рыцарское достоинство было отнюдь «не данью его успехам в науке или верной службе в Монетном дворе», а всего лишь прагматичным способом «укрепить партию вигов на выборах 1705 года» [28] (которые Ньютон проиграл, как и партия вигов в целом, пусть и с минимальным перевесом: тори получили 267 депутатов, виги – 246), в историю оно вошло как акт признания его исключительных заслуг, причём в первую очередь именно в качестве финансового реформатора (так как именно они проявились в полной мере к этому времени; наиболее известные же научные результаты были достигнуты Ньютоном задолго до этого). Существенно, что Ньютон стал первым ученым, получившим дворянский титул; вторым – причём более чем через сто лет после него – стал химик Дэви.

Пример 6. Что на самом деле искал и не нашел Ньютон

Интересно, что сам Ньютон, похоже, воспринимал свою деятельность прежде всего через призму богословия и алхимии.

Первое позволяло проникать в божественный замысел, находя его воплощение в природе и пытаясь привести в соответствии ему жизнь людей (что впоследствии находило крайние выражения в политических попытках построить Царство Божие на земле, наиболее известными из которых стали создание масонами США и коммунистами – Советского Союза[44]), вторая давала людям надежду на использование познанного ими божественного замысла в практических целях преобразования материи.

Таким образом, для Ньютона (как и для многих его современников и предшественников, включая, например, Коперника) деятельность в самых разнообразных (для нас) сферах философии, математики, физики, управления, истории и финансов была объединена поиском и воплощением в жизнь замысла творца и носила строго системный, единый характер.

Деньги рассматривались им не только как инструмент преобразования общества (хотя это уже было революцией по сравнению с тогдашними представлениями о них как о простом посреднике в торговых операциях), но и как «мощный исследовательский прибор, позволяющий обнаруживать и использовать скрытые или недоступные пока социальные ресурсы» [55].

В частности, алхимия отчаянно искала метод «Великого делания» – создания ценностей из ничего. Ещё описание китайских бумажных денег Марко Поло в XIII веке представляло собой «по сути, воплощение мечты алхимиков: неблагородные материалы обретают силу золота, ценности – кредит – возникают из… договоренностей, из слов – собственно говоря, из ничего. Ньютон с таким энтузиазмом взялся за работу на Королевском монетном дворе потому, что считал эту работу продолжением алхимического Великого делания, которому он отдал едва ли не больше… времени и… сил, чем разработке дифференциального и интегрального исчисления, формулировке теории света и открытию законов механики[45]» [24].


Быстрый и при том уверенный рост экономики позволил Банку Англии начать регулярный выпуск государственных облигаций, по которым пунктуально выплачивались постоянные проценты (в среднем 5 % годовых).

Спецификой стремительно растущего английского государственного долга стало идеально точное его обслуживание, – по всей вероятности, вызванное тем, что король и верхи политической элиты как тайные совладельцы Банка Англии оказались на стороне кредитора, а не заемщика, которым являлся обладавший повседневной, формальной, официальной властью парламент.

Если принять гипотезу о тайном совладении королем Банком Англии, то получается, что отказ короля от абсолютной политической власти (в результате Славной революции) сопровождался захватом им (при учреждении Банка Англии) части власти экономической: так пресловутая «система сдержек и противовесов» в политике получила гармоничное, хотя и тайное дополнение в экономике.

Знать, уступив торгово-финансовому капиталу весомую часть политической власти, захватила в обмен часть власти экономической и вместо борьбы с капиталом слилась с ним в единый властно-хозяйственный механизм («политический комбайн», по меткому выражению А. И. Фурсова, которым он охарактеризовал союз князей и бояр Московского княжества).

Это слияние было подготовлено внутренним демократизмом английской элиты и стало, наряду с беспощадным применением технологий социальной инженерии, невидимым фундаментом британской мощи: энергию, которую другие нации растрачивали на внутреннюю борьбу за власть («игру с нулевой суммой», слишком часто вырождающуюся в саморазрушительную для её участников «склоку с отрицательной суммой»), англичане смогли направить вовне, на расширение своего влияния и, соответственно, богатства.

Точность и безусловность обслуживания английского государственного долга перевела его в качественно новое состояние, при котором он стал самым надежным объектом вложения средств для капиталов всей Европы. Тем самым для Англии он превратился в качественно новый и совершенно самостоятельный источник развития. Качественно расширив бюджетные возможности государства, он обеспечил его подавляющую мощь.

Уже к середине XVIII века государственный долг Англии достиг астрономических 140 млн фунтов стерлингов и стал самым большим в мире, вызывая (как сейчас государственный долг США) священный ужас публицистов (которые начали постепенно осознавать его позитивное значение лишь к концу века) и растущий энтузиазм кредиторов. Достаточно указать, что, когда в 1782 году после поражения в войне с североамериканскими колониями Британия попросила у ведущих банкирских домов Европы заем в 3 млн фунтов стерлингов, ей немедленно предложили 5 миллионов.

Тогдашнее мировое разделение труда выглядело как извлечение странами Европы серебра из Нового света и обмен его на Востоке на товары. Англия смогла занять уникальное положение объекта вложения всех свободных капиталов мира и получать благодаря этому практически ничем неограниченный кредит. Последний сыграл ключевую роль в её стремительном техническом перевооружении в ходе промышленной революции: паровые машины мог строить кто угодно, а вот средства на оборудование ими множества фабрик в исторически кратчайшие сроки имелись только у Англии [53].

Систематическая недооценка серебра по сравнению с золотом (необходимое для наращивания торговли с Востоком, требовавшим именно серебро) вела к тому, что в Англию для перечеканки в английскую золотую монету ввозилось золото (поток которого хлынул и без того после установления Англией благодаря Лиссабонскому договору 1703 года фактического контроля за Португалией и её главным активом – золотыми рудниками в Бразилии), а вывозились серебро и серебряные монеты. Так сложилась биметаллическая система с преобладанием золота над серебром; английский фунт стерлингов стал первой валютой новой Европы, основанной на золотом стандарте, и затем увлек за собой весь мир.

Разумеется, будущее этой системы, как и в целом будущее Британии, было отнюдь не безоблачным.

Достаточно вспомнить потерю североамериканских колоний: проживший в Лондоне почти 17 лет Бенджамин Франклин[46], отстаивая их интересы и протестуя против чрезмерного налогообложения, имел несчастье объяснить представителям Банка Англии расцвет их экономик использованием собственной валюты – «колониальных расписок», – которые выпускались без учета каких бы то ни было спекулятивных последствий, в строгом соответствии с потребностями хозяйства.

В результате в 1764 году парламент Британии специальным «Законом о валюте» запретил колониям выпуск собственных денег и обязал выплачивать все налоги только золотыми и серебряными монетами. Франклин писал: «… За один год… эра процветания закончилась. Улицы городов заполнились безработными». К 1775 году британская система налогообложения обескровила колонии, изъяв из них практически все золотые и серебряные монеты и поставив их перед выбором между гибелью и восстанием; это стало непосредственной причиной возникновения США.

Стоит отметить, что в июне 1776 года Людовик XVI предоставил своему агенту, великому драматургу Бомарше[47] один миллион ливров на финансирование войны повстанцев Северной Америки против Британской империи. Так что финансирование и разжигание Англией Великой Французской революции (см. введение), строго говоря, представляло собой лишь ответный удар,ещё раз убедительно подтвердивший чеканную формулу Макиавелли: не смертельный удар смертелен для того, кто его наносит.

С 1797 года война с Францией (в которой Англии очень быстро пришлось противостоять Наполеону в одиночку) породила обесценивающийся бумажно-денежный стандарт, сохранявшийся до 1821 года.

Однако, несмотря на эти и другие кризисы, во многом созданная именно Исааком Ньютоном пирамида государственного долга Англии, наряду с симбиозом аристократии и предпринимателей обеспечивающая её могущество и опиравшаяся на него, продолжала эффективно функционировать [48] и рухнула лишь в XX веке – вместе с самой Британской империей.

Насколько можно судить, подобные общественные организмы, опирающиеся на общность интересов и патриотизм наиболее влиятельных элементов общества, государственный долг как средство привлечения свободных капиталов всего мира, а также эффективные науку и разведку, обеспечивающие разумность управления, могут погибать лишь по внешним причинам, под ударами более эффективных и мощных конкурентов или в же в силу кардинального изменения самой среды своего существования (например, из-за появления принципиально новых технологий, изменяющих объективные требования к управляющей системе).

Гибель Британской империи, насколько можно судить, была обусловлена действием обоих этих факторов.

* * *

Во второй половине XIX века немцы, сначала стремясь догнать, а затем уже и соревнуясь с Англией и отстаивая свои интересы в противостоянии обслуживающему её нужды либерализму, создали науку в её современном виде (в том числе и науку об обществе) как фактор национальной конкурентоспособности [91].

Однако англичане прошли (разумеется, в совершенно других формах, свойственных совершенно другому времени и совершенно другим технологиям) этот путь значительно раньше – ещё в конце XVII века, что и стало одним из факторов британского превосходства и британской конкурентоспособности, далеко переживших Британскую империю и ещё и по наши дни оказывающей огромное влияние на глобальную политику, экономику и культуру.

2.3. Воспитание элиты: системность социальной инженерии

Необходимым условием жизнеспособности любого организма является его воспроизводимость: способность продолжать себя в следующих поколениях при любых (в прямом смысле слова) внешних обстоятельствах. Социальный организм обеспечивает это условие воспитанием своих членов и подготовкой управленческих кадров (невнимание к формированию последних означает быструю неотвратимую смерть, что показал, в частности, пример просуществовавшей всего лишь три поколения советской цивилизации).

