Август 1936 г.
Стало известно, что президент Рузвельт наверняка приедет на Черные холмы.
На рабочих площадках на торце скалы и на самих лицах обсуждают новость: президент уступил бесконечным уговорам Борглума и включил в свой плотный график пребывания в Южной Дакоте официальное открытие головы Томаса Джефферсона, вероятно, произойдет это в воскресенье, 30 августа.
Остается меньше недели, думает Паха Сапа. К тому времени он должен успеть подготовиться.
Работы на горе Рашмор продолжаются в самом высоком темпе за всю историю проекта, несмотря на то что это лето 1936 года – самое жаркое за всю историю наблюдений вазичу.
Каждый день Паха Сапа слушает разговоры других людей о температуре и о лесных пожарах на севере и о Пыльной Чаше[37] на юге. Средняя зафиксированная в июле температура была на десять градусов выше нормы, а в августе дела обстояли еще хуже. На равнинах, где изнемогает от жары Рэпид-Сити, средняя дневная температура составляет сто десять градусов, а по меньшей мере один раз доходила и до ста пятнадцати[38]. Паха Сапа и другие, работающие на торце скалы Рашмор, словно находятся в гигантской солнечной чаше, которая фокусирует солнечные лучи. На рабочих воздействует не только солнце, от которого кожа на спинах облезает и шелушится, но еще и жар и свет, которые отражаются от белых слоев гранита, напоминающего некий тепловой рефлектор из журнала научной фантастики.
Весь август камень разогревался до такой температуры, что к нему в течение долгих дневных часов невозможно было прикоснуться голой рукой. Паха Сапа и другие взрывники рисковали больше обычного, размещая заряды: даже новые шашки и капсюли становились менее надежными на обжигающей, сконцентрированной жаре, и сама порода грозила воспламениться из сотен укороченных и оснащенных капсюлями шашек при их закладке в шпур. В этом августе, несмотря на гонку, чтобы побыстрее закончить голову Джефферсона, случались дни, когда Борглум приказывал рабочим уйти на несколько часов с площадки, по крайней мере до того времени, когда удлиняющиеся тени не принесут хоть малого облегчения от удушающей жары.
Обезвоживание – серьезная угроза. Предположительно разъедаемое раком тело Паха Сапы постоянно чувствует его, но теперь обезвоживания опасаются все. Борглум организовал доставку воды рабочим, которые весь день проводят в подвесных люльках, буря шпуры и полируя поверхности, но, похоже, не имеет значения, сколько человек пьет, потому что его организм просит еще и еще. Паха Сапа никогда еще не видел таких усталых рабочих, как эти сгорбившиеся, с заплетающимися ногами, покрытые пылью фигуры, спускающиеся каждый вечер по пятистам шести деревянным ступеням. Даже самые молодые и сильные к концу рабочего дня плетутся, как ходячие мертвецы с красными глазами в белых одеяниях.
До прибытия президента Рузвельта остается меньше недели, и Паха Сапа проводит рабочие часы, формируя и размещая динамитные шашки и думая о том, как доставить тонну с лишком взрывчатки, которая понадобится ему в следующее воскресенье, чтобы снести головы всех трех президентов на глазах потрясенной толпы (но – и он об этом позаботится – чтобы никто не пострадал). Посетившее его на прошлой неделе откровение вызывает у Паха Сапы улыбку; последнее время он думал об этой проблеме так, словно устанавливал заряды в заранее пробуренные шпуры (многие сотни шпуров для взрыва такой силы), а чтобы их пробурить, нужно несколько недель, если не месяцев. Но ведь не об осторожной, как всегда, обработке гранита идет речь, а о разрушении. И потом, не будет корректирующих взрывов, бурения или полировки – это будет уничтожение, и ни Борглум, ни кто другой никогда не сможет высечь здесь скульптуры. Паха Сапа снова улыбается собственной глупости, причина которой коренится в долгих годах работы на горе в качестве преданного и умелого мастера.
Все, что ему нужно сделать к следующему воскресенью, – это спрятать в точно выбранных и укрытых местах на трех головах и вокруг них около двадцати больших ящиков с динамитом, которые он хранит у себя в сарае в Кистоне. Для каждого ящика будет достаточно одного электрического взрывателя. Если заранее завезти ящики, то он сможет поднять их на гору, спрятать и установить взрыватели в субботу ночью, а всякая суета и спешка в пятницу и субботу в основном сведутся ко всяким косметическим работам – полировке камня, в особенности на голове Джефферсона, и натягивании флага, которым Борглум хочет закрыть ее до торжественной церемонии.
Паха Сапа качает головой при мысли о простоте решения и собственной глупости: как же он не увидел такой возможности несколькими месяцами, а то и годами раньше. Он может объяснить это редкими инъекциями морфия, к которым начал прибегать, чтобы быть в состоянии продолжать работу.
Еще шесть дней? Неужели его пять лет на этой скале, все эти прошедшие тысячи дней, могут свестись к шести дням?
Он не думает о последствиях (он собирается погибнуть вместе с головами при взрыве, который на многие недели займет место на первых полосах газет, станет предметом разговоров на радио, будет показываться в киножурналах новостей), но знает, что его назовут преступником. На какое-то время он заменит собой печально известного Бруно Гауптмана[39], а может, этого нового немецкого преступника, Адольфа Гитлера, и станет «самым ненавидимым человеком в Америке».
Паха Сапа читал, что Рузвельт приезжает в Южную Дакоту и на Запад исключительно по политическим причинам. («А бывают ли у президентов и других политиков иные причины?» – спрашивает себя Паха Сапа.)
Южная Дакота с незапамятных времен считалась республиканским штатом, с тех самых времен, когда бизоны и краснокожие дикари были здесь единственными (неголосующими) гражданами, но Рузвельт прибрал этот штат к рукам в 1932 году и не собирается возвращать его республиканцам на выборах 1936 года, до которых остается два месяца и еще десяток пыльных дней. И он не просто обхаживает Южную Дакоту в разгар депрессии, лесных пожаров и рекордной жары, нет, это впоследствии назовут «поездкой президента-щеголя по Пыльной Чаше» – первой попыткой Рузвельта своими глазами увидеть разорение, которое производит все ухудшающийся климат на громадных просторах той страны, которой он правит из Вашингтона и тенистого Гайд-Парка[40], хотя Паха Сапа и знает, что такие пункты на маршруте президента, как Рэпид-Сити и гора Рашмор, находятся в сотнях милях к северу от самой северной границы настоящей Пыльной Чаши.
