Глава четвёртая

«Орлам случается и ниже кур спускаться;

но курам никогда до облак не подняться!»

1

Со своей падучей Пендюрин наверняка упадёт высоко!

Было такое предчувствие.

Как человек осмотрительный он не чурался поддерживать добротные связи с начмудиком[97] в областной спецрембазе болтов и мохнаток.[98]

Пендюрин очень гордился дружбой с ним. Этот начмудик очень долго раньше работал в органах.[99] Видный работник органов![100]

Выбился в замы.

И всякий раз, когда Пендюрин с возможным тайным подношением заскакивал в триппер-холл[101] к начмудику на огонёшек, он прежде всего каялся:

– Налегке грешен… Боюсь я, петух гамбургский, подхватить на конец удовольствия… Успокойте ёжика в тумане… Посодействуйте…Пускай кто из ваших доверенных посмотрит, не обзавёлся ли я первыми радостями персоны нон грата?[102] Или, может, я давно уже лауреат всяких там премий![103]

Беспокоиться ему было отчего.

Как человек пунктуальный он обязательно фиксировал все свои достижения – иссёк дверные косяки зарубками.

Однажды он встречался с корреспондентом. И после опорожнённого бутылёчка корреспондент вывалился из-за стола в променаж по дому в одних носках. Наткнулся очумелым глазом на эти засечки и спроси, что это за штуки.

В первый миг Пендюрин и не знал, что ответить.

– Да, – буркнул, – это русский народный орнамент… Ну… Деревянное зодчество такое…


– Слышь, Глупов! Ты где-то в облаках! – Лика постучала его по спине. – Спустись, пристебон,[104] чудок пониже… Ты о чём думаешь на моей территории?

– С каких это пор моё точило[105] стало твоей территорией?

– Да нет. Моё тело было и навеки будет моей территорией.

– Скажи, как тонко подмечено…

– Так об чём твои высокие думы?

– Только о тебе! – автоматом соврал он.

– Да ладно тебе. И чего сплетни сплетать? А этого сладкого зачем подлепил? – показала она на цитату Горького на потолке

Если враг не сдаётся, – его уничтожают!

– Чтоб боялись и быстрей сдавались… Не зря по полю цитаты пририсовал я стреляющий пистолет. Вот ахов писателёк-гуманистик… Против своего народа так – враг! Особенно против кулака, главного кормильца России…[106] Его хлеб ел и звал к его же уничтожению! Наш сладенький вложил в руки комвождюков лозунг-автомат, и те рьяно отправляли «на перевоспитание» миллионы лучших людей России… И что в итоге? Как видим, в фашистскую коллективизацию уничтожили кулака – накрылись вечным голодным тазиком. Мёртвый, истреблённый советской властью кулак уничтожит эту самую советскую власть. Голод может и не такое!.. Как и верховный Лукич,[107] не жаловал наш сладушка и интеллигенцию. Для современников он был «предателем лучших заветов интеллигенции».[108] Да что кулаки? Что интеллигенция? Такое впечатление, что в советские годы наш сладенький только тем и жил, что науськивал «стражу пролетариата» на каких-то вечных мифических врагов, которые вагонами мерещились ему в каждом сучочке. Даже в тридцать пятом, за год до смерти, он всё канифолил мозги через «Правду»: «17 лет партия Ленина-Сталина непрерывно борется с вредителями… 17 лет стража пролетариата вылавливает и уничтожает шпионов европейского капитализма… Мы живём в состоянии войны – вот что нам нужно помнить, не забывая ни на минуту. В нашей среде, оказывается, прячутся мерзавцы, способные предавать, продавать, убивать. Существование таких мерзавцев недопустимо… Враг вполне заслуживает непрерывного внимания к нему, он доказал это. Нужно чувствовать его, даже когда он молчит и дружелюбно улыбается, нужно уметь подмечать иезуитскую фальшивость его тона за словами его песен и речей. Нужно истреблять врага безжалостно и беспощадно, нимало не обращая внимания на стоны и вздохи профессиональных гуманистов».[109]

– Глупов! И ты всё это помнишь наизусть!? – изумилась Лика.

– Я встречал чумиков, на память знали всего «Евгения Онегина». А тут несколько строк… Да и по работе всё это надо долдонить. Все печёнки прожгла эта глупиздика… Не мешай. Не отвлекай… Наш сладуша постоянно «разделывался» с чудищами врагами, высосанными из волосатого мизинца, и не забывал покрикивать: «Да здравствует наша партия, неутомимый, зоркий вождь рабочих и крестьян!»[110] И как мог «вождь народов» его не любить? Наш сладкий как-то похвалился: «Меня нельзя упрекнуть в идеализации крестьянства».[111] Что да, то да. Тот-то он в 1921 году в Берлине мечтал… Ох-хо-хо… Крестьянам, «народу-богоносцу», он что сулил? «Вымрут полудикие, глупые тяжёлые люди русских сёл и деревень – все те, почти страшные люди, о которых говорилось выше, и их место займёт новое племя – грамотных, разумных, бодрых людей». Это-то про нас с вами!.. Мы ж с вами корешками оттуда, от сохи… Значит, мы «полудикие, глупые тяжёлые люди русских сёл»?.. Получается «максимально горько». Ах тебе!.. Вот такой он был, папайя-мамайя соцреализма. Разве всё это воткнёшь в гимн о его человеколюбии? А Гитлер тоже припадал к Ницше. Выходит, наш Главсокол и Главбуревестник[112] с фюрером кисли на одних дрожжецах? Эха, горький буревестничек…Трудолюбивый Горький сине горел желанием порулить всей державой напару со Сталиным. Но Сталин твёрдо оттёр-таки его в сторонку, подальше от руля. Самому хотса! Один чтобушки…

Пендюрин немного помолчал и продолжал так:

– А ведь вся Россия выбежала из крестьянских ворот… И Лев Толстой вот как говорил о русском крестьянине, «человеке-богоносце»: «Я так люблю русского мужика, что даже запах его пота мне приятен». Хорошо! Разве это можно сравнить с кровавым мозгоклюйством нашего сладуши, певца ГУЛАГа? В порыве откровенности он заверял: «Я искреннейше ненавижу правду!»

– Бэмс! Да с этим можно мозжечокнуться! – сердито выкрикнула Лика. – Ну… Хватит об этом кисленьком-сладеньком!


Пендюрин уже подъезжал к Гнилуше.

В дверное оконце Лика увидела на обочине кривой стенд.

– И такой большой! Остановись, ямщик. Дай прочитаю.

Пендюрин нехотя затормозил.

– Скажи, а что вон это? – Лика потыкала пальцем в верх стенда. – Какой то «Оральный кодекс строителя коммунизма»… Может, моральный? У тебя тут нету ошибочки?

– А почему у меня?

– Стенд стоит на территории чьего района? Не твоего?

– Район мой… Стенд мой… Всё так… Подумаешь, трагедия века… Ну какой-то дурик с кукушкой грязью мазнул, умкнул эм. Вот и получился оральный.

– Значит, ошибулька есть?

– Нету! – сердито буркнул Пендюрин. Он не любил, когда ему возражали. – Оральный от слова орать. У него целая тележка разных значений: и пахать землю для посева, и громко говорить, и громко петь, и в крике воспитывать!..

– И кого ж вы воспитываете на ходу?

– Тех, – вмельк глянул он на потолок, густо усеянный листками с цитатами, – тех, которые сразу не отдались… Бессовестно забыли Божий наказ «Блаженнее давать, нежели принимать»… Пускай почитают тормознутые хазарки-цесарки, проникнутся высокими идеями… Глядишь, высокая совесть заговорит, дойдут, что блаженнее всё-таки давать… Одним словом, дозреют до исторической важности момента и…

– О! Ка-ак перевоспитываете! Какой же ты, Пендюрин, идейный нахапет! Интересно… Надо почитать!

И она прилипла глазами к стенду. Стала читать.

УТВЕРЖДЕНИЕ КОММУНИСТИЧЕСКОЙ МОРАЛИ

Партия считает, что моральный кодекс строителя коммунизма включает такие нравственные принципы:

– преданность делу коммунизма, любовь к социалистической Родине, к странам социализма;

– Особенно впечатляет советская горячая любовь на танках к пражанам в шестьдесят восьмом, – вставил Пендюрин. – Советские танки спасли социализм! Как гуси Рим!

– добросовестный труд на благо общества: кто не работает, тот и не ест.

– Чистейший плагиат! – воскликнул Пендюрин. – Этот главный лозунг коммунизма наши верховные партайгеноссе скоммуниздили из Библии![113] – И назидательно уточнил: – Кто не даёт, тот не ест белый хлебушек с маслицем!

– Не мешай просвещаться. Едем дальше…

– … забота каждого о сохранении и умножении общественного достояния;

– высокое сознание общественного долга, нетерпимость к нарушениям общественных интересов;

– коллективизм и товарищеская взаимопомощь: каждый за всех, все за одного;

– А у нас пока как получается? Каждый на всех и все на одного, – постно пояснил Пендюрин.

