Неопубликованный рассказ Г.К.Честертона

Трудно себе представить погоду более отвратительную, чем та, что царила в Святом городе на протяжении всей рождественской недели. Пронизывающий сырой ветер и потоки дождя, сопровождаемые чудовищными раскатами грома и вспышками молний, которые следовали одна за другой с пунктуальностью адской машины, не давали разойтись по домам, несмотря на поздний час, компании, собравшейся в доме Бенина на улице Пророков. Половину этого большого дома напротив новой англиканской школы, в котором при турках располагалась резиденция паши, снимал начальник городской полиции полковник Энтони Хилл. В небольшой гостиной на втором этаже семь джентльменов и юная леди в трауре сидели, греясь грогом, сигарами и неровным теплом арабской жаровни, установленной в середине комнаты. Кроме большой медной люстры на три дюжины свечей, свисавшей по центру высокого сводчатого потолка и как две капли воды похожей на висячих многоруких монстров сефардской синагоги в Лондоне, и большого, по крайней мере, в восемь футов высотой, зеркала? в гостиной не было ничего примечательного. Когда вспышка молнии выхватывала из темноты погруженный в абсолютный мрак город, в правое окно гостиной можно было разглядеть сад и черепичные крыши школы, расположенной на другой стороне улицы Пророков, а из левого окна открывался вид на застроенную рядом низкорослых уродливых домов Яффскую дорогу, на которую выводил обширный двор, некогда бывший великолепным садом, а ныне превращенный молодым Бенином в мощеную булыжником площадку для автомобилей. Эти нелепые металлические чудища, любимые чада хозяина дома, покупаемые со страстью безумного коллекционера в Германии, Франции и даже Америке, числом не менее дюжины, почивали тут же, в углу площадки под огромным брезентовым навесом.

– Не в обиду вам будь сказано, господин Бенин, вы, евреи, ничего не понимаете в садово-парковом деле, – скрипучим голосом произнес директор англиканской школы, преподобный Джереми Уилсон. – Такой сад загубить! Нужно иметь каменное сердце, сэр.

Молодой хозяин дома нервно хихикнул и поднял к потолку свои большие миндалевидные глаза. С тех пор, как скончался его отец, коммерсант из Адена, сделавший свое состояние на торговле слоновой костью, молодой Ханания-Жак сменил наследственную фамилию Селим на Бенин, в память обогатившей семью африканской страны, переехал в Иерусалим и усердно вкладывал все свое несметное богатство в покупку «Фордов» и «Студебеккеров». Запах бензина был ему во сто крат милее благоухания цитрусовых деревьев.

Юная Дженнифер вздрогнула. Одно упоминание евреев способно было довести ее до слез. Ее жених, лейтенант Томас Биллоу, исчез в канун рождества, а вчера, спустя три дня после исчезновения, его обезображенный труп был найден в колодце одного из домов-каре на противоположной стороне Яффской дороги, в каких-нибудь двух сотнях ярдов отсюда. Блестящий молодой офицер, вместе с армией генерала Алленби освобождавший Иерусалим, Биллоу заканчивал этой зимой службу в иерусалимском гарнизоне, и его невеста Дженнифер Перри вместе с отцом, сэром Тимоти Перри, баронетом, специально приехали в Святую Землю, мечтая совершить обряд венчания в церкви Сент-Джордж, и остановились в англиканской школе.

Старуха, жена портного, выйдя накануне утром набрать воды, обнаружила в поднятом из колодца ведре английскую военную фуражку. Полиции удалось извлечь тело лейтенанта Биллоу, и полицейский эксперт установил, что все раны нанесены большими ножницами, и ими же обезображено лицо. Расследование, проведенное самим полковником Энтони Хиллом, было кратким. Старик-портной Хаим-Берл Швальб немедленно показал, что сионист, поэт и безбожник Велвл Кунц (по прозвищу Вовка), снимавший угол в их доме и подписывавший свои возмутительные стихи псевдонимом Баал Га-Лаатут, недавно взял у него большие портновские ножницы для неизвестных целей. Кунца немедленно арестовали, и при обыске у него были изъяты ножницы вместе с подстрекательскими стихами и чудовищными бунтарскими воззваниями на русском и древнееврейском языках. Он отпирался неистово и держал себя высокомерно, но его виновность не вызывала у полковника ни малейшего сомнения. Сегодня он сообщил сэру Тимоти и Дженнифер, что злодей-убийца лейтенанта схвачен.

Вся картина преступления также была совершенно ясна. Напав на молодого офицера, мятежник заколол его портновскими ножницами, а затем постарался тем же отвратительным орудием изуродовать до неузнаваемости его лицо, после чего утопил труп в дворовом колодце, надеясь на полную безнаказанность своего злодеяния.

– Сознайтесь, святой отец, что не таким рисовался вам в воображении Иерусалим в рождественскую неделю. Вы у себя в мирном сельском приходе, вероятно, воображали это место в виде этакого безмятежного райского уголка, где все чинно, благопристойно, полно святости, и чистые возвышенные молитвы устремляются из человеческого сердца прямо к ясному звездному небу. Не правда ли, я угадал?