Нарезая динамитные колбаски на рабочие куски (такую тонкую работу приходится делать без перчаток, значит, сегодня вечером жди головной боли) и готовя запалы и капсюли, он вспоминает свою встречу с так называемой Пыльной Чашей.
К весне предыдущего, 1935 года работы на Монументе периодически прекращались из-за нехватки финансирования. Проблемы с финансированием (нередко столь же воображаемые, сколь и реальные), вызывавшие краткие перерывы в работе, стали обычным явлением на горе Рашмор, и люди привыкли к ним, но в 1935 году перерыв был больше связан с баталиями между Гутцоном Борглумом, Джоном Боландом (теоретически – боссом Борглума в комиссии, которая осуществляла надзор за проектом) и сенатором Питером Норбеком (самым горячим сторонником Монумента).
Борглум никогда не мог смириться с «надзором», и той весной он подрывал собственные позиции нападками на Боланда, Норбека и других самых преданных его сторонников. И потому за несколько дней до Пальмового воскресенья[41] 1935 года у Паха Сапы и всех остальных не было ни работы на скале, ни жалованья.
Потом Борглум вызвал Паха Сапу и сообщил, что он, Паха Сапа, сын Борглума Линкольн и еще два человека поедут в Южное Колорадо, чтобы забрать два двигателя с подводной лодки.
Паха Сапа слышал об этих двигателях.
Компрессоры, буры, двадцать с чем-то отбойных молотков, лебедки, привод вагонетки для канатной дороги и другое оборудование требовали огромного расхода паровой и электрической энергии, и Борглум уже несколько раз обновлял свою энергетическую систему. Сначала переместил ее с исходного места в Кистоне сюда в долину, а потом уже увеличивал размеры паровых котлов и электрогенераторов. Но с точки зрения Борглума, энергии всегда не хватало, и недавно скульптор обвинил члена комиссии Джона Боланда в том, что тот закрыл электростанцию Инсулл в Кистоне не по причине ее износа, как это утверждал Боланд, а ради личной выгоды.
Сенатор Норбек сообщил Борглуму, что такого рода кавалерийские наскоки на Боланда могут привести к закрытию проекта, но Борглум не прекратил обвинять Боланда в том, что тот был лично заинтересован в закрытии старой электростанции и лоббировании более крупных двигателей, турбин и генераторов на новой.
Ответ был получен зимой 1934 года, и в нем говорилось, что ВМФ подарит два отработавших свое, но все еще сохранивших ресурс дизельных двигателя с подлодки, которую они списывают.
Наверное, какой-то старый хлам, оставшийся от Гражданской!
Борглум швырнул письмо в угол комнаты.
В каком бы состоянии ни находились двигатели, военное министерство быстро доставило их по неверному адресу – не к горе Рашмор, и не в Кистон, и не в Рэпид-Сити. ВМФ отправил их по железной дороге на электростанцию Райан-Рашмор сталелитейного завода в Пуэбло, штат Колорадо. И там, на тупиковой ветке, под брезентовым навесом два гигантских блока простояли два месяца. ВМФ и военное министерство признали свою небольшую ошибочку, но сказали, что доставка громадных двигателей из Колорадо в Южную Дакоту – это уже проблема Борглума.
Борглум казался, как всегда, рассеянным и рассерженным, когда Паха Сапа 10 апреля явился к нему в кабинет.
– Билли, Линкольн поедет с тобой, Редом Андерсоном и Хутом Линчем на пикапе и большой доджевской автоплатформе, которую мы арендуем у строительной компании кузена Хауди Петерсона. Ты должен доставить сюда эти треклятые двигатели.
– Хорошо, босс. Нам заплатят за эту поездку?
Борглум смерил его самым своим злобным взглядом.
Паха Сапа зашел с другой стороны:
– Я не знаю, сколько весит двигатель с подводной лодки, мистер Борглум, но нам ведь понадобится кран, чтобы погрузить их на платформу. И вероятность того, что подвеска «доджа» под таким весом не выйдет из строя в пути от самого Колорадо, очень мала.
Борглум одним покашливанием отмел беспокойство Паха Сапы на сей счет.
– Дизельные монстры находятся на сталелитейном заводе, старик. У них найдутся кран, пандус и все, что угодно, чтобы их погрузить. Линкольн обо всем позаботится. У него будут деньги на всякие расходы для тебя, Реда и Хута. Считай это своим отпуском за нынешний год. Если вы отправитесь через час, то еще до темноты будете в Небраске.
Паха Сапа кивнул и отправился на поиски сотоварищей.
Они и в самом деле добрались до Небраски к вечеру – два автомобиля взяли курс на юг. Линкольн Борглум вел фордовский пикап. Хут Линч и Ред Андерсон теснились на пассажирском сиденье. Эти двое были близкими приятелями и хотели поболтать в дороге, к тому же им не очень нравился Паха Сапа.
Паха Сапа был не против того, чтобы ехать в одиночестве, наоборот, он даже предпочитал такой вариант, но вести «додж» 1928 года с его большими фарами, резиновыми отбойниками и удлиненной грузовой платформой – это вовсе не сахар. «Додж» с открывающимся ветровым стеклом, которое фиксировалось медными держателями, был динозавром первых дней автомобилестроения. Держатели отсутствовали, ветровое стекло никогда не садилось на место герметично, а в результате если им везло и они находили участок хайвея, по которому можно было ехать со скоростью тридцать миль в час, то в кабину проникал холодный воздух, обдувавший Паха Сапу со всех сторон. На нем была кожаная мотоциклетная куртка его сына и самые теплые перчатки, но пальцы у него занемели уже после первых двадцати пяти миль, к тому же у большого грузовика был такой тяжелый руль, что руки Паха Сапы к началу первого вечера начали болеть.
Паха Сапа не возражал против боли. Она отвлекала его от худшей боли внутри него.
