Старый хмель жизни не слился с новым. Размышляя над судьбою Демида, уехавшего учиться в город, Филимон Прокопьевич вспомнил библейскую притчу о том, что никто не вливает молодое вино в мехи ветхие; иначе молодое вино прорвет мехи и само вытечет. И никто, пив старое вино, тотчас не захочет молодого, ибо говорит: старое лучше.
Молодое вино бродило, пенилось в деревне, набирая силу. Мужики хоть и оглядывались на старину по привычке, а все-таки не сидели сложа руки – работали в колхозе.
«Может, и Бога вовсе нету?» – соображал Филимон Прокопьевич.
Три года Филимон Прокопьевич скитался по свету, промотал хозяйство и вернулся домой осенью 1933 года «со вшивым интересом»; и на Рождество, подсчитав свое единоличное состояние, порешил отпихнуться от старой жизни.
Всю ночь сочинял заявление о приеме в колхоз. Меланья клала поклоны в моленной горнице, где когда-то радели тополевцы и покойный свекор толковал ей таинственный смысл бытия о дочерях Лота, а Филя, мусоля языком химический карандаш, описывал всю свою «жисть», как он ее понимал. Начал с тополевого толка, и как дремуче веровали люди в пору его молодости, и как измывался над ним покойный тятенька, и что он, Филимон, долго не мог высвободить затуманенную голову из густых зарослей старого хмеля…
Был морозный день, когда Филя уложил на сани уцелевший сакковский плуг, деревянные бороны, подцепил сзади телегу и, нахлестывая Карьку, перевез свое богатство в колхозную бригаду, которая размещалась в надворье раскулаченного тестя Валявина.
– Вот оно, все мое единоличество, – сказал Филя.
– С таким достоянием, Филя, на тот свет в самый раз, никаких излишков, – посмеялся бригадир Фрол Лалетин, такой же рыжебородый, как и Филимон.
– Корову тоже привести?
– Держи у себя. А вот телушка, видел, стоящая. Добрая корова вырастет. Отведи ее на нашу ферму.
– Ишь как! – щелкнул языком Филя. – Как же без мясца проживу? Силов не будет на работу.
– Проживешь старым жиром, – хлопнул по тугому загривку Фили Фрол Лалетин. – Хозяйство-то промотал – хоть телушку приведи в колхоз.
– Ежели так, берите и телушку, – согласился Филя и даже повеселел, как бы освободившись от непомерной тяжести. – Все едино, мороки меньше.
Долго стоял на пригорке, глядя на седой тополь. Тонкие и толстые сучья – до ствола в наметах куржака, как в иглистом серебре, сухо пощелкивали.
«Эх-хе-хе, горюшко людское, – подумал Филя. – Не выдрать тебя из земли, не изничтожить. Тятенька жил так, а меня вот кувырнуло вверх тормашкой: в колхоз записался. В коммунию попер, якри ее. А што поделаешь?»
Из города вернулся Демид в леспромхоз.
Лохматая тайга встретила Демида пахучестью хвойного леса, работящим народом, перепевами зубастых пил, вкусными щами в орсовской столовке, и что самое интересное, Демид сразу стал самостоятельным парнем. Никто не попрекал его куском хлеба – он ел свой.
Тайга, тайга!..
Близкая и таинственная, она звала к себе юное сердце Демида, будоражила кровь, и он, забывая обо всем на свете, работал с лесорубами, довольный собственными, хотя и небогатыми, получками зарплаты. Вернулся он из города возмужалым, рослым и стал работать по сплаву леса. Беспокойный и бесстрашный, неломкий в трудных переплетах, рыскал он по таежным рекам месяцами, подгоняя хвосты молевого сплава. Как-то по мартовской ростепели навестил Демида отец на дальнем лесопункте Тюмиль. Демид жил в бревенчатом бараке, в самом конце, в отгороженной досками клетушке. «Чистый свинарник», – отметил Филимон Прокопьевич, втискиваясь в клетушку.
Застал сына за скудным обедом. На голом столе картошка в кожуре, щепотка соли, кирпичина черного хлеба, медный, прокоптелый на кострах чайник и алюминиевая кружка вся во вмятинах. Стены проконопачены мхом. Деревянный топчан накрыт серым одеяльцем, вместо подушки – комом свернутая телогрейка. На стене брезентовый дождевик с обтрепанными рукавами, нагольный полушубок, да еще ружье – «из дорогих, должно, бескурковое. Стоящую премию цапнул».