Особенно высоки объективные требования к качеству государственного управления (и, соответственно, к подготовке кадров для него) империй, объединяющих разнородные общества, по-разному откликающиеся на одни и те же управленческие импульсы, и потому нуждающихся в постоянном применении и изменении разнообразных методов и технологий управления.

Опираясь на богатый опыт религиозного образования, Британская империя решила эту задачу созданием специфической системы воспитания элиты, включающей частные школы и университеты. Основанная на них подготовка имперских управленческих кадров стала важнейшим фактором британского превосходства над остальным миром и одним из высочайших достижений социальной инженерии всего Запада[49]. Не случайно как минимум в первой трети XX века систему английских частных школ рассматривали там одновременно как высшее достижение модной тогда евгеники и как идеальный политический механизм.

Ключом к этой системе стали частные школы-пансионы, куда сдавала своих детей в возрасте 6 лет вся английская элита и которые в конце XIX века, в период максимального расцвета Британской империи и максимального же уровня её самодовольства, считались её представителями главным историческим достижением империи и её фундаментом, обеспечивающим незыблемость имперской мощи.

По сути, дети элиты в интересах Британской империи в самом раннем возрасте изымались из семей и навсегда становились в них лишь редкими гостями, изредка приезжающими на каникулы. Это делалось без какого бы то ни было формального принуждения, абсолютно добровольно – просто потому, что являлось категорическим условием сохранения и тем более повышения их социального статуса.

В частных школах (как и, более того, в университетах [41, 42]) детям и студентам не давали знаний, имеющих какое бы то ни было практическое применение. До 50-х годов XX века включительно главными предметами изучения были латынь и греческий язык; все остальные, за исключением спорта, просто не имели значения.

В воспитании английской элиты следует особо отметить массовое применение такой крайне значимой технологии социальной инженерии, как спорт. Его подлинный культ эффективно использовался и используется в настоящее время для массовой выработки энергичности, стойкости, упорства и привычки к постоянной многоуровневой конкуренции (одновременно с командой противника и со своими товарищами – внутри собственной команды). «Это нечто большее, чем просто упорство, речь… должна идти о психоисторически закрепленном на личном уровне классовом, социально-расовом инстинкте превосходства, победа в реализации которого достигается независимо от средств и сроков[50]»[95; с. 520].

Одержимость (в самом прямом смысле этого слова) спортом представляет собой самые лучшие из возможных методов тренировки «длинной воли», командного духа и навыков самоотверженной работы в команде на другого лидера, а также метод формирования порождающего незыблемую подсознательную уверенность в себе физического превосходства над простолюдинами[51] или представителями иных народов.

При помощи бесконечной зубрежки в детях вырабатывалось автоматическое, нерассуждающее послушание и подчинение руководству, трудолюбие и упорство; укреплялся прививаемый и через занятия спортом дух постоянного соревнования и одновременно – абсолютной приверженности «своей команде». Все признаки критического мышления беспощадно выжигались каленым железом, равно как и чувствительность, способность к сопереживанию и вообще эмоциям, гуманизм и все остальные качества, объективно противопоказанные колониальным администраторам.

О поистине чудовищном уровне психологического насилия, которым детей превращали в «эффективных менеджеров», свидетельствуют воспоминания второй жены Дж. Оруэлла, Сони Броуэлл (она писала о католических школах, но частные школы Англии опирались на те же незыблемые принципы): «единственная цель – целиком и полностью властвовать над каждый вздохом и каждым помыслом. Каждый ребенок в отдельности должен быть управляем, все потаенные уголки детских душ надлежит найти и раскрыть; а для этого следует убивать в них в зародыше любую веру в то, что люди способны приходить на помощь друг другу.

Все, кто через эту школу прошел, безошибочно распознают её друг в друге. Словно члены некоего тайного братства, они обнимают друг друга, забывают на миг зло, что им причинили, и осторожно, робкой лаской пытаются хоть немного успокоить свою боль.» [4]

Несмотря на наличие неизбежного даже в самой эффективной системе брака (о котором свидетельствует приведенная цитата, автор которой всё же сохранила способность чувствовать), частные школы и, далее, элитные университеты представляли и до сих пор представляют собой конвейер по воспроизводству социальной элиты. Этот конвейер крайне эффективно обеспечивает ликвидацию эмоций, глубокую социализацию в своей среде, развитие административного интеллекта, укрепление волевых качеств и физического здоровья.

С него и по сей день сходят одинаковые энергичные молодые люди, свободные от содержательных знаний, но спаянные в единую касту и преисполненные единственными оставленными им чувствами – всепоглощающей преданности (термин «лояльность» непозволительно слаб) короне и друг другу, а также глубочайшего собственного превосходства по отношению ко всем остальным. Это безгранично уверенные в себе и своём всемогуществе функционеры, бесстрашные в силу своей ограниченности, на которых можно положиться их руководству и другим таким же, как они, выпускникам британской системы элитного образования.

Беспощадная многолетняя тренировка (чтобы не сказать «дрессировка») учеников превращала их в части единого монолитного целого, не просто одинаково выглядящих, говорящих и в целом ведущих себя (по формуле «манеры делают мужчину»), но и одинаково действующих и думающих. Оборотной стороной этого была объективная невозможность какой бы то ни было специализации, получения каких-либо конкретных знаний и навыков, кроме «командной игры».

Пока система управления не нуждалась в содержательных технологических знаниях, эффективность основанной на этом образовании и закладываемых им глубоко в подсознание ритуальных социальных практиках [116] административной системы была поразительной. Достаточно указать на то, что «в 1830 году было только 895 британских государственных служащих, ответственных, среди прочего, за сбор всех важных поступлений, их поддерживали 36409 солдат европейской роты; 20 000 военнослужащих Британской короны, оплаченных [Ост-Индской] компанией; и 187067 индийских солдат. Выстроенное компанией репрессивное государство было в 1858 году унаследовано британским правительством и в измененной форме продолжилось до, по крайней мере, обретения Индией и Пакистаном независимости в 1947 году» [132].

В 1907 году колониальная администрация Британской Индии (намного превышающей по размерам сегодняшнюю Индию) управляла в 1907 году более чем 1,2 млрд чел. силами нескольких тысяч гражданских служащих (не считая, правда, нескольких десятков тысяч военных).

Элитное образование Британской империи обеспечивало создание и постоянное воспроизводство монолитного социального слоя, непреодолимо отделенного от остального общества и даже собственных семей (разумеется, если их члены не проходили ту же самую школу)[52]. Этот слой с пренебрежением и презрением относился ко всем управляемым, в том числе и собственным согражданам[53]: их интересы для него существовали лишь в той степени, в которой могли создавать ту или иную значимую проблему для эгоистических интересов элиты или её представителей.

Принципиально важно, что основным инструментом социального продвижения в рамках частных школ были и, насколько можно судить, остаются беспрекословное подчинение и ритуальное публичное унижение.

Разумеется (в том числе и по только что названной причине), в британских частных школах для мальчиков как минимум был широко распространен гомосексуализм, а также педофилия преподавателей: одна из старейших и наиболее уважаемых частных школ, просуществовавшая более 400 лет, в конце концов, была даже закрыта по этой причине – правда, уже совсем недавно [116].

Помимо использования гомосексуальности как инструмента формирования обособленной от общества и жестокой элиты (см. ниже пример 7), живущей по своим собственным правилам, принципиально важным было и то, что до 1967 года гомосексуализм в Британии являлся уголовным преступлением[54]. Соответственно, элитарных носителей этой ориентации дополнительно сплачивало сознание их общей преступности, страх перед весьма суровым наказанием и, главное, ощущение своей сверхчеловечности, то есть не только способности, но и подразумеваемого, пусть и неписаного права пренебрегать общепринятыми нормами, включая как неписаную мораль, так и писаный (в том числе, если они станут членами парламента, и ими самими) закон.

Пример 7. Технология власти: гомосексуализм

Неустанная и венчающаяся всё новыми победами борьба за права гомосексуалистов (давно уже ставшая подлинным крестовым походом против каких бы то ни было прав «натуралов»), перешедшая в утверждение Западом самых чудовищных извращений как новой нормы, представляется одним из наиболее не только ярких, но и значимых феноменов постсоветского времени. Конец «холодной войны», избавив мир от страха гибели в пламени ядерного апокалипсиса, практически прекратил антивоенное движение, – и общественная активность обрела новые массовые формы. Наиболее масштабными стали не только экологическое движение и всё более агрессивная борьба этнокультурных меньшинств и крайних феминисток за гражданские и религиозные права (переходящая в борьбу за право подавлять большинство), но и столь же агрессивная борьба за права гомосексуалистов и в целом всех лиц нетрадиционных сексуальных ориентаций, ставшая весьма быстро борьбой за их право подавлять лиц традиционных ориентаций, а затем и борьбой за полное преобразование человека в рамках шокирующе механистичных представлений трансгуманизма.

Можно только мечтать о результатах, которые могло бы принести направление этой энергии на защиту, например, материнства и детства или на решение реальных (а не выдуманных от начала и до конца или просто служащих инструментом глобальной конкуренции) экологических проблем.

Однако факт неоспорим: по влиянию на общественное сознание Запада и, соответственно, его политику рядом с ЛГБТ-активистами в настоящее время можно поставить только превративших свою национальность или религию в профессию еврейских и иудейских активистов, политических исламистов и менеджеров «климатического мошенничества» (и то последние были парадоксально потеснены в общественном сознании Запада в ходе истерического нагнетания коронабесия).

