Литературные сказки

Михаил Лермонтов Ашик-Кериб

Турецкая сказка

Давно тому назад, в городе Тифлизе, жил один богатый турок; много аллах дал ему золота, но дороже золота была ему единственная дочь Магуль-Мегери; хороши звёзды на небеси, но за звёздами живут ангелы, и они ещё лучше, так и Магуль-Мегери была лучше всех девушек Тифлиза. Был также в Тифлизе бедный Ашик-Кериб; пророк не дал ему ничего, кроме высокого сердца и дара песен; играя на саазе (балалайка турецкая) и прославляя древних витязей Туркестана, ходил он по свадьбам увеселять богатых и счастливых; на одной свадьбе он увидал Магуль-Мегери, и они полюбили друг друга. Мало было надежды у бедного Ашик-Кериба получить её руку – и он стал грустен, как зимнее небо.

Вот раз он лежал в саду под виноградником и, наконец, заснул; в это время шла мимо Магуль-Мегери с своими подругами; и одна из них, увидав спящего ашика (балалаечник), отстала и подошла к нему: «Что ты спишь под виноградником, – запела она, – вставай, безумный, твоя газель идёт мимо»; он проснулся – девушка порхнула прочь, как птичка; Магуль-Мегери слышала её песню и стала её бранить. «Если б ты знала, – отвечала та, – кому я пела эту песню, ты бы меня поблагодарила: это твой Ашик-Кериб». – «Веди меня к нему», – сказала Магуль-Мегери; и они пошли. Увидав его печальное лицо, Магуль-Мегери стала его спрашивать и утешать. «Как мне не грустить, – отвечал Ашик-Кериб, – я тебя люблю, – и ты никогда не будешь моею». – «Проси мою руку у отца моего, – говорила она, – и отец мой сыграет нашу свадьбу на свои деньги и наградит меня столько, что нам вдвоём достанет». – «Хорошо, – отвечал он, – положим, Аяк-Ага ничего не пожалеет для своей дочери; но кто знает, что после ты не будешь меня упрекать в том, что я ничего не имел и тебе всем обязан; нет, милая Магуль-Мегери, я положил зарок на свою душу: обещаюсь семь лет странствовать по свету и нажить себе богатство либо погибнуть в дальних пустынях; если ты согласна на это, то по истечении срока будешь моею». Она согласилась, но прибавила, что если в назначенный день он не вернётся, то она сделается женою Куршуд-бека, который давно уж за неё сватается.

Пришёл Ашик-Кериб к своей матери, взял на дорогу её благословение, поцеловал маленькую сестру, повесил через плечо сумку, опёрся на посох странничий и вышел из города Тифлиза. И вот догоняет его всадник, – он смотрит – это Куршуд-бек. «Добрый путь, – кричал ему бек, – куда бы ты ни шёл, странник, я твой товарищ»; не рад был Ашик своему товарищу, но нечего делать; долго они шли вместе, наконец завидели перед собою реку. Ни моста, ни броду. «Плыви вперёд, – сказал Куршуд-бек, – я за тобою последую». Ашик сбросил верхнее платье и поплыл; переправившись, глядь назад – о горе! о всемогущий аллах! Куршуд-бек, взяв его одежды, ускакал обратно в Тифлиз, только пыль вилась за ним змеёю по гладкому полю. Прискакав в Тифлиз, несёт бек платье Ашик-Кериба к его старой матери. «Твой сын утонул в глубокой реке, – говорит он, – вот его одежда». В невыразимой тоске упала мать на одежды любимого сына и стала обливать их жаркими слезами; потом взяла их и понесла к наречённой невестке своей, Магуль-Мегери. «Мой сын утонул, – сказала она ей, – Куршуд-бек привёз его одежды; ты свободна». Магуль-Мегери улыбнулась и отвечала: «Не верь, это всё выдумки Куршуд-бека; прежде истечения семи лет никто не будет моим мужем», – она взяла со стены свою сааз и спокойно начала петь любимую песню бедного Ашик-Кериба.