Сидевший прямо напротив зеркала толстенький католический священник, с круглым бесцветным лицом, к которому была обращена эта тирада начальника полиции, виновато заморгал белесыми ресницами и каким-то нудным, невыразительным голосом робко возразил:

– Помилуйте, вы, право же, слишком лестного мнения о наших сельских приходах, полковник. Иногда нам приходится сталкиваться с очень, о-очень страшными преступлениями. А что касается Святого Града, то у меня никогда не возникало сомнения, что здесь возможны злодейства, даже наиболее чудовищные злодейства.

– Да неужели? – изумился полковник Хилл.

– Вот именно, – продолжал нудить кругленький священник. – Описания некоторых из них, наиболее вопиющих, мне по роду службы постоянно приходится перечитывать в одной о-очень серьезной книге.

– В какой же книге, позвольте? – изумился полковник.

– В Библии, сэр, – кратко ответил священник, и глаза его на миг утратили свое обычное сонное выражение.

Мустафа Аль-Хаким, единственный мусульманин среди собравшихся, вежливо и сдержанно рассмеялся. Это был статный и благообразный араб лет пятидесяти с умным, но, пожалуй, чрезмерно точеным лицом, что придавало ему сходство с бронзовой статуей. После поражения турок этот человек стал главным помощником иерусалимского муфтия по контактам с британскими властями. Его великолепный кембриджский английский заставил бы покраснеть многих из современных наших лекторов.

– Увы, господа, – сказал он, – именно правительство Его Величества приняло решение способствовать затеям сионистов…

– Во всяком случае, любезный господин Аль-Хаким, в мои обязанности входит охрана всеобщего порядка в этом городе, вне зависимости от каких бы то ни было политических веяний, – прервал его полковник. – Злодейское убийство лейтенанта Биллоу потрясло нас всех. Какие решения примет правительство Его Величества – мне неизвестно и нисколько меня не касается. Единственное, что я мог сделать – сделано. Убийца арестован. Дальнейшее следствие установит, идет ли речь о некой преступной организации. Его же, безусловно, ждет виселица.

– В недобрый час ступили мы на эту землю! – в отчаянии воскликнул сэр Тимоти. – Прошу простить нас господа, но я чувствую, что Дженнифер давно пора отдохнуть. За эти дни она слишком много перенесла.

– В таком случае, я провожу вас, – откликнулся преподобный Джереми Уилсон. – Прослежу, чтобы Паркер устроил все как следует и, если увижу, что свет еще горит, вернусь к вам, полковник.

На некоторое время в гостиной воцарилась напряженная тишина. При вспышке молнии в правом окне осветились неестественно белым светом и снова погасли три фигуры, переходящие на другую сторону улицы. Тоненькая в черном Дженнифер держала отца за руку, высокий тощий директор пытался прикрыть их большим зонтиком, рвавшимся на волю из его длинных рук.

– Бедняжка, – вздохнул полковник. – Как она держится!

До сих пор молчавший директор Первого Палестинского банка, мистер Уолтер Снаут зажег новую сигару и, выпустив первую струйку дыма, задумчиво произнес:

– Удивительное, все-таки, стечение обстоятельств – лейтенант погиб в день их прибытия! Даже не успел встретить свою невесту. Они не виделись два года…

– Лейтенант отправился в армию генерала Алленби сразу после помолвки, – подтвердил полковник Хилл. – Два года – за это время можно было бы совершенно забыть человека, если, конечно, сама любовь не сохраняет его образ свежим и не изменившимся. Увы, увы…

– Да, – вздохнул директор банка. – Все мы прекрасно знали лейтенанта. Это был высокообразованный и в высшей степени благородный молодой офицер.

– Прекрасный знаток современной техники, – с энтузиазмом вставил молодой Бенин.

– Он был одним из немногих, кто искренне интересовался нашей культурой и в совершенстве знал арабский язык, – добавил Мустафа Аль-Хаким. – Одним из немногих англичан, знавшим толк в таких сложных для постороннего вещах, как мусульманские орнаменты и арабская каллиграфия. К тому же он был нашим искренним другом. Следует быть твердыми в горе и не предаваться отчаянию. Слава Аллаху, что хотя бы непосредственный убийца находится в руках правосудия.

– Мне все время хотелось спросить вас, полковник Хилл, – раздался все такой же сонный, как и прежде голос католического патера. – Неужели вы и вправду хоть на секунду поверили в виновность этого несчастного поэта?

Все изумленно воззрились на говорившего.

– Бог с вами, отец Браун! – воскликнул полковник. – Да это дело, по-моему, ясное, как день. Все улики против него.

– Единственная улика, которая против него существует – это ножницы, – возразил священник. – Но улика эта вызывает большие сомнения. Попробуйте-ка объяснить, каким образом щупленький человечек менее пяти футов ростом умудрился убить портновскими ножницами боевого офицера армии Его Величества?