С каждым годом крепнет ощущение, что гомосексуализм и в целом сексуальные извращения стали на Западе (а значит, и в глобальных масштабах) одним из ключевых инструментов не только преобразования человека и человечества как таковых, но и формирования новой глобальной управляющей элиты, идущей на смену традиционным[55].

Ведь создание элиты – крайне сложная задача, решение которой может быть успешным лишь в том случае, когда оно подчинено четким и вполне объективным закономерностям.

Прежде всего реальная власть, какой бы демократичной она ни была, жестко отделена от управляемых, – хотя бы уровнем ответственности и порождаемого ею вынужденного знания. Помимо прочего, это отделение само по себе обеспечивает (разумеется, с понятными ограничениями, накладываемыми отнюдь не только политической конкуренцией) чувство общности, солидарность и взаимовыручку в элите. Проявления этих качеств друг к другу (в том числе со стороны непримиримых политических соперников) иногда бывают настолько парадоксальными, что изумляют далеко не только сторонних наблюдателей.

На уровне практической политики обособление элиты достаточно долгое время достигалось и закреплялось поддержанием её специфического образа жизни. Однако уже массовая пресса и индустрия моды (и только затем радио, а потом ещё и телевидение, гламур и массовый туризм) сделали образ жизни управленческой элиты обозримым для масс и с материальной точки зрения вполне доступным для значительной части даже среднего слоя любого мало-мальски развитого общества.

С другой стороны, власть достаточно часто отделялась от управляемых языком и национальностью, однако интенсификация международных контактов и превращение английского в linguafranca[56] смело и этот барьер, – как минимум, в странах современного развитого мира.

В прошлом элита воспитывала своих детей совершенно особым образом. Апофеозом специфически элитного образования стала описанная выше в этой главе английская система частных школ и университетов, однако она в силу самой своей природы не могла давать содержательных знаний, всё более необходимых из-за неумолимого технологического прогресса, и потому беспощадно трансформируется его бурным потоком.

Решением этой задачи в новых условиях был призван стать, насколько можно судить, Болонский процесс, представляющий собой мощное комплексное продвижение к отказу от равного образования и к обеспечению возможно более раннего, средневекового по своей сути разделения людей на будущих руководителей и подчиненных, обучаемых прежде всего беспрекословному дисциплинированному подчинению власти (и в том числе подчиненных высококвалифицированных специалистов в узких направлениях).

Однако время драматически ускорилось: воспитывать – ни специалистов, ни элитных управленцев – становится некогда, да и власти в настоящее время нужны прежде всего таланты в самых различных сферах человеческой деятельности, а отнюдь не просто наследники. При этом социальная значимость знания как такового (в том числе и тщательно скрываемого от управляемых, ещё недавно и вовсе бывшего сакральным) в значительной степени размыта информационной революцией 1991–2019 годов [20], как и другие устои эпох Просвещения и НТР.

Наконец, имущественный ценз, долгое время надежно обеспечивавший обособление реальной власти от общества, перестал быть достаточным: в результате беспрецедентно долгих и успешных спекуляций богатых стало слишком много (хотя Глобальная депрессия, насколько можно судить, уже в обозримом будущем исправит этот перекос), а реальной власти остается по-прежнему слишком мало.

В этих условиях замена всех описанных и на глазах перестающих работать социальных цензов власти простым и надежным физиологическим, по сути своей природным барьером, как это ни кощунственно, представляется почти естественным – и совершенно точно наиболее эффективным.

Принципиально важным представляется и то, что наиболее мощному и хаотическому информационному воздействию в условиях информационной революции и тотального применения технологий формирования сознания подвергается именно управленческая элита каждого общества. Соответственно, трансформация психики под этим воздействием идет у её членов значительно быстрее и, насколько можно судить, по-другому, чем у основной массы управляемых [18]. Разумеется, это не может не проявляться и в такой всеобщей сфере, по самой своей природе тесно связанной с феноменом власти, как сексуальная.

Наконец, необходимо в полной мере учитывать и то, что власть, заключающаяся в конечном счете в распоряжении чужой жизнью при заведомо недостаточных для принятия правильного решения данных, объективно требует от её носителя преодоления морально-этического барьера.

Существенно, что высочайшее достижение Макиавелли, за которое его помнят, а в профессиональном сообществе и чтут до сих пор, заключается отнюдь не в каком-то особом цинизме (представителей управляющих структур им попросту невозможно удивить). Реальное достижение Макиавелли, навсегда вписавшее его в историю общественной мысли, представляет собой научно безупречное доказательство того, что ответственный руководитель в принципе, по совершенно объективным причинам не может не нарушать в своей повседневной деятельности нормы морали, выработанные для абсолютного большинства членов любого общества – для управляемых – и потому почитаемые ими универсальными [104].

В традиционном обществе это вынужденное нарушение общих норм морали отчасти компенсировалось воспитанием чувства ответственности, однако на смену этому обществу пришло принципиально безответственное общество постмодерна, основанное на гипертрофированной до абсурда ценности одного лишь собственного «я» (доходящей до субъективного идеализма и неспособности признания своих ошибок с вытекающими из неё неспособностью учиться на них и даже просто их исправлять) и финансовых спекуляциях как непримиримой противоположности производительному труду.

Таким образом, в современном обществе между управляющей элитой и обществом исчез и традиционный барьер, основанный на массовой морали управляемых и индивидуальной ответственности руководителей, – а потребность в нём сохранилась и в силу своей объективности (а значит, и неустранимости при данных обстоятельствах), вероятно, ведет к возникновению «нетрадиционного» барьера.

Представляется весьма существенным и то, что власть также объективно, по самой своей природе должна быть всецело сосредоточена на выполнении своей ключевой миссии, – а отсутствие детей у большинства лиц нетрадиционных сексуальных ориентаций позволяет избежать «хозяйственного обрастания» и отвлечения. Наконец, власти – любой – опять-таки объективно необходима жестокость[57]. Это технологическое требование: каким бы развитым, гуманным и инициативным ни было общество, подчинения попросту не существует без демонстративных кар (а вот степень их тяжести – от демонстрации легкой печали по поводу нерадивости сотрудника до массового террора – действительно зависит от состояния общества).

Сегодняшний (а на самом деле уже давно вчерашний, а для молодежи и позавчерашний) европейский гуманизм стал возможен исключительно потому, что вырос на самом чудовищном и массовом изуверстве – причём не только Средних веков, но и викторианской эпохи, и Великой депрессии, и Второй Мировой. Не стоит забывать, что при одной лишь только бомбежке американцами и англичанами Дрездена, призванной всего лишь впечатлить советское руководство, а также сократить получаемые им в ходе освобождения Германии от фашизма ресурсы, погибло больше людей, чем в Хиросиме и Нагасаки вместе взятых.

А криминалисты хорошо знают, что исключительная жестокость весьма часто бывает связана именно с гомосексуальностью и иными сексуальными извращениями.

Таким образом, представляется весьма вероятным, что агрессивная борьба за ущемление носителей традиционной сексуальной ориентации предоставлением исключительных прав (пресловутой «отрицательной дискриминацией») сексуальных меньшинств является не столько одним из локальных перегибов в обеспечении прав человека и не столько признаком дробления современных обществ, сколько внешним проявлением процесса формирования новой глобальной элиты – причём, скорее всего, не стихийного, а направляемого сознательно.

…А всерьез полагающим, что гомосексуализм бывает только врожденным и не поддается воспитанию и навязыванию, стоит хотя бы попытаться подумать о причинах его непропорционально широкого распространения в целом ряде весьма специфических и не связанных между собой социальных групп – от танцоров балета до заключенных и руководителей.

Если, конечно, они не убеждены (глубоко и искренне, как и положено верующим в те или иные политические максимы) в том, что указанные социальные группы исходно формируются именно по гомосексуальным наклонностям.

Интенсивное же насаждение разрушающей сексуальную идентичность и саму личность идеологии гомосексуализма, а затем и трансгендерности среди не управляющей элиты, а уже и среди управляемых вызвано для гарантирования их подчинения (в отношении трансгендеров – на физиологическом уровне, так как они, в том числе и для спасения от чудовищной боли, вынуждены постоянно принимать огромное количество крайне дорогостоящих лекарств, что обрекает их на бесконечный интенсивный активизм).

Как отметил директор СВР С. Нарышкин, «ускоренное размывание понятия половой принадлежности и ценностей семьи и брака» ведется для того, «чтобы сделать из людей разобщенных, страдающих невротическими расстройствами индивидов с постоянным измененным состоянием сознания» [68; с. 155], что обеспечивает их высокую управляемость достаточно примитивными и оттого дешевыми методами.

Впрочем, это касается и формальной элиты: её представители выполняют роль всего лишь менеджеров (пусть и высокого уровня) глобального управляющего класса и его лидеров – инвестиционных «фондов фондов», – а менеджеры прежде всего должны быть хорошо управляемы сами.

Поэтому массовое разрушение человеческой личности, осуществляемое для обеспечения эффективного подчинения управляемых, в отношении непосредственно управляющих осуществляется для достижения той же самой цели.


Непосредственной причиной деградации и исторического поражения Британской империи (совместно «съеденной» в результате Второй мировой войны США и Советским Союзом) стала, скорее всего, деградация управляющего слоя из-за замыкания в себе и отрыва от общества (в 1919 году министерство по делам колоний перестало принимать на работу иначе, кроме как по рекомендации преподавателей частных школ и элитных университетов), но прежде всего – из-за последовательного и всеобъемлющего пренебрежения системы образования содержательными знаниями[58].