Между тем странник пришёл бос и наг в одну деревню; добрые люди одели его и накормили; он за то пел им чудные песни; таким образом переходил он из деревни в деревню, из города в город; и слава его разнеслась повсюду. Прибыл он, наконец, в Халаф; по обыкновению, взошёл в кофейный дом, спросил сааз и стал петь. В это время жил в Халафе паша, большой охотник до песельников; многих к нему приводили – ни один ему не понравился; его чауши[1] измучились, бегая по городу; вдруг, проходя мимо кофейного дома, слышат удивительный голос; они туда. «Иди с нами к великому паше, – закричали они, – или ты отвечаешь нам головою». – «Я человек вольный, странник из города Тифлиза, – говорит Ашик-Кериб, – хочу пойду, хочу нет; пою когда придётся, и ваш паша мне не начальник». Однако, несмотря на то, его схватили и привели к паше. «Пой», – сказал паша, и он запел. И в этой песне он славил свою дорогую Магуль-Мегери; и эта песня так понравилась гордому паше, что он оставил у себя бедного Ашик-Кериба. Посыпалось к нему серебро и золото, заблистали на нём богатые одежды; счастливо и весело стал жить Ашик-Кериб и сделался очень богат; забыл он свою Магуль-Мегери или нет, не знаю, только срок истекал, последний год скоро должен был кончиться, а он и не готовился к отъезду. Прекрасная Магуль-Мегери стала отчаиваться; в это время отправляется один купец с керваном из Тифлиза с сорока верблюдами и восемьюдесятью невольниками; призывает она купца к себе и даёт ему золотое блюдо. «Возьми ты это блюдо, – говорит она, – и в какой бы ты город ни приехал, выставь это блюдо в своей лавке и объяви везде, что тот, кто признается моему блюду хозяином и докажет это, получит его и вдобавок вес его золотом». Отправился купец, везде исполнял поручение Магуль-Мегери, но никто не признался хозяином золотому блюду. Уж он продал почти все свои товары и приехал с остальными в Халаф. Объявил он везде поручение Магуль-Мегери. Услыхав это, Ашик-Кериб прибегает в караван-сарай – и видит золотое блюдо в лавке тифлизского купца. «Это моё», – сказал он, схватив его рукою. «Точно твоё, – сказал купец, – я узнал тебя, Ашик-Кериб; ступай же скорее в Тифлиз, твоя Магуль-Мегери велела тебе сказать, что срок истекает, и если ты не будешь в назначенный день, то она выйдет за другого». В отчаянии Ашик-Кериб схватил себя за голову: оставалось только три дни до рокового часа. Однако он сел на коня, взял с собою суму с золотыми монетами и поскакал, не жалея коня; наконец, измученный бегун упал бездыханный на Арзинган-горе, что между Арзиньяном и Арзерумом. Что ему было делать: от Арзиньяна до Тифлиза два месяца езды, а оставалось только два дни. «Аллах всемогущий, – воскликнул он, – если ты уж мне не помогаешь, то мне нечего на земле делать», – и хочет он броситься с высокого утёса; вдруг видит внизу человека на белом коне и слышит громкий голос: «Оглан, что ты хочешь делать?» – «Хочу умереть», – отвечал Ашик. «Слезай же сюда, если так, я тебя убью». Ашик спустился кое-как с утёса. «Ступай за мною», – сказал грозно всадник. «Как я могу за тобою следовать, – отвечал Ашик, – твой конь летит, как ветер, а я отягощён сумою». – «Правда; повесь же суму свою на седло моё и следуй». Отстал Ашик-Кериб, как ни старался бежать. «Что ж ты отстаёшь?» – спросил всадник. «Как же я могу следовать за тобою, твой конь быстрее мысли, а я уж измучен». – «Правда, садись же сзади на коня моего и говори всю правду, куда тебе нужно ехать». – «Хоть бы в Арзерум поспеть нонче», – отвечал Ашик. «Закрой же глаза»; он закрыл. «Теперь открой». Смотрит Ашик: перед ним белеют стены и блещут минареты Арзрума. «Виноват, Ага, – сказал Ашик, – я ошибся, я хотел сказать, что мне надо в Карс». – «То-то же, – отвечал всадник, – я предупредил тебя, чтобы ты говорил мне сущую правду; закрой же опять глаза, – теперь открой». Ашик себе не верит – то, что это Карс. Он упал на колени и сказал: «Виноват, Ага, трижды виноват твой слуга Ашик-Кериб, но ты сам знаешь, что если человек решился лгать с утра, то должен лгать до конца дня; мне по-настоящему надо в Тифлиз». – «Экой ты, неверный, – сказал сердито всадник, – но, нечего делать, прощаю тебе: закрой же глаза. Теперь открой», – прибавил он по прошествии минуты. Ашик вскрикнул от радости: они были у ворот Тифлиза. Принеся искреннюю свою благодарность и взяв свою суму с седла, Ашик-Кериб сказал всаднику: «Ага, конечно, благодеяние твоё велико, но сделай ещё больше; если я теперь буду рассказывать, что в один день поспел из Арзиньяна в Тифлиз, мне никто не поверит; дай мне какое-нибудь доказательство». – «Наклонись, – сказал тот, улыбнувшись, – и возьми из-под копыта коня комок земли и положи себе за пазуху; и тогда если не станут верить истине слов твоих, то вели к себе привести слепую, которая семь лет уж в этом положении, помажь ей глаза – и она увидит». Ашик взял кусок земли из-под копыта белого коня, но только он поднял голову, всадник и конь исчезли; тогда он убедился в душе, что его покровитель был не кто иной, как Хадерилиаз (св. Георгий).

Только поздно вечером Ашик-Кериб отыскал дом свой; стучит он в двери дрожащею рукою, говоря: «Ана, ана (мать), отвори: я божий гость, я холоден и голоден; прошу, ради странствующего твоего сына, впусти меня». Слабый голос старухи отвечал ему: «Для ночлега путников есть дома богатых и сильных, есть теперь в городе свадьбы – ступай туда; там можешь провести ночь в удовольствии». – «Ана, – отвечал он, – я здесь никого знакомых не имею и потому повторяю мою просьбу: ради странствующего твоего сына впусти меня». Тогда сестра его говорит матери: «Мать, я встану и отворю ему двери». – «Негодная, – отвечала старуха, – ты рада принимать молодых людей и угощать их, потому что вот уже семь лет, как я от слёз потеряла зрение». Но дочь, не внимая её упрекам, встала, отперла двери и впустила Ашик-Кериба: сказав обычное приветствие, он сел и с тайным волнением стал осматриваться: и видит он – на стене висит в пыльном чехле его сладкозвучный сааз. И стал он спрашивать у матери: «Что висит у тебя на стене?» – «Любопытный ты гость, – отвечала она, – будет и того, что тебе дадут кусок хлеба и завтра отпустят тебя с богом». – «Я уж сказал тебе, – возразил он, – что ты моя родная мать, а это сестра моя, и потому прошу объяснить мне, что это висит на стене?» – «Это сааз, сааз», – отвечала старуха сердито, не веря ему. «А что значит сааз?» – «Сааз то значит, что на нём играют и поют песни». И просит Ашик-Кериб, чтоб она позволила сестре снять сааз и показать ему. «Нельзя, – отвечала старуха, – это сааз моего несчастного сына, вот уже семь лет он висит на стене и ничья живая рука до него не дотрагивалась». Но сестра его встала, сняла со стены сааз и отдала ему; тогда он поднял глаза к небу и сотворил такую молитву: «О! всемогущий аллах! если я должен достигнуть до желаемой цели, то моя семиструнная сааз будет так же стройна, как в тот день, когда я в последний раз играл на ней». И он ударил по медным струнам, и струны согласно заговорили; и он начал петь: «Я бедный Кериб (нищий) – и слова мои бедны; но великий Хадерилияз помог мне спуститься с крутого утёса, хотя я беден и бедны слова мои. Узнай меня, мать, своего странника». После этого мать его зарыдала и спрашивает его: «Как тебя зовут?» – «Рашид» (храбрый), – отвечал он. «Раз говори, другой раз слушай, Рашид, – сказала она, – своими речами ты изрезал сердце моё в куски. Нынешнюю ночь я во сне видела, что на голове моей волосы побелели, а вот уж семь лет я ослепла от слёз; скажи мне ты, который имеешь его голос, когда мой сын придёт?» – И дважды со слезами она повторила ему просьбу. Напрасно он называл себя её сыном, но она не верила, и спустя несколько времени просит он: «Позволь мне, матушка, взять сааз и идти, я слышал, здесь близко есть свадьба: сестра меня проводит; я буду петь и играть, и всё, что получу, принесу сюда и разделю с вами». – «Не позволю, – отвечала старуха, – с тех пор как нет моего сына, его сааз не выходил из дому». Но он стал клясться, что не повредит ни одной струны, – «а если хоть одна струна порвётся, – продолжал Ашик, – то отвечаю моим имуществом». Старуха ощупала его сумы и, узнав, что они наполнены монетами, отпустила его; проводив его до богатого дома, где шумел свадебный пир, сестра осталась у дверей слушать, что будет.

