Anonymous, Jr[1] Чёрное колесо

«– Вишь ты, вон какое колесо! Что ты думаешь, доедет то колесо, если б случилось, в Москву или не доедет?

– Доедет.»

Н.В. Гоголь. Мёртвые души

Предисловие редактора

Во имя Бога, Милостивого и Милосердного!

Вниманию читателей предлагается первое полное издание романа «Чёрное колесо», обнаруженного несколько лет назад в секретных архивах Евразийской империи, сокрушенной волей Аллаха, и вызвавшего бурные дискуссии историков. В настоящее время с достоверностью установлено, что рукопись принадлежит перу Олега Буклиева («Крюга»), известного политика первого периода Евразийской империи. Вот некоторые официальные сведения о нем, приведенные в «Энциклопедии либертария» (Москва, 2042 г.):

«Буклиев Олег Владимирович, „Крюг“ (1955–2038) – видный деятель Чёрного Союза и Империи, вор в законе, брат Бернстайн (Бернштейн, Bernstein) Анны Владимировны (см.), великой пианистки, приблатнённой.

…Ближайший соратник Владимира Ильича Ульяшина-Звонова, „Звона“, основателя Чёрного Союза и Империи… Член Совета Мудрецов… От имени Совета Мудрецов провозгласил Иосифа Пахуева, „Шамиля“, председателем Чёрного Союза… Возложил корону Евразийской империи… Идеолог Великой Войны…»

Вместе с тем, Олег Буклиев оставил о себе весьма противоречивые воспоминания современников. Известно, что почти до самого Великого Августовского Переворота он не имел к деятельности Чёрного Союза никакого отношения, и его высокое положение в последующие годы было обусловлено, в основном, давними и близкими отношениями со Звоновым. Буклиев считался неформальным лидером «мягкого» крыла в руководстве Чёрного Союза, что, впрочем, не снимает с него ответственности за преступления режима. Ибо Пророк сказал: «Кто содействует в грехе хотя бы полусловом, тот становится соучастником этого греха».

Предлагаемый роман, написанный скорее всего в последние годы жизни Буклиева, когда он отошёл от активной политической деятельности, следует рассматривать как попытку автора обелить свое имя в глазах потомков. Исследования исламских историков показали, что многое в жизнеописании главного героя соответствует действительным фактам истории. Эта линия в романе может служить прекрасной иллюстрацией мудрости Пророка, сказавшего: «Люди сотворены знающими Бога, но дьявол сбивает их с пути».

Ко всему, что выходит за рамки личной жизни главного героя, следует подходить с большой осторожностью. Вместе с тем, предлагаемый роман представляет несомненный интерес как взгляд изнутри на историю возникновения Чёрного Союза, создания Империи, на истоки Великой Войны. Весьма поучительны факты из жизни главарей преступного режима, а также описания деталей и побудительных мотивов ряда важнейший событий; следует признать, что многие из них были сообщены в романе впервые и после доскональной проверки их достоверности позволили закрыть многие «белые пятна» истории. Не совсем понятно, зачем автор привёл в романе полные дословные тексты основополагающих документов либертизма – они подлежали обязательному изучению в высших стратах (руководящих кругах) имперского общества и имелись в домах всех членов Чёрного Союза. С этими текстами читатели уже имели возможность ознакомиться по отдельному изданию в нашей серии (Ташкент, 2068 г.).

Несомненным достоинством романа является то, что автор правильно оценил перспективы режима и последними словами романа предрёк скорую гибель «тысячелетней» империи.

Перед началом романа мы привели несколько архивных документов (публикуются впервые), проливающих свет на историю обнаружения рукописи. Эти беспристрастные документы лучше всяких романов дают представление о нравах, царивших в так называемой «народной империи», сокрушенной волей Всевышнего.

Так вознесем благодарственную молитву:

«Хвала Аллаху, Господину миров!»


шейх Саид Уль-Ислами

главный редактор серии

«Памятники эпохи»


[Кириллица стилизована под арабскую вязь]

Буклиев Владимир Олегович
генерал-полковник, Герой Империи

В Службу имперской безопасности


Заявление

Настоящим сообщаю, что при сдаче имущества на бывшей даче моего покойного отца мною обнаружен тайник с рукописью неизвестного романа, правка на которой отдаленно напоминает почерк моего отца. Во исполнение Указа Императора Евразийской империи Василия «Кремня» № 287 от 18 звона 2033 г. передаю материалы для рассмотрения. Считаю необходимым заявить, что найденная рукопись ни в коем случае не может принадлежать моему отцу, так как она представляет собой грязную клевету на наш народный строй: в ней измазан грязью светлый образ основателя Черного Союза Владимира Ильича Звонова, очернен жизненный путь верного продолжателя его дела, Первого Императора Иосифа «Шамиля» Пахуева, брошены гнусные намеки в адрес выдающейся приблатненной Бернстайн Анны Владимировны, моей родной тети, извращена вся история Великой войны. Требую найти и казнить инициаторов и исполнителей этой гнусной подделки.


Барвиха,

28 солнцедара 2038 году

Подпись

[Заявление напечатано на личном бланке, подпись решительная, размашистая]

Императору Евразийской Империи,

Отцу народов, Оплоту либертизма,

Василию «Кремню»

от члена Черного Союза с 2011 года,

генерал-полковника в отставке,

Героя Империи, полного кавалера

ордена Черного Знамени

Буклиева Владимира Олеговича


Нижайше прошу Вас, Гаранта свободы, оградить меня от унизительных допросов и издевательств следователей Службы имперской безопасности в связи с приписываемой моему отцу рукописью «Черное колесо». Несмотря на явную абсурдность сопоставления персонажа романа малохольного фраера Олега Буклиева с моим отцом, несгибаемым борцом за идеалы либертизма Олегом «Крюгом», следователи добиваются от меня каких-то «признаний». В романе нет ни слова правды, кроме незыблемых памятников либертарианской мысли, а я не приучен опровергать явную ложь – всю свою жизнь я с солдатской прямотой отвечал на нее залпами из всех орудий. Вы и сами видите всю лживость этого так называемого романа по извращенному описанию Вашего славного жизненного пути, известного в мельчайших подробностях всему прогрессивному человечеству. Разве мог написать такое мой отец, который всегда с неизменным уважением относился к Вам, который еще на заре нашей Великой Революции разглядел в Вас, тогда еще молодом боевике, задатки будущего Великого Правителя?

Ради светлых идеалов либертизма я готов на все и с покорностью исполню любой Ваш приказ.

Да здравствует либертизм – светлое будущее всего человечества!

Да продлятся Ваши годы на счастье всех народов мира!


Следственный изолятор

«Последний приют»

18 шамиля 2038 года

Подпись

[Текст написан от руки, заметна дрожь, особенно при сравнении подписей]

ИМПЕРАТОР
Евразийской Империи
Василий «Кремень»

НАСИБУ

«Вертлявому»


Завязывай базар около Чорного колеса – и так фаршманулись! Заныкай его наглухо! Заземли не в кипишь всех кто мацал эти чортовы бумажки. И не марыж меня требованиями мандата от старых пердунов – допречь посылаю на хер. Хочешь прикрыть свою волосатую задницу – положи эту ксиву в один из своих скрипов.

Подпись

(Примечание редактора: представлена копия письма императора Евразийской империи Василия Начальнику Службы имперской безопасности Гулиа Л.П. Ниже приведён перевод на общепринятый язык.

«Пора прекратить дискуссии вокруг романа „Чёрное колесо“ – это нас компрометирует! Приказываю поместить рукопись в секретный архив на вечное хранение. Необходимо без шума уничтожить всех, кто имел доступ к рукописи. Не рекомендую настаивать на оформлении этого приказа в Совете Мудрецов – в этом будет отказано. Для оправдания своих действий можете сохранить в ваших досье настоящее письмо».

В дальнейшем, чтобы не затруднять чтение романа, маловразумительные пассажи сразу приводятся в переводе. Количество таких мест невелико – автор сознательно ограничил использование новофени.)


[Записка написана на роскошном бланке с водяными знаками, почерк неясный, корявый]

Часть первая. История двух семеек

Глава 1. Скрещенье судеб

Маленькая золотоволосая девочка сидела на лоскутном коврике и сосредоточенно собирала пирамидку – нанизывала разноцветные деревянные диски с отверстием посередине на круглую палочку, укреплённую одним концом в подставке. Цвета дисков повторяли цвета квадратов коврика – красный, жёлтый, зелёный, синий, чёрный.