Единственное окно с одинарной рамой оледенело снизу доверху.
– Эх-хе-хе, постная у тебя житуха, Демид. – Филимон Прокопьевич оглянулся, куда бы сесть. Две чурки, на чурках доска неструганая. Демида только что назначили прорабом. И он жил тут же, на лесосеке, не покидая своего участка. – Вроде в начальниках ходишь, а выгляд копеечный.
– Не жалуюсь.
– Оно так. Поди, весь заработок на займы отдаешь?
– Сколько полагается, отдаю.
– Одичал, вижу. Рубаха-то с грязи ломается.
Демид перемял широкими плечами:
– Тут ведь тайга, папаша. Всяко приходится жить.
– Оно так. И холодом, и голодом, а мильенами ворочаете. Лес-то куда турите? За границу? Эге! Кто-то греет руки на нашем нищенстве.
– Кто же это греет? – Синева Демидовых глаз скрестилась с отцовской хитринкой.
– Ты грамотный, сам должен понимать – кто. И в Библии про то сказано. «Оскудеет земля под анчихристом, и люди станут, яко черви ползучие – во грязи, во прахе, в навозе, и без всякой людской видимости».
Демид посунул от себя картошку, поднялся с табуретки:
– Ты что, Библию пришел читать?
У папаши нашлось более важное заделье.
– Посодействуй, слышь, устроиться в лесники на Большой кордон. Не по ндраву пришлась колхозная житуха. Не житье – вытье. Один – не тянет, не везет, другой – на небо поглядывает. Третий ворон считает. А все не прибыток, а убыток. Порешили стоящих мужиков, а голь перекатная из века в век с куска на кусок перебивалась. Глаза бы не зрили.
– На единоличность потянуло?
Филимон Прокопьевич махнул рукой:
– Отторглась единоличность. Как костыль из души вынули. Тапереча одна линия – в пустынность, чтоб глаза не зрили этакую житуху.
– Нету такой пустынности на земле.
– Как так? А Большой кордон? В самый аккурат. Избу новую поставлю на свой манер, коровенка, лошаденка…
– Иконы туда перевезешь?
– А што? Перевезу. Не груз – руки не оттянут.
– Кончать надо тебе с иконами.
– К анчихристу перекатиться?
– И с антихристом кончать надо.
– Ишь ты! Отца учишь!
– Не учу, советую. Ничего ты не достигнешь ни с иконами, ни с антихристом. Берись за дело.
– Толкую про дело. Устрой в лесники. Самое по мне.
– Рановато тебе в лесники, – пробурлил Демид, косясь на полнокровное лицо папаши. – Иди в бригаду лесорубов.
– Несподручно. Сила не та, штоб лес ворочать.
– Силы у тебя за четверых.
– Все может быть. Но силу надо расходовать умеючи. Не ровен час – надорвешь жилы, а ради какой корысти?
– Не буду я тебя устраивать в лесники.
– Ишь ты, как привечаешь! – крякнул Филимон Прокопьевич, поднимаясь с лавки. – А вроде сын мой, а? Истинно сказано: «И станет сын врагом отца своего, брат подымется на брата, а сама земля остынет. Не будет ни тепла, ни людства, никакой другой холеры», – вещал Филимон Прокопьевич. – И еще скажу тебе…
И тут только Филю осенило: перед ним вовсе не Демид, а братан Тимофей, каким он запомнил, когда брат приехал из Петрограда. И поджарость та же, и прямина спины, и разлет бровей, и малая горбина на носу, и лбина Тимохин!
Так вот что подмывало под сердце Фили, когда он вошел в клетушку Демида. Он встретился с Тимофеем. Истинно так!
«Удружил мне тятенька, Царствие ему Небесное, – ворохнулась тяжелая дума. – Если умом раскинуть: в каком родстве я состою с Демидом? Хто он мне? Сын аль братан?»
В самом деле – кто Демид Филимону Прокопьевичу? По жене Меланье – как будто сын. А если взять по Прокопию Веденеевичу, от которого Демид на свет появился, то брат, выходит? И кем будут доводиться Филе дети Демида? Внучата иль племянники?