Вскоре после наступления темноты они остановились, потому что ветер нес пыль, а Борглум наказал сыну прекращать движение, если пыльная буря ухудшит видимость. Они получили разрешение остановиться на фермерском поле, съехали с дороги за худосочную полосу сосновых деревьев, посаженных поколение назад для защиты от ветра. Перед этим они сделали остановку в Кистоне у гастронома Халлис – лучшего из двух подобных магазинов в городе (Паха Сапа постоянно ждал, что магазин Арта Линдо обанкротится, потому что предоставляет слишком большие кредиты шахтерам и другим местным) и купили там хлеба, копченой колбасы и консервов.
Какого-нибудь топлива для костра на стоянке не нашлось, поэтому они разогрели свинину и бобы на спиртовках «стерно», хотя «стерно» были плохими заменителями настоящего костра. Затем они забрались в спальные мешки – у Паха Сапы было только два одеяла – и несколько минут пытались переговариваться, но в семь часов уже погрузились в глубокий сон.
Ветер и небольшая пыльная буря неизбежно сделали темой разговора длительную засуху и вообще погоду. И Северная, и Южная Дакота повидали летучую грязь (всего год назад, в 1934-м, на горе Рашмор и в районе Рэпид-Сити было два темных дня, когда бесчисленные тонны почвы, поднятые высоко в воздух, затмили солнце; этот «пыльник» в конечном счете добрался до Нью-Йорка и Атлантического океана), но Небраска и штаты, расположенные южнее, высохли и дошли до ужасающего состояния. В Южной Дакоте хотя бы сохранилась трава в прериях.
Ред Андерсон откашлялся.
– Я говорил с одним из боссов ГКО[42], и он сказал, что президент Рузвельт разослал по всему свету людей в поисках подходящих пород сосны или ели. У президента есть всякие там эксперты, они говорят, что могут создать громадную ветрозащитную полосу, каких нет в мире, она протянется от Мексики до Канады, и фермеры смогут обосноваться под ее защитой.
Линкольн Борглум и Хут усмехнулись, представив себе это. Ред нахмурился, глядя на них.
– Я серьезно. Он именно так и сказал.
Линкольн кивнул.
– И готов поспорить, они думают о такой лесозащитной полосе, хотя где они найдут сосну, которой нипочем жара и засуха, какие случаются в Техасе, ума не приложу. А еще один босс из ГКО говорил мне, что эти так называемые эксперты советуют президенту в целях экономии эвакуировать Южную Небраску, большую часть Канзаса, почти всю Оклахому, восток Колорадо и весь Техас от Панхандла до Лаббока: пусть, мол, распаханную плодородную почву унесет ветер, и будем надеяться, что трава вернется через поколение-другое.
Хут Линч, вычерпывая остатки бобов, фыркнул.
– Если вы спросите меня, то я скажу, что это дерьмовая идея.
Ред бросил взгляд на своего дружка, и Хут мотнул головой в сторону сына Борглума.
– Извините, не хотел… Я хотел…
– Я не против брани, Хут. Если кроме нее есть и что-то еще. Я не мормон, – ухмыльнулся Линкольн Борглум.
Двое других рассмеялись, услышав это, и Паха Сапа поймал себя на том, что едва сдерживает улыбку. Он знал, что отец Линкольна, Гутцон Борглум, когда-то был мормоном – его родители были мормонами, и у отца были две жены, и женщина, которую Борглум называл своей матерью, на самом деле была второй женой отца, а его настоящая мать оставила семью, когда начались преследования мормонов и они вынуждены были уехать.
Паха Сапа знал это, потому что у него в голове хранились путаные воспоминания Гутцона Борглума, включая и самые дорогие его тайны, – хранились с того дня в 1931 году, когда Борглум пришел на шахту «Хоумстейк» нанять его, Паха Сапу, а когда они договорились, протянул руку. Паха Сапа от этого рукопожатия едва удержался на ногах, потому что все воспоминания Борглума хлынули в него. Точно так же поздним летом 1876 года наводнили его воспоминания Шального Коня.
Точно так же, как это случилось и с воспоминаниями Рейн в тот вечер, когда они впервые поцеловались.
К счастью, жизненные воспоминания этих трех человек (а жизнь Рейн оказалась трагически короткой) были пассивны и не сбили Паха Сапу с толку; проникая в него, они не кричали, не вмешивались в его жизнь и не болтали без перерыва за полночь, как делал призрак Кастера.
Иногда Паха Сапа был уверен, что масса, бремя и шум чужих воспоминаний, не говоря уж о призраке, который вот уже почти шестьдесят лет колотился в его голове, сведут его с ума. Но случалось, что он радовался этим воспоминаниям и ловил себя на том, что бродит по коридорам прошлого Борглума или Шального Коня (реже – Рейн, потому что это было слишком больно), как Доан Робинсон, возможно, бродит среди стеллажей какой-нибудь выдающейся библиотеки справочной литературы.
Линкольн обратился к Паха Сапе:
– Ты закрепил цепь-антистатик под «доджем», как я говорил?
– Да.
Они теперь въезжали на территорию пыльников и черных метелей (существовало еще двадцать других названий для этих внезапных, яростных, иногда затягивавшихся на неделю пыльных бурь), и разряды статического электричества могли стать реальной угрозой. Без заземляющей цепи-антистатика белая шаровая молния статического электричества способна в мгновение ока уничтожить всю систему зажигания, и тогда они наверняка застряли бы в сотне миль от ближайших, не считая их самих, механиков. (У них не было запасных частей для двигателей, хотя в багажниках обеих машин имелись дополнительные комплекты колес и покрышек, ремней вентилятора и других деталей.)
Ветер усиливался, хотя пыли в нем было не так уж много. Линкольн, воспользовавшись водой из одного баллона, изобразил мытье тарелок.
– Если повезет, завтра вечером будем ночевать в настоящих кроватях. Или хотя бы в сарае. Постарайтесь выспаться. Нам предстоят несколько дней тяжелой езды, а в конце пути нас ждут только два снятых с подводной лодки бесполезных двигателя, которые никому не нужны, даже моему отцу.
Линкольн даже не подозревал, насколько он был прав. Двигатели оказались, наверное, самыми раздолбанными и неприглядного вида машинами вазичу, какие доводилось видеть Паха Сапе. Сдвоенные головки блоков дизельных двигателей в длину наращенной платформы «доджа» были выше кабины и представляли собой модели, разработанные в начале 1920-х, – ужасающее соединение поршней, стали, масляных трубок, шлангов, валов, ржавчины, грязи и зияющих каверн. Паха Сапа и представить себе не мог, что столько тонн стали и чугуна когда-то могли плавать по морю.