В этом доме жила Магуль-Мегери, и в эту ночь она должна была сделаться женою Куршуд-бека. Куршуд-бек пировал с родными и друзьями, а Магуль-Мегери, сидя за богатою чапрой (занавес) с своими подругами, держала в одной руке чашу с ядом, а в другой острый кинжал: она поклялась умереть прежде, чем опустит голову на ложе Куршуд-бека. И слышит она из-за чапры, что пришёл незнакомец, который говорил: «Селям алейкюм: вы здесь веселитесь и пируете, так позвольте мне, бедному страннику, сесть с вами, и за то я спою вам песню». – «Почему же нет, – сказал Куршуд-бек. – Сюда должны быть впускаемы песельники и плясуны, потому что здесь свадьба: спой же что-нибудь, Ашик (певец), и я отпущу тебя с полной горстью золота».

Тогда Куршуд-бек спросил его: «А как тебя зовут, путник?» – «Шинды Гёрурсез (скоро узнаете)». – «Что это за имя, – воскликнул тот со смехом. – Я первый раз такое слышу!» – «Когда мать моя была мною беременна и мучилась родами, то многие соседи приходили к дверям спрашивать, сына или дочь бог ей дал: им отвечали – шинды-гёрурсез (скоро узнаете). И вот поэтому, когда я родился, мне дали это имя». – После этого он взял сааз и начал петь:

«В городе Халафе я пил мисирское вино, но бог мне дал крылья, и я прилетел сюда в день».

Брат Куршуд-бека, человек малоумный, выхватил кинжал, воскликнув: «Ты лжёшь; как можно из Халафа приехать сюда в день?»

«За что ж ты меня хочешь убить, – сказал Ашик, – певцов обыкновенно со всех четырёх сторон собирают в одно место; и я с вас ничего не беру, верьте мне или не верьте».

«Пускай продолжает», – сказал жених, и Ашик-Кериб запел снова:

«Утренний намаз творил я в Арзиньянской долине, полуденный намаз в городе Арзруме; пред захождением солнца творил намаз в городе Карсе, а вечерний намаз в Тифлизе. Аллах дал мне крылья, и я прилетел сюда; дай бог, чтоб я стал жертвою белого коня, он скакал быстро, как плясун по канату, с горы в ущелья, из ущелья на гору: Маулям (создатель) дал Ашику крылья, и он прилетел на свадьбу Магуль-Мегери».

Тогда Магуль-Мегери, узнав его голос, бросила яд в одну сторону, а кинжал в другую. «Так-то ты сдержала свою клятву, – сказали её подруги, – стало быть, сегодня ночью ты будешь женою Куршуд-бека». – «Вы не узнали, а я узнала милый мне голос», – отвечала Магуль-Мегери; и, взяв ножницы, она прорезала чапру. Когда же посмотрела и точно узнала своего Ашик-Кериба, то вскрикнула, бросилась к нему на шею, и оба упали без чувств. Брат Куршуд-бека бросился на них с кинжалом, намереваясь заколоть обоих, но Куршуд-бек остановил его, примолвив: «Успокойся и знай: что написано у человека на лбу при его рождении, того он не минует».

Придя в чувства, Магуль-Мегери покраснела от стыда, закрыла лицо рукою и спряталась за чапру.

«Теперь точно видно, что ты Ашик-Кериб, – сказал жених, – но поведай, как же ты мог в такое короткое время проехать такое великое пространство?» – «В доказательство истины, – отвечал Ашик, – сабля моя перерубит камень, если же я лгу, то да будет шея моя тоньше волоска; но лучше всего приведите мне слепую, которая бы семь лет уж не видала свету божьего, и я возвращу ей зрение». Сестра Ашик-Кериба, стоявшая у двери и услышав такую речь, побежала к матери. «Матушка! – закричала она, – это точно брат и точно твой сын Ашик-Кериб», – и, взяв её под руку, привела старуху на пир свадебный. Тогда Ашик взял комок земли из-за пазухи, развёл его водою и намазал матери глаза, промолвил: «Знайте все люди, как могущ и велик Хадрилиаз», – и мать его прозрела. После этого никто не смел сомневаться в истине слов его, и Куршуд-бек уступил ему безмолвно прекрасную Магуль-Мегери. Тогда в радости Ашик-Кериб сказал ему: «Послушай, Куршуд-бек, я тебя утешу, сестра моя не хуже твоей прежней невесты, я богат: у ней будет не менее серебра и золота; итак, возьми её за себя – и будьте так же счастливы, как я с моей дорогою Магуль-Мегери».