– Помилуйте, да ведь он же фанатик, – возразил полковник Хилл. – Вы его видели. А знаете, какого рода поэзией он занимается? Мне перевели все до последней строчки. Вот, извольте! – Полковник водрузил на нос очки, достал из папки, лежавшей тут же, несколько листков и каменным голосом прочел:

– «Англия – тюрьма!» «Один хищник проглотил другого!» Или вот, пожалуйста – «Все преходяще, сатрапы сгниют в земле, лишь ты, о мой народ, неистребим». Как вам это нравится? Или вот еще, Бог мой, ужас-то какой! «И будут короли няньками твоими, и королевы их – кормилицами твоими, лицом до земли кланяться станут тебе, и пыль твоих ног будут лизать!» Что это по-вашему, святой отец?

– Исайя, глава сорок девятая, – невозмутимо ответил отец Браун. – Не знаю, насколько хорошо вы изучили сионистов, дорогой полковник, но должен заметить, что поэтов и безбожников вы понимаете весьма поверхностно. Ваш Велвл Кунц примеряет на себя одеяние ветхозаветного пророка, он брызжет горючей серой и посылает страшные проклятия в минуты наивысшего вдохновения, но он, смею вас уверить, никогда никого не убьет. Неважно, талантлив он или бездарен, но он существует и действует в мире, весьма далеком от таких реальных вещей, как настоящая кровь или, скажем, настоящий труп, только что бывший настоящим живым человеком. Добавим к этому одну большую странность. Не правда ли, необъяснима логика убийцы, который приложив столько усилий, чтобы обезобразить труп и сделать его неузнаваемым, не только не снимает с него и не уничтожает его мундир, но и оставляет ему фуражку – предмет, который вообще не пойдет на дно колодца, а будет плавать на поверхности воды, где его, скорее всего, сразу же подцепят ведром? В то же время ножницы, которые немедленно утонули бы, он преспокойно забирает с собой. Не кажется ли вам, что некоторая загадка в этом деле все-таки существует?

Полковник судорожно пытался ухватить суть сказанного.

– Вы полагаете, отец Браун, что убийца намеренно наводил нас на след, в то же время… позвольте, но ведь это абсолютно нелогично!

– Позвольте, господа, – взволнованно вмешался директор банка. – Я считаю необходимым в сложившейся ситуации сообщить об одном, скорее всего, новом для вас обстоятельстве. Я думаю, что вы будете несколько удивлены, узнав, что покойный… э-э-э… как бы это выразиться… играл. Да, господа, в отсутствие несчастной Дженнифер Перри и ее отца, я могу вам об этом сообщить. Считаю это своим печальным долгом, так как это, возможно, способно оказать какую-нибудь помощь расследованию…

– О чем вы, Снаут?! – вскричал изумленный полковник. – Какой бред!

– И однако, лейтенант действительно играл, и играл по-крупному.

– Но откуда, Снаут, у вас такие странные сведения?

– Дело в том, что покойный сам мне признался в этом. Трижды за последний месяц он обращался в наш банк с просьбой перевести крупные суммы денег во Французский Левантийский банк в Бейруте на имя некоего Уоллида Иммота. В последний раз я спросил его, помнится, какие драгоценности он приобретает на столь крупные суммы, на что лейтенант, смутившись, ответил, что он проиграл эти деньги. За месяц он потерял девять десятых своего состояния. Увы, господа, но это так… вот копии бланков, заполненных его рукой, полковник.

Мистер Снаут развернул извлеченные из кармана бумаги и протянул их полковнику. Полковник задержался на несколько секунд, привставая с кресла. Взгляд сидевшего между ними толстенького католического священника скользнул по листкам, метнулся к зеркалу, ожил на краткое мгновение и снова потух.

Полковник изумленно рассматривал копии бланков.

– Дьявол, что еще за Уоллид Иммот? Вам известен этот человек, Аль-Хаким?

Помощник муфтия спокойно склонил голову в знак согласия.

– Это достойнейший молодой коммерсант из Бейрута. Два дня назад он покинул Британскую Палестину, завершив все свои дела. Вы можете справиться в полицейском управлении в Яффо, в которое он, безусловно, обращался, покидая зону действия Британского мандата.

– Дьявол! – снова выругался полковник. – Почему вы столько времени ждали, Снаут?

– Видите ли, полковник, я дал лейтенанту Биллоу честное слово джентльмена, и считал своим долгом… Ведь обстоятельства убийства казались такими ясными. Но видя, что дело, кажется, обстоит несколько сложнее…

– Я вижу, что у вас есть своя версия, отец Браун, – заметил полковник Хилл, в упор глядя на сельского патера.

– Быть может, – вяло пробормотал тот. – Скорее всего, это лишь некоторые догадки.

Он, покряхтывая, встал и подошел к окну.

– Дождь совсем перестал, – заметил он. – Это кстати. Вы оказали бы нам неоценимую услугу, господин директор банка, если бы смогли безотлагательно доставить сюда копии всех квитанций вашего отделения за последний месяц. Господин Бенин, не могли бы вы, кстати, подвезти господина Снаута на автомобиле? Вы чрезвычайно любезны!