Они добрались до Пуэбло, штат Колорадо, в субботу вечером (13 апреля) и быстро нашли сталелитейный завод и его ассоциированные компании, сгрудившиеся вокруг, как множество поросят, которые тычутся в перепачканные сажей соски громадной черной свиноматки самого сталелитейного предприятия. Создавалось впечатление, что завод обанкротился и заброшен (десять акров парковки пустовали, из высоких труб не шел дым, на воротах висели цепи), но сторож Джоко объяснил, что в эти тяжелые времена завод работает через неделю и часть рабочих или даже все появятся в следующий понедельник. Джоко досконально знал, где хранятся дизельные двигатели, и повел четверку прибывших на место – тупиковую ветку с тыльной стороны заброшенного здания за горами шлака. Когда Линкольн, Ред, Хут и «Билли Словак» стянули с громадной массы металла пыльный брезент, беззубый старик с шиком прокричал: «Voilà![43]»
Линкольн спросил сторожа, поможет ли им кто-нибудь погрузить двигатели на «додж». В понедельник, ответил старик, поскольку единственный крановщик – а железнодорожный кран стоит вон там, за шламоотстойником, – Вернер, но Вернер, конечно, скорее всего, в такую прекрасную весеннюю субботу отправился поохотиться, и ему и в голову не придет вернуться раньше утра понедельника.
В конечном счете из рук в руки перешли две относительно новые двадцатидолларовые купюры (за последние годы Паха Сапа видел не так уж много двадцатидолларовых купюр): одна для старого пердуна Джоко, другая для Вернера (который, вероятно, сидел где-нибудь в баре на соседней улице), чтобы он пришел и перегрузил двигатели из вагона на длинную и хлипкую платформу «доджа».
Джоко пообещал, что приведет Вернера к пяти часам, и Линкольн с тремя своими усталыми и покрытыми пылью рабочими поехал в центр маленького городка при сталелитейном заводе поискать место, где можно выпить пива, и место, где можно переночевать.
Паха Сапа должен был признать, что мысль о настоящей кровати воистину грела ему душу. («Тоже мне лакота», – подумал он и вдруг понял, что думает по-английски, а не по-лакотски, словно его обамериканившийся мозг добавил к душевной травме и оскорбление.)
«Ты стареешь и становишься изнеженным, Черные Холмы, – прошептал призрак Длинного Волоса. – Ты еще успеешь превратиться в бледнолицего, этакого разжиревшего и рыхлого кабана-альбиноса без ног».
«Заткнись!» – безмолвно приказал ему Паха Сапа.
За те несколько лет с тех пор, как между ним и призраком установился контакт (теперь призрак не бубнил бесконечно в темноте, а Паха Сапе не приходилось слушать его), Паха Сапа не много получил от этих разговоров. Он не мог себе представить, что призрак убитого человека стареет, но этот старел, становился ворчливым и саркастичным.
В городе, где половину населения составляли шахтеры и их семьи (шахты располагались в нескольких милях к западу, в предгорье), а другую половину сталелитейщики и их семьи (множество немцев, чехов, шведов, цыган и всяких прочих), наверняка должны были быть хорошие бары, и через пять минут Линкольн с его рабочими нашли один из них.
Первые порции пива были холодными (кружки и в самом деле охлаждались, пока не появлялся ледок), и Ред Андерсон не мог сдержать ухмылку.
– Я бы с удовольствием забрался в какой-нибудь темный маленький бар вроде этого и отсиделся бы в нем, пока не кончатся трудные времена.
Линкольн вздохнул и отер верхнюю губу.
– Так уже поступали многие, в остальном довольно неплохие ребята, Ред. Мы проведем ночь вон в том пансионе напротив, но до понедельника я тут ждать ни в коем разе не намерен.
Ред и Хук переглянулись за спиной Линкольна, и Паха Сапа легко прочел их мысли – для этого ему даже не понадобилось к ним прикасаться: эти двое готовы были остаться тут на всю неделю, пока мифический Вернер не вернется с охоты.
Но одна волшебная двадцатидолларовая бумажка вернула Вернера на завод еще до захода солнца, так что этому невысокому, коротко остриженному человеку хватило времени до наступления темноты перегнать железнодорожный кран с основного заводского двора и перенести махину двигателей с поддонами, брезентом и всем остальным на платформу «доджа». Платформа просела на восемь дюймов на несуществующей подвеске, но при этом покрышки не лопнули, колеса не отскочили, оси не поломались. По крайней мере, пока.
Когда с погрузкой покончили и четверка оплела двигатели таким числом тросов и ремней, что им вполне могли бы позавидовать лилипуты, привязывавшие Гулливера (одна из первых книг, которую он взял в библиотеке Доана Робинсона), Паха Сапа отвел «додж» за сотню ярдов на парковку у заводских ворот, запертых стальной цепью («додж», слегка вихляя, все же ехал, но Паха Сапа был уверен, что любой подъем круче одного процента преодолеть ему не по силам, и если раньше крутить баранку было тяжело, то теперь стало почти невозможно), и четверка оставила эту массу металла и вернулась в кафе пообедать, чтобы потом отправиться в пансион.
Джоко прокричал им напоследок:
– Вы мне кажетесь добрыми христианами. По крайней мере, трое из вас. Если останетесь, чтобы послушать службы в Пальмовое воскресенье, то я покажу вам, как пройти в методистскую и баптистскую церкви.
Никто из четверых не оглянулся.
Линкольн проводил троих рабочих в их комнату – щедрость Борглума не предусматривала отдельных комнат для всех, кроме Линкольна, и им пришлось довольствоваться тремя койками в тесной необогреваемой комнате на втором этаже, где изношенные одеяла имели такой вид, будто вот-вот поднимутся и улетят сами по себе, если их не приколотить гвоздями.
Паха Сапа принес свои одеяла и дополнительные подстилки. Ред и Хут с сомнением посмотрели на пружинные койки, потом глянули в окно в ту сторону, куда их манили слабые огни скромного, но весьма серьезного в смысле разврата местного квартала красных фонарей. (Хотя сухой закон был вот уже два года как отменен, у баров все еще сохранялись тайные залы и смотровые глазки.)
Голос Линкольна звучал устало и подавленно, а может быть, пыльный город со сталелитейным заводом угнетал его не меньше, чем Паха Сапу.