Комната, в которой играла девочка, производила странное впечатление. Она была довольно большой по непритязательным советским понятиям, метров пятнадцати, почти квадратной и с высокими потолками, с большим окном на восток и дверью в дальнем от окна углу. Хорошая комната, светлая и непроходная. Странным же в ней было отсутствие занавесок на окнах и мебели, за исключением массивного кожаного кресла с высокой спинкой и круглыми толстыми подлокотниками, стоявшего посреди комнаты, рядом с ковриком, на котором играла девочка. Освещалась комната тусклой лампочкой без абажура, криво сидевшей на коротком проводе, чуть длиннее крюка для люстры. Но комната была, несомненно, жилой, это чувствовалось по запаху, вобравшему в себя запахи человеческого тела, книжной пыли, нафталина, лекарств и порошка от клопов. На старых, изрядно выцветших обоях виднелись большие розовые прямоугольники с тонкими зелёными разводами – там недавно стояли шкафы и комоды, принимавшие на себя обжигающие лучи солнца, бьющего по утрам в комнату. На крашенном деревянном полу можно было заметить несколько свежих царапин. Странность разъяснилась – обитавшие в комнате люди выехали, забрав с собой всё, что можно было унести, выехали совсем недавно, быть может, сегодня.

В комнате, кроме девочки, находилось ещё два человека. В кресле сидела полная, шестипудовая, по её собственному выражению, женщина лет семидесяти, с властным лицом – Анна Ивановна Буклиева, бабушка девочки. Одета она была в тёмное выходное платье из добротной шерстяной ткани, но далеко не новое, из-под платья немного выступали ноги в чёрных нитяных чулках, обутые в массивные закрытые туфли на низком каблуке. Короткие кудрявые волосы, настолько седые, что можно было только догадываться об их изначальном цвете, были уложены в аккуратную причёску, лицо сильно напудрено, но плотно сжатые тонкие губы были не накрашены – не приучена с юности. Двумя руками она держала на коленях тонкую папку-скоросшиватель с документами. Было понятно, что Анна Ивановна кого-то ждала и, застыв в монументальной неподвижности, мысленно готовилась к какому-то важному разговору.

У окна стоял Олег Буклиев, внук Анны Ивановны, юноша шестнадцати лет с открытым приятным лицом, которое портили лишь два юношеских прыща, пламенеющих на самых видных местах – у кончика носа и посередине лба, немного рыхлый, что по школьному экстремизму было недалеко от обидного эпитета «жирный». В отличие от бабушки, юноша был в домашнем затрапезе – чёрных тренировочных штанах, застиранной пёстрой фланелевой рубашке и стоптанных домашних тапочках. Олег с высоты третьего этажа разглядывал в окно двор их дома, обрамлённый с одной стороны длинным рядом высоких деревянных сараев, «дровяных», оставшихся ещё с тех времен, когда в доме было печное отопление, а с двух других – глухим трёхметровым забором. Ещё года за три до этого и ворота во двор с врезанной в них калиткой были подстать забору. Но в конце концов властям надоело лицезреть этот пережиток феодализма в пятидесяти шагах от парадной площади миллионного города и они заставили жильцов дома заменить ворота на новые, сваренные из толстой железной арматуры. Теперь все проходившие и проезжавшие мимо дома могли любоваться переполненными мусорными баками, стоящими возле забора у самых ворот. В самом же дворе было очень чисто. Когда его асфальтировали, заведующий кафедрой геодезии местного строительного института, живший этажом ниже Буклиевых, так рассчитал все наклоны, что во время дождя вода стекала в ложбинку посередине двора и бурным потоком вытекала через ворота на улицу, вынося всю пыль, грязь и мусор. А ещё во дворе вдоль всего дома тянулась широкая, метров в пять, полоса земли, засаженная раскидистыми кустами сирени, между которыми местные энтузиасты-садоводы вклинили несколько цветников. Впрочем, в сгущающихся сумерках все эти детали были плохо видны Олегу, но он и так знал любой закуток в их дворе. Сейчас он как бы привыкал к новому виду из окна, ведь окна других их двух комнат выходили на другую сторону, на улицу, к Волге.

– Мама, что вы так себя изводите, – нарушила долгую тишину Мария Корнеевна, мать Олега, заглянувшая в комнату, – не придут уж, поди, вечер на дворе.

– Придут, обязательно придут, – ответила Анна Ивановна, – им дверь опечатать надо. И пусть они попробуют меня сдвинуть! – мстительно добавила она.

– Вы бы хоть чаю попили. Я сейчас поставлю, – с готовностью предложила Мария Корнеевна.

– Володя когда вернется? – спросила Анна Ивановна, не утруждая себя ответом или благодарностью.

– Уж и не знаю, – со вздохом, – он ведь друзьям ставит за помощь.

– Денег изведёт больше, чем если бы грузчиков со стороны наняли, – проворчала Анна Ивановна.

– Это уж как положено. Помню, когда мы мне первое платье справили, так на обмывании пропили раза в три больше, чем само платье стоило, – улыбнулась воспоминаниям Мария Корнеевна.

– Да уж, избаловала ты его в Сибири, – сказала Анна Ивановна сурово.

Мария Корнеевна в тысячный раз в своей жизни хотела сказать, что уж если кто и избаловал её мужа, так это сама Анна Ивановна, и в тысячный раз промолчала.

– Что-то умаялась я сегодня, а мне в ночную. Я посплю часок, – сказала она с лёгкой просительной интонацией.

– Отдохни, Машенька, отдохни.

Ласковое обращение «Машенька» не должно вводить в заблуждение. Так Марию Корнеевну звали все окружающие за незлобивость характера и всегдашнюю готовность помочь. Анна Ивановна всю жизнь не могла простить – кому? – что сын женился на «простой», и посему нещадно гоняла невестку.

В комнате опять воцарилась тишина, которую через несколько минут разорвала резкая трель дверного звонка. Анна Ивановна подобралась.

– Олег, открой!

Олег, как учили, набросил цепочку и приоткрыл входную дверь. В узкую щель на полутёмной лестничной площадке виднелись немолодая интеллигентного вида женщина, за спиной которой маячил молодой парень, крепыш среднего роста, с большим лбом и длинными до плеч, густыми, светло-каштановыми, вьющимися волосами, зачёсанными назад. На его веснушчатом, с первым золотистым пушком на подбородке, лице играла весёлая, даже немного наглая усмешка, в небольших голубоватых глазах светился быстрый и острый ум. Впрочем, Олег по юношеской нелюбознательности к людям не обратил на все это никакого внимания, лишь отметил, что эти незнакомые люди явно не походили на тех, кого они ждали.

– Добрый вечер, мы хотим поговорить с Анной Ивановной Буклиевой, – услышал он голос женщины.

– Баб, это к тебе, – крикнул Олег, не снимая цепочку.

– Я сегодня не принимаю, – раздался ответный крик, – впрочем, впусти, раз уж пришли.

Надо сказать, что, несмотря на всю свою внешнюю суровость, Анна Ивановна пользовалась в городских кругах доброй и вполне заслуженной славой успешного ходатая по самым разным делам, связанным с государственными органами. К ней со своими проблемами обращались знакомые, малознакомые, а подчас и совсем незнакомые люди, Буклиева выслушивала их и, если находила просителя несправедливо обиженным, а требования разумными, то незамедлительно принималась «хлопотать». Суть её методы была проста и незатейлива: Анна Ивановна составляла прошение и вкупе с необходимыми справками подавала его чиновнику, ответственному за принятие решения, после чего, обрядившись в «присутственное» платье, именно то, в котором она сейчас восседала в кресле, она с момента открытия устраивалась в приёмной этого чиновника и при каждом его появлении интересовалась прохождением её дела. Так она высиживала недвижимо от открытия до закрытия «присутствия», день за днём, даже тогда, когда нужного ей чиновника заведомо не было на работе. Некоторые из вновь назначенных чиновников пробовали по незнанию отказывать, посылать ее собирать дополнительные справки и даже давать указание не пускать Буклиеву в здание, но опытные секретари советовали: «Вы уж лучше подпишите. Она любого пересидит».

Поводом для «хлопот» могло послужить что угодно, от вопроса жизни или смерти до полнейшей ерунды. Олегу вспоминался один такой случай: бабушка потратила две недели на то, чтобы в паспорте её протеже имя Оскар заменили на Аскар. А протеже был слепой, немолодой, за пятьдесят лет, человек, который несколько раз приходил к ним в дом и долго говорил о том, насколько это важно для него. Над этими хлопотами подтрунивала вся семья, но Анна Ивановна снизошла до объяснений только Олегу.

– Пойми, что даже одна буква в имени может много значить для человека. Представь, что тебе в метрике написали бы не Олег, а Олуг. Простая описка, но тебя бы всю жизнь звали Олухом, это бы отравило тебе детство и юность и пресекло бы карьеру. Тут не только букву, имя целиком сменишь. А для него в этой первой букве заключается и национальная, и религиозная идентификация. Да ещё слепой от рождения, он всё острее чувствует.

