Часть I

Глава 1. Скучнейшее приключение

Более ста кораблей собралось в гавани Севастополя на южной оконечности Крыма утром 14 ноября 1920 года, когда князь Николай Трубецкой, молодой профессор лингвистики и представитель одного из самых древних родов России, вместе с женой Верой Петровной и двухлетней дочерью Еленой поднялся на борт американского судна Whipple, которое в составе целой флотилии прибыло эвакуировать несколько тысяч сторонников белых в Турцию. Неделей раньше южный фланг белых под командованием генерала Врангеля рухнул, и Красная армия прорывалась к последнему рубежу обороны на юге Крыма.

Семья Трубецких вынуждена была спасаться бегством, захватив с собой разве что чемодан, с октября 1917 года, когда их застала врасплох большевистская революция (Трубецкие проводили отпуск на Северном Кавказе). Без средств к существованию, не имея возможности вернуться в Москву, они три года скитались по разоряемому Гражданской войной Югу России, видели голодающие деревни и города, охваченные эпидемией тифа. Спасаясь от наступления Красной армии, они укрылись в Крыму и, вероятно благодаря знаменитому имени Трубецких, получили в итоге три места на одном из последних союзнических кораблей, которые направлялись на другой берег Черного моря, в Константинополь.

Угрюмое зрелище представлял собой в те дни Севастополь: тысячи солдат и беженцев умоляли взять их на борт, но большинство так и было оставлено на произвол судьбы. Whipple, стоявший в гавани до последней минуты, отчалил к берегам Турции ровно в тот момент, когда передовые отряды большевиков ворвались на центральную городскую площадь и начали обстреливать отступавших «беляков». Трубецкие едва не погибли под конец трехлетних мучительных испытаний, но князь Трубецкой утверждал впоследствии, что все это было страшно скучно. Через месяц он писал своему другу Роману Якобсону (первое его письмо после эвакуации):

После все-таки весьма интенсивной научной жизни Москвы за последние годы я попал сначала в абсолютную глушь Кисловодска, а потом в Ростов… где никакой научной жизни не было и не с кем было и слово промолвить[21].

Якобсон и Трубецкой познакомились в 1914 году, оба изучали в Московском университете лингвистику. Их судьбы разошлись в 1917-м: Трубецкой уехал на юг, а Якобсон встретил революцию в Москве, он даже присоединился на некоторое время к большевикам, работал в отделе пропаганды. Потом он нашел работу на теплоцентрали. В июле 1920 года Якобсон выбрался в Прагу в качестве переводчика при советской делегации, но вскоре расстался с дипломатами и поступил в Пражский университет, чтобы закончить диссертацию.

Отыскать друг друга казалось обоим лингвистам большой удачей: обрести якорь из прошлого посреди непонятных течений, бросавших их туда и сюда. Якобсон стал пражским эмигрантом, а Трубецкой в итоге попал в Болгарию и получил работу в Софийском университете. До революции оба входили в группу рафинированных молодых интеллектуалов – Московский лингвистический кружок, в котором зарождались современная литературная критика и языкознание. Трубецкой и Якобсон были настолько поглощены теорией знаков, историей языков, той разницей, что существует между «писать стихи» и «писать о стихах», что порой они до рассвета блуждали по освещенным фонарями улицам дореволюционной Москвы и лишь с восходом солнца завершали свою дискуссию.

Письмо Трубецкого свидетельствует о том, сколь серьезно и автор, и адресат относились к интеллектуальной деятельности. Мало кто был настолько поглощен учеными занятиями, чтобы воспринимать битву за выживание в Гражданской войне как напрасную потерю времени. Но подобная одержимость умствованиями вполне типична для представителей нескольких поколений образованного класса России, к которому принадлежали и Трубецкой с Якобсоном, – философия и научные теории воспринимались не как занимательные темы разговора, но как безусловная жизненная программа. Лишь большевистская революция, тотальное применение теории к человеческой жизни, обнаружила ужасающие последствия эксцентрических, хотя и безобидных с виду пристрастий культурных людей.