«Ах ты, якри тебя в почки, – сокрушался Филя, топчась на одном месте. – Стыдобушка-то какая, а?»
– Ну я пойду, прощевай, – заторопился Филимон Прокопьевич, запахиваясь полушубком.
Демид удивился, что за перемена произошла с отцом.
– Погости, – пригласил сын. – Схожу в столовую – обед принесу. Мы хоть и бедно живем, а щи в столовке имеются.
– Спасибочка на приглашенье. Без щов обойдусь. А ты што же к матери не наведываешься? Уж если ко мне прислон не держишь, то про мать-то пошто запамятовал?
Демид сказал, что скоро соберется в Белую Елань и будет там жить.
– Сплавконтору откроем.
– Ишшо одну контору? Повелось же! В колхозе у нас контора, в сельсовете тоже – секлетарь пишет, в леспромхозе еще одна контора, и прииск открыл свою контору. Ловко! А мы-то жили, якри ее, никаких контор не видали.
– Вы – жили! – усмехнулся Демид, и опять Филе показалось, что даже усмешка у Демида Тимохина. – Одни молились из избы в дырку на восток, другие – на рябиновый крест. Холстом покрывались и дерюгою одевались. И тоже – жили!
– Оно так. Из холста не вылазили, – поддакнул Филимон Прокопьевич, а сам подумал: «Истинный бог, вылитый Тимоха! И голос с той же глухостью, и глазами пробирает до нутра, как Тимка. Оказия! Што же происходит, а?»
А сын Демид спрашивает:
– Хотя бы тополевый толк. К чему он привел?
У Фили захолонуло внутри, будто схватил сгоряча ковшик квасу со льдом.
– Толк-то? Пропади он пропадом.
– Ты же ему веруешь?
– Я-то? Што ты, Тимоха! – вырвалось у Филимона Прокопьевича. – Господи помилуй, Тимофея вспомнил. К добру ли?
Демид потупился и смял в пальцах махорочную цигарку. Он не раз слышал от односельчан, что очень запохаживает на дядю Тимофея и что Филимон Прокопьевич ему не отец.
Но в каком же дурацком положении оказался сам Филимон Прокопьевич, менее всего повинный во всей этой истории?!
– Раздевайся, отец. Я сейчас схожу в столовку, что-нибудь сготовят. Медвежатины попрошу поджарить.
– Пост ноне. Мясного на дух не подпущу до самой Пасхи. Разве постных щец похлебать?
– Найдем что-нибудь. Завтра вместе поедем домой. Ты с попутчиками? А нет, так у меня юсковский рысак есть – моментом домчит.
– Ишь ты! Юсковский! Который год, как их вытряхнули из деревни, а рысаки живут. Хо-хо. Чего не переживешь и не перевидаешь.
Демид раздобыл в столовой постного масла, мороженой рыбы – ленков и хариусов, сам поджарил рыбу, чем не в малой мере удивил Филимона Прокопьевича, и угостил отца на славу. Отец подобрел, отмахнулся от навязчивой и сердитой тени брата Тимофея и даже дозволил себе пропустить чарку водки – свершил тяжкий грех.
– Жили-то мы как, Демид? – бормотал повеселевший Филя. – И то нельзя, и это непозволительно. А штоб вином умилостивиться – оборони бог. Отец насмерть пришиб бы. Так и говорил: со щепотником, бритоусцем, чаехлебом, табачником – не водись, не дружись и не бранись. Великий грех будет. А ты усы бреешь, табак куришь, постов не блюдешь, а ничего – живешь и в ус не дуешь. Никакой холеры не боишься. Вольготно так-то.
Филя призадумался:
– Жизня вся перевернулась вверх тормашкой! Будто старого вовсе не было. Хотя бы вот наш тополь. От мово прадеда происходит. Как думаешь: грабануть бы его под самый корень, а?
Демиду тоже не раз довелось подумать о тополе. Но можно ли одним топором разделаться с памятью старины? Со всеми предками? Не угодно – взял и вырубил под корень. Все равно что перечеркнуть собственную фамилию.
– Что он тебе, тополь?
– Застит окошки, якри его.