– Вы двое, не больше двух кружек пива и ничего серьезнее сегодня. Мы уезжаем на рассвете. Вы по очереди будете управлять «доджем». Сначала едем на восток в Канзас, а потом – на север. День будет трудным.
Все кивнули, но не прошло и двадцати минут, как Хут и Ред, держа ботинки в руках, вышли на цыпочках за дверь. Паха Сапа услышал тихий скрип лестницы, потом натянул на голову свои собственные плотные и почти без паразитов одеяла и заснул. Когда он в последний раз взглянул на часы, они показывали 20.22.
Хут и Ред вернулись, когда шел шестой час. Они едва держались на ногах, и несло от них не только виски и пивом. Один из них деловито блевал в ведро, которое принес с собой. В 5.20 Линкольн Борглум не только громко постучал в дверь, но и вошел в комнату и перевернул койки с двумя сонями. Паха Сапа уже был на ногах, одетый, собранный, он умывал лицо той каплей воды, что осталась в поколотом кувшине, предоставленном в их распоряжение скуповатым хозяином. Из клубка одеял доносились жалобные стоны.
Линкольн и Паха Сапа завтракали в одиночестве в маленьком кафе на другой стороне улицы.
Пикап и перегруженный «додж» еще до семи часов выехали из города и покатили на восток. Улицы были пусты. Воздух для середины апреля прогрелся уже довольно сильно, на небе ни облачка.
Что-то странное чувствовал Паха Сапа в течение всего долгого утра и начала дня, когда они держали путь на северо-восток. Конечно, медленно ползущий «додж» с массой мертвого груза (если бы он съехал вперед, то Паха Сапа даже не успел бы выскочить наружу, хрупкая старая кабина была бы смята) приковывал к себе почти все внимание Паха Сапы, который в буквальном смысле боролся с ним, когда требовалось сделать простейший поворот, а если попадался едва заметный подъем, то приходилось чуть ли не подгонять машину кнутом. Линкольн отправил Хута в «додж» на подмену, и все утро, а потом и часть дня тот храпел, вытянувшись на продранном пассажирском сиденье, изредка пробуждаясь, чтобы открыть дверь, выпрыгнуть из кабины, проблеваться в сорняках, а потом догнать ползущий, как черепаха, «додж».
Редкие машины, даже древние модели Т, обгоняли грузовик и фордовский пикап, который плелся впереди.
Но как бы ни отвлекали Паха Сапу храп, доносившийся с пассажирского сиденья, рев перегруженного двигателя и необходимость полностью сосредоточиться на езде, он чувствовал что-то необычное… что-то неправильное в мире.
Птицы как-то спешно летели на юг. Те немногие животные, которых он заметил: несколько зайцев, суетливые полевки, один олень, даже скот в покрытых пылью полях – тоже стремились на юг. Они пытались спастись. Паха Сапа чувствовал это.
Но от чего спастись? Небеса оставались чистыми. Воздух теплый, слишком теплый. В кабине воняло виски и потом Хута, и теперь Паха Сапа радовался тому, что ветровое стекло не защелкивается.
Эта земля лишь в малой мере походила на то, что впоследствии будет названо Пыльной Чашей, простирающейся на тысячи миль, но эта малость сразу же бросалась в глаза. Фермы были заброшены. Но даже на тех, где еще оставались обитатели, краска с домов облупилась, словно ее содрали пескоструем. Песок подбирался к домам и другим строениям. Почву нанесло к заборам до такой высоты, что можно было видеть только последний фут несущих столбиков. Он знал, что фермеры и владельцы ранчо дальше на юге говорили, будто можно идти долгие мили по нанесенной почве, из которой торчат останки их скота, скопившиеся у засыпанных заборов, но даже здесь, в юго-восточном уголке Колорадо, наносы земли были видны повсюду. Несколько раз Паха Сапе приходилось сбрасывать скорость и даже останавливаться – Линкольн впереди в фордовском пикапе пробивался через груды красновато-коричневой почвы, которые, словно снежные сугробы, покрывали дорогу.
Но несмотря на ясное небо и теплый день, Паха Сапа чувствовал, что в мире что-то неправильно.
Это случилось около двух часов – они приближались к границе с Канзасом, когда оно настигло их.
– Хай-йай! Хай-йай! Митакуйе ойазин!
Паха Сапа не отдавал себе отчета в том, что кричит по-лакотски. Он тряхнул храпящего и сопящего Хута – тот проснулся.
– Хут, просыпайся! Посмотри на север. Просыпайся, черт тебя подери!
На них, словно земляное цунами, неслась черная стена высотой в три или больше тысячи футов.
Хут привскочил на сиденье. Он указал вперед через открытое ветровое стекло.
– Черт возьми! Пыльник. Черная метель!
Паха Сапа сразу же остановил «додж». Пикап перед ними сбросил скорость, потом остановился.
Менее чем в сотне ярдов позади было пересечение с грунтовой дорогой, и Паха Сапа чуть не поломал коробку передач, включив заднюю и резко пустив перегруженный грузовик назад в направлении этого перекрестка – он помнил, что там, среди нескольких засохших деревьев, стояла маленькая, занесенная пылью ферма.
– Ты что это делаешь, Билли, черт тебя дери?
– Мы должны развернуть машины и накинуть на двигатели брезент, чтобы эта стена земли не ударила в них. Иначе нам больше ни в жисть их не завести.
В обычной обстановке Паха Сапе потребовалось бы пять минут осторожных маневров, чтобы сдать тяжелый грузовик назад на грунтовку и развернуть его. Сейчас он развернулся за тридцать безумных секунд, все время глядя через плечо на наступающую стену черноты.
Линкольн подъехал к «доджу» и прокричал, перегнувшись через Реда Андерсона, смотревшего перед собой широко распахнутыми глазами.
– Ну и жуткий пыльник идет!
Паха Сапа прокричал в ответ:
– Мы должны добраться до фермы.
Ветхое, полуразвалившееся сооружение было от них на расстоянии менее полумили впереди и слева, когда они двинулись назад, на юго-восток. Если бы не легковушка модели А на подъездной дорожке и два ржавых трактора под навесом, полузасыпанным землей и пылью, то можно было подумать, что ферма заброшена. Но все это настолько проржавело, что вполне могло быть брошено вместе с фермой.