Мы видим эту одержимость идеями в письмах, которыми обменивались Трубецкой и Якобсон. После трехлетней разлуки Трубецкой посвятил примерно четверть своего пятистраничного первого послания приветствиям, расспросам об общих знакомых и довольно куцему рассказу о своем мучительном странствии. Три четверти письма отводится изложению небесспорных, но проницательных догадок в сфере лингвистики. Дух научного поиска, по-видимому, не покидал князя, даже когда тот лежал с тифом в Баку или бежал из Ростова от залпов красноармейских пушек. Самым тяжелым испытанием, писал он Якобсону, была для него необходимость бросить при бегстве из этого города записи, подготовленные для книги «Праистория славянских языков», над которой он тогда работал (и которую так и не опубликовал). Трубецкой опасался, что этот конспект утерян безвозвратно.

Но пропало не все, писал Трубецкой. Ему удалось восстановить большинство придуманных им схем по памяти, и сейчас он уже вновь взялся за работу над ними. Он обещал подробнее изложить свои идеи в следующем письме. Пока что, продолжал князь, ему не терпится поделиться с другом чрезвычайно деликатным сообщением: «С догмой «Московской школы» пришлось порвать довольно решительно… впрочем, пришлось порвать и со многими другими догмами»[22]. Его тревожила мысль, что «Праистория» окажется чересчур революционной, чересчур вызывающей, едва ли ее с большим энтузиазмом воспримут коллеги из Московского университета. Его доводы могут показаться спорными и даже возмутительными, признавал Трубецкой. «Если моя работа когда-нибудь будет напечатана, она, вероятно, вызовет ожесточенные нападки», – доверительно сообщал он Якобсону.

На самом деле пятью годами ранее эти опасения были бы оправданны. «Праистория» прямой наводкой стреляла по Алексею Шахматову, одному из самых выдающихся филологов и историков Московского университета, руководителю так называемой Московской школы (хотя он преподавал в Петербурге). В опубликованном в 1915 году «Очерке древнейшего периода истории русского языка»[23] Шахматов предпринял попытку тщательно реконструировать развитие русского языка и всех языков славянской группы от самых корней. Выскочка Трубецкой, неполных тридцати лет, ставил под сомнение методы мудрейшего.

Но за это время на родине многое изменилось. Зимой 1920 года едва ли кто в Москве – будь он сотрудник филологического факультета или нет – проявил бы интерес к «Праистории славянских языков». Красноармейцы рыскали по улицам с приказом расстреливать «контрреволюционеров» на месте. Пищи и дров не хватало, голод темной тенью накрыл страну. Вскоре станет ясно, что дуэль с Московской школой, о которой мечтал Трубецкой, никогда уже не состоится: в первом же письме от Якобсона пришло известие, что Шахматов умер. Многие члены Московской школы, которые, конечно же, требовали бы крови Трубецкого, опубликуй он свое еретическое сочинение пятью годами ранее, тоже погибли или отправились в изгнание, да и сам филологический факультет Московского университета новая большевистская власть закрыла. У бывших его сотрудников, кому удалось уцелеть, были дела поважнее – например, раздобыть пищу и не попасть под пулю[24].

К счастью, оставался единственный член Московской школы, кто мог проявить интерес к этой теме, – сам Якобсон. Спустя многие десятилетия, когда Трубецкой давно был мертв и жизнь Якобсона приближалась к концу (он умер в 1982 году), Якобсон отозвался о покойном друге как об одном из трех гениев, с кем его свела судьба. Двое других – французский антрополог, родоначальник структурализма Клод Леви-Стросс и русский поэт Велимир Хлебников, преобразивший поэзию Серебряного века радикальной заумъю. Но Трубецкой, по словам Якобсона, относился к особой категории явлений:

Он с самого начала произвел на меня сильнейшее впечатление. У меня голова пошла кругом от первых же его фраз на заседании комиссии по фольклору… Я тут же сказал: «Это, должно быть, гений». Мне сразу стало все ясно[25].