Чтобы закрыть эту тему, заметим, что всё это Анна Ивановна делала совершенно бескорыстно. Ей пробовали дарить подарки, совали деньги, но она неизменно отказывалась. Это было тем более удивительно, что денег в семье постоянно не хватало, а мелочная скупость Анны Ивановны была обычным предметом внутрисемейных шуток, естественно, за глаза.

И Олег, и Анна Ивановна решили, что вечерние посетители были именно из разряда просителей и соответствующим образом отнеслись к ним. Буклиева оценивающим взглядом окинула вошедшую в комнату женщину: далеко за пятьдесят, одета хорошо, но притемнённо, по-вдовьи, тонкие черты лица и глаза слегка навыкате выдавали семитское происхождение, что несколько удивило Анну Ивановну – евреи обычно к ней не обращались, решая свои проблемы в своём кругу и своими методами. На сопровождавшего женщину молодого человека Буклиева не обратила большого внимания, отметила только, что очень молодой, лет восемнадцати, и излишне длинноволос, на взгляд Анны Ивановны, естественно. «Сын, наверно, – подумала поначалу Анна Ивановна, но, отметив светлые волосы и слегка раскосый монгольский разрез глаз, изменила решение, – скорее племянник, причём по мужу».

– Мария Александровна Ульяшина, – представилась женщина, – мы по поводу комнаты, – и протянула Буклиевой ордер.

Эти слова громом прогремели в ушах Анны Ивановны. «Интрига, – подумала она, автоматически беря ордер, – завтра же всё выяснить и немедленно хлопотать. Ведь мне положительно говорили, что никакого ордера не выписано, и пока нет никаких определённых претендентов. Интрига!» Она взяла себя в руки и вчиталась в ордер. Выписан он был на имя Владимира Ильича Ульяшина. Несмотря на шок от неожиданности и расстройство, что-то щёлкнуло в голове Буклиевой от этого сочетания отчества и фамилии, она их определённо слышала и по какому-то нашумевшему делу, не самарскому, это точно, и довольно давно. Анна Ивановна быстро перебрала несколько лет назад и, дойдя до шестьдесят первого, остановилась: стоп, вот оно! Она бросила быстрый взгляд на Ульяшину и разглядела лишние, не по возрасту, морщины, и тёмный, под стать платью и платку, цвет лица, и общую подавленность, скорее даже усталость от ударов судьбы. Мария Александровна, в свою очередь, поймала этот взгляд, и, догадавшись, чем он вызван, твёрдо выдержала его.

«Крепка», – отметила про себя Анна Ивановна, но вслух жёстко сказала:

– Это моя комната, по закону и справедливости. Я её никому не отдам. Хотите, вызывайте милицию, пусть они меня отсюда выносят.

Она не могла не сказать этой фразы. Она готовилась к этому моменту много дней, она повторяла её все последние часы, когда в освободившуюся комнату внесли её кресло и она утвердилась в нём.

– Зря вы так, Анна Ивановна, – мягко сказала Мария Александровна.

– Я, как мне помнится, вам не представлялась, – ответила Буклиева.

– А мы здесь уже были, посмотрели комнату, поговорили с вашими бывшими соседями. К сожалению, вас не застали. Тогда бы и объяснились. А так я понимаю, всё это для вас неприятная неожиданность.

«И ведь никто ничего не заметил, никто не предупредил. Всё сама!» – с грустью отметила Анна Ивановна. Она уже несколько минут испытывала нарастающий дискомфорт и, наконец, догадалась, в чём дело: посетительница по-прежнему стояла перед ней, держа сумочку обеими руками.

– Олег, стул! – крикнула Анна Ивановна, стараясь быстрее исправить неудобную для неё ситуацию – надо же так опростоволоситься, воистину квартирный вопрос портит людей!

Олег прекрасно изучил бабушкины интонации. Он понял, что, во-первых, стул надо принести быстро, желательно бегом, во-вторых, что «стул» – это не табуретка с кухни, не продавленные стулья из родительской комнаты, это «венский» стул из бабушкиной комнаты, и, в-третьих, что стул необходим один, молодому человеку присесть не предлагалось. Олег обернулся в одно мгновение и почтительно пододвинул стул Марии Александровне. Та, благодарно кивнув, села и расправила юбку на коленях.

– Да вы не волнуйтесь, бабушка, – впервые подал голос Владимир, который до этого стоял рядом с Олегом, смотря в окно, как будто всё происходящее в комнате не имело к нему никакого отношения, – я тут долго не задержусь.

– Ведьма с Лысой Горы тебе бабушка, – обрезала его Анна Ивановна, которую возмутило даже не обращение, а общий тон, улыбочка молодого человека и легкая картавость, которую в другое время и при других обстоятельствах сочли бы очаровательной, но в данный момент восприняли нарочитой и пренебрежительной.

– Весьма вероятно, – без всякой обиды поспешил согласиться с ней Владимир, – в любом случае место происхождения моих предков вы изволили угадать совершенно точно[2], – с улыбкой добавил он и опять повернулся лицом к окну. Тут он будто впервые заметил Олега, сунул ему руку, представляясь: «Владимир», – и добавил, не особо понижая голос: «Крута бабка!»

Анна Ивановна несколько опешила от такой наглости и не сразу нашлась с ответом. Мария Александровна, жестом приказав сыну «навеки замолчать», примирительно сказала.

– Действительно ненадолго, Анна Ивановна, вы посмотрите, вот и в ордере написано – сроком на один год, и прописка временная.

– Ещё и прописывать его на моей жилплощади! – возмущённо воскликнула Анна Ивановна, но больше для формы, она, конечно, с первого взгляда на ордер ухватила все ключевые слова.

– Вы же понимаете, что без прописки никак нельзя, – всё так же спокойно сказала Мария Александровна.

– А почему это у него никакой прописки в Самаре нет? – подозрительно спросила Анна Ивановна.

– Мы сами из Свердловска, – приступила к изложению легенды Мария Александровна.

– Из Екатеринбурга… – протянула Анна Ивановна и вновь, как давеча, бросила внимательный взгляд на собеседницу.

– Володя окончил первый курс университета, но немного приболел, ничего серьёзного, не волнуйтесь, но врачи рекомендовали взять академический отпуск, а ещё лучше, переехать в город с более здоровым климатом. Вот мы и выбрали Куйбышев. Володя пока останется здесь, а я займусь обменом квартиры и переездом. Дело хлопотное и нескорое, но за полгода надеюсь управиться. Как переберусь, так Володя сразу и съедет, он это и имел в виду, когда говорил, что долго не задержится. И уверяю вас, что после этого у вас с комнатой не будет никаких проблем, – последнюю фразу Мария Александровна произнесла с явным нажимом.

– И по какой специальности сынок идет? – продолжила расспросы Анна Ивановна.

– По юридической части.

– По юридической! – с презрением и даже ненавистью сказала Анна Ивановна и, повернув голову в сторону Владимира, с издёвкой спросила. – В судьи метите, молодой человек, или в прокуроры, в новые Вышинские? – она по каким-то только ей известным признакам догадалась, что с этими людьми можно не выбирать выражения.

– Володя хочет стать адвокатом, – поспешила ответить за сына Мария Александровна.

– Адвокатом!.. – с еще большим презрением воскликнула Анна Ивановна. – Того хлеще! Это в старину их продажной совестью называли, а теперь и этого не скажешь – продавать нечего.

– Спешу с вами согласиться, глубокоуважаемая Анна Ивановна, – с любезной улыбкой сказал Владимир, – совесть мы изжили как ненужный буржуазный пережиток ещё на стадии полной и окончательной победы социализма в одной отдельно взятой стране. Но осмелюсь заметить, что незнание законов не освобождает от ответственности за их нарушение, поэтому законы полезно знать, на всякий случай. Кроме того, на юридическом имеется достаточно обширный общий курс, а римское право – оно и в Совдепии римское право.

Вновь Анна Ивановна не нашлась с ответом, Мария Александровна лишь укоризненно покачала головой, а Олег застыл с открытым ртом – он первый раз в жизни слышал подобную крамолу.

– И ещё мне кажется, достопочтенная Анна Ивановна, что мы с вами уживёмся, – прервал Владимир затянувшуюся паузу.

– Уживаться придется вам, молодой человек, со мной, а не нам с вами, – Анна Ивановна бурно задышала.

– Как скажете, высокочтимая Анна Ивановна, как скажете, – ответил Владимир с лёгким поклоном.

Мария Александровна, чутко уловив, что Буклиева сдалась, поспешила перевести разговор на детали завтрашнего переезда сына и тонкости внутриквартирных отношений. Олег незаметно вышмыгнул из комнаты, а Владимир присел на корточки рядом с девочкой и стал с искренним интересом наблюдать за её попытками.

– Тебя как зовут? – спросил он, когда девочка в очередной раз перевернула пирамидку и стряхнула диски со штыря.