По мере усложнения технологий это создало перманентный, всеобщий и неустранимый конфликт между специалистами и управленцами [41, 42], весьма сильно напоминающий наблюдавшийся в позднем Советском Союзе, а также сделало систему управления неспособной выполнять свою важнейшую с 30-х годов XX века функцию – эффективно направлять технологический прогресс.

Безусловно, в Англии этот конфликт развился существенно в меньшей степени, чем на завершающем этапе существования СССР, и не привел к столь катастрофическим последствиям (так как Британскую империю на этапе её разрушения в рамках противостояния с Советским Союзом подстраховывали возвышающиеся, хотя в том числе и за её счет, США), – однако он, безусловно, также оказал своё разрушительное влияние на государство и общество.

Пример 8. Старое общество против новых технологий: очерк одной пирровой победы

О категорической важности комплексного рассмотрения всех составляющих технологической сферы и категорической же недопустимости значимого отставания системы управления от развития производственных (и в целом производительных)технологий предельно ярко и убедительно свидетельствует история «застоя» и в конечном итоге обусловленного им распада Советского Союза. Развитие производственных технологий (в первую очередь необходимых для поддержания обороноспособности) уже с конца 50-х годов XX века предъявляло к технологиям управления заведомо неприемлемые для тогдашней политической системы требования – обеспечения максимально возможной гибкости, массового делегирования полномочий, решительного сокращения числа уровней управления, повсеместного и последовательного стимулирования инициативы и самостоятельности.

Когда приспособление общественной системы управления к этим объективно обусловленным производственными технологиям и требованиям начало угрожать её принципиальным основам и непосредственным интересам, она закостенела и под действием инстинкта самосохранения начала не приспосабливаться сама к развитию технологий, но, напротив, приспосабливать их развитие к интересам своего сохранения с наименьшими изменениями. В результате система управления локализовала объективно подрывавшие её существование передовые технологии в ключевых для её выживания научной и оборонной сферах, оторванных от основной части общества (в случае «закрытых городов» – даже территориально, но в целом – в разраставшейся, – по мере роста потребности общества в свободе, системе академических и центральных научно-исследовательских институтов) и потому наименее опасных с точки зрения самосохранения этой системы.

(Весьма убедительной в своей яркости иллюстрацией этого представляется раскованный стиль поведения физиков 60-х годов и талантливой научной молодежи из разнообразных «наукоградов», действительно шокировавший в то время основную часть добропорядочных советских граждан. Совсем не случайно одна из самых знаменитых записей В. Высоцкого называется «Концерт в НИИ»: дело заключалось не только в наибольшей восприимчивости и, соответственно, благодарности относительно свободной аудитории, но и в том, что за пределами небольшой части действительно занимавшихся наукой научно-исследовательских институтов исполнение подобных песен было сопряжено в то время с качественно большими политическими и идеологическими трудностями.)

Эффективно действуя подобным образом, отсталые технологии управления довольно быстро остановили несовместимый с ними и потому угрожавший им технологический прогресс в остальных сферах жизни общества, в том числе практически прекратив «внедрение» (термин, уже на лексическом уровне подразумевавший преодоление сопротивления) научных разработок в гражданские отрасли.

Затем произошло постепенное стихийное торможение развития угрожавших отсталым технологиям управления современных производственных технологий и в ключевых для выживания управляющей системы сферах, связанных прежде всего с обороноспособностью. Это окончательно затормозило технологический прогресс в Советском Союзе в целом, привело к отторжению критически значимой частью советского общества носителей этого прогресса, необратимому и нарастающему отставанию СССР в ключевых направлениях мировой конкуренции (в первую очередь в организации финансовой деятельности, конструировании политических структур, в формировании массового сознания и в социальной инженерии в целом), а затем – и к его гибели, с учетом изложенного вполне закономерной.

Однако конфликт между относительно передовыми производственными технологиями и отсталыми технологиями управления отнюдь не прекратился с разрушением одной лишь системы государственного управления.

Так как после распада Советского Союза технологии управления обществом не только не были усовершенствованы, но и весьма существенно деградировали[59] (с созидания они массово переориентировались на разворовывание ранее созданного потенциала – как материального, так и социального; российское государство и возникло-то как инструмент частного, бесплатного и противозаконного присвоения «советского наследства», сопровождавшегося необратимым разрушением непропорционально большой части общественного богатства), непримиримый конфликт между ними и относительно передовыми производственными технологиями был отнюдь не изжит, а всего лишь перенесен на новый, качественно более низкий уровень.

Уже к 1995 году порожденная чрезмерно жесткой финансовой политикой либеральных реформаторов «экономика неплатежей» в гротескной и варваризированной форме не только возродила, но и драматически усугубила целый ряд ключевых элементов административно-командной системы управления: государственное распределение дефицитных ресурсов (правда, прежде всего финансовых, а не материальных); множественность разнородных и в основном не конвертируемых даже друг в друга платежных средств; чрезмерное влияние коррумпированного чиновничества при политическом бесправии и отсутствии сколь-нибудь приемлемой социальной перспективы подавляющего большинства населения [23].

Одновременная примитивизация технологий и интеллектуальная деградация общества показывают, что несоответствие между отставшей системой управления и «забежавшими вперед» производственными технологиями было решено не прогрессивным, но регрессивным способом: в интересах не передовой части технологического потенциала, но устаревшей системы управления (собственно, при сохранении принципиальных, ключевых элементов этой системы по-другому не может и быть: ведь политическая власть принадлежит им, и принципиальные решения принимают в конечном счете именно они!)

Вместо оздоровления последней и придания ей способности продолжать развитие передовых технологий с разрушением Советского Союза произошло уничтожение их основной части ради удобства деградирующих опережающими темпами и не справляющихся со своими функциями институтов управления.

Это было вызвано доминированием не современных технологий, конфликтовавших с устаревшей системой управления, но охватывающих эти современные технологии напрочь устаревших воспроизводственных контуров, находящихся с ней в гармонии (ещё в начале 80-х годов треть работников реального сектора даже по открытым официальным данным была занята ручным трудом). Устаревшая управленческая система победила элементы высоких технологий из-за незначительности удельного веса и общественного значения последних, связанных, в том числе, с их территориальной и социальной локализацией.

Последствия этой победы были эффективно и беспощадно усилены внешними конкурентами нашего общества, кровно и объективно заинтересованными в его деградации.

В результате Россия откатилась далеко назад – именно тогда, когда Запад совершил резкий рывок вперед. Строго говоря, он сделал его на наших костях: использовав выкачанные им из Советского Союза, а затем и из его беспомощных обломков колоссальные интеллектуальные и технологические, а также финансовые ресурсы, он в первую очередь именно благодаря им вошел в 1991 году в эпоху информационных технологий, а в 2020-м – и в постинформационный мир социальных платформ [20].

Таким образом, невнимание высшего политического руководства страны (вызванное прежде всего его собственной деградацией в ходе овладения партхозноменклатурой всей полнотой власти после смерти Сталина) к взаимодействию технологий производства и управления породило глубочайший внутренний конфликт, длящийся вот уже более 70 лет и приведший к беспрецедентным в новейшей истории разрушению общества и его технологической деградации. Этот конфликт отнюдь не изжит и всё ещё продолжается; он и сегодня ещё далеко не полностью реализовал свой разрушительный потенциал.

Конечно, советское общество и тем более государство (бывшее основой указанных отсталых технологий управления) не могли не то что разрешить этот конфликт, но даже адекватно осознать его. Это ещё раз показывает категорическую необходимость осознанного управления развитием технологий формирования общественного сознания (не говоря уже об их практическом использовании). Ведь именно Советский Союз стал первой крупной жертвой их широкомасштабного, комплексного и длительного применения.

Причины катастрофического характера реформ 1987–1998-го и последующих годов в принципе невозможно постичь без осознания того потрясающего в своей чудовищности факта, что они планировались и проводились людьми, ставшими (во многом под воздействием именно этих технологий, эффективно применяемых Западом) сознательными и непримиримыми врагами того самого государства, которым они непосредственно или идеологически управляли.

Глава 3. Культура вероломства как фактор успеха

3.1. Doublespeak: больше, чем лицемерие

В мини-сериале «Шака, король зулусов», посвященном создателю зулусской государственности, с которой Британская империя долгие десятилетия ничего не могла поделать и которая представляла собой огромную потенциальную угрозу её колониям[60], английский колониальный администратор мотивировал свою абсолютную уверенность в конечном уничтожении своего туземного противника (несмотря на скудость тогдашних английских ресурсов в том регионе) тем, что «за нашей спиной двести лет doublespeak».

Двоеречие (из которого потом выросло оруэлловское «двоемыслие») представляется одним из фундаментальных и фатально недооцениваемых сторонними наблюдателями факторов британского превосходства над остальным, неанглосаксонским миром. Он имеет лишь отдаленное отношение к «демагогии», как обычно (и поверхностно) переводят это слово, и значительно более глубже и объемлюще традиционного «лицемерия» и тем более «ханжества».

Doublespeak подразумевает одновременное нахождение пользующегося им субъекта в принципиально разных ценностных измерениях. Он предусматривает, с одной стороны, полное приспособление к собеседнику, безупречное следование его логике, системе ценностей и интересам, а с другой, в то же самое время, – осознание при этом себя представителем интересов империи и своих собственных с последовательным и полностью исключающим всякие жалость и сочувствие манипулированием собеседником ради их достижения.