Ганс Христиан Андерсен Соловей

В Китае, как ты, наверное, знаешь, и сам император китаец, и все его подданные китайцы.

Давным-давно это было, но потому-то и стоит рассказать эту историю, пока она ещё не совсем позабыта.

Во всём мире не нашлось бы дворца лучше, чем у китайского императора. Он весь был из драгоценного фарфора, такого тонкого и хрупкого, что и дотронуться страшно. В саду росли диковинные цветы, и к самым лучшим из них были привязаны серебряные колокольчики. Они звенели, чтобы никто не прошёл мимо, не заметив цветов. Вот как хитро было придумано!

Сад тянулся далеко-далеко, так далеко, что и сам садовник не знал, где он кончается. За садом был чудесный лес с высокими деревьями и глубокими озёрами, и доходил он до самого синего моря. Большие корабли могли заплывать прямо под ветви, и здесь, у самого берега моря, жил соловей. Пел он так дивно, что его заслушивался даже бедный рыбак, у которого и без того дел хватало.

Со всех концов света приезжали в столицу императора путешественники; все они дивились дворцу и саду, но, услышав соловья, говорили: «Вот это лучше всего!» Вернувшись домой, они рассказывали об увиденном. Ученые описывали в книгах столицу, дворец и сад императора и никогда не забывали о соловье – его хвалили особенно; поэты слагали чудесные стихи о соловье, живущем в лесу у синего моря.

Книги расходились по всему свету, и некоторые дошли до самого императора. Он сидел в своём золотом кресле, читал и каждую минуту кивал головой – очень уж приятно было читать похвалы своей столице, дворцу и саду. «Но соловей лучше всего!» – стояло в книге.

– Как! – сказал император. – Что за соловей? Ничего о таком не знаю! Неужто в моей империи, и даже в моём собственном саду, есть такая птица, а я о ней ничего не слыхал? И вот приходится вычитывать такое из книг!

И он послал за своим первым министром. Тот был такой важный, что если кто-нибудь чином пониже осмеливался заговорить с ним или спросить о чём-либо, он отвечал только: «П!» – что ровно ничего не значит.

– Говорят, у нас есть замечательная птица по имени соловей, – сказал император. – Говорят, лучше её нет ничего в моём государстве. Почему мне ни разу о ней не докладывали?

– Никогда не слыхал такого имени, – сказал министр. – Наверное, она не была представлена ко двору!..

– Желаю, чтобы она явилась во дворец и пела предо мной сегодня же вечером! – сказал император. – Весь свет знает, что у меня есть, а я не знаю!

– Никогда не слыхал такого имени! – повторил министр. – Будем искать, разыщем!

А где её разыщешь?

Министр бегал вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, но никто из придворных, к которым он обращался, ничего не слыхал о соловье. Тогда министр снова прибежал к императору и заявил, что сочинители, верно, рассказывают сказки.

– Ваше императорское величество! Не верьте всему, что пишут в книгах! Всё это одни выдумки, так сказать, чёрная магия!

– Но ведь книга, в которой я прочёл о соловье, прислана мне могущественным императором Японии, в ней не может быть неправды! Хочу слышать соловья! Он должен быть здесь сегодня вечером! Объявляю ему моё высочайшее благоволение! А если его не будет, весь двор, как отужинает, будет бит палками по животу!

– Цзин-пе! – сказал первый министр и снова забегал вверх и вниз по лестницам, по залам и коридорам, а с ним вместе забегала и половина придворных – уж больно им не хотелось, чтобы их били палками по животу. И все лишь об одном и спрашивали: что это за соловей, которого весь свет знает и только при дворе никто не знает.

Наконец на кухне нашли одну бедную девочку. Она сказала:

– Господи! Как не знать соловья! Вот уж поёт-то! Мне позволено относить по вечерам моей бедной больной матушке остатки от обеда. Живёт она у самого моря. И вот когда на обратном пути я устану и присяду отдохнуть в лесу, я слушаю соловья. Слёзы так и потекут из глаз, а на душе-то так радостно, словно матушка целует меня!

– Девочка, – сказал министр, – я зачислю вас на должность при кухне и исхлопочу вам позволение посмотреть, как кушает император, если вы проведёте нас к соловью. Он приглашён сегодня вечером к императору!

И вот все отправились в лес, в котором жил соловей. Шли они, шли, как вдруг замычала корова.

– О! – сказал камер-юнкер. – Вот он! Какая, однако, сила у такого маленького создания! Мне определённо уже доводилось слышать его!

– Нет, это корова мычит! – отвечала маленькая кухарка. – А нам ещё далеко идти!

Вот в пруду заквакали лягушки.

– Восхитительно! Восхитительно! – сказал придворный священник. – Теперь я его слышу! Точь-в-точь как малые колокола!

– Нет, это лягушки! – отвечала маленькая кухарка. – Но теперь, пожалуй, скоро услышим и его!

И вот запел соловей.

– Вот он! – сказала девочка. – Слушайте! Слушайте! А вон и он сам!

И она указала на серенькую птичку среди ветвей.

– Возможно ли! – сказал министр. – Никак не воображал его себе таким! Уж больно простоват на вид! Верно, он стушевался при виде стольких знатных особ.

– Соловушка! – громко крикнула девочка. – Наш милостивый император хочет, чтобы ты ему спел!