Отец Браун медленно прошелся по комнате и, услышав, как внизу хлопнула дверь, заговорил снова.

– А теперь, господа, пока мы здесь втроем, нам надо спешить. Не знаю, какие решения вы, полковник, примете. Мне ясно лишь одно – невиновный ни в коем случае не должен пострадать. Если это условие будет соблюдено, все остальное меня не касается, я готов устраниться.

– Вы что-то хотите сообщить, отец Браун? – напряженно спросил начальник полиции. – Вы хотите сказать, что вам известен настоящий убийца?

– Мне известно, что никакого убийцы вообще не существует, – ответил священник. – Поскольку лейтенант Биллоу жив-здоров и, вероятно, счастлив, если может быть счастлив вероотступник.

– Как вас понимать, сэр? – Мустафа Аль-Хаким впился глазами в маленькую круглую фигурку священника, готовый, кажется, испепелить его взглядом.

– Ваша беда, почтенный Аль-Хаким не в том, что вы помогаете человеку, пусть и не самому достойному, перейти в вашу веру. Ваша беда в том, что вы пользуетесь случаем, чтобы затеять опасную политическую интригу и оклеветать невинных людей, которых считаете своими врагами. И в этом администрация Его Величества, вероятно, вас не одобрит. Я почти уверен, что вам не удастся сохранить ваше нынешнее положение.

– Вы хотите сказать, святой отец, – воскликнул полковник, – что Томас Биллоу жив?

– Я хочу сказать, что Томми Биллоу стал Уоллидом Иммотом, достойнейшим ливанским коммерсантом мусульманского вероисповедания. Мне ничего не известно о человеке, чей изуродованный ножницами труп нарядили в мундир английского лейтенанта. Скорее всего, это был какой-нибудь умерший от голода бродяга или напившийся до смерти русский паломник, но на этот вопрос вам лучше ответит наш общий друг Аль-Хаким.

– Но позвольте, я все-таки многого не понимаю! – воскликнул полковник.

– Что ж, – заметил отец Браун. – Всё существенное в этом деле можно объяснить в нескольких словах. Молодой британский офицер, более всего склонный к изучению восточных орнаментов и арабской каллиграфии, давно уже тяготится обстоятельствами и обязательствами своей внешней жизни. Он находится под влиянием Востока, увлекается исламом, и его новые друзья всячески способствуют этому его увлечению. Все же, честь мундира не позволяет лейтенанту открыто перейти в ислам. В то же время, готовящийся приезд невесты, к которой он уже давно охладел, и предстоящее венчание подталкивают его к решительным действиям. Приготовлены документы на имя Уоллида Иммота, он постепенно переводит деньги в Бейрут и скрывается вслед за своими деньгами. Но человек, помогавший британскому лейтенанту стать ливанским купцом, не перестает действовать. Он находит подходящий по комплекции труп, а я уверен, что сам он никого не убивал, делает его неузнаваемым и, облачив в мундир исчезнувшего лейтенанта, подбрасывает его с таким расчетом, чтобы он был найден, признан трупом лейтенанта Биллоу и свидетельствовал бы против сиониста Велвла Кунца, и таким образом, против сионистов вообще. Я ни в чем не ошибся, почтенный Аль-Хаким?

Помощник муфтия с каменным лицом смотрел в окно.

– И все-таки, почему вам пришло в голову, что лейтенант Биллоу и этот.., – полковник заглянул в банковский бланк, – Уоллид Иммот – одно и то же лицо?

– Окончательно убедило меня ваше зеркало, полковник, – ответил отец Браун, – случайный взгляд, упавший на отражение. Посмотрите, – священник поднес бланк к самому стеклу. – wollid ymmot – это tommy billow в зеркальном отображении. У лейтенанта хватило ума для отвода глаз оставить на счету в Первом Палестинском банке какую-то небольшую часть своих денег, но увлечение орнаментами сыграло свою роль. Он не мог стать просто Али Ибн-Махмудом, для полного удовлетворения ему потребовалась оптическая игра… Но вот что, джентльмены: я все-таки считаю, что Дженнифер и сэру Тимоти вовсе ни к чему знать все это.

– Все это так, отец Браун, – задумчиво произнес полковник. – Я хотел бы решить возникшие проблемы наилучшим образом, но эта задача представляется мне весьма сложной. Ответьте мне лишь на один вопрос. Почему Велвл Кунц наотрез отказался объяснить, зачем ему понадобились ножницы? Ведь он не мог не понимать всей тяжести обвинений. Даже ногти он ими не стриг, сразу было видно, что ногти он обгрызает.

– Вы не обратили внимания на пять дюжин носовых платков, сэр, а ведь они указаны в протоколе обыска. Но поэт Баал Га-Лаатут не такой человек, чтобы даже под страхом смерти сознаться, что для того, чтобы заработать несколько грошей, он нанялся подрубать на дому носовые платочки. Должен вам заметить, полковник, что скоро, кажется, начнет светать, а бедняга до сих пор в тюрьме.