Лика сделала вид, что не слышала его и с тоской читала дальше:

– гуманные отношения и взаимное уважение между людьми: человек человеку – труп, товарищ и сват;

– Тпру-у! – вскинул Пендюрин руку. – Ты что читаешь?

– Что написано… Труп, товарищ и сват

Пендюрин внимательно всмотрелся в стенд и присвистнул:

– Действительно… На месте и труп, и сват… И тут народные умельцы постарались. Подправили… Надо подослать своего малёвщика. Пускай напишет всё как следует. Тыщу раз пролетал мимо и не видел. А областная власть может и увидеть…. Хвостик обдёргает за такую агитацию. У нас это строго.

– Пендюрин! А как должно-то быть?

– А ты не знаешь?

– Знала б, не спрашивала.

– Голова!.. Запоминай… Друг, товарищ и брат!!!

– Значит, – Лика снова прилипла глазами к строчке на стенде, – человек человеку – друг, товарищ и брат.

Лика толкнула локтем Пендюрина в бок:

– Ну-ка, мозгодуй,[114] доложи, кто я тебе сейчас? Друг, товарищ или брат?

– Всё в комплексе. Сестра!

– Милосердия?

– Стогостона…

– Хоть не кодекса… – вздохнула она и продолжала читать вслух:

– честность и правдивость, нравственная чистота, простота и скромность в общественной и личной жизни;

– взаимное уважение в семье, забота о воспитании детей;

– непримиримость к несправедливости, тунеядству, нечестности, карьеризму, стяжательству;

– дружба и братство всех народов СССР, нетерпимость к национальной и расовой неприязни;

– непримиримость к врагам коммунизма, дела мира и свободы народов;

– братская солидарность с трудящимися всех стран, со всеми народами.

– Опа-а… Не хухры-мухры, – бросила Лика.

– Вот тот-то! Сплошняком проституцион… Этот же кодекс безо всяких уточнений на листке вон приклеен у меня к потолку. Читай. То же самое. Что в реалиях и что на бумажке? – ткнул он в потолочный кодекс. – О! Но – помогает! Как какая несознательная прочитает последний пунктик про солидарность всех со всеми, сразу начинает ёрзать. Совестишка просыпается! Балласт[115] вперёд, амбарчиком пускается зазывающее играть. И смотришь, пошла сдавать гордые рубежи. Раз партия сказала – не моги артачиться!

Лика на вздохе неторопливо обошла глазами на потолке пендюринский цитатник.

– Глупов! Я за старое… А ты свой Пежо[116] превратил в борделино…

– А разве кто-то спорит? При обкомах, при райкомах есть методические кабинеты политпросвещения. А чем тачанка первого секретаря не филиал этого самого кабинета политпросвета на колёсах? Человек ни секунды не может быть неохваченным политвниманием!

– Тюк! Тюк!! Тюк!!! Села, огляделась, начиталась и – принимай горячий партградусник?

– Но ничего не потеряно, если процедура пошла раньше читок. Лежи под партправителем и усердно просвещайся. Повышай свой общий идейный уровень!

– А если ледя, даже начитавшись, ну никак не дозревает до процедуры?

– Вот этого диссидентства вперемешку с анархией нам не подавай! Читай всё ещё и ещё раз. Как сверху велено? Учиться! Учиться!! Учиться!!! Трижды было твердолобикам велено! Читай и срочно дозревай!


Пендюрин ехал быстро.

И на поворотах не сбивал скорость.

После каждого поворота горделиво докладывал:

– И на этом, муси-люси, в масть легли!

Скоро наскучили ему эти доклады, и он хозяйски погладил, потискал её налитые, торжественные колени.

– Мы ж чужаки, – буркнул он. – Давай хоть толком познакомимся.

– Опс! Здрасти-мордасти! Ну ботаник!..[117] Всю ночь лямур-тужур… Знакомились, знакомились, но так и не познакомились? Начинай сначала?

– Я не то стерёг в виду. Расскажи про себя… Хоть мы и живём долго в одной Гнилуше… Видел я тебя, комсомольскую активистушку, лишь с трибуны да на улице где со стороны. А так… В душу не забегал…

– А тебе нужно и в моей душе потоптаться в грязных сапогах?

– Не гони волну… Давай за жизнь полалакаем. Вот после школярии чем ты горела заниматься? И что ты делаешь сейчас?

– Дистанция страшного размера…

Ухаб её шатнул.

Она нечаянно заглянула в зеркальце над Пендюриным и ужаснулась.

– Какой изумизм! Что за причесон? Волосы палками… Воистину, «я упала с самосвала, тормозила головой!» Я, конечно, извиняюсь…

Она наспех причесалась, достала пудреницу, наканифолила хорошенькую мурлетку[118] и успокоенно уставилась на дорогу.

– Так чем собиралась заняться после школы? – напомнил Пендюрин.

– Разбежалась ковыряться всю жизнь в истории комсомола, а кончила химический. Химоза![119] Но веду начальные классы… Всё так наразляп… Этого дела вокруг пальчика не обкрутишь… Ещё вот классная кикимора[120]… Вышла в люди пешком по шпалам…

– И всё гладенько, как твоя коленка? Какой-то слушок ползал…

– Как же без слушков? На четвёртом курсе влепёхалась старая херзантема[121] в одного дефективного переростка с первого курса. Такая безответная агу-агу[122]… На картошке дело спелось… Родная партия кинула клич: «Товарищи колхозники! Поможем студентам убрать урожай!» То ли убирала, то ли помогала… Я и так, я и сяк выгуливала своего вшивотёнка… Не поддаётся неуломный разложению! Хоть что ты ему – не распадается на атомы! Упёртый… С таким проще в сосновый лечь чемодан![123] Вернулся с картошки девственником. Не я буду, сорву с него этот орденок! Раз я и возьми почти килограмм солнцеудара и к неуковыре в мужланское общежитие. Кругом хламиссимо… Ну… Где-то за стенкой то ли музыка, то ли поют… Ну прямо тебе мужикальное чувилище… Сидим, тихонечко дуем… Я постукиваю по лёгким.[124] А мой олимпик[125] – ни-ни. Я химичка, я уже прибалдела до потери реакции. Полный пердимонокль![126] А он физик, его надо доводить до стадии потери сопротивления. Проблем полный карманелли… Вижу, винцо-то мой козерог[127] не забывает дуть-подувать. Ну, на себя работа не барщина. Да признаков приближения к потерям никаких! Базука-а… Ску-ко-ти-и-ща-а… Форменное мушесонье. Тары-бары-растабары… А тут ещё мой мутант вовсю раскис и прилёг на край стола спаточки… Я на последнем горе и запой:

– Надоело мне в Гнилуше

Выкаблучивать кадриль!

Милый, сделай обрезанье

И уедем в Израиль!

И вдруг я тут слышу:

«Это кто там у нас отбывает в Израи́ль?! Выездные завелись?»

Хип-хоп! Мама родная! Облава! Сама коменда![128] Хипеш до небес. Грянула такая херширезада![129] Коменда орёт на молокососика: «У нас что, сучий домик?[130] У нас что – кильдымок!?[131]» Ты почему посмел привесть порядошну девушку в мужеское общежитие и спаиваешь? Весёленькую разрядочку[132] устроил! «А мой хвеня и продай меня по самые гыгышары: «Ничего я не смел. Она сама пришла и бутылёк принесла!» – «Четверокурсница спаивает первокурсника!? Разложение малолеток!?» Не вытерпела я. Да пошёл ты в хёль! И по головке бах плюгавика недопитой бутылью солнцеудара. Тут уже и статья мне новая: «Четверокурсница спаивает первокурсника! Да плюс ещё развратные действия и избиение малолеток! Попасть тебе за рай!»[133] Вот так клоаквиум![134] И я, почти орденоносная комсомольская активисточка, хекнулась из комсомола. Пускай я и училась упёрто, без трояшек, без единого французского отпуска…[135] Ни разу не расчёсывала хвост.[136] У меня ж никогда не было задолженности! Не посмотрели на всё это… Вышелушили и из университета… А когда-то чего-то там горячо подавала по части надежд… Пророчили мне быть абсиранткой[137]… Оппушки… Отовсюду… Со всех высот сшарахнули! Только что не сделали мне ласточку.[138] Отовсюдушки вымахнули! А за что шмальнули? Беды натворила, щуку с яиц согнала!.. Ну… С горя решилась я забежать в артистки. Мне как-то наш гнилушанский Баян Баянович[139] под марш Мендельсона[140] сказал, что во мне туго набит целый вагонище артистического. И насоветовал вспомнить про это под случай. Вот и случай… Вот и вспомнила… Вот и пошла в театр… Вот и не взяли. Сказали, недостаточно прожиточного минимума.[141] Ну… Думала – щёлкну хвостом![142] Получше подумала – ещё рановато. Надо снова тук-тук-тук в университет. Люди мы неродословные… Бедный папайя-маракуйя дал затяжной марафонишко по верхам. Где надо густо присорил монеткой и я по-новой втиснулась бочком в университетио. Только уже на ночное, то есть на вечернее отделение… Ну… Выскочила… Родила… Черновичок[143] мой оказался слишком грязенький… Без кипеша развелась… Одна… Метла без палки… Ну… Ладно то, что в осадке нежданчик. Можно было сделать выкинштейн, но я не стала… Есть ради кого метаться. Моему киндареллику лишь две весны, а я уже вся в думах. Ради него и сунулась в химозы. Преподаю в началке. У меня он и будет учиться… Ну…

– Кем ты себя ощущаешь?