– С величайшим удовольствием! – отвечал соловей и запел так, что любо-дорого было слушать.

– Совсем как стеклянные колокольчики! – сказал министр. – Смотрите, как он старается горлышком! Просто удивительно, что мы не слышали его раньше! Он будет иметь огромный успех при дворе!

– Спеть ли мне ещё для императора? – спросил соловей. Он думал, что император был тут.

– Мой несравненный соловушка! – сказал министр. – Имею приятную честь пригласить вас на имеющий быть сегодня придворный праздник. Не сомневаюсь, что вы очаруете его императорское величество своим восхитительным пением!

– Меня лучше всего слушать в лесу! – сказал соловей, но всё же охотно подчинился воле императора и последовал за придворными.

А дворец-то как украшали! Фарфоровые стены и пол сверкали тысячами золотых фонариков, в проходах были выставлены самые лучшие цветы с колокольчиками. Беготни и сквозняку было куда как много, но все колокольчики звенели так, что ничего не было слышно.

Посреди огромного зала, где сидел император, установили золотой шест для соловья. Весь двор был в сборе, а маленькой кухарке дозволили стать в дверях – ведь она уже была в звании придворной поварихи. Все надели свои лучшие наряды, и все глядели на маленькую серую птичку, а император кивнул ей головой.

И соловей запел так дивно, что у императора слёзы набежали на глаза, и тогда ещё краше запел соловей, и песнь его хватала за сердце. Император был очень доволен и хотел пожаловать соловью свою золотую туфлю на шею. Но соловей с благодарностью отказался:

– Я видел на глазах императора слёзы, и для меня нет ничего драгоценнее! Слёзы императора – это ведь настоящее чудо! Я награждён с избытком!

И он вновь запел своим дивным, сладостным голосом.

– Ах, очаровательнее кокетства и помыслить нельзя! – говорили придворные дамы и стали набирать в рот воды, чтобы булькать, когда с ними кто-нибудь заговорит. Им казалось, что тогда они сами будут похожи на соловья. Даже слуги и служанки объявили, что они довольны, а ведь это немало – угодить им труднее всего. Да, соловей положительно имел успех.

Его определили при дворе, отвели ему собственную клетку и разрешили гулять два раза днём и один раз ночью. К нему приставили двенадцать слуг, и каждый держал его за привязанную к лапке шёлковую ленточку. И прогулка была ему не в прогулку.

Весь город говорил об удивительной птице, и когда двое знакомых встречались, один сейчас же говорил: «соло», а другой доканчивал: «вей!» – и оба вздыхали, поняв друг друга. А ещё именем соловья были названы одиннадцать сыновей мелочных торговцев, хотя всем им слон на ухо наступил.

И вот однажды императору пришёл большой пакет с надписью: «Соловей».

– Не иначе как ещё одна книга о нашей знаменитой птице, – сказал император.

Но это была не книга, а шкатулка с затейливой штучкой – искусственным соловьём. Он был совсем как настоящий и весь отделан алмазами, рубинами и сапфирами. Заведёшь его – и он мог спеть песню настоящего соловья, и его хвост при этом так и ходил вверх и вниз, отливая золотом и серебром. На шее у него была ленточка с надписью: «Соловей императора Японии ничто по сравнению с соловьём императора китайского».

– Какая прелесть! – сказали все в один голос, и того, кто принёс искусственного соловья, тотчас утвердили в звании «обер-поставщика соловьёв его величества».

– Теперь пусть-ка споют вместе, интересно, выйдет у них дуэт?

И им пришлось спеть вместе, но дело на лад не пошло: настоящий соловей пел по-своему, а искусственный – как шарманка.

– Он не виноват, – сказал придворный капельмейстер. – Он отлично выдерживает такт и поёт строго по моей методе!

И вот искусственного соловья заставили петь одного. Он имел не меньший успех, чем настоящий, но был куда красивее, весь так и сверкал драгоценностями!

Тридцать три раза пропел он одно и то же и не устал. Все были не прочь послушать его ещё раз, да тут император сказал, что теперь должен спеть немного и настоящий соловей.

Но куда же он делся? Никто и не заметил, как он выпорхнул в открытое окно и улетел в свой зелёный лес.

– Что же это такое? – сказал император, и все придворные возмутились и назвали соловья неблагодарным.

– Всё равно тот соловей, что остался у нас, лучше, – сказали они, и искусственному соловью пришлось петь опять, и все в тридцать четвёртый раз услышали одну и ту же песенку. Однако придворные так и не запомнили её наизусть, такая она была трудная. А капельмейстер знай нахваливал искусственного соловья и утверждал даже, что он лучше настоящего не только нарядом и чудесными алмазами, но и внутренним своим складом.

– Изволите видеть, ваше величество, и вы, господа, про живого соловья никогда нельзя знать наперёд, что он споёт, а про искусственного можно! Именно так, и не иначе! В искусственном соловье всё можно понять, его можно разобрать и показать человеческому уму, как расположены валики, как они вертятся, как одно следует из другого!..

– И я тоже так думаю! – в голос сказали все, и капельмейстер получил разрешение в следующее же воскресенье показать искусственного соловья народу.

– Пусть и народ послушает его! – сказал император.

И народ слушал и остался очень доволен, как будто вдоволь напился чаю – это ведь так по-китайски. И все говорили: «О!» – и поднимали в знак одобрения палец, и кивали головами. Только бедные рыбаки, слышавшие настоящего соловья, говорили:

– Недурно и очень похоже, да вот чего-то недостаёт, сами не знаем чего.