– Что ж, – заметил Мустафа Аль-Хаким, устало проводя ладонью по глазам. – Моя партия проиграна. Я имел несчастье встретиться с вами, сэр. Надеюсь, что мы, по крайней мере, сможем прочесть по такому случаю новый рассказ господина Честертона?

– В этом я сомневаюсь, – промолвил отец Браун, надписав коротким огрызком карандаша несколько слов на конверте с какими-то бумагами, который затем вложил в невзрачный саквояж темной кожи, после чего стал медленно погружаться в безмятежную дрему после тяжелой бессонной ночи. – Во всяком случае, в ближайшие лет восемьдесят этот рассказ вряд ли будет опубликован. Мистер Честертон, увы, не слишком жалует евреев…

* * * * *

В последний раз я видел старика Бенина за несколько месяцев до его смерти. Мой квартирохозяин, которому тогда было лет под сто, продолжал жертвовать большие суммы на детские приюты, школы и Еврейский Университет, а также упрямо судиться с «презренным муниципалитетом», угрожая завещать свой земельный надел Палестинской Автономии. Он крайне редко выходил на улицу, совсем не посещал мастерские своих квартирантов-художников в «Доме Паши», но принимал их в своем офисе, то есть в норе, вырытой под автомобильной стоянкой, которая раскинулась между улицами Пророков и Яффо. Много лет назад Бенин начал строить там высотное здание, но был втянут городскими властями в бесконечную судебную тяжбу, и вверх его дом так и не вырос, навсегда оставшись неубранной стройплощадкой, зато успел врасти в землю двумя подвальными этажами. Для продления арендного договора я явился в его тесный бункер на минус втором этаже, на двери которого сияла новенькая латунная табличка «Ханания Селим. Строительство и развитие». Старожилы утверждали, что старик меняет табличку на двери ежегодно и что это единственное нововведение в жизни, которое он признает. Согбенный мультимиллионер в каракулевой папахе, штопаной безрукавке, черных атласных брюках и шлепанцах на босу ногу, опирающийся на резную трость из кости, открыл мне сам.

– Какая прекрасная работа, господин Бенин, – сказал я, указывая на трость. – Неужели это цельный бивень?

– Это единорог, он же рог нарвала, – ответил хозяин, почему-то тяжко вздохнув. – Позднее средневековье. Лангедок. Прошу садиться.

Тесный кабинет был завален пыльными картинами без рам.

– Раньше, – сказал старик, заметив, что я пытаюсь их рассмотреть со своего стула, – я иногда брал у художников картину вместо месячной платы за мастерскую, но теперь я уже этого не делаю… к вашему сожалению. Раньше я думал, что поощряю искусство, но теперь я в этом сомневаюсь. Теперь вообще всё уже не так, как прежде. С тех пор, как я упал, всё уже не так. Литература, искусство, театр… Всё это меня уже не интересует.

Бенин тяжело опустился в грязное бархатное кресло по другую сторону школьной парты старого образца, с откидной крышкой и, сверкая огромным изумрудом на безымянном пальце, начал листать амбарную книгу, которую достал из сильно потрепанного саквояжа темной кожи.

– Сто пятьдесят долларов в прошлом году, – пробормотал он с какой-то брезгливостью в голосе. – Это был ваш первый год. Гм… Значит теперь – сто шестьдесят восемь с полтиной, но полтину я вам склонен простить, потому что нет греха худшего, чем мелочность. И не вздумайте платить им муниципальный налог! Эти нечестивцы могут слать свои оповещения до пришествия Помазанника.

– Господин Бенин, – спросил я, подписав договор на год вперед, – а вы не встречались с Гилбертом Кийтом Честертоном, когда он приезжал в Иерусалим в девятнадцатом году?

– Раньше, до того, как я упал, – ответил домохозяин, – я любил встречать много людей, всех и не упомнишь. А сегодня меня считают нелюдимом. Ха-ха! Ле мизантроп. Вы, конечно, читали Мольера. Русские – люди культуры. Я ездил каждый год во Францию. Ле буржуа жентийом! У меня в Париже есть дом на бульваре Себастопо́ль, но теперь мне это не доставляет никакого удовольствия. До того, как я упал, я делал тур: фестиваль в Каннах, купания в Сен-Тропезе, ски в Гренобле и месяц в Париже. Но два года назад я упал, упал на этом самом дворе, благодаря заботам нечестивого муниципалитета превращенном в минное поле. С тех самых пор, как я тут упал, никакой речи о ски в Альпах уже быть не может. Ха-ха! Ле маляд имажинэр. А ехать за тридевять земель просто так, без ски, мне уже не доставит никакого удовольствия.

– Значит, вы не помните такого толстого добродушного англичанина в пенсне, который путешествовал по Палестине и, говорят, останавливался в соседнем доме, в гостинице Каменица?