– Сама не знаю. Хуже чем в том анекдоте… Утром встаю с петухами, верчусь на кухне, как белка в колесе. Бегу из дома, как лань. Цепляюсь за трамвай, как обезьяна. Еду в нём, как селёдка в бочке. На работе запряжена, как лошадь, и то рычу, как тигрюха, то мяукаю, как кошка, то лаю, как собака. Потом в очереди ползу, как улитка, к прилавку тянусь, как жирафа, хватаю, что есть, как акула, и волоку домой, как муравей. Дома ещё вкалываю, как вол, и падаю, как сноп. А муж мне: подвинься, корова!.. Прямо ро́ги стонут…[144] Ну… Сын со свекровью. При моих копейках… Еду домой, в Гнилушу, за картошкой да за луком. Сегодня к часу надо уже быть в школе.

– Круто, да хорошо! – одобрительно давнул ей локоток Пендюрин. – Тебе только за двадцать. Но тебе уже есть ради кого крутиться. Сын! А я вдвое старше… На подскоке к пятидесяти… Как мне глубоко кажется, четыре раза был женат… И снова холост… И нигде ни одного моего киндерсюрприза. Один, кругом один…

– У Ленина с Крупской тоже вон не было детей.

– Слабое утешение… Наверное, там, – он поднял палец, – есть Он. Злым детей не даёт.

– Разве ты злой?

– Позлей кремлюка.

– И с чего ты злой?

– От безысходности.

– Это что-то новое!

– Кому новое, а кому и старое… Петля на шее мотается…

Она посмотрела на него.

– Никакой петли я не вижу.

Долго они молчали.

Пендюрин безучастно смотрел на дорогу, что монотонно сливалась под машину.

Лика тоже нашла себе занятие. Смотрела по сторонам и читала все агитки – плакаты, лозунги, призывы. Они были понатыканы на фанерных щитах вдоль всей трассы.

Учение Маркса всесильно, потому что оно верно!

– А почему оно верно? – спросила Лика, показывая на плакат.

– Потому что всесильно! – хохотнул Пендюрин. – У кого сила, тот и правду хапнул!

– Оп-ца-ца-а… Кто силён, тот и прав?.. Владлен Карлович! А что это за такая честь в твоём районе какому-то Славе? Вот еду… По обочине на каждом шагу лозунги: «Слава КПСС!», «Слава КПСС!». Кто этот Слава с невыговариваемой фамилией?

– Ах, химоза, химоза… Это не мужик какой-то… Это здравица родной коммунистической партии Советского Союза! Нелишне и знать.

– Теперь знаю. Какой изумизм!.. Я как-то хотела всерьёз заняться политической учёбой. Пошла в книжный. Хотела купить «Детскую болезнь «левизны» в коммунизме». А мне говорят: нам не завезли брошюрки по педиатрии. Ну а, говорю, «Шаг вперёд, два шага назад» есть? «И по физкультуре у нас ничего нету». – «А «Что делать?» – «Поспрашивайте в других магазинах». Никуда я больше не сунулась. На том и засох мой политликбез.

– А вот мы его, едрён батон, и размочим! И он у нас закудрявится да расцветёт! Я ещё из тебя капээсэсную членшу сотворю. В два огляда!

– Что это значит?

– Есть, – он коротко вскинул руку, – есть такое единогласное мнение… Я приму тебя в члены КПСС! По ускоренной программе… Да что обещать? Ты уже принята! По всем, – он потискал, хозяйски пошлёпал её по легендарно сияющим в лоске коленям, – по всем партпараметрам!

– Нет. Я ещё не готова состоять в ваших доблестных рядах! – закапризничала Лика. – Меня ещё надо подготовить. Хоть слегка…

– Как прикажете, мадам. Мы можем и слегка, можем и скрепка… По всему партмаксиМуму!

– Не надо нам макси. Наша Муму согласна и на мини.

– Ромашка! Мини не про твою честь. Мы тебе выдадим горячий максимум! Безотбойная программка для вступающего!

– А чем отличается программа-минимум от программы-максимум?

– Минимум – это как надо. То… сё… Годичный кандидатский стаж… Книги, газеты, радио, елевидение… Там везде капитально засел твой минимум. Читай, штудируй, слушай… А вот максимум – это как есть на самом деле. Максимум выдам тебе лично я. Хоть завтра! Максимум по книгам не бегает, по СМО[145] не свистит… Цени! Сам Пендюрин будет готовить тебя в партию!

– А-а…

– О-о!.. Только слушай!

– Спешу слушать.

– Сначала задай вопрос. У нас разделение. Твой вопрос – мой ответ. Так начнём прямо сейчас.

– Я никак не могу расшифровать ВКП (б). Что это за чертовщина?

– Эта чертовщина всем чертовщинам чертовщина! Второе крепостное право большевиков!

– Гм… А чем отличаются большевики от меньшевиков?

– Больше вики – меньше хлеба, меньше вики – больше хлеба.

– Фа! Фа! Что ты знаешь… Вот тебе на засыпочку… Что такое социалистический реализм?

– Это восхваление вождей при жизни и всенародное осуждение после.

– А как вкратцах выглядит биография советского человека?

– Кто ж этого не знает?.. В понедельник родился. Во вторник пошёл в загс. В среду арестовали. В четверг допрашивали. В пятницу судили. В субботу расстреляли. В воскресенье похоронили… Коротко и сердито. А жить без людей невозможно. Одни создают нам проблемы, а другие решают их. И крепко решают. К счастью силой пихают. Вон на Соловках был даже лозунг «Железной рукой загоним человечество к счастью!» Вишь… Ссылали на Соловки, а там загоняли в счастье… Какие ж мы, русские… От счастья носы воротим!

– Кстати. А кто строил Беломоро-Балтийский канал?

– С правого берега – те, кто рассказывал анекдоты, а с левого те, кто их слушал.

– А нам с вами не придётся строить новый Беломорканал?

– Не придётся. Надо просто знать, где что и кому говорить. Понятно я говорю, мой милый кандидат в члены КПСС?

– А кого следует считать коммунистом?

– Я отвечу как надо. Того, кто читает классиков марксизма-ленинизма.

– А кого следует считать антикоммунистом?

– Того, кто понимает классиков марксизма-ленинизма.

– А ты, Владлен Карлович, коммунист или антикоммунист?

– Смотря где и с кем…

– Как я понимаю, понятие коммунист растяжимое. Как-то я читала, что награждали старых коммунистов значками «50 лет в партии». За что их награждали? Я так и не врублюсь. Они ж сами кричали, что Сталин умных и честных расстрелял!?

– Э-э, у коммунистов скользкая логика… Сперва предполагалось, что каждый коммунист должен быть умным, честным и, конечно, партийным. Но вышло, что ум и партийность несовместимы с честностью, ум и честность – с партийностью, а честность и партийность – с умом. Вот такая получается кулебяка!

– И какой коммунизм строят такие коммунисты?

– Прошу пардонику. Меня срочно вызывает Таймыр! Надо поговорить с младшим…[146]

Пендюрин остановил машину и, зажимая пискин домик,[147] рванул за кустик, где прямо на молодой берёзке был привязан ржавой проволокой жестяной плакат и угрожающе поскрипывал на ветру. Этот плакат был бы прямо украшением на здании артиллерийской академии.

НАША ЦЕЛЬ – КОММУНИЗМ!

Но где она, цель эта?

Лика поглядела влево, поглядела вправо… Где же наша святая цель?

Она лишь увидела, как Пендюрин брызгал свой сахарок на берёзку, и так расхохоталась, что не могла перестать смеяться даже когда Пендюрин уже вернулся в машину.

– Ты что, бегал поливать дрибною слезою свою цель?

Пендюрин дал кислую отмашку.

– А-а… Поливай не поливай – дохлый номер!

И оживился:

– Социализм, коммунизм и капитализм договорились встретиться. Социализм опоздал и извинился: «Стоял в очереди за колбасой». Капитализм спрашивает: «А что такое очередь?» Коммунизм спрашивает: «А что такое колбаса?» Тебе, ромашечка, нужен такой коммунизм?

– Н-нет.