Настоящего соловья объявили изгнанным из пределов страны, а искусственный занял место на шёлковой подушке у постели императора. Вокруг него лежали преподнесённые ему подарки, а сам он был возведён в звание «певца ночного столика его императорского величества номер один слева», потому что самым почётным император считал место, где расположено сердце, а сердце расположено слева даже у императоров. А капельмейстер написал об искусственном соловье учёный труд в двадцати пяти томах, полный самых трудных китайских слов, и придворные говорили, что прочли и поняли его, не то они показали бы себя дураками и были бы биты палками по животу.

Так прошёл год. Император, придворные и все прочие китайцы знали наизусть каждое коленце в песне искусственного соловья, но как раз поэтому он им и нравился. Теперь они и сами могли подпевать ему. «Ци-ци-ци! Клюк-клюкклюк!» – распевали уличные мальчишки, и то же самое напевал император. Ах, что за прелесть!

Но вот однажды вечером искусственный соловей пел во всю мочь, а император лежал в постели, слушая его, как вдруг внутри соловья что-то щёлкнуло, колёсики побежали впустую, и музыка смолкла.

Император сейчас же вскочил с постели и послал за своим лейб-медиком, но что тот мог поделать? Призвали часовщика, и после длинных разговоров и долгих осмотров он кое-как подправил соловья, но сказал, что его надо поберечь, потому как шестерёнки поистёрлись, а поставить новые, так чтобы музыка шла по-прежнему, невозможно. Ах, какое это было огорчение! Теперь соловья заводили только раз в год, и даже это казалось чересчур. А капельмейстер произнёс краткую речь, полную всяких умных слов, – дескать, всё по-прежнему хорошо. Ну, значит, так оно и было.

Прошло пять лет, и страну постигло большое горе: все так любили императора, а он, как говорили, заболел, и жить ему осталось недолго. Уже подобрали и нового императора. На улице стоял народ и спрашивал первого министра, что с их прежним повелителем.

– П! – только и отвечал министр и покачивал головой.

Бледный и похолодевший лежал император на своём пышном ложе. Все придворные решили, что он уже умер, и каждый спешил на поклон к новому владыке. Слуги выбегали из дворца поболтать об этом, а служанки приглашали к себе гостей на чашку кофе. По всем залам и проходам расстелили ковры, чтобы не слышно было шума шагов, и всюду было так тихо, так тихо… Только император ещё не умер. Закоченевший и бледный лежал он на пышном ложе под бархатным балдахином с тяжёлыми золотыми кистями. А с высоты в открытое окно светила на императора и искусственного соловья луна.

Бедняга император дышал с трудом, и казалось ему, будто на груди у него кто-то сидит. Он открыл глаза и увидел, что на груди у него сидит Смерть. Она надела его золотую корону и держала в одной руке его золотую саблю, в другой – его славное знамя. А вокруг из складок бархатного балдахина выглядывали диковинные лица, одни гадкие и мерзкие, другие добрые и милые: это смотрели на императора все его злые и добрые дела, ведь на груди у него сидела Смерть.

– Помнишь? – шептали они одно за другим. – Помнишь? – И рассказывали ему столько, что на лбу у него выступил пот.

– Я об этом никогда не знал! – говорил император. – Музыки мне, музыки, большой китайский барабан! – кричал он. – Не хочу слышать их речей!

А они продолжали, и Смерть, как китаец, кивала головой на всё, что они говорили.

– Музыки мне, музыки! – кричал император. – Пой хоть ты, милая золотая птичка, пой! Я одарил тебя золотом и драгоценностями, я собственноручно повесил тебе на шею свою золотую туфлю, пой же, пой!

Но искусственный соловей молчал – некому было завести его, а иначе он петь не мог. А Смерть всё смотрела и смотрела на императора своими большими пустыми глазницами, и было так тихо, страшно тихо…

И вдруг раздалось чудесное пение. Это пел живой соловей. Он сидел за окном на ветке, он прослышал про болезнь императора и прилетел утешить и ободрить его своей песней. Он пел, и призраки всё бледнели, кровь всё убыстряла свой бег в слабом теле императора, и даже сама Смерть слушала соловья и повторяла:

– Пой, соловушка, пой ещё!

– А ты отдашь мне золотую саблю? И славное знамя? И корону?

И Смерть отдавала одну драгоценность за другой, а соловей всё пел. Он пел о тихом кладбище, где цветут белые розы, благоухает сирень и свежая трава увлажняется слезами живых. И Смерть охватила такая тоска по своему саду, что она холодным белым туманом выплыла из окна.

– Спасибо, спасибо, чудесная птичка! – сказал император. – Я не забыл тебя! Я изгнал тебя из страны, но ты всё же отогнала от моей постели ужасные призраки, согнала с моей груди Смерть. Как мне наградить тебя?

– Ты уже вознаградил меня! Я исторг у тебя слёзы в первый раз, когда пел перед тобою, – этого я никогда не забуду! Нет награды дороже для сердца певца. Ну а теперь спи и просыпайся здоровым и бодрым! Я спою для тебя.

И он запел, и император заснул сладким сном. Ах, какой спокойный и благотворный был этот сон!

Когда он проснулся, в окно уже светило солнце. Никто из слуг не заглядывал к нему, все думали, что он умер. Один соловей сидел у окна и пел.

– Ты должен остаться со мной навсегда! – сказал император. – Будешь петь, только когда сам захочешь, а искусственного соловья я разобью вдребезги.

– Не надо! – сказал соловей. – Он сделал всё, что мог. Пусть остаётся у тебя. Я не могу жить во дворце, позволь лишь прилетать к тебе, когда захочу. Тогда я буду садиться вечером у твоего окна и петь тебе, и моя песнь порадует тебя и заставит задуматься. Я буду петь о счастливых и несчастных, о добре и зле, укрытых от твоих глаз. Певчая птичка летает повсюду, наведывается и к бедному рыбаку, и к крестьянину – ко всем, кто живёт далеко от тебя и твоего двора. Я люблю тебя за твоё сердце больше, чем за корону. Я буду прилетать и петь тебе! Но обещай мне одно…

– Всё что угодно! – сказал император и встал во всём своём царственном убранстве – он сам облёкся в него, а к груди он прижимал свою тяжёлую золотую саблю.