Таким образом, данный термин означает сознательную и успешную ложь в полном соответствии с принципом «правдивого мошенника» [21], в рамках которого лжец абсолютно уверен в правдивости своих слов, воспринимаемой в глубине своей личности как их простая целесообразность.

Подмена истины целесообразностью как сознательная этическая норма восходит ещё к иезуитам, но именно английская управляющая элита сумела поднять её до уровня культурной и юридической традиции, освященной многовековым, историческим подтверждением её правоты. «Правда» для английской элиты (и для наследовавшей ей в этом элиты США) означает отнюдь не «реальное, объективное положение дел», как для нас, но лишь «то, что выгодно мне и ложность чего не доказана английским (или американским) судом» и, что исключительно важно, глубоко и искренне переживается на личностном уровне именно в этом качестве.

Поэтому даже самое явное разоблачение даже прямой лжи представителя английской элиты (и в целом носителя англосаксонской управленческой культуры), как правило, не вызывает у него ничего, кроме искреннего негодования, так как с точки зрения doublespeak является наглой манипуляцией, подменяющей священные и основополагающие интересы сверхчеловека (каким он себя ощущает и сознает, отказываясь признавать это в явной форме всего лишь из-за скомпрометированности термина Гитлером) не имеющей непосредственного значения для него реальностью.

На личностном уровне doublespeak представляется результатом частного школьного воспитания, приучающего постоянно совмещать жесткий мир формально однозначных официальных норм с инициативной реализацией собственных интересов – от карьерных и учебных до ещё не до конца выжженного естественного детского стремления к шалости.

Органическая естественность корыстной лжи джентльмена всем, стоящим ниже него по классово-сословной лестнице (и тем более иностранцам), составляющая практическую сторону феномена doublespeak[61], естественно дополняется принципиальной невозможностью лгать равному себе и тем более стоящему выше него по этой лестнице (см. глава 7): иначе основанное на данном принципе общество просто не могло бы существовать.

Таким образом, doublespeak служит мощным фактором не только повышения конкурентоспособности общества, но и сплачивания его элиты, что дополнительно повышает стабильность и конкурентоспособность сначала «доброй старой» Англии, а затем и США.

3.2. Основы политической культуры: почему «хуже вражды с англосаксом… лишь дружба с ним»

Вынесенная в заголовок этой главы максима, сформулированная более ста лет назад великим русским геополитиком А. Е. Едрихиным (Вандамом), ни в малейшей степени не является преувеличением, метафорой, гиперболой или какой-либо иной фигурой речи.

Напротив, это сухая и бесстрастная, отжатая до предельно лаконичной конкретной рекомендации (пусть и в форме предостережения) констатация общеизвестного для специалистов факта, бесчисленное число раз подтвержденного всей историей англосаксонского мира (точнее, историей взаимоотношений с ним не входящих в него стран и народов, – а на самом деле и значительно меньших групп людей).

Этот факт заключается в подразумевании английской политической культурой уничтожения, вплоть до физического убийства союзника (просто в профилактических целях, чтобы он не успел осознать свои интересы, обрести самостоятельность, укрепиться и стать конкурентом, – или же для не менее простого получения его ресурсов) как чего-то само собой разумеющегося и, более того, как должного для всякого истинного джентльмена.

«Во всех коалициях, в которых они участвовали, британцы и англосаксы вообще стремились не только к победе над противником, но и к максимальному ослаблению союзника» [70].

Классическим проявлением этой культуры применительно к нашей стране следует признать заявление премьер-министра Британской империи Ллойд-Джорджа, сделанное в парламенте при получении известия о свержении Николая II и падении монархии в России, о том, что эти события, безусловно, разрушительные для союзника Великобритании, являются достижением одной из её главных целей в Первой мировой войне.

А «любимой мишенью для стрельбы в тире президента Т. Рузвельта, с которого в политике США начинается поворот к новым отношениям с Великобританией [то есть к стратегическому союзу с ней на основе доминирования американской мощи и критически высокого влияния в экономике и политике США банкиров, представлявших интересы Сити и управлявших его «внучатыми» капиталами – М.Д.], был портрет русского императора Николая II» [95].

Разумеется, в силу культурной общности описанную продуктивную технологию переняли и непосредственные наследники Англии по англосаксонскому миру – американцы (обычным людям этот воспринятый ими подход известен прежде всего по ставшей крылатой в нашей стране формуле О’Генри «Буцефал не выдержит двоих», а историкам – по «доктрине контролируемого технологического отставания» Трумэна, направленной на недопущение успешного развития отнюдь не только Советского Союза, но и американских союзников в «холодной» войне против него).

Не менее существенным с практической точки зрения элементом английской политической культуры (и в этом отношении американцы так и не дотянулись до них, оставшись бледными поверхностными подражателями) является тонкое понимание значения культуры, психологии и воли общества как фактора его конкурентоспособности.

«Англичане научились от венецианцев тому, что самая большая сила в мире – это сила идей, и, если вы в состоянии контролировать культуру наций, вы можете контролировать их образ мышления, и тогда политики и армии будут покорно выполнять вашу волю» [337].

На практике это выливается в последовательное стремление английской политической элиты к уничтожению культурной и политической элиты иных обществ – всех без исключения (чтобы они точно не смогли оказать сопротивления, если в агрессии против них когда-либо возникнет необходимость). Уничтожение это отнюдь не обязательно носит грубый физический характер, – в зависимости от целесообразности или удобства оно может заключаться в растлении, разложении соответствующих людей или коллективов или же в их дискредитации и деморализации.

Однако задача лишения всех остальных значимых (или потенциально значимых) для Англии обществ носителей морали и культуры, а также всех, кто способен помочь соответствующим обществам осознать свои интересы, организовать и воодушевить их, никогда не покидает повестку дня английской политической элиты и является практической квинтэссенцией тех самых «вечных интересов Англии», простым наличием которых так гордятся (разумеется, обычно не сознавая их сути) обычные англичане.

Ярким примером понимания значимости культурной матрицы тех или иных народов представляются ставшие классическими фразы Черчилля о том, что во Второй мировой войне Англия воюет «не с Гитлером, а с немецким духом, духом Шиллера, чтобы этот дух не возродился»; «эта война ведется не против национал-социализма, но против силы германского народа, которая должна быть сокрушена раз и навсегда, независимо от того, в чьих руках она находится: в руках Гитлера или в руках священника-иезуита». И эта цель была достигнута в полном объеме: «немцы и итальянцы превратились в два опустошенных, лишенных собственной идентичности племени» [75].

А ведь прожженный циник и практик Черчилль был бесконечно далек от экзистенциальных рассуждений о «жизненном пространстве» и «судьбах наций» и в письме лорду Роберту Будпи не менее прямо и четко указывал на непосредственную причину войны (как минимум, для Англии): «Непростительным преступлением Германии перед Второй мировой войной была её попытка освободить свою экономическую мощь от мировой торговой системы и создать свой собственный механизм обмена, который лишил бы мировые финансы прибыли».

Таким образом, речь изначально шла всего лишь о прибылях международных финансовых спекулянтов, то есть Сити и связанных с ним американских банкирских домов, – однако носитель английской политической культуры считает совершенно нормальным и естественным для обеспечения этой прибыли лишить целый народ его культуры, тем самым фактически вычеркнув его из истории.

И нынешняя судьба Германии, культурно и идеологически оскопленной, отказавшейся от своей субъектности, окончательно впавшей в политическое ничтожество и становящейся, по выражению Столыпина, не более чем навозом для произрастания евро-Халифата (или одного из евро-Халифатов уже обозримого будущего), является живым и предельно наглядным свидетельством эффективности английской культурной политики. (Характерно, что способность хоть как-то осознавать свои интересы сохранилась в Германии лишь на территории бывшей ГДР, так как Советский Союз, в отличие от англосаксов, не стремился к уничтожению культурных матриц и к психологической кастрации других народов.)

Изобретение Англией политической войны (сам термин впервые был использован в 1909 году) как тотальной войны, ведущейся с напряжением всех сил и с предельной изобретательностью всеми способами, кроме собственно военных, – представляет собой простое оформление «вечного интереса» в превентивном, заблаговременном подрыве и уничтожении всех, кто является или только может стать конкурентом. И это не в малейшей степени не открытие 1909 года – это всего лишь формализация многовековой английской политической традиции под броским запоминающимся ярлыком.

Колоссальная энергия и ожесточение, с которой Англия ведет борьбу со своими конкурентами, в том числе всего лишь потенциальными, в историческом плане обусловлена постоянной уязвимостью её положения, в первую очередь скудостью собственных ресурсов, толкающую её на яростную неукротимую агрессию против остальных, более обеспеченных стран и народов.

Захват необходимых для комфортного выживания ресурсов как образ жизни (и, в частности, мысли) делает единственно доступной Англии формой существования постоянную тотальную войну против всего остального мира, причём ведущуюся «на опережение», на купирование не уже проявившихся сегодня, но лишь могущих проявиться завтра угроз (в том числе на превентивное уничтожение или дискредитацию людей, которые ещё не стали вождями своих народов, не укрепили их волю, не обогатили культуру, – однако, по мнению английских специалистов, в принципе способны на это).

Надо отметить, что богатый опыт и высокая культура, понимание человеческой природы, свойственные английской социальной инженерии и английскому практическому управлению (в том числе благодаря его теснейшей связи с банкирами Сити и спецслужбами), делают эту перманентную войну весьма тонкой и изощренной.