– И мне не нужен… И его нам вообще никогда не подадут… Как-то на съезде колхозников один делегат с двумя классами спросил Брежнева, что такое коммунизм. И Брежнев сказал: «Когда между моей и товарища Косыгина «Чайками» будет стоять ваша, тогда, считайте, мы к нему пришли». Дома муж-съездюк хвалился: «Шибко много узнал. Однако! Первое – что Маркс-Энгельс не один человек, а два! И второе – что у нас в стране всё для человека, всё ради человека, всё во имя человека! И я видел этого человека!» – «А что такое коммунизм, ты узнал?» – спросила жена. – «Узнал… Когда между моими и твоими драными лаптями будут стоять драные лапти Брежнева, тогда, значит, у нас наступил полный коммунизм»… Так что, – Пендюрин потыкал большим пальцем за плечо, назад, где остался плакат про цель. – Так что… как мне глубоко кажется, поливай ту, не поливай – дохлый номерок.

– Извините, товарищ секретарь. Какое-то безответственное заявление. Откуда такой упаднический настрой?

– Из диалектики.

– Это уже интересно. Партия в вашем лице что нам торжественно обещала? Во-он… Впереди как раз с бугорка нагловато лыбится ваш плакатик. «…нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме»!

– Уточняю: при коммуонанизме!

– Грубо, товарищ первый секретарь! Как вы смеете так говорить про наше доблестное плановое хозяйство?

– В том-то и беда, что плановое. А Маяковский лизоблюдно иерихонил: «Я планов наших люблю громадьё!» Вот это-то чумное громадьё щедро и одаривает нас вечным битьём. Глянь во вчера, химоза-мимоза… Ну, скидали штыками СССР. Ну… На штыках что-нибудь вечно держится? Хоть и пел гимнок про союз нерушимый, но от этого Союз не станет прочней… Придёт времечко, грянется…[148] Ну, слепили-сваяли СССР и успокойся. И так шестая часть планеты. Так нет. Напланировали богоборцы поиметь уже МСССР. Мировой Союз Советских Социалистических Республик! Мировой!! Да здравствует Мировой Союз Советских Социалистических Республик!.. Да здравствует Земшарная Республика Советов!!! Да возради этого-такого!.. Весь мир уляпаем Советами!!! Ленин вон какого нагнал морозу? «Пусть 90 % населения России погибнет, лишь бы 10 % дожили до мировой пролетарской революции!» Да лёпнулись и притихли с Мировым и с Земшарным. Посопели в норке в две дырочки, посопели и снова бабах громадьём планов. За первую пятилетку – это двадцать девятый – тридцать третий годы – пердячим паром[149] построим социализм! За вторую пятилетку – это тридцать третий – тридцать седьмой – выстроим, пожалуйста, коммунизм! Мы тебе, буржуйня, утрём носяру! Да… Выкатили на-гора грандиозный пшик!.. Стандартная советская шапкозакидаловка… Но старались как! Косы покупали в Германии, а коммунизм так шматовали, так шматовали. Строили все! А больше всего и бесплатно – гулаговцы, в том числе раскулаченные, трёхколосники. По закону от 7 августа 1932 года за решётку борзо упекли миллион деревенских баб, мужиков и подростков за кражу «трёх колосков». Это… Вот убрали с поля хлеб. Не с перееду, ой не с жиру люди крадучись сбегались и подбирали оброненную мелочь. Где зернышко, где колосок… Всё равно ж пропадёт, сгниёт. А власть: пропадай и сам, да не трогай! Но голод гнал, и люди шли подбирали. И за это сажали. Мы-де в поту строим коммунизм, рвёмся из последних жил, а вы за нами подбирать?! Позорить нас?! Мол, не можете толком убрать? Так мы вас, тюха-птюха, в дома отдыха[150] позапихиваем! Отдохните слегка! За спасибо будете строить нам коммунизм! И так эта идея понравилась в верхах, что людей мели в тюряги буквально ни за что. Нужна дармовая рабочая сила на строительство светленького будущего – даёшь сплошной Гулаг![151] И не превратился ли тогда СССР в тюрьму народов? Это был тридцать седьмой… Всё же нашлись умные головы, твердили кремлюкам, что «масштабы массовых репрессий приняли такие размеры, что угрожают уже безопасности государства». Конечно, не сразу, но всё же темпы репрессий слегка подувяли… Сколько положили народу, а коммунизм так и не состроили. А пятилетка была сталинской… После сам Сталин уже так снисходительно, как бы между прочим, просто к слову уверял, что коммунизм сам по себе придёт, мы и не заметим, как въедем в него. Мол, коммунизм сам по себе срастётся… Но вот в генсеки проломился Кудряш, и весь этот туманишко живо раскидал. Жди, дядя, через двадцать лет коммунизма! И ни секундой позже! Старики загоревали. Мы-то уже пожилые. А вот что с детьми будет?! О-хо-хо… Дальше… Кто-то в морской бинокль углядел на горизонте коммунизм, и заготовка больших ложек номер один получила отбой, поскольку достоверно известно, что «горизонт – это воображаемая линия, в которой небо сходится с землёй и которая удаляется от нас по мере приближения к ней». Удалился от нас коммунизм в тридцатых, сбежит от нас и в восьмидесятом… А в ЦК… Бесстыжим глазам не первый базар. Перелупают и эту байку об очередном приходе коммунизма в энный раз. А собственно… Кому там лупать? Сам Кудрявик уже окопался на Новодевичьем. Зато сынуля окопался в Штатах. Не стал ждать советского коммунизма, обещанного папочкой, а хватанул западного коммунизма. Живёт припеваючи в самой той Америке, которой Никита грозил: «Мы вас закопаем!». Так что, граждандыртырдын,[152] кроме коммуонанизма нам ничего не светит-с.

– Как понимать? На плакатиках одно, а на деле другое? Ну… Почти полвека обещали! Даже день прихода коммунизма назначили! Напомню, если забыли. Первое января восьмидесятого!

– Помани собаку костью – побежит хоть на край света. А убери кость, отлипнет тут же собачка… Ах, химоза, химозочка… Не запасайся к тому первому января большой ложкой. А придётся потуже утягивать талию… Стройней будешь… Вот ты знаешь, что означает слово коммунизм?

– Ну-у…

– Не больше знают и другие. А всё потому, что наш агитпроп боится широко объяснять его. Ведь коммунизм – это общий… это права каждого на чужое имущество. Представляешь… Подходит твоё торжественное первое, объявляют этот твой коммунизм. И что начинается? Всю жизнь человек жил впроголодь, жил в гнилой конуре. На восьми метрах обреталось по пять человек… А тут объявляют – всё общее, все равны, как в бане, каждый имеет право на чужое. Не схватит ли лодырь мужичонка топорок и не побежит ли рубить головку соседу, чтоб хапнуть и его домок-красавец, и всё в домке?

– А как же моральный кодекс строителя коммунизма?

– Га! Ничему этот оральный не научит. Голодных людей, едрень пельмень, не сделаешь братьями. Природа человека… И нашей коммунистической плетью её не перешибить. Это понимает уже всякий капээсэсный ёжик. Только вслух боится признаться. Почему партия взяла курс на нищего? Он более уязвим. За одну горелую корочку его можно далеко завести. На каждом углу мы кричим: будьте скромны, богатство – зло, слава бедному, но честному человеку! Чего мы хотим добиться этой болтовнёй? Да низвести нашего человека до состояния папуаса. В хозяйстве лишь кривой лук да набедренная повязка. Кажется, у тебя ничего, у меня ничего – чего нам драться? А вдумаешься и уверенности нет, что миром всё пойдёт. Ведь ушлый углядит, что у него и повязка поистрепалась, и лук не сегодня-завтра сломается. И где гарантия, что не накинется он на того, у кого и повязка поновей, и лук посносней? Ну, это мелочи… А вот пострашней… Голый с голого чего наберёт? А вот если эти голяки сольются и не попрут ли против партийной элиточки от Пендюрелли до Бровастенького? Сейчас низы и верхи в партии живут оч разно. У верхушечеников и свои спецмагазины… Я вот откуда возвращаюсь? Из спецмагазинчика при обкоме, куда и худой комар не проскочит… Всё, что мы кушали… И икорка, и балычок, и коньячок – всё это почти так. Бесплатно… И свои спецполиклиники, спецбольницы, спецдачи, спецдома, спецсанатории… О-о! Специй полная коробушка! Попробуй объяви коммунизм. Голяк тут же уравняется в правах с генсеком. Всё кругом моё! Все кругом равны! Захотел – живи на даче Брежнева. Захотел – шикуй отпуск на сталинской дачке в Абхазии. Пожелал – отоваривайся за так в обкомовском спемагазинчике… О-о!.. Пока верхушечка жива, она ни с кем никогда не пожелает делиться своими спецрадостями. Закон коммунистических джунглей! Верхушечники всегда крайне осторожны и к моменту не прочь прикинуться самыми отпетыми бедняками. Да что у нас брать? У нас же ничего своего нету! Квартира – государственная! Мебель – государственная! Дача – государственная! Машина – государственная!.. Ну ничевошеньки у нас взять!.. А ведь всё это спецсчастье заработано кровавым горбом советских папуасов!.. Э-э-э… В коммунизме верхушка купается с семнадцатого. А вот коммунизма для всех она не подаст… Кишка тонка… Партвласть сейчас в тупике. Все долгие советские годы мы трясли перед носом народа приманчивой сахарной косточкой – сказявками про коммунизм. За нами худо-бедно пока идут, но уже со скрипом. И немудрено. Как сказано, «мы рождены, чтоб сказку портить былью». И восьмидесятый год отнимет у нас нашу уже трухлявую кость. Что тогда? Не повернёт ли народ против компартии? Не придушит ли за столько лет вранья и преступлений против народа? При-ду-шит… А потому живи, родимушка, одним днём! Одним днём… Обещай аморфное, медузное светленькое будущее, как церковь обещает загробное счастье… Доохал несчастушка до гробика – дальше ему уже ничего не надо… Обещай всякие бешеные блага до бесконечности… А там куда вывезет… Лупи, впендюривай партийным кнутом да гони папуасное стадушко незнамо куда, гони да лупи, пока у тебя не выбили кнут… От этой безысходности и жестоки, и злы, и наглы мы все – от Ленина до Пендюрина…


Прошло месяца два.