И долго еще Филимон Прокопьевич поведывал сыну Демиду про старину, про брата Тимофея, как малый Тимка порубил иконы в моленной горенке и потом бежал в город и одиннадцать годов глаз не казал дома, а заявился из самого Петрограда насквозь красным – от ушей до пят, так что краснее его никого на белом свете не было.
В печурке звонко потрескивали еловые дрова. Чугунная плита пылала, как борода Филимона Прокопьевича. В бараке кто-то пел песню без начала и конца, а Филимон Прокопьевич, удобно устроившись на деревянном топчане, может, впервые почувствовал себя отцом Демида. И сам Демид звал его не тятенькой, как девчонки, а именно отцом – создателем всей живности на земле.
«Эх-хе-хе! Вот она, жизнь человеческая! – размышлял Филимон Прокопьевич. – Никому не ведомо, куда повернет тебя судьба!.. Вот он, хоша бы Демид. Худо, хорошо ли, а выгнул-таки на свою линию – начальником стал! Недаром сказано в Писании: „Судьбами людей наделяет Бог с высоты седьмого неба“».
Не думал Демид, с высоты какого неба Бог распоряжается его судьбою.
Давно растолкнулся он с отчим домом и со всеми его богами, редко наведываясь даже к матери.
И кто знает, как сложилась бы дальнейшая жизнь Демида, если бы судьба не столкнула его с красноармейкой Агнией Вавиловой.
Как-то вешним вечером Агния встретила Демида на берегу ревучего Амыла.
«Демка! Ей-богу, он самый!» – обрадовалась Агния. Она же давно не видела Демида. А разве не вместе сидели за одной партой на зависть всем девчонкам?! Детство! Смешное и милое было время. Разве не Демка говорил ей, что как только вырастет, они обязательно поженятся и будут жить в городе на Енисее… Смешной парень Демка. И вот он теперь перед ней в болотных сапогах с высокими голенищами, в брезентовой куртке, поджарый и рослый, с кудрявым пшеничным чубом, чуть горбоносый, с обветренным лицом. Вот он каким стал, Демид Боровиков! Такого Демида Агния впервые видит и робеет перед ним.
– Агния? – И голос совсем не мальчишеский – грубоватый, чуть охрипший. – Ну, здравствуй, Агния. – И протянул сухую, шершавую ладонь.
– Здравствуй, Демид, – промолвила Агния, не отнимая руки.
– Вот ты какая стала, Агнейка!
– Изменилась?
– Не то что изменилась, а как бы тебе сказать? В общем, не Агнейка. Что это тебя совсем не видно? Сколько раз проходил мимо Вавиловых, глядел через заплот и в окно, но ничего не выглядел. Прячешься, что ли?
– От кого мне прятаться?
– Что не бываешь в клубе, хотя бы в кино?
– Мне теперь не до кино. У меня сын растет.
– Про сына слышал. На Степана похож или на тебя?
– Весь вылитый Степан. Я думала, что-нибудь перейдет от меня. Ни капельки. Как уголь чернявый и такой ревучий. Второй год пошел. Ну а ты когда женишься?
– Я? – Бровь Демида опять кинулась вверх и там замерла. – Молевщики говорят: «Когда Жулдет вспенится – тогда Демид женится».
– Что так?
– Да уж так. Ну а ты, счастливая?
– Мое счастье известное. Четыре стены, три коровьих хвоста, три свиных рыла, чугуны да ухваты, а потом – контора колхоза. Трудодни разношу по книжкам.
– Здорово! Ты же на геолога училась?
Агния потупила голову:
– Если бы ты знал, Дема, как мне бывает трудно! Другой раз так подмоет под сердце, что хоть с берега и в воду. Сама себе хомут надела на шею… И в техникуме не доучилась, и с кержаками не примирилась.
Да, она была чужой в доме свекра Егора Андреяновича. Высокий, вислоплечий, костистый, усатый, как уссурийский тигр, Егор Андреянович Вавилов ходил по дому тяжело, на всю ступню. Правда, Агнию он не обижал. Но была еще свекровка Аксинья Романовна, набожная староверка, суетливая и жадная. Не одну слезу уронила Агния в пузатый двухведерный чугун с картошкой для свиней; не один раз подкашивались ноги от усталости, а свекровке все мало. Гоняла невестку и днем и ночью. Ни веселья, ни радости. И вчера и сегодня – одно и то же. Супились брови, старилось сердце.