Связь между ними была настолько прочной, что в интеллектуальном смысле этих двух людей трудно разделить. Их идеи были пугающе схожи, прорывы и открытия предвосхищали друг друга, так что возникает желание обсуждать их вместе, как одного ученого, а не двух. Это замечал и Якобсон: в 1972 году в интервью французскому телевидению он сказал, что в результате непрерывного, подробного и страстного обмена мыслями он уже сам не вполне отчетливо различает, где заканчиваются его собственные рассуждения и начинается мысль его друга: «Это было поразительное сотрудничество, мы нуждались друг в друге»[26]. Трубецкой, со своей стороны, посвятил главный труд, «Принципы фонологии» (1939), Якобсону и писал общему другу Петру Сувчинскому: «Я чувствовал особого рода связь, объединенность с Якобсоном. В сфере науки этот человек, пожалуй, наиболее мне близок»[27].

Тем не менее трудно представить себе двух более несхожих людей: Трубецкой родился в 1890 году в одном из самых знатных семейств России; Якобсон, шестью годами младше, происходил из семьи армянских евреев. Трубецкой был настоящим аристократом, словно из романа Достоевского, – прямой, сосредоточенный, одержимый идеей. Как писал в биографическом очерке лингвист Анатолий Либерман, «его такт, сдержанность и прекрасные манеры были не маской, но невидимой стеной, которая, как любая стена, служила оградой и защитой». В то же время он был «страстным, вспыльчивым человеком, склонным к депрессиям и нервным срывам, застенчивый, порой неуверенный в себе»[28]. Высокий, импозантный, всегда с идеально подстриженной бородкой и в двубортном костюме, Трубецкой, однако, слегка сутулился, словно привык слушать, а не говорить.

До 1917 года имя Трубецкого казалось неразрывно связанным с историей Российской империи. Основатель рода, литовский вельможа, вступил в XIV веке в брак с сестрой московского князя. Трубецкие были удельными князьями города Трубчевска, поблизости от литовской границы, и род их считался одним из самых именитых среди русской знати – древнее даже царской династии Романовых.

XIX век сотрясали споры между славянофилами, которые верили в уникальную судьбу России и противились реформам в западном духе, и западниками, которые считали Европу образцом для подражания. Обе стороны переносили интеллектуальный спор и на повседневную жизнь: славянофилы надевали традиционную мурмолку и зипун, то есть крестьянскую одежду, западники с таким же фанатизмом следовали европейской моде. Александр Герцен в мемуарах печалится о склонности русских к модному единообразию как о симптоме национального недуга: «Если б показать эти батальоны одинаковых сюртуков, плотно застегнутых щеголей на Невском проспекте, англичанин принял бы их за отряд полисменов»[29]. Сражения, разгоревшиеся в среде новоявленной интеллигенции, были жестоки и непримиримы: «Люди, любившие друг друга, расходились на целые недели, не согласившись в определении «перехватывающего духа», принимали за обиды мнения об «абсолютной личности и ее по-себе-бытии»», – пишет Герцен.


Отец Николая Сергей Трубецкой и дядя Евгений были философами, из самых прославленных интеллектуалов своего поколения. Евгений занимался православным богословием, Сергей был ректором Московского университета. Хотя оба непреклонно поддерживали монархию и считались grands seigneurs, они в то же время выступали и за реформы. Сергей попытался вмешаться в ход истории после революции 1905 года, обратившись к царю с призывом неотложно заняться политическими преобразованиями. Царь пренебрег этим советом и в итоге погубил и себя, и монархию.

Два старших родича, которых Николай в отрочестве чуть ли не обожествлял, были типичными представителями поколения, породившего в итоге большевистскую революцию. Они подвергали сомнению и эмпирический метод, и идеализм, пытались найти место для веры в сфере чистого знания, а в итоге вернулись в православную церковь. Дядя Евгений писал в мемуарах о том, как его воспитывала глубоко верующая мать, как он восстал против этого наследия, прочитав французских и английских философов-позитивистов. А затем, когда он поглотил еще и немецкую философию, не оставлявшую камня на камне от позитивистского эмпиризма, осознал – и в этом отразились все разочарования его поколения, – что «все те формулы, в которые я слепо, догматически верил, были разом вдребезги разбиты. Детская самоуверенность пропала, и я пришел к смиренному сознанию того, что у меня еще нет миросозерцания, что мне все сызнова нужно пересмотреть и переработать»[30].