За всё это время они ни разу так и не встретились.

Поначалу Лика на что-то надеялась.

Но потом перестала ждать встреч. Всё выходило по очаровательному женскому кодексу.


Не гуляй с неженатым. Ни на ком не женился и на тебе не женится.

Не гуляй с разведённым: от жены ушёл и от тебя уйдёт.

Гуляй с женатым. С женой живёт и с тобой жить будет.


Ну, чего было ждать от четырежды разведённого Пендюшкина?

Он будто услышал вопрос и принёс ответ.

При встрече Пендюрин бухнул:

– Как мне глубоко кажется, у настоящего мужика должно быть серебро в висках, золото в кармане, алмаз в глазах и сталь в штанах. Всё это есть у меня?

– Есть… С небольшой натяжкой…

– Ну, селитра,[153] натяжка опускается. Особенно небольшая… Принимай всё это, моя ненаглядная таможня,[154] безвозмездно. Как благоверная. Я усыновлю твоего парня, но с условием, что ты обязательно родишь мне, бессмертнику,[155] сына. Вот тебе боевое задание ЦК КПСС… Хоть живая, хоть мёртвая… Подавай сына! Большего мне в жизни не надо. Вот, молекулка,[156] такая моя врезолюция… Ну и по мелочи… Ты у нас всё пока беспартянка?

– Кто, кто?

– Беспартийная?

– Разумеется.

– Так вот… А кто, позволь узнать, на зоне Хозяин? Я али мухи? Как Хозяин на гнилушанской зоне объявляю – с этой минуты, разумеется, ты уже партянка.

– Какой ты скоростник… Там ещё, я слышала, надо пройти годичный кандидатский стаж.

– Ты его с блеском прошла за ту ночь в скирде! С чем горячо и поздравляю! – ласково прихлопнул он её по смеющейся заднюшке.

– А я не рвусь в верные ленинки. На что мне твоя партянщина?

– На хлеб будешь толсто намазывать!.. Уже с самим собой договорился, беру тебя к себе в рейхстаг помощницей по вопросам ебатория.

– Неужели слово бюро хуже?

– Хуже. Несоветское… Капиталистическое… И вообще, ёжки-мошки, привыкай к вечной гнуси… Ёбщество у нас в рейхстаге – все архивежливые отпетые козлогвардейцы. Потому как воспитаны-с на ленинских нормочках. Как архиму-удрейший Ильич учил? «Затравить, но в формах архивежливых». Мы и обязаны работать, извиняюсь, по-ленински…. Так что чистоплюйчикам у нас не место… Я хочу тебе сразу сказать… Ты должна быть к этому готова… Переступая высокий порог нашего рейхстага, пожалуйста, не витай в облаках высокой нравственности. Будь готова к этому с первой минуты…

– Етишкин козырёк! К чему – к этому?

– Видишь ли, едреня феня… Со стороны вот так кто чужой глянь – комсомол, партия – сама святость. А залезь внутрь, в кишочки – клоака! Ложь, грязь, жестокость, подлое лицемерие… Одно слово, дно ёбщества… Помни… Кто разумом светел и душою чист – так это ж только не коммунист. Слава партии на лжи летит… Так что особо не обольщайся.

– А что ж тогда тебя самого держит в этой клоаке?

– Дармовой белый хлеб с толстым маслом. Да и выгодней самому погонять плёткой, чем быть погоняему… Ну, об этом хватит. Хорошего понемножку… И ещё совет на дорожку… Ты когда-то рвалась влезть в историю комсомола. Предлагаю заняться матерщиной в партии и в комсомоле. Богатейший кладезь! У нас однопартийная система. Зато, едрёный перец, мат многопартийный!

7

– Так пошли ко мне, – повторил Митрофан.

– Потом. А сейчас мне некогда. К первому надо!

– Успокойся, брателко… Не пи́сай кипятком. Именно к кому тебе надо? У нас сейчас на выбор два. Один бывший, другой будущий. Но нет ни одного настоящего.

– Толком объясни. Без предисловий.

– А что объяснять? – убавил он голос. – Челночная дипломатия. Обмен бандюгами, якорь тебя! Пендюрик, по слухам, даёт тягу в область. Новый – какой-то сторонний, заезжий, фамилию ещё не знаю – из области сюда. Кажется, из области. А там тот-то его знает… Вроде дела принимает. Или только пока присматривается-принюхивается… Зарылись в кабинете-яме у первого. Пендюрин, ёханый бабай, мрачно делится воспоминаниями. Вспоминать, – качнулся он ко мне, – ох и многое приходится, лопатой не прогрести. Эту материю не замнёшь… Вот таковецкие делишки в мире животных!

– Ты на что-то намекаешь?

– Дык, суровая действительность, милый, в намёках не нуждается.

Мне начинал надоедать этот балаганный пустобрёх на виду у всех. Я взял по ступенькам кверху.

Митрофан нагнал меня.

– Ёлы-палы! – тронул, конфузясь, меня за локоть. – Старшему брательнику не веришь? Говорю ж, межвластёха! Не на экскурсию сам сюда залетал. О надо было! – приставил ребро ладони к трёхнакатному подбородку. – А ни с чем отбываю. Айда самолётом[157] лучше ко мне в башню, пока мой бабий батальон в увольнительной до вечера. Посидим, поокаем. А то, братило, как-то неловко. Летом с Валентинкой был всего раз. А мы ж не чужие, якорь тебя! Одного, долговского, замеса…


Справа к райкому подбегал сквер.

Не сговариваясь, мы пошли по скверу напрямик. Так ближе и вдобавок всё время видать Митрофанов скворечник. Первый в Верхней Гнилуше двухэтажник из белого кирпича на шестнадцать квартир, в одной из которых шиковал Митрофан, и впрямь птицей плыл над мелкорослыми деревянными хибарками с косопузыми сарайчиками и немыслимыми пристройками и пристроечками, что пластались вокруг в осиротелых садах.

Митрофан вышагивал чуть впереди, и всякий раз, когда мы приближались к ветвистому снизу дереву, набавлял шагу, отводил в сторону мокрые пустые, без листьев, ветки и ждал, покуда не пройду я, и по чавкающей под ногами сыри, трудно сопя, будто воз глины нёс, колыхался, обгоняя меня, к новому дереву.

Мне не нравилась эта его нарочитая внимательность. Выпалить про это я не решался, не желая в первый же час щёлкать его по самолюбию.

Не давай обгонять себя, и его внимательность кончится, сказал я себе. Оттого дальше мы шли уже быстрее, поскольку, приближаясь к дереву, он убыстрял шаг, убыстрял и я, стараясь первым пройти мимо торчащих веток с вислыми прозрачными капельками.

И так мы разогнались, что на свою площадку на втором этаже он, кажется, не поднимался по гулкой ярко-оранжевым выкрашенной лестнице, а попросту вспорхнул и поклонился двери – нагнулся разуться перед порогом.

Всё пространство у порога было закидано детской и прочей обувкой.

Из прихожей роскошные дорожки текли на кухню и в вопиюще-просторную гостиную, из гостиной – ещё в две боковые комнаты; в одной (двери были настежь), в детской, на кровати плашмя лежал растянутый баян.

Как на выставке, все стены сплошь одернуты дорогими коврами. Дорогие шкафы и всё дорогое в шкафах, дорогая посуда под стеклом в серванте и всего одна полочка в том же серванте под книжками, да и та наполовину пуста. Как-то жалко стоят внаклонку одни недодранные Лялькины старые, уже не нужные ей учебниковые книжки с первого по седьмой класс.

Не без грусти я взял букварь, стал потихоньку листать.

– Ты чего тормознул там? – выглянул Митрофан из кухни. – Давай-ка, как говорит Людка, рулюй сюда!

Когда я вошёл на кухню, Митрофан стоял уже перед наотмашку распахнутым холодильником на коленях, выискивал что-то глазами.

– Ты что, солярку[158] в холодильнике держишь? Не простудится?

– У меня, Бог миловал, ещё ни одна не простудилась. Даже не кашлянула.

Он засмеялся.

В глазах у него затолклись больные кровавые огоньки.