И вот нежданная встреча с Демидом! И вечер выдался необыкновенно теплый, прозрачно-синий, когда вся земля млеет в истоме после жаркого дня. Полыхала багряно-красная зарница. Лениво и сонно порхали птицы в чернолесье.
– Помнишь, как мы с тобой каждый вечер торчали где-то здесь, на берегу?
– Не здесь. У старой дороги. Там, где был паром.
Подул легкий освежающий ветерок. Дурманяще резко напахнуло молоком цветущей черемухи.
– Чуешь? – Демид раздул ноздри, принюхиваясь.
– Черемухой пахнет.
– Черемуха – все равно что сама любовь. Носится вот так, ищет кого-то. Может, тебя?
– Что ты! – испугалась Агния.
– А я б с моим удовольствием встретил ее! Пусть бы жгла душу – не жалко.
– Ты парень. Кто что скажет?
– Степан скоро вернется?
Агния горько вздохнула:
– Он остался служить сверхсрочно. Учится в Ленинграде на командира. Обещается на побывку в будущем году.
– Понятно. – Демид поднял булыжину и кинул в улово под яр. Камень булькнул, а брызг не видно – так черно внизу. За рекою лают собаки и кто-то растяжно кричит: «Ма-аню-ута-а!» И эхо троит голос: «У-та, у-та».
По листьям плакучей ивы, склонившейся с берега к воде, пронесся внезапный трепет, точно ива продрогла. Листья зашумели, как мыши в соломе.
– Люблю ночь встречать на реке, – сказал Демид. – Вот обниму иву и буду целоваться с ней. Слышишь, как она лопочет?
– Разве девок мало на деревне? – тихо спросила Агния, а у самой сердце захолонуло.
– Моя не в девках.
– Где же? В бабах, что ли? Не Дуня Головня?
– Моя Дуня – вот она! – И, как того не ждала Агния, Демид обнял ее с такой поспешностью, что она вскрикнула.
– Что ты! Что ты! С ума сошел. Отпусти, Демид. Ну, говорю тебе, отпусти. Еще увидит кто!..
Большие карие глаза Агнии сейчас казались черными. Демид обнял ее, потеснив к старой иве. Агния хотела оттолкнуть Демида, но руки у ней ослабли, согнулись в локтях, и она прижалась к Демиду своей полной грудью, чуть откинув голову, встретилась с его горячими сухими губами. Мягко лопотали листья ивы над головой.
– Пусти же. Вдруг кто увидит.
– Пойдем к старому броду.
Шли берегом, пробираясь в густых зарослях чернолесья. Дикотравье цеплялось за ноги, хлестало Агнию по голым коленям. Демид крепко держал ее за руку. Еще спросил, отчего у ней ладошка холодная? Мягкие ветви черемух, осыпая белыми лепестками простоволосую голову Агнии, цеплялись за ее плечи, за пряди растрепанных волос.
Вот и прогалина, и старый брод. Здесь когда-то был паром. И Демид с Агнией часто сиживали здесь, на берегу.
Потом они пошли к старому тополю: там никого не бывает вечерами.
Агния глянула на развилку старого тополя – и ей стало жутко. Она столько наслышалась страхов про могилу каторжанина. Но ведь не одна же, с Демидом?!
Вокруг тополя – лохматые кусты черемух, боярышника, молодого топольника – тьма-тьмущая. Шумливая, загадочная и волнующая.
Слова Демида тихие, как шалый суховей, и руки его стали горячие, нетерпеливые.
– Погоди, не трожь меня, Дема, – пролепетала Агния, опускаясь на брезентовую куртку, которую Демид кинул возле тополя. – Видишь, я вся как в огне. И щеки горят, и во рту сохнет. Боже мой, с ума сошла я, что ли? – шептала Агния, глядя на лицо Демида снизу вверх. – Глянь, как сквозь сучья тополя небо проглядывает. И мне кажется, будто мы с тобою никогда не расставались, Дема.
– Милая моя Агнейка! Ты для меня всегда будешь Агнейкой, какую я знал.
– Если бы я не была дурой, разве бы выскочила замуж за Степана?