– Ануска, – ответила девочка, поднимая глаза, – а тебя?

– Меня зовут дядя Володя, – серьёзно сказал Владимир. – Пирамидку собираешь?

– Колёсики собилаю, – поправила его Аннушка.

– Не получается?

– Плёхо, – ответила девочка, вздохнув как-то по-взрослому, по-женски.

– А ты чёрное колёсико возьми, – посоветовал Владимир.

– Цойное не класивое! – воскликнула девочка.

– А красное красивое? – спросил Владимир и в его голосе неожиданно прозвучала злая нотка.

– Класное класивое! – ещё громче крикнула Аннушка.

– Без чёрного не получится. Без чёрного никак нельзя.

– Заль, – с тем же вздохом ответила девочка и опустила голову, вернувшись к своей бесконечной игре.

Вскоре Ульяшины попрощались и направились к выходу.

– Чего только не узнаешь, – задумчиво протянула Анна Ивановна, глядя им вслед, – и климат, оказывается, в Екатеринбурге плохой, и на юристов в Самаре обучают. Лучше ничего не выяснять и тем более не хлопотать, от греха подальше, от этой семейки подальше.

Глава 2. Нехорошая квартира

Относительно «семейки» Анна Ивановна была абсолютно права. В жизни семейства Буклиевых хватало всяких драм и неожиданных поворотов, о чём мы, конечно, не преминем рассказать, но всё происшедшее с ними было вполне обыденным для большинства советских семей, которым в составе трёх поколений, пусть несколько прорежённых, удалось дотянуть до 1971 года, с которого мы начали наш рассказ. Таких семей было много, и Олег, который будет постоянно присутствовать в нашем повествовании, был лишь одним из многих, вот только Аннушка мелькнет на небосводе истории яркой звёздочкой.

Ульяшины – совсем другая история. Эта семья уникальна для нашего времени, хотя нельзя сказать, что неповторима – ничто не ново под луной. Да и главный герой, в конце концов, у нас Володя Ульяшин. Он был личностью единственной в своем роде, человеком, на которого и при жизни и долго после смерти сыпались благословения одних и проклятия других. Получается, что зачинать надо с семейства Ульяшиных.

Но, с другой стороны, насытится читатель великосветскими сплетнями и отвергнет обыденность Буклиевых. Получится – после бокала Дом Периньона да редька с уксусом и нерафинированным подсолнечным маслом. Не рекомендую!

* * *

Итак, семья Буклиевых… Впрочем, давайте сразу определимся: в этой семье натуральным Буклиевым был только муж Анны Ивановны – Николай Григорьевич Буклиев, второй муж, если быть совсем точным, а вся семья относилась к роду Крюгеров. Это долгая история, и мы её по возможности полностью осветим в настоящей главе, пока же заметим, что до последних лет жизни Анна Ивановна подписывалась фамилией Крюгер-Буклиева, а на её могильном камне было выбито «Крюгер», по паспорту, к немалому удивлению Олега.

Владимир Яковлевич Крюгер, 1885 года рождения, из обрусевших немцев приснопамятной Немецкой колонии на Волге, перебрался в Самару в конце 1918 года. То было время тонкого лавирования между различными противоборствующими силами, попеременно бравшими верх в междоусобной гражданской войне, и Самара представлялась наиболее надёжным местом для устройства, если, конечно, не рассматривать авантюристические варианты эмиграции – в Париж через Стамбул или через ещё относительно открытую Финляндию, или на восток, в Харбин, куда чуть позже устремились массы российской интеллигенции и офицерства, отрезанные от западных путей. Все эти варианты совершено не рассматривались Владимиром Яковлевичем, который искренне считал себя русским человеком, да и профессия его – мостостроитель – была востребована при любых властях, так что о своём будущем он не беспокоился. Тем не менее, он покинул, если не сказать бежал, Петроград, а затем и Москву, в которую перебралось новое правительство и в которой ВЧК в полном соответствии с названием начала чрезвычайно закручивать гайки. В Самаре, находившейся тогда под властью очередного временного правительства, его бег остановился. До окончательного утверждения власти большевиков оставалось еще много месяцев, и у Владимира Яковлевича было множество возможностей перекочевать дальше на восток, в Екатеринбург или Иркутск, но он прочно осел в Самаре. Причина была банальна даже для того судьбоносного времени – любовь.

Анна Ивановна Леонтьева была молода и красива. Она незадолго до знакомства с Крюгером переехала вместе с младшим братом в Самару из Саратова. Зачем, она и сама не могла внятно объяснить даже по прошествии лет. «Это была судьба!» – сказал она внуку незадолго до смерти. Семейная легенда гласила, что Владимир Яковлевич спас Анну Ивановну от покусительств бандитов, и восхищение невинной красотой с одной стороны и благодарность за спасение этой самой невинности с другой послужили первопричиной скорого венчания.

Так ли это было на самом деле или это было только красивое предание, Олегу не суждено было выяснить. Нельзя сказать, что воспоминания о «крюгеровском» периоде жизни были в семье под запретом, но услышанные или подслушанные Олегом рассказы никак не складывались в целостную картину. Он чувствовал здесь какую-то тайну и приставал ко всем с расспросами, но бабушка предпочитала не вспоминать о своей молодости, дед Буклиев знал далеко не всё, да и на то по привычке напускал туману, отец же мог передать ему лишь легенды, в том виде, в каком они остались в его памяти по рассказам матери. И все тщательно избегали упоминать фамилию Крюгер. Всё прояснилось, когда в руки Олега попал семейный архив, но тогда спрашивать было уже не у кого. Олег, уже во взрослом возрасте, пробовал восстановить генеалогию семьи, но деревня, в которой родился его дед, была давно погребена под водами Балаковской ГЭС вместе со всеми церковными книгами и метрическими записями, старые архивы в Саратове сгорели во время гражданской войны, а из тех документов, что остались, он выяснил лишь то, что у ремесленника-краснодеревщика Леонтьева Ивана Николаевича было шесть детей, в том числе Анна и Павел, но это он знал и так.

Относительно востребованности своей специальности Владимир Яковлевич не ошибся – взрыв мостов в гражданскую войну был излюбленным методом отрыва от наседавших отрядов противника, поэтому работы хватало и в промежутках между боевыми действиями, и несколько лет после их окончания. В середине двадцатых Крюгер, измученный постоянными длительными командировками и разлуками с молодой женой, принял предложение Самарского индустриального института перейти на постоянную работу, на более спокойную, как тогда казалось, должность профессора и заведующего кафедрой. Анна Ивановна немало способствовала принятию этого решения. Нельзя сказать, что её жизнь в эти годы была пуста и неинтересна, как это представлялось новому, выходящему на авансцену поколению, не мыслящему жизнь без подвига или хотя бы без постоянной работы на благо Родины. Анна Ивановна прекрасно обходилась без этих атрибутов новой жизни, тем более что времени и так катастрофически не хватало. Не считая частых, в среднем раз в год переездов на новую квартиру и связанных с этим хлопот по устройству на новом месте, были ещё встречи с многочисленными приятельницами, посещение синематографа, чуть ли не ежедневных поэтических вечеров и шедших чередой художественных выставок, где быстротечное лето русского авангарда щедро одаривало необычными и прекрасными цветами.

Но с годами стала накапливаться какая-то неудовлетворенность и усталость от всей этой суеты, да и возраст давал себя знать – скоро тридцать, немало по тем временам. Разобравшись в своих чувствах и посоветовавшись с ближайшими подругами, Анна Ивановна чётко установила, чего ей не хватает – ребёнка. Нет, конечно, мысль о ребёнке была не нова, она вспыхнула сразу же, когда Крюгер сделал ей официальное предложение и Анна Ивановна осознала, что ничего более прекрасного и желанного она в своей жизни ещё не слышала. Но по зрелому размышлению молодые супруги пришли к выводу, что заводить ребёнка в тех условиях было, по меньшей мере, безответственно – это низшие классы могут себе позволить плодиться, как получится, не задумываясь о том, будет ли завтра у их детей крыша над головой и кусок хлеба. (Надо заметить, что Анна Ивановна совершенно искренне забыла о своем плебейском происхождении, считая, что гимназическое образование подняло её в среду интеллигенции, а замужество за дипломированным инженером лишь укрепило её в этом мнении. Соответственно и отношение её к пролетариату и крестьянству было типичным для русской интеллигенции: с одной стороны, «они такие же люди, как мы», а, с другой…. смотри выше.)