Паха Сапа не думал, что они успеют. И они не успели. Хут на пассажирском сиденье рядом с ним твердил, словно какую-то молитву, одну и ту же мантру:
– Ни хрена себе, Господи Иисусе! Ни хрена себе, Господи Иисусе! Ни хрена себе, Господи Иисусе!
Позднее Паха Сапа узнал, что увидел бы эту гигантскую волну, даже если бы остался на горе Рашмор. В то утро холодный фронт прошел по обеим Дакотам, уронил температуру на тридцать градусов, занося Рэпид-Сити и тысячу более мелких городков пылью, оглушая их воем ветра. Но фронт вскоре покинул Дакоту, перекатился в Небраску, где увеличил силу, скорость и добрал многие тысячи тонн пыли и земли.
Еще Паха Сапа узнал, что, когда западная оконечность катящейся черной волны проходила по Денверу, температура менее чем за час упала на двадцать пять градусов. Ширина фронта бури к тому времени, когда Паха Сапа и три его спутника увидели, как она приближается к юго-восточному углу Колорадо, достигала более двухсот миль и продолжала расширяться (она надвигалась, как непробиваемая защитная линия одетых в коричневатую форму игроков в американский футбол), а к тому времени, когда она на юге и востоке добралась до штатов, которые попали в Пыльную Чашу по-настоящему, ее ширина уже составляла почти пятьсот миль.
Но все это не имело значения для Паха Сапы, когда он вдавливал в пол педаль газа и перегруженный грузовик набирал максимально возможную скорость – двенадцать миль в час; одновременно он смотрел в зеркало заднего вида и через свое плечо – на монстра, который настигал их.
Паха Сапа всю жизнь прожил на Равнинах и легко мог оценить высоту черной двигающейся стены: пыльник переваливал через низкую гряду сильно выветренных холмов на севере и северо-западе, на северо-востоке холмы были пониже (хотя «додж» с двумя двигателями на грузовой платформе вряд ли преодолел бы и такой склон), и, наблюдая, как холмы, камни и несколько сосен исчезают в пасти черной метели, Паха Сапа знал, что высота стены три тысячи футов и что она продолжает расти. Поскольку Паха Сапа провел большую часть жизни, наблюдая за лошадьми, которые скакали к нему или от него по равнинам, он мог довольно точно определять скорость; эта двигающаяся стена набегала на них со скоростью шестьдесят пять миль в час, если не больше. Низкая гряда холмов, из-за которой появилась стена, была от них не дальше чем в двенадцати милях. За последнюю минуту или около того черная стена пыльника преодолела половину этого расстояния.
Паха Сапа смотрел, как пикап Линкольна врезается в засыпанную землей подъездную дорожку полуразрушенной фермы, потом снова бросил взгляд через плечо и понял, что стена внизу черная, а более чем в полумиле выше, у вершины, светлее, но эти странные вихрящиеся, похожие на смерчи белые столбы двигались перед сплошной стеной, как бледные ковбои, пытающиеся управлять взбесившимся стадом. Что бы ни представляли собой эти столбы (а Паха Сапа так никогда и не узнал – что), они словно тащили за собой со все возрастающей скоростью черную стену по направлению к Паха Сапе и его грузовику.
Он понял, что Хут кричит уже что-то иное – не прежнюю мантру.
– Долбаный Христос! Мы не успеем.
Добраться до фермы – не успеют. Паха Сапа это сразу понял. Подъездная дорожка к сараю была в сотне футов, а времени уже не оставалось – черная стена ревела у них за спиной, теперь они и слышали, и ощущали ее, потому что чернота затмила солнце и температура вокруг упала на двадцать или тридцать градусов. Паха Сапа включил фары «доджа», и тут стена догнала их, обрушилась на них, оказалась теперь повсюду вокруг.
Их словно проглотил какой-то громадный хищник.
Паха Сапа поймал себя на том, что едва сдерживается, чтобы не воскликнуть «Хокай хей!» и не прокричать Хуту, чтобы тот услышал за ревом и статическими разрядами: «Сегодня хороший день, чтобы умереть!»
Но кричать было бесполезно. Рев стал слишком громок.
Откуда-то из огороженного поля фермы выбежала белая лошадь. Она потеряла ориентацию и совсем обезумела при виде стены летящей земли – она бежала в сторону бури. Но Паха Сапа увидел – и никогда этого и не забудет – ореол зигзагообразной молнии, шаровой молнии, огней святого Эльма и других статических разрядов, украсивших лошадь электрическим пламенем. Молния плясала в гриве и хвосте скачущей лошади, прыгала по ее спине.
Потом статические разряды окутали «додж», и двигатель машины кашлянул и мгновенно заглох.
Длинные волосы Паха Сапы встали дыбом, черные пряди извивались, как наэлектризованные змеи. Под грузовиком полыхали яркие импульсные вспышки, и Паха Сапа на секунду решил, что загорелся громадный бак грузовика, но потом понял, что это разряды молнии от цепи-антистатика, прикрепленной к задней оси. В резко наступившей темноте эти вспышки высвечивали все вокруг на пятьдесят футов.
Грузовик остановился, и через открытое ветровое и боковые стекла внутрь ворвались, рассыпаясь взрывами, комья земли. Пыль мгновенно проникла повсюду – ослепила их, лишила воздуха, забилась в ноздри и уши, закрытые рты. Паха Сапа дернул заполоскавшуюся фланелевую рубашку Хута.
– Прыгай! Быстро!
Они вывалились в абсолютную темноту, которую пронизывали ничего не освещающие разряды молний. Двигатель «доджа», казалось, загорелся, капот раскрылся, но это были всего лишь электрические разряды, облепившие металл. Паха Сапа потащил Хута вперед, ощущая, что такое «вперед», только на ощупь – вдоль кабины, отбойника к бамперу; он остановился, чтобы сорвать большой брезентовый мешок с водой, привязанный к радиатору. Паха Сапа, пропитав платок водой, обвязал им лицо. Он полил водой в глаза, чувствуя, как земляная жижа стекает по его лицу. Мощной левой рукой он удерживал Хута, чтобы тот не убежал, а правой протянул ему мешок с водой.
Платка у Хута не было. Он попытался закрыть нос и рот подолом рубашки, одновременно поливая их водой.