– Сейчас я не очень-то помню и моих нынешних жильцов, не говоря уже о добродушных англичанах. Впрочем… – старик на несколько секунд задумался, почему-то прикрыв глаза ладонью, – точно, только на прошлой неделе снял у меня комнату в пристройке один англичанин, кажется из Австралии, но возможно, что из Южной Африки. Не могу назвать его толстым. Нет, отличительная особенность его – не толщина, а крашеные в яркий цвет волосы. Вы его, конечно, скоро встретите.

Господин Бенин-Салим тяжело поднялся с кресла и протянул мне маленькую, морщинистую смуглую руку с огромным изумрудом на безымянном пальце:

– А теперь, господин художник, не смею вас более отвлекать от искусства живописи.

Это были последние слова, которые я от него услышал. Бенин скончался пару месяцев спустя, не выходя более во двор, превращенный в минное поле.

Удивительное дело: через три года почти теми же словами простился со мной по телефону и Давид Шахар. Мы разговаривали перед его отъездом в Париж, откуда он вернулся уже неодушевленным телом.

– Мы обязательно встретимся, когда я вернусь через два месяца, – сказал он, – и я, наконец, увижу ваши картины. До встречи! А теперь я не хочу отвлекать вас от искусства живописи.

А ведь я только и делаю, что отвлекаюсь от искусства живописи. Вот и сейчас, вместо того, чтобы взять акриловые краски и кисточку свиной щетины, да уверенной десницей запечатлеть на туго натянутом холсте открывающийся из заросшего картофельной лозой окна вид на наш полуразрушенный квартал, я предаюсь элегическим воспоминаниям над компьютерной клавиатурой…

Тело Давида было доставлено в Иерусалим и, завернутое в талит, лежало на погребальных носилках перед Народным Домом, где собрались обломки светоносных иерусалимских сосудов, надтреснутые основания столпов, продолжающих, глухо скрипя и потрескивая, поддерживать своды рухнувшего храма. Шахар-младший говорил об отце, вспоминая, как аптекарь Янкеле Блюм из «Лета на улице Пророков» рассказывал о прочтенном некогда в маленькой книжке, (чье название и имя автора он, конечно, забыл): дух умершего всегда наводит ужас на живых, кроме тех случаев, когда умерший был в земной жизни особенно тобою любим. Да, да, только после смерти мы узнаем, действительно ли мы любили человека… А в моей голове прокручивалась, словно старая, полузасвеченная всепроникающим иерусалимским солнцем кинохроника, запечатлевшая дважды повторяющуюся в его романах сцену похорон девушки, у которой «был паук в углу потолка»: несение носилок с телом, полуденный зной, пыль, гудение псалма Давидова: «На руках понесут тебя, да не преткнешься о камень ногою твоей».

О каком камне пел Давид? Не о том ли камне преткновения, который неизменно задерживает в этом месте, показавшемся праотцу нашему Иакову столь страшным, легкий бег безразличного времени? Бежал праотец, скакал козликом из Беэр-Шевы в Харан, да вдруг запнулся о камень, остановился, задумался, не заметил, как солнце зашло. Пришлось взять из камней того места и положить себе изголовьем, чтобы спать и видеть сладкие сны о том, как спускаются и поднимаются по бесконечной лестнице анделы небесные…

Боже, какой тяжелый сгусток иерусалимской блажи!

Множество различных камней сего каменистого места претендуют на то, что это про них сказано. Например, «Выдающийся Камень», иначе именуемый Аркой Робинзона. Эта загогулина, представляющая собой только основание обломанной арки и выпирающая из стены неподалеку от Мусорных ворот – не что иное как руина древнего моста, ведшего от горы Мориа к верхнему городу. Не по нему ли спускаются и поднимаются тихие ангелы, когда на миг смолкают наши жаркие и непримиримые споры?

На месте нынешней мечети Эль Акса некогда возвышался построенный Соломоном Дом Ливанского Леса. Как явствует из текста седьмой главы Первой Книги Царей, это сооружение, «длиною в сто локтей, шириною в пятьдесят локтей и высотою в тридцать локтей», было выстроено «на четырех рядах кедровых столбов и кедровые брусья на столбах», а отнюдь не из камней, в отличие, скажем, от царского жилья и дома государевой супруги, дочери Фараоновой, сложенных из «камней дорогих, камней больших, камней в десять локтей и камней в восемь локтей». И использовался сей дом в качестве государева судилища. А впоследствии, в эпоху Иродова храма, на этом месте был построен из камня Мидраш Шломо, то есть, говоря попросту, Scuola Solomоni.

И вот рассказывают, что в этом доме учения сидели мудрецы и перекидывались хитроумными толкованиями Торы, пока не вспыхнул между ними спор по некоему животрепещущему вопросу. Встал один книжник и заявил: «Всё это суета и пастьба ветра, а закон-то должен быть принят по-моему! А если вы мне не верите, то пускай камни дома учения вам подтвердят!» Тут же сдвинулись с места камни в стене и чуть было не обрушились на головы наших умников. Один из этих камней, якобы, и есть тот самый Выдающийся Камень.