Я спросил, не болен ли он.

– Смотря что, – отвечал Митрофан, – понимать под болезнью. В твоём понимании, возможно, слегка и есть…

– Лечишься?

– В обязательном порядке! Бурого медведя[159] не держим. А… Сразу захорошеет, как хряпнешь гранёный вот этой магазинной микстуры. – Напоследок он выловил-таки в холодильнике поллитровку, устало-торжествующе перекрестил ею себя. – Наконец-то! А я уже было труханул, не пропало ли мое лекарствие…

Он так и сказал на старушечий лад: лекарствие.

Сковырнул с верха посудины белую бляшку, пошёл бухать в сдвинутые гранёные стаканы.

Отдёрнул я один стакан к краю стола, накрыл кулаком.

Митрофан, с сожалением глядя на пролитую по столу водку, что нитяной струйкой кралась к краю стола и чвиркала на пол, подивился:

– Полный неврубант! Не понимаю столичного юморка.

– Ты или первый день замужем? Ну когда-нибудь пил я эту отраву?

– Угощают. Чего ж не употребить этого чудила под такой закусон? – Вилкой он тенькнул по миске с вечорошними подгорелыми оладьями в сметане. – А я грешен, обожаю на дармовщинку. Я б чужое винцо и пил бы, и лил бы, и скупнуться попросил бы. И Глеб чужое не зевнёт. Вот только ты у нас не в долговскую масть. Не пью, не пью… Какой-то недоструганный Буратино! Не пьёт только тот, кому не наливают или кому не нальёшь. Например, колу в плетне. Извини! Это у Глеба ты вместе с моими Лялькой да Людкой чокался с нами шипучкой. Там тебе это сходило. Там ты был у матери. Дома. А тут ты в гостях. А гость невольник. Что велят, то и делай. Не обижай хозяина.

– Чем это я тебя обидел?

– А хотя бы тем, что не хочешь за моим столом даже пустить в жилку со мной!

– Налей газировки, молока… С удовольствием! Но почему обязательно этой подвздошной? Этого самосвала?[160] Почему?

– Кочерыжкой по кочану! Ты в паспорт к себе заглядывал? Кто ты по национальности? Знаешь?

– Вообще-то догадываюсь.

– Так будь же русским не только по паспорту. По ду-ху, якорь тебя! Убирай кулак. Капну с верхом!

– Как же, мечтаю! Ты вот укоряешь, чего это летом, за весь отпуск, я только раз приходил к тебе с Валентинкой. Потому и приходил только раз… Ну да как же к тебе идти, если знаешь, что у тебя не отбояришься от бухенвальда?[161] Ну почему ты считаешь, что в гости единственно за тем и ходят, чтоб насвистаться пьянее вина?

– Фа! Фа! Ален Делон не пьёт одеколон! Да не на лекции ли я «Алкоголь – друг здоровья»? Дёрни меня за ухо и скажи нет.

– Тебе твоё ухо ближе. Дёргай сам. У нас самообслуга. И попробуй быть за столом русским и без водки.

– Ёки-макарёки!.. Прямо вермуторно…Врачи… эти помощнички смерти… зудят: не пей! Ты туда же… Да как же не… Брательник! Да что ж это за встреча без вина? Какой тост скажешь под компот? А, между прочим, пить без тоста – пьянка, а с тостом – культурное мероприятие! Улавливаешь разницу? Живи проще… Съел рюмашку, взлез на Машку… Не срывай мне мероприятие. Не то припаяю штрафной гранёный! Давай… Айда докапаю с горкой. И притопчу!

Я не дал.

– Ну, оприходуй. Уговори хоть то на донышке, что налил. Бери, сполосни зубы. Нельзя ей долго стоять, выдыхается. Разбегаются витамины.

Митрофан поднял вывершенный стакан.

Дрогнула рука; ядрёная капля, уменьшаясь, покатилась наискосок по грани.

В панике Митрофан снял пальцем ту каплю и на язык. Пробно пожевал, кивнул. Годится!

– Ну! Вздрогнем, а то продрогнем! Дай Бог не последнюю!

Выдохнул, как-то махом выплеснул хлебную слезу в рот, сосредоточенно пожевал и проглотил одним глотком, поводя головой из стороны в сторону, как гусь, когда проглатывал невозможно большой кусок.

С пристуком он поставил стакан на стол.

Морщась, вынюхивает пустую щепотку:

– Ну, не тяни резину. Порвёшь! А то у нас в стране и так плохо с резиной.

Я всё же пригубил.

Но выпить у меня не хватало духу.

Пригубить и тут же поставить назад, не оприходовав ни капли, по обычаю, дурной жест, вроде неловко. Наверняка обидишь и без того обидчивого братца.

Однако пить я не мог.

Это было против моей природы.

Я не выносил сивушного духа.

Потерянный, я сидел не дыша с прижатым к губам стаканом. Не дышать я мог ровно минуту.

Поначалу Митрофан смотрел на меня с весёлым, победно-довольным выражением на лице. Уважил-таки, пошёл-таки гору на лыки драть!

Но время шло.

Стакан не пустел.

Весёлость на его лице задернуло смятение.

Через несколько мгновений смятение потонуло в злобе.

Митрофан демонстративно отвернулся от меня – глаза не глядят на это издевательство! – и какое-то время уже в крайнем гневе пялится на красный газовый баллон. Потом, резко обернувшись, отрывисто кинул:

– Ты не уснул?

Я отрицательно покачал головой и, в судороге хватив ртом воздуха, поставил стакан на стол.

– Не могу…

– Тыря-пупыря! Недоперемудрил! Кому ты сахаришь мозги? Брезгуешь? С родным братуханом не хочешь… Так и скажи. Не циркачничай только! Вот смотрю… Бесплатный цирк. Давно подступался спросить, какой фалалей пропустил тебя в столичную прессу? Да ну какой из тебя рыцарь словесного пилотажа? Пи-ить не можешь! А в наш деловой век это приравнивается к тягчайшему пре-ступ-ле-ни-ю, якорь тебя! О!

Он обрадовался ненароком подвернувшейся крепкой мысли, в радости вскинул руку, щёлкнул пальцами:

– Его ж, винишко вермутишко, и монаси приемлют! А сунь нос в любую книженцию, подреми в клубе на картине – на днях смотрел одну, как на партсобрании побыл – везде приемлют, везде зашибают дрозда, везде поливают, что на каменку. А у тебя своя линия? Да будь моя воля, я б тебя к журналистике и на ракетный выстрел не подпустил. По профнепригодности!

– Скажите, какие строгости…

– А ты думал! Вот, допустим, явился ты в университет поступать. Документики там всякие с печатями подсовываешь… Ради ж университета готов на всё. Даже на экзамены! А я – вот тебе первый экзамен, самый главный, самый профилирующий! – хлобысь тебе гранёный. Выутюжишь весь, не скривишься – вне конкурса зачисляю! Ты зубы не показывай… В вашем деле наипервое – умей быстро найти с человеком общий язык. По практике знаю… Залетали ко мне в колхоз разные там районные-областные субчики-бульончики. Иной охохонюшка не успел поздороваться, уже глазищами так и рыщет, так и рвёт, без пузырька не слезет с живого. А ты? Как же ты по трезвой лавочке доискиваешься ладу с людьми? М-му-ука! А ты, – заговорил он с шёлком в голосе, – переламывай себя. Учись у жизни… Употреби с человеком лампадку, он тебе не на статью – на роман наскажет!

8

Однако жидковат на расправу Митрофан, жидковат.

С первого стакана пошёл метать петли.

– Ты уж, – говорю ему, – слишком не переживай за чужой воз. Расскажи лучше, как вы тут.

Митрофан с полпути вернул в миску сидевший на вилке оладушек, кинул ко мне пустую руку, с усилием отогнул большой палец:

– Претензий к жизни не имеется… Сыты, здоровы, одеты, обуты. Желашь если в разрезе каждой личности… пож… ж-ж-жлста… Лизка, супруженция и по совместительству генеральный домашний прокурор, по-прежнему в помощниках мастера на маслозаводе. Лика – достославная генсекша всегнилушанского райкома, якорь тебя! Заправляет самим генералиссимусом Пендюркиным! Потому как жо-на. Ты это уже знаешь… Лялька в восьмой перебазировалась. Ви-идная из себя баяночка… Молоденький мистер Икс[162] заглядывается на неё на уроках… Отличница. По труду как-то жарила яйца. Не пожгла, понимаешь. Всем классом потом ели. Ну, в музыкашку всё бегает. Там на неё не надышатся. На баяне ух – я тебе дам! – режет! Недавно даже в районной хвалили газете. Цветё-ёот девка… Уже выше матери, мужики косятся… Ну а меньшая, Людаш, в первых классах казакует. Вот и все мои четыре лэ. Лизка, Лика, Лялька, Людка. Вот и все мои четыре бабуинки… четыре мои кингицы…[163] Не семейка, а женский монастырь! Я у них за коменданта… Кудрявое общежитие! Целая бабс-банда… Ну вот бы хоть одного помощничка парня! Понимаешь, всё время метился в парня – сносило на вяжихвостку!