Темнота сгущалась, по мере того как усиливался грохот. Хут подался вперед и прокричал что-то в ухо Паха Сапы, но слова были заглушены еще до того, как вышли из его рта. Паха Сапа, держа Хута за рубашку, потащил его в ревущую тьму за грузовиком. Глаза он закрыл и потому направление и расстояние до подъездной дорожки и дома мог оценивать только внутренним чутьем.
Хут, казалось, противился, старался вырваться – вернуться в грузовик? – но Паха Сапа тащил его вперед.
Паха Сапа понял, что фары «доджа» почему-то продолжают гореть, но через три-четыре шага они стали невидимы. Молнии вокруг по-прежнему ничего не освещали. Паха Сапа подумал, что их вполне может растоптать обезумевшая белая лошадь, если развернется и бросится к своему сараю или полю, и эта мысль вызвала у него неожиданное желание рассмеяться. Он знал, что никогда не заслужит некролога в газете, но такой конец семидесятилетней жизни был бы вполне достоин упоминания.
Паха Сапа пробирался вперед (стоять прямо было невозможно, но, хотя они опустились почти на четвереньки, вихрь вполне мог свалить их на землю и покатить вдоль канавы, по полю, словно свалявшиеся под напором ветра обломки); наконец, решив, что они уже добрались до дорожки, он потащил все еще сопротивляющегося и вырывающегося Хута налево, позволив ветру подталкивать их на юг.
Они уткнулись в темноте во что-то неподвижное и плотное, но оказалось, что это всего лишь пикап Линкольна, брошенный на дорожке. Водительская дверь была распахнута, и Паха Сапа почувствовал, что пыль уже наполняет кабину. Они не стали задерживаться у машины.
Крыльцо он нашел, споткнувшись о ступеньку. На секунду, падая вперед в ревущей темноте, он потерял Хута, но тут же выпростал руки и ухватил ковыляющего вазичу за волосы, а потом – за воротник. Он уже чувствовал, как его легкие наполняются вихрящимися, всепроникающими, летающими комочками земли – зернышки песка и кремнезема, словно острые осколки стекла молекулярного размера, врезались в слизистую его носа и горла. Останься они на полчаса в этой буре, и их легкие, если только их тела когда-нибудь найдут, будут так начинены землей, что патологоанатом закономерно сможет уподобить их мешочку пылесоса, который ни разу не вытряхивали.
Входная дверь! Паха Сапа в темноте ударил по ней тыльной стороной ладони и, чтобы убедиться, нащупал ее кромки. Да, это была дверь.
И она была заколочена досками.
Подавляя в себе желание рассмеяться, или заплакать, или обратиться к Вакану Танке или к Хитрецу Койоту[44] с песней мертвеца, Паха Сапа потащил Хута сквозь темень, нащупывая путь вдоль дома влево от двери.
Они оба свалились с низкого просевшего крыльца. Паха Сапа через секунду уже вскочил на ноги и метнулся к стене дома. Он понимал, что если он потеряет дом, то им конец.
Такая маленькая жалкая развалюха, но они, казалось, шли вдоль стены целую вечность. Паха Сапа своими потрескавшимися ладонями нащупал забитое досками окно. Если им не удастся попасть в дом…
Он отогнал от себя эту мысль и потянул за собой Хута. Этот крепкий шахтер свалился на землю и так и не смог подняться на ноги. Паха Сапа тащил его. Вокруг его ног наметало сыпучую землю. Внезапно он потерял ориентацию, он будто поднимался по крутому склону, словно плоская, спекшаяся земля фермы в Восточном Колорадо превратилась в вертикальную стену горы Рашмор, оскверненных Шести Пращуров.
Паха Сапа вдруг ощутил прилив какого-то восторга. И тут он и в самом деле заплакал. Слезы в его глазах превращались в комочки грязи, спекались, не давали векам разомкнуться.
Ему не придется стать разрушителем четырех голов на священной горе в священных холмах.
Вакан Танка и существа грома сделали дело за него. Эта жуткая буря, жуткое затмение сокрушат все на свете.
Линкольн, Хут и Ред говорили, будто президент Рузвельт подумывает, не эвакуировать ли ему все равнинные штаты срединной Америки, если лесозащитная полоса не сможет защитить фермы, ранчо и насквозь пропесоченные призраки умирающих городов здесь и к югу. Внезапно Паха Сапа понял, что боги лакота и Вакан Танка, а возможно, и родовые духи-призраки его народа уже сделали свое дело. Вот уже пять лет дули ветра, и плодородный слой сдуло с земли в небеса, отчего земля перестала рожать и фермы погрязли в собственных отходах, а павший скот на ранчо исчислялся тысячами, потому что почва высохла и, сдуваемая ветром, уносила с собой остатки выгоревших трав.
Боги действовали. Ничто на земле не может выдержать столько таких бурь. Паха Сапа знал, что подобная буря (эта черная метель, этот въедливый пыльник, этот громадный вал) не по силам изнеженным, жирным, возносящим молитвы своему Богу вазичу. Паха Сапа знал природу как свои пять пальцев, и эта буря, все бури нарастающей силы, о которых он читал, сюжеты о которых видел в киножурналах, которые в более мягкой форме испытал на собственной шкуре в Южной Дакоте, – они не были частью природы. Не было таких природных циклов в истории Северной Америки или даже мира, чтобы подобные ветра дули месяцами, чтобы годы такой засухи следовали один за другим, не было таких визжащих, воющих, роящихся стен удушающей смерти.
Это боги его народа говорили вазичу: уходите отсюда навсегда.
Паха Сапа безмолвно рыдал под своим платком, рыдал главным образом от облегчения при мысли о том, что ему не придется стать проводником уничтожения вазичу. Он состарился. Он устал. Он слишком хорошо знал врага. Он хотел, чтобы эта чаша миновала его… и пока она его миновала.
В его сердце, голове, груди бубнил призрак Длинного Волоса. Теперь Паха Сапа, конечно, понимал слова (он мог их понимать большую часть своей жизни – со времен Кудрявого, Седьмого кавалерийского и сражения на Тощей горке), но сейчас он решил не слушать.
Вдруг левая рука Паха Сапы схватила пустоту – они дошли до тыльной стороны дома.
Он затащил тело Хута через высокий нанос в благословенную подветренную сторону дома, защищавшую от бури.