Ожидание благоприятных обстоятельств несколько затянулось, но к двадцать шестому году всё сложилось: и тоска Анны Ивановны, и кафедра Владимира Яковлевича, и осознание того прискорбного факта, что новая власть всерьёз и надолго. Но возникло новое осложнение: оказалось, что не всё так просто, что некоторые вещи не подчиняются голосу рассудка и что жизнь согласно принципу «как получится» или, как говорили в былые времена, «как Бог даст», имеет если не преимущество, то право на существование. Целый год Анна Ивановна мучила себя ожиданиями и терзаниями, извела Владимира Яковлевича чуть ли не ежедневными постельными упражнениями, но так и не добилась результата. Дело дошло до самых мрачных предположений, и лишь когда был согласован день визита к врачу, Анна Ивановна почувствовала: да, свершилось. В последний год жизни она призналась, опять-таки внуку, уже студенту, в том, о чём никогда не говорила мужу и сыну: за месяц до знаменательного события она по совету одной из своих знакомых, немолодой уже дамы, сходила в церковь и поставила свечку перед иконой. «За сорок пять лет после этого ни разу в церкви не была, а сейчас думаю, а вдруг Он есть? – сказала Анна Ивановна и добавила: – Ты уж живи так, чтобы не гневить Его, а как умру, поставь где-нибудь, осторожно, свечку на помин моей души, может быть, нам и зачтётся».

Рождение драгоценного дитяти, торжественно и несколько неразумно наречённого Рихардом, на некоторое время смирило необузданную энергию Анны Ивановны. Но уже через несколько месяцев, когда притупились первые страхи и иссякли естественные, самые простые и приятные, как стало понятно позже, материнские хлопоты, Анна Ивановна, глядя на посапывающего в колыбельке сына, начала задумываться о будущем. Время для всестороннего развития несомненно гениального ребёнка ещё не пришло, поэтому Анна Ивановна озаботилась более земной проблемой – строительством крыши над головой. Было бы явным преувеличением сказать, что Крюгеры ютились по углам, но об отдельной квартире, а уж тем более об отдельной детской комнате не приходилось даже и мечтать. С момента Великой Революции, как незадолго до рождения Рихарда стали официально именовать октябрьский переворот, и окончания победоносной гражданской войны в Самаре, как, впрочем, и по всей России, не было построено ни одного дома. Единомоментное решение жилищных проблем победившего пролетариата путём экспроприации собственности господствовавших ранее классов и максимального уплотнения квартир их прислужников – врачей, учителей, инженеров и прочего нетрудящегося элемента – давно исчерпало себя, так что даже стремительно увеличивающийся авангард пролетариата вынужден был прозябать в специальных общежитиях, в которые переделали ненужные при социализме гостиницы.

Только Анне Ивановне, бесконечно далёкой от реальной жизни, могла прийти в голову мысль начать в этих условиях строительство частного дома.

– Какой частный дом?! – в притворном ужасе схватился за голову Владимир Яковлевич, когда жена первый раз изложила ему выношенную идею. – Конечно же, кооперативный, не дом, а символ новой коммунистической кооперации, не имеющей ничего общего с выброшенной на свалку истории капиталистической кооперацией. У меня и название есть подходящее – «Кооператив красной профессуры „Красный строитель“».

– Не слишком ли много красного? – совершенно серьёзно спросила Анна Ивановна, не обращая внимания на иронический тон мужа.

– Кашу маслом не испортишь. У них не до всех с первого раза доходит.

Зря смеялся Владимир Яковлевич, полагая, что всё это лишь очередная блажь супруги, которая сама собой сойдёт на нет при столкновении с суровой действительностью. Пусть другие, умудрённые жизнью, скрупулёзно подсчитывают шансы и безнадёжно опускают руки – Анна Ивановна уже наметила цель, взяла разбег и с неотвратимостью носорога двинулась вперёд.

Начала она со своих товарок по цеху профессорских жен. Все они были в одинаковом положении: не успели ещё забыть о том, как жили до, равно страдали от недостатка квадратных метров и избытка свободного времени, которое они отныне посвятили детальному обсуждения своих планов и подготовке к вечерним атакам на супругов. Вскоре шестнадцать мужчин-камикадзе, полных самых мрачных предчувствий, поставили свои подписи под прошением в исполнительный комитет городского совета рабочих и крестьянских депутатов о разрешении на создание кооператива «Красный строитель» и строительство шестнадцатиквартирного каменного дома. Не прошло и двух лет, как разрешение было получено.

Нашлось и место, тихое и уютное, на Соборной улице, впрочем, уже давно переименованной в Кооперативную. Буквально в пятидесяти метрах от дома начинался большой архиерейский сад, в центре которого золотились маковки кафедрального собора. Он был уже приговорён и распят на прибитых к дверям крест-накрест досках, но сад, утопающий в сирени и акациях, ещё радовал жителей города. Вокруг выделенного участка на той же стороне улицы стояли похожий на теремок особняк архиерея и два больших по самарским меркам здания – архиерейские службы и семинария. С другой же стороны улицы тесно лепились маленькие, в два этажа деревянные домишки, бывший рай мещан и небогатых купцов. А поверх этих домов раскрывался вид на Волгу со снующими по ней пароходами и на низкое и оттого кажущееся очень далёким Заволжье, над которым каждый вечер разыгрывалась фантасмагория заката.

Всем было хорошо выделенное место, если бы не одна мелочь, которой, правда, прогрессивно мыслящие члены кооператива «Красный строитель» не придали тогда большого значения, – место это было церковным кладбищем. Посему, когда начали рыть фундамент, вся площадка была оцеплена огэпэушниками, пристально следившими, чтобы весь изымаемый грунт был тщательно просеян и распределён на кучки: землю в одну сторону, кости в другую, а кольца, кресты и прочее народное достояние – на разостланную рядом застиранную простыню. Окрестные старухи образовали как бы второй ряд оцепления и, не обращая внимания на крики и тычки охраны, лишь истово крестились и приговаривали: «Ох, грех, грех! Не к добру – дом на костях».

Дело было по тем временам новое, поэтому строили не так, как в далёком социалистическом будущем – сдал деньги и спокойно жди своего счастья, а по старинке. Сами составили проект, благо специалистов среди пайщиков хватало, сделали все расчёты, разметили площадку, сами закупали все материалы. Дай им волю, и рабочих бы сами наняли, но воли не дали, и пришлось смириться с бригадой из строительного управления. По очереди дежурили, следили, чтобы рабочие не халтурили, не воровали, а по воскресениям сами, подобрав животы и натужно покрякивая, брались за тачки, лопаты, молотки, так что даже попали в один из выпусков кинохроники, где всё это почему-то обозвали коммунистическим субботником.

Анна Ивановна добилась, чтобы ей единственной, как инициатору проекта, было предоставлено право самой выбрать квартиру без прихотей слепого жребия. Не обошлось, конечно, без интриг, без сепаратных переговоров, оговоров и сговоров, куда там политикам с их играми с коллективной безопасностью в преддверии Второй Мировой войны. И в отличие от политиков Анна Ивановна получила то, к чему стремилась: квартиру в первом подъезде (жить во втором подъезде пусть и двухподъездного дома она не смогла бы) на третьем этаже (первый и последний отпадали сразу, а из окон второго вид на Волгу загораживали деревья, которые, впрочем, ещё не были посажены) с внутренней стороны (так теплее – Анна Ивановна проявляла иногда удивительную прагматичность).

И сама квартира была уютной и удобной на загляденье. Через двойные входные двери вы попадали в прихожую, достаточно большую, чтобы разместить в ней старинную вешалку с полкой для шляп, именно для шляп, а не картузов, с отделениями для зонтиков, перчаток, ботинок и галош. Первая дверь направо вела в ватерклозет, что по советским понятиям того времени граничило с вызывающей роскошью. Вторая дверь вела на кухню, небольшую, метров в семь, но в те годы кухни использовались по прямому назначению, для приготовления пищи, и не служили основным местом пребывания всей семьи. Даже есть было принято в столовой, не говоря уже о посиделках с друзьями. Кухня была царством хозяйки, и для одной Анны Ивановны места там было предостаточно. Тем более что и мебели на кухни почти никакой не было, лишь небольшой разделочный стол, столик для керосинки и шкафчик для посуды. Холодильников тогда не было, и его роль выполнял большой ящик на балконе при кухне. Главным атрибутом была кухонная плита с двумя конфорками и духовкой, для удовлетворения ненасытных потребностей которой и были выстроены во дворе огромные дровяные сараи. Кому-то это покажется диким варварством, но автор позволит себе указать этим снобам, что в России нельзя зарекаться не только от сумы и от тюрьмы, но и от «буржуйки». И окончательно добило бы этих снобов посещение ванной комнаты в крюгеровской квартире. Это вам даже не тёплый ватерклозет! Дело не в огромной, по тем меркам, ванной, а в блестящем медном агрегате, стоявшем рядом. Шестью берёзовыми полешками этот агрегат доводился до красного каления, а восемьдесят литров воды – до состояния крутого кипятка. Для душа такая вода, конечно, не подходит, но на такой случай человечество изобрело шайки. А в качестве компенсации за это мелкое неудобство вы имели все прелести русской бани в одной отдельно взятой ванной.