– Об одном прошу я тебя: не говори никому, что у тебя есть маленькая птичка, которая рассказывает тебе обо всём. Так дело пойдёт лучше.

И соловей улетел.

Слуги вошли поглядеть на мёртвого императора – и застыли на пороге, а император сказал им:

– С добрым утром!

Василий Жуковский Спящая царевна

Жил-был добрый царь Матвей;

Жил с царицею своей

Он в согласье много лет;

А детей всё нет как нет.

Раз царица на лугу,

На зелёном берегу

Ручейка была одна;

Горько плакала она.

Вдруг, глядит,

Ползёт к ней рак;

Он сказал царице так:

«Мне тебя, царица, жаль;

Но забудь свою печаль;

Понесёшь ты в эту ночь:

У тебя родится дочь». —

«Благодарствуй, добрый рак;

Не ждала тебя никак…»

Но уж рак уполз в ручей,

Не слыхав её речей.

Он, конечно, был пророк;

Что сказал – сбылося в срок:

Дочь царица родила.

Дочь прекрасна так была,

Что ни в сказке рассказать,

Ни пером не описать.

Вот царём Матвеем пир

Знатный дан на целый мир;

И на пир весёлый тот

Царь одиннадцать зовёт

Чародеек молодых;

Было ж всех двенадцать их;

Но двенадцатой одной,

Хромоногой, старой, злой,

Царь на праздник не позвал.

Отчего ж так оплошал

Наш разумный царь Матвей?

Было то обидно ей.

Так! но есть причина тут:

У царя двенадцать блюд,

Драгоценных, золотых,

Было в царских кладовых;

Приготовили обед,

А двенадцатого нет

(Кем украдено оно,

Знать об этом не дано).

«Что ж тут делать? – царь сказал.

– Так и быть!» – И не послал

Он на пир старуху звать.

Собирались пировать

Гостьи, званные царём;

Пили, ели, а потом

Хлебосольного царя

За приём благодаря,

Стали дочь его дарить:

«Будешь в золоте ходить;

Будешь чудо красоты;

Будешь всем на радость ты

Благонравна и тиха;

Дам красавца жениха

Я тебе, моё дитя;

Жизнь твоя пройдёт шутя

Меж знакомых и родных…»

Словом, десять молодых

Чародеек, одарив

Так дитя наперерыв,

Удалились; в свой черёд

И последняя идёт;

Но ещё она сказать

Не успела слова – глядь!

И незваная стоит

Над царевной и ворчит:

«На пиру я не была,

Но подарок принесла:

На шестнадцатом году

Повстречаешь ты беду;

В этом возрасте своём

Руку ты веретеном

Оцарапаешь, мой свет,

И умрёшь во цвете лет!»

Проворчавши так, тотчас

Ведьма скрылася из глаз;

Но оставшаяся там

Речь домолвила: «Не дам

Без пути ругаться ей

Над царевною моей;

Будет то не смерть, а сон;

Триста лет продлится он;

Срок назначенный пройдёт,

И царевна оживёт;

Будет долго в свете жить;

Будут внуки веселить

Вместе с нею мать, отца

До земного их конца».

Скрылась гостья. Царь грустит;

Он не ест, не пьёт, не спит:

Как от смерти дочь спасти?

И беду чтоб отвести,

Он даёт такой указ:

«Запрещается от нас

В нашем царстве сеять лён,

Прясть, сучить, чтоб веретён

Духу не было в домах;

Чтоб скорей как можно прях

Всех из царства выслать вон».

Царь, издав такой закон,

Начал пить, и есть, и спать,

Начал жить да поживать,

Как дотоле, без забот.

Дни проходят; дочь растёт;

Расцвела, как майский цвет;

Вот уж ей пятнадцать лет…

Что-то, что-то будет с ней!

Раз с царицею своей

Царь отправился гулять;

Но с собой царевну взять

Не случилось им; она

Вдруг соскучилась одна

В душной горнице сидеть

И на свет в окно глядеть.

«Дай, – сказала наконец, —

Осмотрю я наш дворец».

По дворцу она пошла:

Пышных комнат нет числа;

Всем любуется она;

Вот, глядит, отворена

Дверь в покой; в покое том

Вьётся лестница винтом

Вкруг столба; по ступеням

Всходит вверх и видит – там

Старушоночка прядёт

И за пряжею поёт:

«Веретенце, не ленись;

Пряжа тонкая, не рвись;

Скоро будет в добрый час

Гостья жданная у нас».

Гостья жданная вошла;

Пряха молча подала

В руки ей веретено;

Та взяла, и вмиг оно

Укололо руку ей…

Всё исчезло из очей;

На неё находит сон;

Вместе с ней объемлет он

Весь огромный царский дом;

Всё утихнуло кругом;

Возвращаясь во дворец,

На крыльце её отец

Пошатнулся, и зевнул,

И с царицею заснул;

Свита вся за ними спит;

Стража царская стоит

Под ружьём в глубоком сне,

И на спящем спит коне

Перед ней хорунжий[2] сам;

Неподвижно по стенам

Мухи сонные сидят;

У ворот собаки спят;

В стойлах, головы склонив,

Пышны гривы опустив, Кони корму не едят,

Кони сном глубоким спят;

Повар спит перед огнём;

И огонь, объятый сном,

Не пылает, не горит,

Сонным пламенем стоит;

И не тронется над ним,

Свившись клубом, сонный дым;

И окрестность со дворцом

Вся объята мёртвым сном;

И покрыл окрестность бор;

Из терновника забор

Дикий бор тот окружил;

Он навек загородил

К дому царскому пути:

Долго, долго не найти

Никому туда следа —

И приблизится беда!