Но и здесь в воздухе кружились комочки земли, набивались повсюду, не давали вздохнуть, и облегчения не наступило. Паха Сапа поднес свободную руку к залепленному землей лицу и постарался открыть веки, склеенные грязью и обжигающими частичками.
Ничего. Он, без преувеличения, не мог видеть своей руки всего в нескольких дюймах от лица. Молния запрыгала, обвиваясь вокруг него, – от невидимого водосточного желоба к невидимому шесту для бельевой веревки, от невидимого насоса к невидимому гвоздю в крыльце, к так и не увиденным им ограде или калитке в двадцати футах. Молнии и статические разряды прыгали и метались вокруг, но при этом ничего не освещали.
Паха Сапа потащил тело Хута вперед, прижимаясь правым плечом к стене дома. Теперь, когда ветер не толкал его сзади и не валил с ног, как на дорожке, он совсем потерял ориентацию. Если бы не стена дома, он упал бы лицом вниз и никогда не поднялся.
Он вдруг понял, что откуда-то спереди доносится бешеный грохот, словно кто-то стоит в роящейся темноте и стреляет из тяжелой магазинной винтовки или пулемета. Паха Сапа подумал о своем сыне.
Пока бешено колотящаяся в петлях сетчатая дверь не ударила его по голове и чуть не сшибла с ног, Паха Сапа так и не смог определить источника этих взрывов. Он подпер дверь телом Хута и попытался открыть тяжелую вторую дверь. Либо ее заело, либо она была заперта.
Паха Сапа навалился плечом, всем своим весом, вкладывая в это движение все оставшиеся у него силы.
Тяжелая некрашеная дверь со скрипом подалась внутрь, откидывая нанесенную внутрь землю.
Паха Сапа нагнулся и затащил Хута внутрь, а потом с силой захлопнул дверь.
Вой стих на несколько децибел. Поначалу Паха Сапа решил, что внутри такая же темнота и черная метель, как снаружи, и промозглый холод, – но потом он увидел что-то вроде слабенького мерцания. Словно пламя костра с расстояния в несколько миль.
Таща за собой стонущего Хута, он двинулся в том направлении.
Это была керосиновая лампа на полу кухни не далее чем в шести футах. Мерцание ее на глазах ослабело и исчезло, но Паха Сапа все же успел разглядеть лица сидящих вокруг лампы – только лица, тела оставались в темноте, и заляпанные грязью одежды были не видны: лица худого как жердь фермера с усами щеточкой и его еще более худой жены, трех их детей и широко распахнутые глаза Линкольна Борглума и Реда Андерсона. Они все сгрудились вокруг едва мерцающей лампы на полу, словно средневековые идолопоклонники вокруг какого-то священного артефакта.
У широко распахнутых глаз было время, чтобы выразить удивление, вызванное появлением Паха Сапы и Хута в наполненном воем пространстве, после чего лампа моргнула и погасла окончательно. В воздухе не хватало кислорода, чтобы поддерживать горение.
Паха Сапа прошептал: «Ваштай хесету!» («Хорошо, пусть так и будет!») – и рухнул на потрескавшийся и съехавший желтый линолеум. У него перехватило дыхание.
Час спустя оглушающий, неутихающий шум перешел в звериное ворчание. Лампу снова зажгли, и пламя не погасло. Жена фермера сняла со стола еще одну лампу и зажгла ее. Теперь свет проникал на шесть-восемь футов в роящийся мрак. Но монстр снаружи продолжал стучать, рычать, колотиться в дверь и окна, забитые досками, требовать, чтобы его впустили.
– Эй, ребята, хотите пить? – прокричал фермер.
За всех ответил безмолвным кивком Линкольн Борглум, чьи прежде светлые глаза теперь покраснели. Паха Сапа понял, что лежит на боку и его платок давно уже душит его. Он сел и прислонился спиной к буфету. Хут стоял на четвереньках, опустив голову, как больная собака, и поскуливал в тон усиливающемуся или утихающему реву и стону ветра.
Фермер встал, оступился, пошатнулся и подошел к раковине. Паха Сапа уже мог видеть на расстоянии шести, восьми, десяти футов, и его глаза дивились сумрачной ясности.
Фермер нажимал, нажимал и нажимал рычаг насоса у раковины.
«Нет, – подумал Паха Сапа, – насос не может работать теперь, когда мир вокруг уничтожен».
Фермер вернулся с одной-единственной чашкой, наполненной водой, и пустил ее по кругу – глоток на каждого, начиная с детей, потом четыре гостя, потом его жена. Когда чашка вернулась к нему, она была пуста. Он, казалось, слишком устал, чтобы вернуться и наполнить ее еще раз.
Тридцать или сорок минут спустя – Паха Сапа руководствовался своим чутьем; его часы остановились в первые минуты пыльной атаки – рев стал слабее, и фермер с женой пригласили четырех гостей к обеду.
– Боюсь, что в основном овощи. И индеец тоже приглашается.
Это проговорила страшноватая на вид жена фермера.
И опять за всех ответил Линкольн Борглум, но только после того, как очистил рот от грязи и комьев земли:
– Мы будем вам очень признательны, мадам.
И после минутного молчания, когда никто – кроме детей, которые отползли в темноту, чтобы заниматься тем, чем они собирались заниматься, – еще и не пошевелился, снова заговорил Линкольн:
– Слушайте, а может, вам нужны два здоровенных двигателя с подводной лодки?
Паха Сапа улыбается, повиснув в обжигающей скальной чаше августовского света и жары. Он находится под намеченным вчерне носом Авраама Линкольна. Нос дает небольшую тень, по мере того как день, окутанный синеватой дымкой, склоняется к вечеру. Паха Сапа устанавливает последние заряды. Уже почти подошло время четырехчасового взрыва, нужно только, чтобы люди спустились с каменных голов.
И тут улыбка сходит с лица Паха Сапы: он вспоминает, как схлынул его восторг год назад, когда он понял, что никакие бури, насланные существами грома, а может быть, и самим Всё, Ваканом Танкой, не изгонят вазичу из мира вольных людей природы.
В конечном счете это придется сделать ему самому.
Президент Рузвельт будет здесь всего через несколько дней, в следующее воскресенье, к открытию головы Джефферсона.
Паха Сапе нужно столько всего сделать, прежде чем он позволит себе уснуть.