Выйдя из ванной комнаты и пройдя через кухню, вы возвращаетесь назад в прихожую. Дверь напротив входной вела в уже описанную нами в первой главе комнату, в которой у Крюгеров была спальная и по совместительству кабинет Владимира Яковлевича. Слева от прихожей была гостиная, комната чуть побольше спальной, с одним широким окном и дверью на второй балкон, на котором в тихие вечера Анна Ивановна любила пить чай, любуясь закатом за Волгой. Главным украшением гостиной была печь-голландка с бело-синими изразцами. Где Владимир Яковлевич ухитрился достать комплект этих ещё дореволюционных изразцов, осталось тайной, но то, что они были произведены до революции, несомненно. На каждом изразце была изображена жанровая сценка, и выстроенные в ряд они представляли небольшую историю весьма фривольного содержания. Анна Ивановна никогда особо не вглядывалась в эти картинки, воспринимая всю эту красоту в целом, но через несколько лет, заметив, что подросший Рихард проводит у печки слишком много времени, вгляделась и схватилась за голову. Хотела даже закрасить, еле отговорили.

Ещё в гостиной висела большая, сантиметров шестьдесят на девяносто, старинная немецкая гравюра «Madonna mit dem Christuskinde», заключённая под стекло в тяжёлой гладкого дерева раме. Многочисленные приятельницы Анны Ивановны почтительно именовали её Крюгеровской Мадонной, и Олег в детстве думал, что Крюгер – это фамилия художника, и лишь потом понял, что это единственная уцелевшая семейная реликвия Крюгеров. Напротив картины лаково чернело пианино «Блютнер» с двумя начищенными до блеска подсвечниками, прикреплёнными к передней деке. Пианино предназначалось, естественно, Рихарду, но тот испытывал какой-то мистический ужас перед инструментом – когда открывали крышку и ставили ноты на пюпитр, пианино вдруг превращалось в толстого злобного карлика, который сверкал глазами, скалил зубы и топал маленькими ножками, одетыми в золотые башмаки.

Хорошо ещё, что у Рихарда было место, куда он мог скрыться от этого мучителя маленьких детей – у него была своя комната, ещё одна неслыханная роскошь. Попасть в детскую можно было через гостиную. Это была самая маленькая комната в квартире, но не такая маленькая, чтобы при необходимости в ней нельзя было с некоторым даже комфортом разместить целую семью.

Но всё это будет позже, а пока шёл 1935 год, и погожим сентябрьским днём они всем кооперативом справили новоселье, составив длинный стол во дворе их дома, и Анна Ивановна, сидя за столом в окружении столь любезных её сердцу соседей, просто физически ощутила, как на неё накатывает вторая волна простого женского счастья. И сама она была ещё хоть куда, красивая, с приятной округлостью форм сорокалетняя женщина, и муж другим на зависть – видный, весёлый и с солидным положением, и подросший сын, с которым уже можно было выйти в гости и который вот-вот уже должен был начать радовать материнское сердце феноменальными успехами в учёбе, и прекрасный дом, и будущая дача на берегу Волги чуть выше города у подошвы Жигулевских гор, под которую уже были выделены и даже огорожены тридцать соток дубовой рощи в дачном кооперативе «Победа Октября». Поистине, бабье лето, прекрасное, но недолговечное.

Пролетело чуть более года, как всё пошло наперекосяк. Открылись какие-то женские болезни. Любимый сын если и демонстрировал что-нибудь феноменальное, так только лень. С видом мученика он ежедневно по часу барабанил по клавишам Блютнера, каждым аккордом подтверждая полное отсутствие слуха. Учительница немецкого языка – тогда по счастью все учили немецкий язык – лишь разводила руками в недоумении от его среднерусского выговора: «Рихард. Крюгер. Не понимаю!» Пробовали говорить дома по-немецки, но добились лишь того, что добавили ещё один пункт в грядущем обвинении Владимира Яковлевича.

Но главной бедой был муж – Крюгер загрустил и, как бы подтверждая свой тезис о том, что он стал натуральным русаком, загрустил в исконно русской манере, попросту говоря, запил. Многое в этой тоске вытекало из обычной трагедии мужчины среднего возраста. То, что радовало Анну Ивановну, вдыхало в неё новые жизненные силы, почему-то совсем не грело Владимира Яковлевича, всё это относилось к уже свершённому и во всей беспощадности вставал вопрос: «А что же дальше?» Предопределенность этого «дальше» и была первопричиной всего. Крюгер никогда не ждал от власти большевиков ничего хорошего. Быть может, годы нэпа дали быстротечную призрачную иллюзию, но после дела Промпартии, ареста Чаянова и Кондратьева, с которыми Крюгер был даже шапочно знаком в прошлой жизни, всё стало на свои места, вопрос был только во времени. Рождение сына, строительство дома на несколько лет притушили эти мысли, но к тридцать седьмому году не осталось уже ничего, кроме этих мыслей. Анна Ивановна ещё летела вперед, заставляя себя не замечать происходящего вокруг, пыталась растормошить мужа, взбодрить его, призывала начать строить дачу – ничто так не увлекает мужчину, как строительство дома! – не принимала никаких отговорок, пока, наконец, Крюгер без всяких экивоков не отрубил коротко: «Не успею!» – и она упала на землю. Временами казалось, что Владимир Яковлевич нарочно нарывается. На работе его выходки терпели, просто некем было заменить, да и на лекциях он, верный своим принципам, собирался, читал, конечно, без прежнего блеска, без шуточек, но с профессиональной точки зрения безупречно. Его анекдоты за столом, а Владимир Яковлевич любил застолье, становились всё злее, так что гости начинали испуганно переглядываться, и Анне Ивановне пришлось резко сократить количество встреч с друзьями, даже ближайшими, ведь кому и доносить, как не ближайшему другу.

Их забрали всех вместе, в одну ночь, шестнадцать мужчин, по одному из каждой квартиры их дома, всех, осторожных и бесшабашных, русских, евреев и немцев, членов ВКП(б) и беспартийных – высшая справедливость потому высшая, что человеку не понять.

Ждали, каждую ночь ждали, пока не забрезжит рассвет. Владимир Яковлевич всё больше молчал, курил, да раз в час, под приглушённый бой часов, опрокидывал стопку водки. Анна Ивановна пробовала что-то рассказывать – последние новости, разговоры с подругами, но всё как-то само собой сходилось к одному, и она испуганно осекалась.

В ту ночь всё было как обычно. Правда, сама ночь была не обычной – новогодней. Новый Год не нёс никакой идеологической нагрузки, разве что повод для рапортов о трудовых свершениях, поэтому власть не считала его за праздник и никак не выделяла эту ночь из череды других ночей, вынужденных промежутков между трудовыми буднями. Тем более эта ночь не была исключением для «слуг народа», неустанно трудившихся на благо Родины.

Тихий шелест покрышек нескольких воронков, подъехавших к дому, разнёсся лязганьем танковой колонны, дверь в подъезд каркнула кладбищенским вороном. Топот множества ног по лестнице равно убывал по мере движения вверх, всё четко, как развод караула, никого не пропустили. Одновременный стук в восемь дверей прозвучал как погребальный звон.

Анна Ивановна не посмотрела в окно, не спросила, кто стучит в неурочный час, она покорно открыла дверь. Её молча отстранили в сторону и прошли в гостиную, оставляя грязные следы от сапог на ковре.

– Крюгер Владимир Яковлевич, – без интонации, простая констатация.

– Да, – ответил Владимир Яковлевич, вставая и автоматически шаря рукой чуть пониже шеи, проверяя, ровно ли сидит галстук.

– Вы арестованы, – столь же безлико.

– Да-да, я понимаю, – ответил Крюгер, озираясь вокруг.

«Господи, я же без галстука, совсем забыл, что уже оделся „на выход“, – думал он, – но где же свитер? Без свитера туда никак нельзя. Только что здесь был. Ах, да, вот он, сам же и положил на сиденье кресла, чтобы спину погреть. Напоследок».

Вместе со свитером Владимир Яковлевич обрёл душевное спокойствие. Он стоял, расправив плечи, и смотрел на Анну Ивановну, замершую в дверях гостиной с прижатыми к груди руками. И она смотрела на него, впитывала его, запоминала на всю оставшуюся ей долгую жизнь таким, каким он был сейчас, в полный рост, красивым, гордым и спокойным.

– Прощайтесь.

– Мы целый год прощаемся.

Владимиру Яковлевичу показалось, что он сказал это. На самом деле он лишь пожал плечами.

– Погодите, погодите! – вскрикнула Анна Ивановна, всплеснув руками. – Сына разбужу! – и бросилась в детскую.