В частности, в ходе Второй мировой войны английские спецслужбы практиковали уничтожение наиболее умных, честных и эффективных немецких чиновников направлением в их адрес подложных писем от их знакомых за рубежом, в которых те выражали полное согласие с якобы высказанными им антигитлеровскими взглядами этих чиновников и даже поддержку их планов по подпольной борьбе. Естественно, письма перехватывались гестапо, – и Германия лишалась наиболее компетентных управленцев, что способствовало деградации её государственной машины (схожий метод разрушения противостоящей системы управления путем целенаправленного истребления наиболее дееспособных и честных чиновников с потрясающим успехом применял против государства Сельджукидов в конце XI – начале XII века создатель исмаилитского государства ас-Сабах, Старец Белой горы).

3.3. Обманная идеология: покров Адама Смита

Одним из важнейших компонентов стратегической и в целом управленческой культуры Англии (наряду с использованием коррупции как инструмента взлома зарубежных рынков и подавления иностранных конкурентов, вплоть до организации государственных переворотов) является распространение среди своих конкурентов (в качестве которых носители англосаксонской культуры инстинктивно воспринимают весь мир без какого бы то ни было исключения) заведомо ложных представлений, причём в первую очередь заведомо ложных представлений о современном состоянии Англии и о причинах собственно английских успехов.

Частной, но исключительно важной с точки зрения глобальной конкуренции и геостратегических проектов формой реализации этой культуры является создание и запуск «психоисторических вирусов» – популярных и привлекательных концепций, кажущихся целостными, всеобъемлющими и достаточными для познания и практического применения, но на деле частичными и потому разрушающими тех, кто начинает действовать на их основе.

Это проявление традиции «стратегической маскировки», развитой в нашей стране лишь в советском Генштабе, при которой введение конкурента в заблуждение по любому поводу, размывание его внимания (по принципу «камни по кустам») и отвлечение его энергии на заведомо негодные объекты являются неотъемлемыми элементами любого мало-мальски значимого действия.

Заведомо ложные представления конкурентов о Британии, её внутреннем состоянии, способностях и намерениях (равно как и об устройстве и закономерностях мира в целом) заблаговременно тщательно и комплексно прорабатываются лучшими (или, по крайней мере, наиболее энергичными и убедительными) английскими учеными (или иностранными учеными на британской службе), оформляются в виде целостных, кажущихся безупречными научных теорий и затем энергично пропагандируются и внедряются в сознание конкурентов всеми силами английской управленческой элиты, включая (что особенно важно!) деятелей как массовой, так и элитарной культуры.

Поверхностным сторонним наблюдателям (а стороннее наблюдение по определению поверхностно), искренне недоумевающим на протяжении всей истории, почему на практике англичане так последовательно игнорируют рекомендации собственных выдающихся ученых, являющихся вершинами человеческой мысли и восхитительными достижениями интеллектуального гения, в этих условиях остается лишь удовлетворяться застенчивыми и невнятными разъяснениями самих англичан о несовершенстве их политической системы, пагубности давно отживших традиций, чудовищной косности бюрократии и прискорбной инерционности чиновничества [41, 42].

Данный подход позволяет надежно скрыть наиболее эффективные методы, применяемые англичанами, избежать их освоения и применения конкурентами и, соответственно, обеспечить постоянное отставание этих конкурентов, расточающих свои силы либо на достижение ложных целей, либо на применение заведомо контрпродуктивных, прямо ограничивающих их конкурентоспособность методов (в первую очередь активно внедряемых в их сознание и систему управления самими британцами).

С особыми тщательностью, усердием и заботой описанный метод применяется англичанами к своим союзникам и партнерам – просто для того, чтобы не допустить возникновения в будущем конкуренции с их стороны.

Пример 9. Системное применение протекционизма и его концептуальное отрицание: интеллектуальный вирус Даниэля Дефо

Одним из ярких примеров сознательного распространения английской политической элитой заведомо ложных теорий для дезориентации и подрыва своих потенциальных конкурентов представляется творчество создателя и первого руководителя английской разведки в её современном понимании, выдающегося писателя[62] Даниэля Дефо.

В гражданской жизни он последовательно занимался импортом шерстяных товаров, трикотажа, вина и табака, служил в королевской лотерее и в Податной стекольной инспекции, которая взимала «оконный налог» (налог на недвижимость, исчисляемый пропорционально количеству окон, – предшественник подоходного налога), а также был влиятельным политическим памфлетистом.

В качестве тайного агента собирал информацию для спикера палаты общин тори Роберта Харли (после ареста Дефо королевой Анной тот добился его освобождения в 1703 году), а затем для всесильного вига Роберта Уолпола – первого премьер-министра Англии в современном значении этого термина.

Уолпол возглавлял правительство целую эпоху – с 1721-го до 1742 года – и выделялся продажностью даже на общем английском фоне. Его обвиняли в том, что он «сделал коррупцию обыкновением» и организовал шокировавшую, казалось бы, ко всему привыкших современников массовую систематическую распродажу аристократических титулов, правительственных постов, льгот и привилегий (Д. Свифт в «Путешествиях Гулливера» описал его под именем Флимнапа).

В качестве канцлера Казначейства Уолпол обеспечил финансовую стабильность, создав специальный фонд для погашения долгов. В 1721 году он стал премьер-министром именно потому, что казался в то время единственным человеком, способным стабилизовать финансовую систему после краха «Компании Южных морей» (на спекуляциях вокруг которой перед тем заработал состояние). Уолпол решительно сместил вектор английской политики с захвата новых рынков и стимулирования торговли в интересах казны (в том числе через обслуживание её исключительно английскими судами) на развитие обрабатывающей промышленности. Она защищалась от иностранной конкуренции, субсидировалась и поощрялась к экспорту.

Именно Уолпол в ходе представления своего законопроекта парламенту от имени короля провозгласил бессмертную максиму внешней торговли: «Ничто так не способствует повышению общественного благосостояния, как вывоз произведённых товаров и ввоз иностранного сырья».

В соответствии с ней таможенные тарифы на иностранную промышленную продукцию повышались, а тарифы на импортное сырьё, применяемое в промышленности, снижались или отменялись вовсе. Экспорт промышленной продукции поощрялся целой серией мер, включавшей экспортные субсидии. При этом был введен жесткий контроль её качества (особенно текстиля), чтобы блюсти высокую репутацию английских товаров за границей.

Таким образом, комплексные меры стимулирования экспорта, включая возврат пошлины на импортные компоненты экспортируемой промышленной продукции и государственный стандарт качества экспортной продукции, обычно приписываемые Японии 50-х годов XX века, на самом деле являются давним английским изобретением.

Англия исповедовала жесткий протекционизм вплоть до середины XIX века, когда обеспеченное им технологическое преимущество над остальным миром сделало более выгодной для неё навязывание потенциальным конкурентам свободной торговли. В частности, в 1820 году средняя импортная пошлина на продукцию обрабатывающей промышленности составляла 45–55 % по сравнению с 6–8 % в Нидерландах, 8–12 % в Германии и Швейцарии и около 20 % во Франции.

Помимо тарифов, неотъемлемым инструментом торговой политики Англии были прямые запреты. Начав введение постепенно повышаемых пошлин на индийский текстиль в 1685 году, в 1700-м Англия запретила его импорт, дополнив его в 1721-м запретом на его использование внутри страны для невозможности контрабанды (Calico Acts). Результатом стал бурный прогресс собственной текстильной промышленности, позволивший отменить запрет в 1774 году.

В 1699 году Англия запретила экспорт шерстяного сукна из своих колоний в другие страны (Wool Act), уничтожая этим суконную промышленность Ирландии (а тем самым и её экономику в целом) и удушая её в Америке.

В 1749 году Закон о железе (Iron Act) запретил американским колонистам строительство новых прокатных станов и изготовление пил для продольной резки металла, тем самым принудив их специализироваться на производстве продукции с низкой добавленной стоимостью (производство же наиболее выгодной продукции с высокой добавленной стоимостью становилось монополией метрополии, обеспечивая ей и экономическое доминирование над колониями).

При этом специализация колоний на производстве сырья с его минимальной переработкой поощрялась целым комплексом мер. Тот же Уолпол предоставлял тем же самым американским колонистам экспортные субсидии на сырьевые товары и устранял английские импортные пошлины на сырье, ввозимое из американских колоний (бревна, доски, пеньку и т. д.).

Суть политики метрополии заключалась в превращении колоний в сырьевой придаток метрополии, гарантированно не способный конкурировать с её собственными производителями. Сохранение в Англии наиболее прибыльных высокотехнологичных (разумеется, по тем временам) отраслей концентрировало в ней производство основной части добавленной стоимости империи и гарантировало метрополии максимальное богатство и мощь, поддерживая необходимые предпосылки её мирового лидерства.

В силу своей повседневной практической деятельности Даниэль Дефо был глубоко погружен, в том числе, в формирование экономической политики Англии, которая носила во время его жизни жестко протекционистский характер.

Его главная экономическая работа «План английской торговли» (1728)[63] посвящена подробному описанию использования Георгом VII и Елизаветой I всей мощи государства – от протекционизма до шпионажа – для развития шерстяной промышленности, в те времена высокотехнологичной отрасли, обеспечивающей высокую добавленную стоимость.