– He ветром же сдувает…

– А и, пожалуй, – задумчиво соглашается Митрофан. – Я слышал, хочешь сочинить парня, не знай водочки… Сиди на рыбке… Так это, не так… Не знаю. А только вот возьми нашего батьку. Это я чересчур любопытный. Нет-нет да и чисто из спортивного интереса гляну, что за невидаль в стакане на дне. А батя ох строг был по винной части! И разу язык у него не перевязывало ниткой. В награду – три сына, якорь тебя! Сперва явился не запылился я, через три года – Глеб, а ещё через три – ты… Через каждые три года – мужик! Как из пушечки!

Митрофан тяжело вздохнул, так тяжело, что, казалось, до самого дна лёгких плотно набрал воздуха и надолго замолчал, отстранённо, без мысли, глядя перед собой. Потом, очнувшись, смято спросил:

– Как думаешь, не возьми война батьку, рад бы он был нам?

И сам себе ответил:

– Ра-ад… Сейчас бы он был уже давно на пенсии, ста-арень-кий… Я б сажал его рядом и дважды на день, утром и вечером, объезжал бы с ним на «Нивке» поля свои. За обычай, у меня была б линейка… Я бы ему показывал, на сколько за день поднялись пшеничка, гречушка, свёкла, подсолнух… Возил бы по своим деревням, показывал бы да рассказывал, что такого понастроил, что таковского понаворочал за свои председательские годы. Есть что показать, есть что рассказать… Не жизнь у меня, а сплошной беличий круг. Вон нынче лето было гнилое, комбайны на лыжи ставили. А ничего, и колоску не дали пропасть. Урожайко… часами подымался… Как дашь пропасть? И у каждого года своих причуд по ноздри! Вот…

Язык у Митрофана крепко размок.

Не останови, до ночи проточит балясы.

– Слушай, милый братичек… Я вот что подумал… Пока ты был то механиком, то директором на маслозаводе, я не мог про это и заикаться… Но ты давно сплыл с маслозавода в колхозные вожди. Председатель передового колхоза… Неужели ты не можешь продать родной матери и родному брату один мешок пшена, чтоб второй твой родной брат не пёр его сюда, назад, в деревню, на своём худом хребту из самой Москвы?

– Не могу-с, ненаглядный ты мой пшённый столицкий гостёк! Всё, под ноль, – любимой и дорогой Родине! Да кинь я зернецо на сторону, знаешь, какой расчётец получу в рейхстаге у полкана Пендюрина? Если я пустил мимо государственного мешка зерно, вес которого превышает вес партбилета, то… Что тяжелей, за тем и победа. А без партбилета я – зелёная жопа! Так что извини… Такая перспективища меня не вдохновляет. И давай про это больше не нести шелуху.

Он пристукнул кулаком по столу и замолчал надолго.


Я спросил, чего это заносило его в райком.

Он молча достал из прислонённого к стене новенького приманчивого дипломата карточку, подал мне:

– Любуйся.

Чем было любоваться?

Снимок как снимок.

Четверо на прополке молодой капусты.

Я пристальней всматриваюсь в карточку и убеждаюсь, четвёрка эта не из села. Занята вовсе не своим делом.

Ну, в самом деле, какая крестьянка выйдет на прополку в рукавицах? У женщин же на карточке, похоже, нашлась одна пара. Подружницы великодушно поделились, надели лишь по одной белой рукавице.

А мужики, дамские угоднички, по краям идут.

Позади виднеется «козёл».

Возле «козла», наверное, шофёр, в одних трусах полет.

– Да это шефы.

– Именно-с! Теперь расскажи дяде председателю, что ты знаешь о шефах.

– Неужели дядя председатель знает их хуже меня?

– Ну а всё же?

И вправду, что я знал о шефах? Бросают люди в городе свои прямые дела, спешно катят в село, когда там в тугой час не могут обернуться своими силами. Нужна помочь со стороны. Вот и едут.

Ничего архиособого.

Раз надо, так надо. Перед Урожаем все равны.

Но вот кампания сошла, шефы съехали.

Вернутся к новой горячей поре.

Это уже вошло в обыдёнку. Короче, шефы похожи на своеобразную пожарную команду. По сигналу команда неминуче проявляется в нужном месте…

Митрофан хмурится.

– Пожарные красоты мог бы и не выставлять. Не к месту они. Пожар штука случайная. А шефы у нас раскреплены по хозяйствам. Я могу тебе назвать деревни, где своего народу полторы старухи и свёклу там сеют в твёрдом расчёте только на шефов. Вот наличествует у меня тёща при старости лет. Техничкой бегает в поликлинике. А у тёщи значится закреплённый за нею участок в поле. И пляшет бедная тёщенька на своей полоске с лета до снега. Выхаживает, убирает свёклу. И такие деляночки у врача, у учителя, у библиотекарши… У всех гнилушанских служащих, якорь тебя! Нету, нету хозяйства, к кому не пристегнули бы шефов. А кому это в руку?

– Урожаю, наверное?

– Дури! Дубизму! Головотяпству! Допанькались, что ленивец порой не посовестится бухнуть: а чего пупы рвать, город взрастит, город соберёт. Опекунство без меры породило иждивенческие настроения. Чёрные коммунары[164] знают, что погибнуть урожаю не дадут, сгонят тучи стороннего люду, а обязательно возьмут. И в том, что такие настроения пустили глубокие корни, разве не виноват и ваш пишущий брат? Почему в газете не прочтёшь о себестоимости, о капэдэ шефства? Не пора ли подумать, должно ли шефство заключаться в налётах в часы деревенского пика или всё же надобно как-то иначе строить эту работу? Ныне шеф мелькает на просёлке то с косой, то с тяпкой, то со свекловичным ножом. А может, вовсе и не грех показаться ему в селе в своей главной роли, то есть тем, кто он на работе у себя? Конечно, вахтёр сенсации не произведёт. Больше чем на тяпку вахтёрка не рассчитывай…

Мысль Митрофана мне понравилась.

– Но вот, – пустился я рассуждать, – ну приедь инженер да хороший инженер. Приедь конструктор да хороший конструктор. Что тогда?

– А пока вот что! – Митрофан тряхнул фотографией. – Полют! Этот, под годами, – ткнул в мужчину с носовым платком на голове, – глав-ный кон-струк-тор на великанистом заводе в Воронеже. Этот главный инженер. Смотри, какие птицы тяпками машут! Уха-а… Эдак и мы можем. А ты повороти так… Машина всё это делай! Тогда никакая деревня не потянет тебя к себе в пристяжные. Вот какого шефа подай деревне, якорь тебя!

Набухли у Митрофана брови, как у Бровеносца, разошёлся Митрофан.

По всему видать, сидели у него шефы в печёнках, в почках вместо камней, сидели надёжно.

Невольно я поддался его огню, и у меня выказался твёрдый интерес к его рассуждениям.

Я слушал.

Не всё мне было у него ясно.

Но я не спешил перебивать, встревать с вопросами, только ёрзал на стуле от досады.

Ах бы записать! Сгодится в беготной журналистской жизни.

Да нет под рукой блокнота, единственного моего поверщика, вечной моей копилки.

Однако чем дальше я слушал, тем больше недоумевал.

Митрофан говорил, что у него в хозяйстве не знают такого шефства, чтоб приезжали да пололи.

А как же тогда фотография? Это ж его шефы?

Не желая обидеть Митрофана прямым вопросом в лоб, я обиняками выведал, что да, на снимке шефы его, да снимали их в соседнем «Ветхом ленинском завете». (Конечно, это в народе так уточнили «Ленинский завет».)

А любопытно всё же.

Шефствует завод над двумя колхозами-соседями. В одном, в «Ветхом завете», он обычно тянет всю горящую работу. В другом, в «Родине» у Митрофана, шефов не поддразнивают этой тоскливой корячкой. Напротив. Вовсе отказались от тяпочного шефства, даже передали «Ветхому» своих шефов, оставив за собой лишь право обращаться к ним исключительно за технической подмогой.

Разве отдача, капэдэ такого шефства не предпочтительней?

9

Как-то под самый под Май позвали Митрофана в область.

То да сё, а там и картишки на стол. Ты крепко на ногах стоишь, скатал бы в Томск, посмотрел на животноводческий комплекс на полторы тыщи рогатых персон. Что уж там за невозможное чудо такое, раз так расписывают, так расписывают. Может, глянется, так и себе попробуешь?

О комплексе Митрофан думал.

У него всё сильней, всё чувствительней разгорался зуб и у себя сгрохать храмину, грезилось и себе слить под одну крышу всю коровью орду, растырканную покуда по чёртовой дюжине убогоньких фермочек.

Конечно, он поехал, что-то сразу поехал, не мешкая. Не в самый ли Май и укатил.