Эти духовные метания вовсе не были проявлением внутренней нерешительности, напротив, они свидетельствуют о том, насколько серьезно то поколение было озабочено поисками истины. Сами идеи были даже не так важны по сравнению с главным – той строгостью, с какой философские учения внедрялись в жизнь. Романтический идеал XIX века требовал жить в полном соответствии со своими убеждениями, доходить в размышлениях до самых последних выводов и применять их в жизни, не оглядываясь на последствия. Этого требовала сама жизнь, и согласиться на меньшее было бы моральной трусостью. Философские идеи воспринимались в России того времени не как игра мысли, а как завершенная программа действий. Дядя Николая Евгений Трубецкой в автобиографии 1920 года писал о своем увлечении метафизикой: «Человек, захваченный одной мыслью, одним чувством, глухой ко всему прочему, в данную минуту влагает в эту одну мысль ту силу темперамента и волевой энергии, которая не знает препятствий, а потому непременно достигает цели»[31].

Одним словом, Россия переполнялась и кипела идеями и проявляла поразительную готовность полностью им отдаваться. Герцен запечатлел эту склонность с присущим ему сарказмом, трагически предугадав судьбу страны в XX веке:

Мы большие доктринеры и резонеры. К этой немецкой способности у нас присоединяется свой национальный… элемент, беспощадный, страстно сухой и охотно палачествующий… Неустрашимым фронтом идем мы, шаг в шаг, до чура и переходим его, не сбиваясь с диалектической ноги, а только с истины[32].

В этой насыщенной интеллектуальной среде появился на свет 16 апреля 1890 года Николай Трубецкой[33]. Его семья жила в Москве, в Староконюшенном переулке в районе Арбата. Выходные и лето проводили в поместье Узкое у самой границы Москвы – цветники и тропинки этого имения любовно описал Пастернак, позднее получивший Нобелевскую премию за роман «Доктор Живаго». Одногодок Николая, он был одним из ближайших его университетских друзей. Узкое послужило источником вдохновения для стихотворения «Липовая аллея» (1957):

Ворота с полукруглой аркой.

Холмы, луга, леса, овсы.

В ограде – мрак и холод парка,

И дом невиданной красы.

Крепостное право отменили за год до рождения отца Николая, Сергея Трубецкого, но в имении все еще присутствовал старый порядок, ощущался он и в довольно благополучном детстве Николая. По воспоминаниям Евгения, 20 июля, в день празднования иконы Богоматери Ахтырской, отпрыски Трубецких принимали у себя деревенских детей и раздавали им сладости, как поступали их предки-помещики.

Николай рос среди академического блеска и славы отца и дяди и вслед за ними погружался в интеллектуальные течения того времени. Отец занял должность ректора Московского университета в 1904 году, а в 1905-м на этом же посту умер. В автобиографии Пастернака несколько абзацев отводится этой семье:

Старшие Трубецкие, отец и дядя студента Николая, были – один профессором энциклопедии права, другой ректором университета и известным философом. Оба отличались крупной корпуленцией и, слонами в сюртуках без талий взгромоздясь на кафедру, тоном упрашивания глуховатыми, аристократически картавыми, клянчащими голосами читали свои замечательные курсы[34].

Сергей Трубецкой видел, как под царем Николаем и российской монархией зашатался трон, и его общественное положение означало, что семья не может оказаться в стороне от политики. В ночь на 10 декабря 1904 года Ольга Николаевна Трубецкая, тетя Николая, записывала в дневнике:

Мало-помалу в мирное и тихое русло прежних общественных и семейных отношений начинают просачиваться отголоски партийной розни… Даже между детьми ссоры и споры, доходящие до драки – за или против самодержавия[35].

Через месяц, 9 января 1905 года, войска открыли огонь по мирной демонстрации в Петербурге, убив по меньшей мере двести безоружных людей и спровоцировав неистовое насилие революции 1905 года, внушившей высшим сословиям отвращение и страх. Отец Николая пытался не вмешиваться в политику, но, как ректор университета, вынужден был исполнить определенную обязанность, что, по всей видимости, подорвало его здоровье и приблизило смерть. В тот год во главе делегации выборных от Земского съезда он пытался убедить Николая II провести реформы, которые могли бы спасти трон и, во всяком случае, уберегли бы Россию.

Загрузка...