– Позволите? – спросил Владимир Яковлевич, оставшись один.

Ему опять только показалось, что он спросил. Не дожидаясь ответа, он подошёл к столу, налил стопку водки, выпил, закурил папиросу. Перехватил подозрительный, осуждающий взгляд начальника, устремлённый на стоящую на столе небольшую, полутораметровую ёлку, добытую с превеликим трудом и красиво убранную Анной Ивановной, несмотря ни на что.

– Для сына, старинный обычай, – сказал Владимир Яковлевич и, рассердившись сам на себя за несколько извиняющийся тон, добавил с вызовом, – немецкий.

На пороге комнаты, подталкиваемый матерью, появился Рихард, взлохмаченный со сна, щурящий глаза от яркого света, в длинной ночной рубашке.

– Такие вот дела, Ричи, – сказал ему отец.

– Ты что, тоже враг? – спросил Рихард, оглядывая исподлобья комнату.

«Вот так! – подумал Крюгер. – Интересно, что за мысли там, в этой маленькой головке? Что там остаётся от всей этой истерии в школе, от всех этих фильмов с вредителями, которые они готовы смотреть бессчётное число раз, от всех разговоров взрослых, которые считают, что дети их не понимают?»

Владимир Яковлевич очень удивился бы, если бы узнал, что единственное, что чувствовал сейчас его сын, был стыд. «Выволокли перед чужими людьми в ночной рубашке! Как девчонку. Никогда больше не надену!» Лишь приняв это твёрдое решение, Рихард позволил себе отдаться другим чувствам и бросился к отцу.

От отца пахло водкой, табаком, а от длинного свитера, в который уткнулся лицом Рихард, отдавало ароматом прелых листьев, которые они сгребали с отцом на даче по осени, и дымом костра, который они там жгли. С годами образ отца поблёк, стёрся, но запах остался. Самые счастливые, беспричинно счастливые минуты своей жизни Рихард переживал у костра, в лесу, осенью, неспешно выпивая и попыхивая папиросой. Ни он сам и никто из его друзей не могли объяснить, почему на таком привале он иногда резко обрывал свой смех, грустнел, а то и свирепел, до драки. Это сладкое море счастья губила маленькая капля дёгтя, дёгтя для смазки сапог.

Когда увели Владимира Яковлевича, Анна Ивановна выскочила на балкон со стороны двора и, провожая взглядом мужа, успела краем глаза заметить, что и на других балконах на фоне снега и изморози чернеют лица женщин, также провожающих глазами мужей. По мере того, как спины мужчин скрывались за углом дома, женщины перебегали на противоположные балконы, и вот они все собрались на другой стороне дома, и каждая ловила взгляд своего, последний взгляд, последний поворот головы, последний кивок на ступеньке тюремного ящика на колёсах, который как Молох жадно загребал свои жертвы.

Когда улица опустела, Анна Ивановна вернулась в квартиру, зачем-то обошла все комнаты, зябко кутаясь в шаль, поправила на сыне сползшее одеяло, потом сама прилегла на кровать.

«Я сегодня не засну», – подумала она и неожиданно заснула, так крепко и спокойно, как ни разу за последний год.

Так сбылись мрачные предчувствия «красных строителей», когда Анна Ивановна затевала строительство этого дома. Жили бы в разных местах, глядишь, мимо кого-нибудь и пронесло бы. И пророчество окрестных старух о доме на костях добавило страданий сверх статистики – ни один не вернулся, даже странно. Волна террора шла на убыль, уже не было в органах прежней ретивости, даже обыск так и не сделали, даже никого из членов семей не арестовали, даже не тыкали в нос вражеским происхождением, до поры до времени. И с арестованными обошлись вполне гуманно для того времени. Владимир Яковлевич, не геройствуя, быстро признался, что он входил в состав белогвардейской троцкистской организации в числе пятнадцати других преподавателей институтов города, что в своих лекциях он давал студентам заведомо ложные буржуазные формулы расчётов, которые приводили к большому перерасходу материалов и тем самым к подрыву экономики страны, в то же время в разработанные им проекты по строительству мостов он вносил ошибки, которые должны были привести к их разрушению. Против последнего обвинения Владимир Яковлевич из профессиональной гордости вяло возражал, но ему напомнили, что один мост действительно рухнул через два года после строительства, и по этому делу уже осуждены две группы вредителей. Первая, комсомольско-молодёжная, решила побить рекорд харьковских товарищей, ещё сильнее снизить содержание цемента в бетоне и увеличить скорость заливки. Эти отделались детскими пятилетними сроками, потому что, во-первых, рекорд они таки установили и были поставлены в пример для подражания всей стране, а, во-вторых, часть сэкономленного цемента они продали на сторону и деньги пропили, что немедленно переквалифицировало дело из политического в бытовое. Второй группе, состоящей из инженеров, повезло гораздо меньше: они подавляли инициативу молодёжи, искусственно затягивали строительство, заваливали вышестоящие организации протестующими письмами, в общем, были виноваты во всём, потому что кто-то же должен был ответить за всё.

– Они поначалу тоже всё отрицали, – сказал следователь Крюгеру, – знаете, чем это для них кончилось?

– Догадываюсь, – ответил Владимир Яковлевич и немедленно подписал признание. Некоторая заминка случилась также с пунктом о том, что всё перечисленное Крюгер делал по заданию японской разведки.

– Почему японской? – с некоторой даже обидой спросил Владимир Яковлевич. – Я полагаю, что немецкая будет более уместна.

– У нас по немецкой и так план на четырнадцать процентов перевыполнен.

Ответ следователя не оставлял простора для увиливаний.

Приговор был мягким, так показалось Анне Ивановне, десять лет без права переписки. Расстреляли Владимира Яковлевича 15 февраля, на сорок пятый день ареста, на следующий день после вынесения приговора, но Анна Ивановна никогда не узнала об этом. Через полтора года её вызвали в районный отдел ЗАГС и молча сунули в руки маленький, меньше почтовой открытки, клочок бумаги, свидетельство о смерти Крюгера Владимира Яковлевича, 54-х лет. В графе «место смерти» стоял прочерк, в графе «причина смерти» – то же. Причина смерти – жизнь.

Прошло ещё двадцать лет, и так же молча ей протянули ещё одну бумагу, чуть побольше, в половину листа. «…за отсутствием состава преступления…» Банальная история. Автор предупреждал.

Глава 3. Бои местного значения

Через два месяца после ареста Крюгера, прошедших в напрасных хлопотах и стоянии в очередях с передачами, Анна Ивановна вдруг осознала, что осталась без средств к существованию. Более того, от старой жизни остались долги. Конечно, кредиторы проходили по одному делу с Крюгером, и человек менее щепетильный, чем Анна Ивановна, вполне мог счесть это достаточным основанием для всеобщего прощения. Но она относилась к своим долгам столь же серьёзно, сколь легкомысленно к деньгам как таковым, их Анна Ивановна могла тратить с поразительной беспечностью и в любом количестве. Пришлось продать дачный участок и кое-какие колечки и брошки и, наконец, задуматься о поисках работы. Дело тут было не только в деньгах. Пока Анна Ивановна была мужней женой, никого особо не интересовало, работает она или нет. Но с арестом мужа она сразу превратилась в злостную тунеядку, самим своим существованием покушавшуюся на основополагающий догмат власти о категорически-императивной связи между работой и пропитанием.

Нельзя сказать, чтобы Анна Ивановна никогда в жизни не работала. Был у неё в молодости, естественно, до замужества, незначительный эпизод. Его непродолжительность никак нельзя поставить Анне Ивановне в вину, потому что в те годы из-за хаоса революции и гражданской войны работу не могли найти даже те, кто очень к этому стремились. Эпизод этот был связан с работой в городском архиве, работе хоть и пыльной в прямом смысле этого слова, но не требовавшей специальных знаний, а лишь известной аккуратности и сносного образования в объёме гимназического курса – в самый раз для Анны Ивановны. И так случилось, что по прошествии двадцати лет Анна Ивановна столкнулась на улице со своим бывшим сослуживцем Пашей Воскобойниковым, в те далекие годы ещё сравнительно молодым делопроизводителем. Оный господин был тогда слегка влюблён в неё, а она отчаянно кокетничала с ним, стреляя глазками поверх папок с документами, в общем, у них остались милейшие воспоминания друг о друге. Паша внимательно выслушал её, немедленно забыл об аресте мужа и помог устроиться на работу в тех же самых архивах, за тем же самым столом. Помог и даже не помыслил попросить чего-нибудь взамен. Не удивительно, что с такими жизненными принципами господин Воскобойников при большевиках двадцать лет просидел на одном месте.