Птица там не пролетит,

Близко зверь не пробежит,

Даже облака небес

На дремучий, тёмный лес

Не навеет ветерок.

Вот уж полный век протёк;

Словно не жил царь Матвей —

Так из памяти людей

Он изгладился давно;

Знали только то одно,

Что средь бора дом стоит,

Что царевна в доме спит,

Что проспать ей триста лет,

Что теперь к ней следу нет.

Много было смельчаков

(По сказанью стариков),

В лес брались они сходить,

Чтоб царевну разбудить;

Даже бились об заклад

И ходили – но назад

Не пришёл никто. С тех пор

В неприступный, страшный бор

Ни старик, ни молодой

За царевной ни ногой.

Время всё текло, текло;

Вот и триста лет прошло.

Что ж случилося? В один

День весенний царский сын,

Забавляясь ловлей, там

По долинам, по полям

С свитой ловчих разъезжал.

Вот от свиты он отстал;

И у бора вдруг один

Очутился царский сын.

Бор, он видит, тёмен, дик.

С ним встречается старик.

С стариком он в разговор:

«Расскажи про этот бор

Мне, старинушка честной!»

Покачавши головой,

Всё старик тут рассказал,

Что от дедов он слыхал

О чудесном боре том:

Как богатый царский дом

В нём давным-давно стоит,

Как царевна в доме спит,

Как её чудесен сон,

Как три века длится он,

Как во сне царевна ждёт,

Что спаситель к ней придёт;

Как опасны в лес пути,

Как пыталася дойти

До царевны молодёжь,

Как со всяким то ж да то ж

Приключалось: попадал

В лес, да там и погибал.

Был детина удалой

Царский сын; от сказки той

Вспыхнул он, как от огня;

Шпоры втиснул он в коня;

Прянул конь от острых шпор.

И стрелой помчался в бор,

И в одно мгновенье там.

Что ж явилося очам

Сына царского? Забор,

Ограждавший тёмный бор,

Не терновник уж густой,

Но кустарник молодой;

Блещут розы по кустам;

Перед витязем он сам

Расступился, как живой;

В лес въезжает витязь мой;

Всё свежо, красно пред ним;

По цветочкам молодым

Пляшут, блещут мотыльки;

Светлой змейкой ручейки

Вьются, пенятся, журчат;

Птицы прыгают, шумят

В густоте ветвей живых;

Лес душист, прохладен, тих,

И ничто не страшно в нём.

Едет гладким он путём

Час, другой; вот наконец

Перед ним стоит дворец;

Зданье – чудо старины;

Ворота отворены;

В ворота въезжает он;

На дворе встречает он

Тьму людей, и каждый спит:

Тот как вкопанный сидит;

Тот не двигаясь идёт;

Тот стоит, раскрывши рот,

Сном пресекся разговор,

И в устах молчит с тех пор

Недоконченная речь;

Тот, вздремав, когда-то лечь

Собрался, но не успел:

Сон волшебный овладел

Прежде сна простого им;

И, три века недвижим,

Не стоит он, не лежит

И, упасть готовый, спит.

Изумлён и поражён

Царский сын. Проходит он

Между сонными к дворцу;

Приближается к крыльцу;

По широким ступеням

Хочет вверх идти; но там

На ступенях царь лежит

И с царицей вместе спит.

Путь наверх загорожён.

«Как же быть? – подумал он.

Где пробраться во дворец?»

Но решился наконец,

И, молитву сотворя,

Он шагнул через царя.

Весь дворец обходит он,

Пышно всё, но всюду сон,

Гробовая тишина.

Вдруг глядит: отворена

Дверь в покой; в покое том

Вьётся лестница винтом

Вкруг столба; по ступеням

Он взошёл. И что же там?

Вся душа его кипит,

Перед ним царевна спит.

Как дитя, лежит она,

Распылалася от сна;

Молод цвет её ланит[3];

Меж ресницами блестит

Пламя сонное очей;

Ночи тёмныя темней,

Заплетённые косой

Кудри чёрной полосой

Обвились кругом чела[4];

Грудь, как свежий снег, бела;

На воздушный, тонкий стан

Брошен лёгкий сарафан;

Губки алые горят;

Руки белые лежат

На трепещущих грудях;

Сжаты в лёгких сапожках

Ножки – чудо красотой.

Видом прелести такой

Отуманен, распалён,

Неподвижно смотрит он;

Неподвижно спит она.

Что ж разрушит силу сна?

Вот, чтоб душу насладить,

Чтоб хоть мало утолить

Жадность пламенных очей,

На колени ставши, к ней

Он приблизился лицом;

Распалительным огнём

Жарко рдеющих ланит

И дыханьем уст облит.

Он души не удержал

И её поцеловал.

Вмиг проснулася она;

И за нею вмиг от сна

Поднялося всё кругом:

Царь, царица, царский дом;

Снова говор, крик, возня;

Всё как было; словно дня

Не прошло с тех пор, как в сон

Весь тот край был погружён.

Царь на лестницу идёт;

Нагулявшися, ведёт

Он царицу в их покой;

Сзади свита вся толпой;

Стражи ружьями стучат;

Мухи стаями летят;

Приворотный лает пёс;

На конюшне свой овёс

Доедает добрый конь;

Повар дует на огонь,

И, треща, огонь горит,

И струёю дым бежит;

Всё бывалое – один

Небывалый царский сын.

Он с царевной наконец

Сходит сверху; мать, отец

Принялись их обнимать.

Что ж осталось досказать?

Свадьба, пир, и я там был

И вино на свадьбе пил;

По усам вино бежало,

В рот и капли не попало.

Загрузка...