Таким образом, Дефо прекрасно понимал необходимость протекционизма для развития национальной промышленности, – однако в историю вошел как автор «Робинзона Крузо», написанного отнюдь не для детей. Этот роман создал, глубоко внедрил в общественное сознание и широко распространил[64] в корне порочную и разрушительную методологию рассмотрения экономических процессов с точки зрения не общества, но одного отдельно взятого человека.

Разумеется, применение этой в корне ошибочной методологии уже само по себе надежно гарантирует ошибочные же выводы – и, соответственно, подрыв конкурентоспособности воспринявших её обществ.

В лице Робинзона Крузо Д. Дефо дал поколениям исследователей и мыслителей всего мира чистый пример «рационального экономического человека», и по сей день остающегося главным героем неолиберальной экономики свободного рынка.

По сути, Дефо создал смертоносный интеллектуальный вирус, ставший вместе с последующим трудом Адама Смита основой мифа о том, что секрет успеха Англии заключается в открытии гарантированного пути к процветанию в виде свободного рынка и свободной торговли, на который для повторения этого успеха достаточно встать любой другой стране, – и это при том, что в своём же экономическом анализе он ясно показал объективные пределы свободного рынка и свободной торговли!

Таким образом, Дефо своим творчеством проявил один из ключевых элементов английской стратегии – насаждение исподволь, не только через интеллектуальные концепции, но и через художественные образы и культурные стандарты заведомо ложных концепций и методологических подходов, подрывающих конкурентоспособность других стран.


Классическим проявлением интеллектуальной, методологической глобальной диверсии, направленной на дезорганизацию всей развитой части мира (чтоб гарантированно не смогла конкурировать с Англией!) в экономической политике после «Робинзона Крузо» Дефо стало появление и всемерное распространение теории Адама Смита. Из его построений также отнюдь не прямо, но совершенно однозначно следует пагубность любого протекционизма как такового, что гарантирует неспособность более слабых экономик развиваться в условиях хозяйственного и технологического доминирования Англии.

Стоит напомнить, что сам Адам Смит начал свою научную карьеру с оставшихся практически невостребованными рассуждений на моральные темы, затем сменившихся столь же неудачными попытками астрономических рассуждений. В конечном итоге он сумел стать тенью Ньютона на земле, в экономике лишь после того, как не смог стать его тенью в небе. Сделавший его знаменитым и сохранившийся в обиходе до наших дней образ «невидимая рука» первоначально не имел ни малейшего отношения к рынку и описывал воздействие гравитации, удерживающей планеты на своих орбитах.

Безусловно, теория Адама Смита отражает определенный уровень развития не только человеческой мысли, но и английской экономики: когда она развилась настолько, что перестала бояться внешней конкуренции, инструментом укрепления её мощи вполне закономерно стало фритредерство. Но эта политика пропагандировалась не столько потому, что она была выгодна Англии, сколько из-за заведомой невозможности успешно повторить её для её конкурентов (в условиях, повторюсь, экономического и технологического доминирования Англии).

Протекционизм же, обеспечивший английское возвышение, как инструмент развития своей экономики общедоступен, может стать ресурсом для конкурентов, – и потому никоим образом и никогда не пропагандировался англичанами (особенно в те периоды, когда они сами его активно применяли, – во время пребывания в Европейском сообществе, а затем союзе, по отношению к неевропейской продукции).

Это же касается и системного замалчивания иных ключевых механизмов достижения Англией экономического успеха (от реального устройства Банка Англии – с как минимум значимой долей в его капитале короля – и организованного Ньютоном систематического демпинга на рынке высококачественной серебряной монеты до послевоенной национализации базовых отраслей экономики в целях снижения общественных издержек и стимулирования, таким образом, производства добавленной стоимости).

Пример 10. Ч. О. Бирд – второй Ньютон, но для США

Навязывание конкурентам пагубных для них представлений особенно хорошо проявилось в деятельности формально американского, но обучившегося в Англии экономиста Чарльза Остина Бирда, в 1913 году[65], в преддверии «не календарного – настоящего XX века» назвавшего «Федералист» – сборник статей, заложившей основы не только американской государственности, но и разумной хозяйственной политики, обеспечившей экономическое могущество США, – подложным документом, состряпанным в угоду корыстным интересам промышленников.

Конечно, год создания Федеральной Резервной системы подразумевал активное и всестороннее наступление финансовых спекулянтов на промышленный капитал, однако в самой Англии апологетика финансовых спекулянтов в духе Бирда никогда не получала серьезного звучания.

Тщательный анализ экономических факторов американской истории, весьма убедительно проведенный Бирдом (в начале эры Рузвельта, в 1933 году, он даже стал президентом Американской экономической ассоциации), был нацелен не просто на компрометацию американского реального сектора (в то время энергично выдавливающего английскую промышленность с рынков, которые она привыкла считать своими) в интересах финансовых спекулянтов и, по умолчанию, защищавшейся английской промышленности, но и на кардинальную смену стратегии США.

Дело в том, что Соединенные Штаты Америки являются одной из двух совершенно уникальных экономик мира (вторая – Россия), способных гармонично, целостно и эффективно развиваться за счет преимущественно собственных ресурсов. Они обладают практически всеми необходимыми для экономического и социального прогресса факторами прямо на своей территории, поэтому изоляционизм как стратегия развития имеет в США, в отличие от всего остального мира (кроме опять-таки России), реальные хозяйственные основы.

Однако он же делает США стратегически независимым от всего остального мира, в том числе Англии, что для последней является совершенно нетерпимым. Колоссальные и глубинные рычаги влияния на бывшую колонию (финансовый сектор США создавался в основном английским капиталом, а демократическая партия и до сих пор является коллективным британским агентом) позволили английской элите добиться изменения вектора американского развития на оголтелый экспансионизм, в процессе осуществления которого США объективно зависели от Англии (пусть даже на начальном этапе и в негативной форме – как от объекта, который эффективнее всего грабить на этапе распада его колониальной империи).

Непосредственным инструментом переориентации с собственного гармоничного развития на экспансионизм стало создание и форсированное развитие ВПК. Естественное в условиях Второй мировой, оно было подстегнуто осознанием его экономической роли, причём как инструмента не только стимулирования внутреннего спроса (в духе Кейнса) и технологического прогресса, но и непосредственного, при помощи угроз и прямых агрессий взламывания рынков ресурсов и сбыта по всему миру.

В овладении этой стратегией американскими элитами колоссальную, если вовсе не ключевую роль сыграл именно Бирд, своими трудами неустанно убеждавший американскую элиту (причём на выверенно подобранных частных исторических примерах), что военная экспансия является не только более быстрым, но и в целом лучшим способом обеспечения экономического процветания, чем сбалансированное развитие на основе своих ресурсов.

Тем самым он внес весомый вклад не только в неуклонное продвижение США к их нынешнему тупиковому положению, но и к созданию и поддержанию их постоянной потребности (пусть, повторюсь, порой даже и негативной) в Англии, в целом обеспечивающей той сохранение значимой части её международного влияния, а значит – и прибылей.


Стратегия навязывания конкурентам заведомо ложного, обманного знания не могла не оказать глубокого преобразующего влияния и на сами английские элиты. Ведь в сфере общественных взаимодействий неумолимо реализуется аналог третьего закона Ньютона: влияя на других, вы неизменно влияете и на себя, формируя других, вы формируете и себя, – и сами неизбежно поверите в то, истинность чего вы внушаете другим.

Навязывая ложное знание своим потенциальным конкурентам для их ослабления и даже в конечном итоге разрушения, нельзя избежать его ответного влияния на себя: интеллектуально оскопляющий других лишает интеллектуального потенциала и себя самого.

И это представляется не менее важным фактором исторического краха Британской империи и нынешней стратегической слабости Англии, чем доведенная до совершенства система подготовки колониальных чиновников в элитных частных школах и университетах.

Пример 11. Трагедия и смерть англосаксонской науки после Второй мировой войны

Знание открыто по своей природе. Сделанное тайным, циркулирующим лишь в незначительной и ограничившей саму себя части общества, оно неминуемо вырождается в религию (пусть даже светскую или гражданскую, в которую строго по Линкольну выродилась американская демократия) и с неизбежностью умирает в заведомо бессодержательных и оттого бесплодных ритуалах.

Английская наука (сначала в сфере изучения общества и человека) очень быстро стала (и была осознана управляющей системой именно в этом качестве) фактором обеспечения национальной конкурентоспособности благодаря не только разработке наиболее эффективных методов действия для своих английских партнеров и заказчиков, но и навязывания, явным и потенциальным конкурентам (то есть вообще всем остальным), как было показано выше, заведомо неэффективных методов и концепций.

Понятно, что, систематически навязывая эти подрывные для использующих их методы и концепции и настойчиво убеждая их жертв в их эффективности, английская наука и сама начинала как минимум частично верить в них (о совершенной неизбежности такого обратного влияния см. например, [18]), что постепенно запутывало и дезорганизовывало её саму, драматически снижая тем самым совокупную эффективность Англии.

Снижение своей собственной эффективности (как в силу кадрового вырождения из-за действия системы элитных частных школ и университетов, так и по названной только что причине) вполне естественно сопровождалось осознанием того, что паразитирование на чужих достижениях, присваивание их (пусть даже и с позиции авторитетного и якобы беспристрастного арбитра), является в кратко- и среднесрочном плане значительно более эффективным типом деятельности, чем стремление к достижению высот познания самостоятельно.

Результатом стала постепенная деградация официальной англосаксонской науки после Второй мировой войны (а по целому ряду направлений, насколько можно судить в настоящее время, – и после Первой) и ее впадение в формализм (очень удобный для интеллектуального ограбления верящих в её объективность и беспристрастность).