Согласно общепринятой версии, этот камень назван Аркой Робинзона, в честь обнаружившего его в 1838 году отца библейской географии и создателя палестинологии Эдварда Робинсона из штата Кентукки. Однако мне показалась не лишенной некоего романтического очарования версия, согласно которой это название имеет прямое отношение к Робинзону Крузо и его создателю.

Даниэль Дефо, как известно, в молодости непрестанно путешествовал, занимаясь рискованными торговыми операциями в разных частях земного шара. В середине восьмидесятых годов семнадцатого века он побывал и в Палестине. Первая книга «Робинзона Крузо», основанная на подлинной истории матроса Александра Селкирка, увидела свет в 1719 году, затем последовали продолжения, доведшие старика до самой матушки-Сибири, однако в Иерусалиме и окрестностях он не появлялся. Возникает естественный вопрос: почему писатель, который мог бы с успехом использовать столь редкие для своего времени подлинные впечатления от Святой Земли, не стал отправлять своего героя, постоянно рассуждающего о Провидении и ищущего Бога живого и сущего, непосредственно в удел оного? Неужели всё к тому шло, да не сошлось по каким-то хасидско-кафкианским законам жанра, подобно тому, как не состоялась задуманная и долго лелеявшееся Уинстоном Черчиллем Иерусалимская конференция в верхах, выродившаяся, в конце концов, в Ялтинскую?

Нет, оказывается, Робинзон Крузо всё-таки посетил Иерусалим, находившийся под османской пятой, и в нем снова встретился с некогда спасенным им из рабства Ксури, на сей раз обладавшим титулом бейлербей-паши третьей статьи, дающим право на ношение павлиньего пера в тюрбане. Бейлербей-паша водил своего старого друга и спасителя по Святому Граду, и тот с изумлением обнаруживал, что его топография удивительным образом соответствует топографии необитаемого острова, на котором он провел столько лет в праведных трудах, в мыслях о Провидении и в священных войнах с силами косной стихии и языческого варварства. Его остров, как выяснилось, был сотворен по образу и подобию иерусалимскому, и важнейшие станции его собственного жизненного пути на этом глубоко символическом участке суши посреди безбрежного океана страстей, будучи нанесенными на карту, в точности соответствовали бы главным станциям крестного пути Спасителя. Не было предела глубочайшему благоговению и изумлению старого морехода перед сложностью и стройностью Господнего замысла, мельчайшая частица которого раскрылась перед ним в том месте, где сходятся лепестки таинственной Розы Мира, Розы Ветров. Робинзон целыми часами и днями просиживал на выступавшем из западной стены Соломонова храма основании давно рухнувшей арки, всматриваясь в расстилавшийся перед его взором суровый и полный еще не разгаданных тайн пейзаж, точно так же, как прежде проводил он часы и дни, глядя в безмолвную даль океана сквозь подзорную трубу надежды. Существует поверье, что там, на этом камне и застал его явившийся за его умудренной душою Ангел Смерти. С тех пор местные жители и прозвали этот камень камнем Робинзона.

(В иерусалимском телефонном справочнике сегодня имеются два Робинзона: Даниэль и Шалом (врач-психиатр) и двенадцать Робинсонов: Александр, Арик, Дов, Йоэль, Мики, Мервин, Рина, Сара, Това, Шарон, Шэлдон и Элиот. Впрочем, Робинзоны в иврите без огласовок имеют все шансы оказаться на поверку Рубинзонами.)

У себя в мастерской на улице Пророков я строил монумент памяти Робинзона Крузо, которому предстояло быть установленным на тель-авивской набережной – деревянное сооружение трехметровой высоты, на вершине которого были водружены: подзорная труба, направленная в сторону моря (заглянув в нее, легко было убедиться, что это калейдоскоп), зонт, покрытый пальмовыми листьями, и бамбуковая вешалка с клетками, в которых томятся нарисованные на фанерках райские птички, а также дощатый армейский ящик, полный бутылок, набитых эпистолами, предназначенными для забрасывания в безвидную и пустую стихию бытия. Мифология Острова и Робинзонады отсылала к израильскому мифу о Построении Национального Дома из обломков корабля старой еврейской культуры. Играя с языком, пардон, искусства, высмеивая его неуклюжую претензию на власть, дурача его, говоря на всех языках одновременно, постоянно варьируя их, я готовил, как мне тогда казалось, единственно возможное персональное послание из города, который пророк уподобил женщине, сидящей в скорбном уединении, предписанном законом о ритуальной нечистоте.