Домашние так и подумали, богородицу играет, разобиделись, совестили, корили, что-де дома и без того не бываешь, тебя и дочки того и жди, забудут в лицо, станут дядей навеличивать, несчастный ты бомж-бруевич![165] И мотается, и мотается! Даже в праздник нету его дома! Отложи дорогу на день на какой, побудь праздник с семьёй. А там и с Богом.

Да пустыми легли все уговоры.

Обернулся он в Томск раз, обернулся два, а там и отважься.

Радовался, когда лили фундамент, когда вывершали, тянули дворцовые стены, и в то же время не то что боялся, а нет-нет да и подумывал, веря и не веря: неуж выйдет в самый раз, как и загадывалось?

Хотелось Митрофану, чтоб на комплексе работалось не хуже против завода.

Обязательно чтоб в две смены.

Чистота, порядочек чтоб кругом.

Не рвать чтоб рук.

На кнопочках чтоб всё.

Решительно всё на кнопочках не вышло, а около того легло. Своё шефы плечо подставили.

Не было конца толкам про то, ах как бы хорошо получить готовый под ключ комплекс.

Но от разговора до ключа выпал большо-ой переезд.

Сельхозтехника давала не то, что надо, а что было. На, убоже, что мне не гоже!

Тебе не гоже, а мне-то на кой? А? Иль я глупей разбитого сапога?

Тогда и кинься Митрофан к своим шефам.

Побежал по верхам.

Разыскал главного конструктора, главного инженера, тех самых, что на карточке молодую капусту пололи.

Обречённо смотрят те:

– Ну что, свеколка душит? Тяпки по нас плачут?

– Рыдают! Только не вам их утешать. С прорывкой, с куриным просом мы сами управимся. А вот – это куда мудрёней да важней нам! – а вот кто б его сел да перед ватманом покумекал… Вот подсовывает мне сельхозтехника аховое оборудование. А я что, устанавливай? Мне модернягу комплекс надо, но не склад металлолома под новой королевской крышей, якорь тебя!

Целая бригада заводских конструкторов с превеликой радостью подалась на комплекс.

Шастала, шастала по комплексу – строители уже надевали, натягивали крышу, – глядела бригада, какое оборудование заложено технологией и что притаранила сельхозтехника. И тут Митрофан шукни под руку: не в грех посмотреть на тот счёт, а вдруг я подпихну что получше, поспособнее против проекта – и то, где проект бухнул ручной труд, у шефов легло на кнопочки.

Сами заводчане конструировали, сами ладили, сами монтировали потом на комплексе, например, автоматические установки для выпаивания телят.

Конечно, и не только одни эти установки.

Позже, уже в крайний момент, буквально на последнем витке, в самый канун пуска комплекса Митрофан вдруг выловил жуткое упущение.

Помчался со своей бедой к ветхозаветинскому председателю Суховерхову. Разыскал на свекловичном поле.

Здоровался за руку и поверх суховерховского плеча увидал, как за убиравшим комбайном понуро брели главный конструктор и главный инженер, те, с карточки, что летом перекраивали ему комплекс, шли и уныло дёргали из земли оставшиеся после комбайна холодные, осклизлые свекольные тушки.

Кровь ударила Митрофану в лицо.

Стало ему совестно, будто великое прегрешение совершалось по его вине.

«Этим умницам не сложишь цены, а они пионерчиками скачут уже с месяц за комбайном. Эх!..»

– Кузьмич! – взмолился Митрофан. – Даруй мне на денёшек этих двух молодцов. Свожу к себе на комплекс, пускай поглядят раздачу корма. Может, доищутся чего поумней…

– Опеть какая да ни будь маниловская блажь дёрнула тебя за яйца! А я срывай людей с уборки? Не сёни-завтре падёт снег. Эха-а… Колхозное полюшко – нужда да горюшко! Не-е… Не отдам божью я помочь! Кыш, мелкий пух! Растворись!

У Суховерхова было выражение пса, у которого отнимали приличную кость.

– Не бубни чего зря. Во-первых, это мои шефы? Мои. Добровольно я тебе их передал? Доброволько. А раз нуждица, на денёк не отпустишь?

– На один секунд не отпущу!

Митрофан пропустил матюжка сквозь зубы, чтоб не слыхали поблиз у кучки подчищавшие свёклу женщины.

Митрофанов колхоз соревновался с суховерховским (земли у соседей одинаковые, один балл плодородия), оттого Митрофан, выскакивавший наперёд и на севе, и на уборке хлебов, трав, за обычай слал Суховерхову в помочь и свою технику, и своих людей.

Вон со свёклой ещё сам не разделался – два комбайна неделю назад отправил. Два комбайна! А тут в обменку выпросить двух мужиков из шефских – не подступайся! Разбогател. За нас теперь голыми ручками не берись!

Митрофан хлопнул себя по колену, подобие озорной улыбки сверкнуло на лице.

Знал он слабость за Суховерховым. Знал нажать на что.

– Слышь, Кузьмич! Давай партию в шашки! Проиграю – ухожу я без звучика и никаких мне шефов!

Суховерхов разгромлен.

– Ну на что ты мне подлянку подсовываешь? – пропаще вздыхает он и ничего не может с собой поделать.

Шашки он до паралича любит, возит с собой в «козле». Разбуди в ночь-полночь и предложи сыграть – возрадуется только!

В первой игре верх за Митрофаном.

Суховерхов скребёт в затылке.

– Н-не-е… – размывчиво роняет. – Не могу отдать… Давай для верности ещё одну.

Играют ещё. Потом ещё. И гореносец Суховерхов всякий раз безбожно проигрывает.

– Три сухих победы! Куда ещё верней? Давай моих мужиков, якорь тебя!

– А не дам. Отлепись! Надоела мне твоя наглющая достоевщина! Ну… Дойдёт до рейхстага… До самого Пендюркина!.. Свёкла в поле. А я под раз помогальщиков раскассируй? Не хватил бы этот Борман[166] меня за ножку да об сошку!.. Ты б сгонял к нему. Скажет отдать – я за!

Пендюрин выслушал Митрофана, покривился:

– Вечно ты, Долгов, с фокусами. Ехать на охоту, а ты собак кормить!

– Да невжель гнать голодными?

– Разговорчивый, ух и разгово-орчивый стал в последнее время! – уязвлённо выговаривает Пендюрин и уже глуше, решительней добавляет: – Скоммуниздить шефов я тебе не позволю. Свой воз тащи сам. До Октябрьской считанные дни. Заселяй комплекс. Без митинга рапорт на стол!

– Ни заселения, ни рапорта не будет, пока не автоматизирую раздачу кормов, – упёрся на своём Митрофан.

– А я, – Пендюрин набавил в голос жёсткости, – настоятельно рекомендую: отрапортуй в срок, а там и подчищай на свой вкус.

– А разве вы против рапорта, после которого не придётся подчищать? К сроку я полностью управлюсь, порекомендуй вы с неменьшей настоятельностью Суховерхову отпустить ко мне всего на день двух человек из шефов.

Пендюрин с сарказмом хохотнул.

– Ну-у… Дошёл своей головкой? Снять со свёклы хоть одну живую душу – я на себя такую отвагу не возьму. Он им и поп, он им и батька. Толкуй с ним сам, меня в эту кашу не путай.

Пендюрин беспомощно раскинул руки. Мол, не в моей силе, и Митрофан, зачем-то поведя плечом, молча вышел.

Всё б кончилось иначе, считал Митрофан, не окажись у Пендюрина новенького первого.

Новенький вёл себя как новенький. Смущался, безмолвствовал и никак не выражал своего отношения к разговору.

Митрофан даже не расслышал толком его голоса, когда тот при знакомстве называл свою фамилию. Фамилии его Митрофан не расслышал вовсе.

«Под занавес побаловался принципиальностью при новеньком» – без обиды подумал Митрофан о Пендюрине и, будто догоняя впустую ушедшее время, заторопился вниз по долгим ступенькам.

На них мы и столкнулись.

– Ну а теперь что? – спросил я, выслушав его одиссею.

– А что… Сегодня к вечеру отправит у меня последнюю машину корней на завод шаповаловское звено. Завтра с утра кину всё это звено Суховерхову, а взамен всё ж вырву этих двух молодцов, – щёлкнул пальцем по карточке. – Эх, братушенька… Всё в нашей жизни сирк!.. Большо-ой сирк!

Митрофан засобирался снова ехать к Суховерхову.

Откладывать дальше было некуда. Я напрямую спросил про главное, ради чего и приходил сюда.

– А как тут мама?

– А что мама? – удивился Митрофан. – Мать у нас молодца! Героический товарищ! Бегает! Бегает, как «Жигуленок» повышенной проходимости, якорь тебя!

– Ты когда её видел в последний раз?

– Да вот Людаш приболела как-то… Мне в область, Лизе на работу… Мы и кликни мать на посидушки. Было это… Да с месяц, пожалуй, корова уже отжевала. Ну, ладно, до вечера. К огням туда поближе нагряну к вам со своими невестами. Честь по чести уборонуем по стограмидзе. Никуда ты не денешься.

Слушал я его и думал, знает ли он про то, что с мамой?

Загрузка...