С качественным усложнением технологий (самое позднее с началом первой научно-технической революции) эта особенность окончательно завела Англию в тупик – просто в силу органической неотделимости сложных технологий от их разработчиков, крайне затрудняющей даже их добросовестную и добровольную передачу (не говоря уже о прямом воровстве, органически свойственном британским джентльменам в отношении разного рода туземцев, в том числе и работающих в науке, а не на плантациях). Дополнительное пагубное влияние на застой, а затем и всё более очевидную деградацию западной науки (ставшей почти целиком англосаксонской после уничтожения по итогам Второй мировой войны конкурировавшей с англосаксонской фундаментальной науки Германии и других стран центральной Европы) оказали всё более мощные корпорации, жестко монополизировавшие наряду с другими направлениями и производство исследовательских приборов.

Благодаря активной, энергичной и эффективной деятельности их мафии ученые уже давно вынужденно исследуют не то, что может помочь познанию, а то, что позволяет использовать всё более сложные, совершенные и потому дорогие научные приборы. В некоторых случаях эти избыточно сложные (и, соответственно, избыточно дорогие) приборы, получив соответствующую репутацию в научных исследованиях, затем идут в массовое повседневное применение (классический пример – современная медицинская техника).

Значимым этапом в системной деградации западной науки, как и в целом западной политики, стало обострение глобального финансового кризиса в 2008–2009 году.

Именно тогда нехватка денег из традиционных источников заставила международные организации (в первую очередь Всемирную Организацию Здравоохранения, но далеко не только её) перейти под контроль глобальных корпораций (в первую очередь, конечно, ядра мировой экономики [18] – инвестиционных «фондов фондов» и их политических представительств в виде разного рода якобы благотворительных структур [19]) и стать простыми инструментами реализации их политики. То же самое случилось и с западными политиками: в поисках новых источников средств они окончательно вышли из-под контроля своих обществ, перейдя в услужение не только указанным глобальным корпорациям, но и глобальной организованной преступности.

Западная же наука именно тогда завершила свою «полную и безоговорочную» капитуляцию перед администраторами, распределяющими всё более дефицитные деньги: они окончательно стали гарантированно более значимыми элементами научного процесса, чем ученые, и стали прямо диктовать им формы и направления их деятельности, полностью превратив исследователей в бесправные (и, соответственно, как это ни парадоксально, почти бессловесные) объекты своего управления.

Здесь самое время ещё раз напомнить, что в основе деградации современной западной науки, лишь усиленной описанными конкретными историческими факторами, лежала, лежит и будет лежать культурная специфика английской элиты – её стремление к подавлению всех потенциальных конкурентов, в том числе сокрытием от них реальных знаний и направлением «по ложному следу».

В частности, нерушимой традицией «доброй старой Англии» стало тотальное, повсеместное сокрытие важнейших, социоинженерных технологий, доходящее до категорического запрета даже упоминать о них и столь же категорического требования категорически же отрицать саму возможность их существования (вполне в духе пресловутого «Бойцовского клуба»: первое и главное его правило – отрицать само его существование).

Соблюдать этот негласный и неписаный запрет тем легче, что он являлся и является органическим следствием и во многом порождением английской семейной культуры и традиции, направленной на недопущение всеми силами «выноса мусора из избы», попросту исключающей даже простое упоминание общеизвестного, но лишь подразумеваемого.

Такая традиция порождена, насколько можно судить прежде всего наличием почти в каждой обеспеченной семье разнообразных «скелетов в шкафу», – как минимум, из-за ломки психики поколений детей (прежде всего мальчиков, но отнюдь не только их) в элитных частных школах и университетах.

Кроме того, возведенные в абсолют соображения личного комфорта и выгоды, как правило, противоречат даже официальной морали, что проявляется в крайне широком диапазоне девиационных социальных практик – от вполне нормальной для джентльменов викторианской эпохи привычки (и даже традиции) избивать своих жен [58] до обычая английских леди из высшего света ещё в начале 90-х годов XX века недорого продавать себя в барах ради развлечения[66] (такое поведение, например, леди Дианы – её ценник составлял, по свидетельствам очевидцев, 50 фунтов, то есть пять коктейлей, – отнюдь не было чем-то странным и способным вызвать напряжение даже в королевской семье).

Принципиально важно, что сокрытие реальных знаний западной наукой (с почти неизбежной их утратой в перспективе) было объективно обусловлено качественным изменением общественной ситуации: переходом капитализма из стадии прогресса к стадии разложения и, соответственно, превращением буржуазии (даже в виде наиболее передовой своей части – глобального управляющего класса [18]) из прогрессивной в глубоко реакционную силу, не оседлавшую прогресс и превратившую его в свой инструмент, а пытающуюся затормозить его ради самосохранения (этот переход окончательно завершился лишь в ходе Великого разворота 1967–1974 годов).

Прогрессивный класс, находящийся на подъеме, всегда объективно заинтересован в познании мира, так как он ощущает, что будущее принадлежит ему, и заинтересован в максимальном ускорении общественного развития и эффективном конструировании этого будущего в своих интересах, для чего ему, разумеется, необходимо адекватно познавать реальность. Поэтому ради победы в борьбе за власть он сознает и создает науку как свой прежде всего политический инструмент (и здесь не должно быть никаких «общечеловеческих» иллюзий: наука как способ познания истины всегда есть инструмент прогрессивного класса, причём инструмент прежде всего именно политический, создаваемый и используемый ради всепоглощающей борьбы за власть).

Реакционный класс, неумолимо сходящий с политической сцены, столь же объективно заинтересован в строго противоположном – в не ускорении, а замедлении общественного развития, неумолимо и явно несущего ему социальную смерть. Познание реальности и распространение знаний становится поэтому для уходящего, реакционного класса не просто невыгодным, но и противоестественным, саморазрушительным занятием. (В соответствии с резолюцией, наложенной Чубайсом после сохранения Ельцина у власти на вторых президентских выборах в 1996 году, «в силу характера российской государственности любая аналитическая деятельность носит антигосударственный характер»».)

Кроме того, для уходящего класса познание реальности является неизбежно и познанием неотвратимости собственной гибели, что для него психологически невыносимо. Поэтому вместо объективистской науки он порождает суеверия, обман и, в первую очередь, самообман.

Именно буржуазия – сначала национальная, затем международная, а затем и глобальная – в своё время, будучи прогрессивным классом, создала науку в её современном виде: как общественный институт и специфический вид деятельности. Став реакционным классом в силу исчерпания ресурсов и собственного потенциала развития капитализма, она по столь же объективным причинам развернула свой важнейший инструмент – публичную науку – на решение противоположных задач, в противоположную сторону. Понятно, что её разворот с познания реальности на систематическое сокрытие, маскировку, затушевывание, извращение этой реальности означал убийство традиционной, институционализированной науки как инструмента поиска истины [18].

Непосредственным проявлением реакционности буржуазии в условиях информационной (и тем более нынешней, начавшейся в 2020 году, постинформационной эпохи [95]) стало формирование глобальных монополий и осознание ими себя как принципиально новой сущности и своих объективных интересов при помощи и в процессе формирования глобального управляющего класса.

Глобальные монополии, как и обычные, заинтересованы прежде всего в сохранении своего монопольного положения и потому стремятся блокировать развитие технологий (а значит, и питающей их фундаментальной науки) для гарантированного недопущения возникновения конкуренции. «Способ остановки развития науки при капитализме прост: монополисты просто прекращают финансировать… эффективные научные исследования. Поэтому через некоторое время после образования монополий наука останавливается в своём развитии. Как следствие – останавливается и разработка новых технологий» [92].

Разумеется, современная глобальная буржуазия (и прежде всего её политическое воплощение – глобальный управляющий класс) надеялась сохранить достигнутое и освоенное ею знание для себя, как свой собственный, тайный инструмент глобальной конкуренции. Однако повторить многовековой английский опыт элитарной науки в качественно иной ситуации, когда научный процесс познания (прежде всего в силу специфики новых господствующих технологий) может быть только массовым, широким и открытым, не удалось и в принципе не могло удаться.

В результате деградация официальной науки привела к деградации и поддерживаемого ею тайного знания, оставив (по крайней мере, частично) англосаксонские элиты без привычного им скрытого оружия в глобальной конкуренции.

И ключевым фактором этого разоружения вновь (как в ситуации с элитными частными школами и университетами, кадрово обезоружившей Англию уже в преддверии НТР[67]) стала специфика самой английской культуры, драматически не соответствующей потребностям сложных технологий.


Принципиально важно, что за производством и использованием заведомо ложных научных и концептуальных представлений лежит отнюдь не только сознательная злонамеренность конкурентной борьбы (пусть даже и стратегической, рассчитываемой на поколения вперед).

Концептуальным психоисторическим вирусом легко становится даже вполне добросовестная научная гипотеза или концепция, находящаяся в стадии разработки, или просто не доведенная до логического завершения, или даже своевременно не обновленная в соответствии с новыми данными или на новом этапе развития.

Сама по себе разница между научным лидером, добросовестно познающим мир, и простым пользователем, эпигоном уже готовых, разработанных помимо него научных теорий создает практически безграничный простор для манипуляций, для запуска в широкое обращение не только устарелых, но и прямо вредных для пользователя как простых научных представлений, так и способных к саморазвитию, но при этом принципиально неполных и потому потенциально разрушительных концептуальных психоисторических вирусов.

Загрузка...