Несколькими годами раньше я написал пронизанный сионской романтикой текст, сопоставляющий роман Дэфо с «Островом Рено» Александра Грина, в котором беглый матрос Тарт, в противоположность стосковавшемуся по «человеческой» жизни Робинзону, предпочитает быть убитым, лишь бы не возвращаться на корабль из необитаемого рая. Тогда я еще не знал, что в какой-то определенный период жизни весь мир вокруг такого дезертира с корабля современности может переродиться в необитаемый или, по крайней мере, в неприкасаемый и непроницаемый остров. Это происходит не вдруг. Постепенно скапливаются объективные причины и субъективные предпосылки, неизбежные внешние признаки отчуждения и не лишенные сладости моменты остранения. И вот ты уже не здесь, а где-то там, ходишь, не то ожившей куклой со стеклянными вставными глазами, не то этаким Соломенным Губертом за ручку с Анечкой-Невеличкой, не переставая удивляться произошедшему вокруг тебя перевороту. Как же это случилось? Никто не подливал тебе никакого одуряющего зелья, не заманивал в кроличью нору, даже Витезслав не звал тебя за собой…

(Когда-то давно я обдумывал роман, герой которого, после неопределенно долгого времени, проведенного в больнице, обнаруживает, что то место, где он оказался, выйдя за ворота, совершенно ему не знакомо. Звуки, запахи, дома, транспорт, движение городской жизни представляются ему явлениями другого мира. Он пытается вспомнить свой прежний мир – и не может, постепенно осознавая, что понятия не имеет, кто он сам, собственно, такой.)

И вот сидишь в центре Иерусалима, на необитаемом острове. Ты, слава всемилостивейшему Провидению, отнюдь не одинок: рядом с тобою Семь-Пятниц-на-Неделе, твои собаки, иной раз попугай случайный залетит. Но твердь, отделяющая тебя от внешнего мира, непробиваема.

И где бы ты ни оказался, ты повсюду будешь чувствовать себя вышедшим из больницы плони-бен-альмони, с первого взгляда узнающим неузнаваемое, видя перед собою то несбыточное место, которое ты сам назвал Иерусалимом. Четыре с половиной десятилетия назад я вот так же вышел за ворота больницы на мокрый февральский снег незнакомого мне места. За руку меня держал назвавшийся моим папой человек в ушанке: длинный нос с горбинкой, кустистые брови, прикрытый левый глаз, улыбка на тонких губах. Мимо прополз тарахтящий старым железом трамвай. Город именовался Новосибирском. Сегодня я почти уверен, что то был Иерусалим.

Случалось, что въездом в Иерусалим оборачивалось мое появление в совершенно новом для меня городе, название которого было указано во всех путеводителях. Я никогда не забуду, как поезд, медленно скользящий по воде, яко посуху, ввез меня в Венецию. Причал на станции Санта Лючия раскачивался под ногами, вапоретти подруливали, с сопением выползая из-под моста Дельи Скальци, моросил мелкий дождик, рваные тучи меняли освещение каждые полминуты таким образом, что облезлые палацци Санта Кроче со своей стороны Канала Гранде, с набережной Сан Симеон Пикколо, корчили Каннареджио смешные рожи. Всё это было словно на другой планете. Каких-то два века назад здесь проплывал Иоганн Вольфганг фон Гете, заказавший себе пение гондольеров. Один народный артист стоял на корме, другой на носу, и оба пели поочередно октавы из «Освобожденного Иерусалима», сочинения безумного Торквато Тассо. О таком же городском представлении вспоминал и несчастный Андрей Шенье: «У берегов, где Венеция царит над морем, ночной гондольер с возвращением Венеры легким веслом ударяет спокойную волну, воспевает Рено, Танкреда и прекрасную Эрминию. Он любит свои песни, поет без желаний, без славы, без замыслов, не боясь будущего; он поет и, преисполненный бога, который тихо вдохновляет его, умеет, по крайней мере, увеселять свой путь над бездной. Как он, я нахожу удовольствие в пении без отклика, и неведомые стихи, которые мне нравится обдумывать, смягчают мой жизненный путь, на котором мой парус преследуют столько бурь». Пушкин перевел это стихотворение довольно точно, лишь наградив Венецию эпитетом «златая» (в чем значительно опередил Наоми Шемер с ее «Золотым Иерусалимом»), добавив парусу впоследствии сильно навязшее в зубах определение «одинокий», а также безжалостно изгнав французского бога. Вот так, подумал я, глядя на облупленные сырые стены тонущего города, всего в несколько воображаемых скачков, и даже без помощи архангела Гавриэля, мы перенеслись из первого крестового похода в Одессу Пети, Павлика и Гаврика. Я тут же почувствовал себя дома, в Иерусалиме.

И точно так же, проходя под пронзительным соленым ветром по Галатскому мосту из Эминёну в Каракёй, глядя то налево, на свинцовые воды Золотого Рога, то направо, на сгустившийся в сером тумане Босфор, я остановился, чтобы разглядеть, много ли рыбы наловил заросший сизой щетиной турок в надвинутой на глаза кепке, закинувший в античные волны не одну, а целых четыре уды, и тут же поймал себя на ощущении, что нахожусь на мостике, ведущем от недостроенного центра Бегина на другую сторону Хевронской дороги, к Синематеке, а окружающие меня воды скрывают под своей толщей легендарный Гееном.

Вполне вероятно, что подобное ощущение испытал некогда и правдивейший из баронов, чей рассказ о посещении Святой Земли до сих пор оставался неизвестным широкому кругу читателей, пока я сам не извлек его на свет божий.

Загрузка...