Так, обретя надёжный статус совслужащей, Анна Ивановна тихо и незаметно дожила до начала войны. Неприятности не заставили себя ждать. Органы усилили бдительность и уже за одну фамилию «вычистили» Анну Ивановну из архивов. Едва она успела устроиться на работу в общество слепых, где потенциальная шпионка и коллаборационистка могла нанести минимальный вред обороноспособности государства, как свалилась новая напасть. Один за другим стали прибывать эшелоны с оборудованием эвакуируемых из западных областей заводов в сопровождении особо ценных работников. Тогда же было принято решение о превращении Куйбышева[3] в резервную столицу[4], и в город на Волге стали срочно перебираться многочисленные столичные учреждения.

Самара и раньше не была обделена посещениями и даже длительным проживанием знаменитых людей, о некоторых до сих пор напоминают мемориальные доски, память о других сохранила людская молва. Приятно, прогуливаясь по улочкам старого города, осознавать, что «Похождения бравого солдата Швейка» зачинались не в пражском кабачке под кружечку пльзеньского, а вот в этом маленьком домишке под бутылочку жигулевского. Да что там говорить, сам вождь мирового пролетариата дольше, чем в Самаре, проживал только в Симбирске, по малолетству, да в Москве, по производственной необходимости; колыбель революции Санкт-Петербург – Петербург – Петроград – Ленинград – Санкт-Петербург делит в этом списке непризовое четвертое место с селом Шушенское Красноярского края. И в описываемое время Анна Ивановна, гуляя с сыном около драматического театра, в двух кварталах от их дома, частенько нос к носу сталкивалась с Георгием Димитровым, восстанавливавшим в Куйбышеве силы после нашумевшей схватки с Герингом из-за пожара в рейхстаге. Но с началом великого переселения количество всенародно известных лиц в городе возросло в сотни раз. Построили даже подземный бункер для Самого, под зданием обкома партии, рядом с драматическим театром, около которого так любила прогуливаться Анна Ивановна. На это, конечно, можно было бы не обращать внимания, вот только всей этой орде надо было где-то жить.

Проблема решалась с присущей большевикам простотой и решительностью: однажды сентябрьским вечером в квартире появились уже знакомые люди в сапогах и потребовали немедленно очистить жилплощадь. Анна Ивановна, не задумываясь о последствиях, решительно отказалась. Ей предъявляли ордера и постановления, ей строго указывали, ей напоминали, ей угрожали – она стояла на своём. Когда пришедшим всё это надоело, то двое по команде третьего, старшего, подхватили Анну Ивановну и поволокли к входной двери. Не на ту напали! Она исхитрилась, согнувшись в дугу, упереться руками и ногами в дверные косяки и в такой позе выдержала все попытки экспроприаторов выпихнуть её вон. Да и что могли сделать эти служаки с женщиной, борющейся за свою жизнь? В голове у Анны Ивановны пульсировала лишь одна мысль, что если сейчас её выкинут на улицу, то это будет конец, это смерть ей и детдом для сына. Эта мысль удесятеряла крик Анны Ивановны – она на протяжении всей этой схватки ещё и кричала, кричала так, что звенели стёкла в доме, что редкие прохожие на улице вздрагивали и, втянув голову в плечи, старались побыстрее прошмыгнуть мимо. Она кричала, что это её квартира, что её из неё только вынесут, что сама она никуда отсюда не уйдёт и, если придётся, будет жить с сыном в ванной. Служаки отступили. Анна Ивановна отстояла половину гостиной.

Теперь в бывшей детской жили заместитель министра нефтяной промышленности с женой, в бывшей спальной – секретарь парткома эвакуированного шарикоподшипникового завода Занозкин с женой и двумя детьми-старшеклассниками. Гостиную разгородили на две половины шторами, снятыми с окон экспроприированных комнат, и псевдояпонскими ширмами. В одной, изолированной, по выражению Анны Ивановны, располагались она с сыном, в другой, проходной, обретался солист Большого театра, тенор, не из самых известных. С ним Анна Ивановна ещё как-то мирилась – молодой весёлый человек, а что сильно пьёт и женский пол дюже любит, так это профессия у него такая. Но остальных своих жильцов-мужчин люто ненавидела: «Номенклатура! И за что мне такое счастье? Вот к Марии Викторовне Лёвочкиной Илья Эренбург вселился – известный писатель, недавно из Парижа, сюда, как человек, с чемоданом денег приехал».

Впрочем, замминистра через полгода вернулся обратно в Москву, а тенор перебрался к одной из своих пассий. Но власти уже рассматривали квартиру Анны Ивановны как свою законную собственность и превратили её в какую-то гостиницу, в проходной двор, не давая драгоценной жилплощади ни одного дня постоять под паром. Лишь семья Занозкиных продолжала жить в бывшей спальной, ежечасно, на протяжении тридцати лет, напоминая о том, что нет ничего более постоянного, чем временное. И ещё в одной вечной истине убедилась Анна Ивановна – что всё познается в сравнении. Что постоянные жильцы, пусть и номенклатурные, всё же лучше, чем череда временных. С постоянными хоть как-то налаживался быт, утрясалась очерёдность пользования ванной, приготовления пищи, уборки кухни и коридора («Я им не домработница!» – восклицала частенько Анна Ивановна, но не выдерживала характер, бралась за швабру и начинала яростно драить полы). А с временных какой спрос? И вся интеллигентность не в счёт, если такой временный вдруг зачитается газетой в туалете, а ты пританцовывай в очереди. Опять же с номенклатуры и прямая выгода – с паршивой овцы хоть шерсти клок, а тут дров не напасёшься на общие печи – так привезут, для себя, а получается, для всех, или мешок картошки кинут с барского плеча, к картошке ещё луку да масла чуток – и можно жить.

Через год хлопот Анна Ивановна отвоевала вторую половину гостиной, чему немало способствовало отсутствие охотников на проходную полукомнату. Эта маленькая победа совпала по времени с появлением в квартире Николая Григорьевича Буклиева. За месяц до этого Николай Григорьевич, пятидесятилетний, крепкий ещё мужчина, свободный от брачных уз, беспартийный и невоеннообязанный, следовал себе спокойно на поезде к месту назначения на новую службу. И угораздило его в Уфе, во время похода на станцию за кипятком, подхватить брюшной тиф, так что к Куйбышеву он уже метался в жару и перестал узнавать попутчиков. Его сняли с поезда вместе со всем накопленным за долгую жизнь имуществом, умещавшимся в двух вполне приличных чемоданах, и поместили в местную железнодорожную больницу, носящую, естественно, имя железного наркома Кагановича. Там заразу быстро истребили и немедленно выписали пациента, так как коек катастрофически не хватало. Когда Николай Григорьевич явился в своё управление, чтобы оформить документы для «продолжения следования к месту назначения», с ним случился обморок, и властям пришлось поместить его до полного выздоровления в бывшую детскую в квартире Анны Ивановны, так кстати только что освободившуюся.

«Вот – приличный человек, его бы только подкормить да заставить сбрить эти кошмарные квадратные усики», – разглядывая нового постояльца, подумала Анна Ивановна, уже несколько свыкшаяся с их бесконечной чередой. Несмотря на это, мысль была необычной и удивила саму Анну Ивановну, подтолкнув её к углублённому самокопанию в поисках скрытых источников этой мысли. Разобравшись в себе и выработав план, Анна Ивановна приступила к его последовательному претворению в жизнь.

Конечно, если бы не простительная слабость Николая Григорьевича после болезни, он бы отбил все наскоки Анны Ивановны ещё на дальних подступах, как отбивался все предыдущие годы от покушений на его холостяцкий статус. А тут – разлимонился, рассиропился, раскис, по образному выражению героя чеховской шутки «Медведь» в исполнении народного артиста республики, орденоносца Михаила Жарова. Впрочем, этого Николай Григорьевич знать не мог, потому что никогда не посещал синематограф, считая это пустым времяпрепровождением. Это обстоятельство немного расстроило Анну Ивановну, так как поход в кинотеатр занимал важное место в её плане из-за темноты обстановки и естественной близости объекта притязаний.

Поначалу Анна Ивановна вытянула из Николая Григорьевича всю подноготную его жизни, в чём ей немало способствовал крепкий, хотя и морковный, чай и заветная, ещё довоенная баночка вишнёвого варенья. Происхождение Буклиева из семьи лесного инспектора Пермской области, а также то, что два его брата занимались научной деятельностью на естественнонаучных факультетах Московского университета, весьма обрадовало Анну Ивановну – приличного человека сразу видно! С образованием самого Николая Григорьевича дело обстояло намного хуже – Московская Сельскохозяйственная академия.

– Имени Тимерзяева, депутата Балтики? – на всякий случай уточнила Анна Ивановна.

– Сейчас – имени Тимирязева. Тимерзяев – это изобретение Маяковского, «лучшего, талантливейшего поэта Советской эпохи». Относительно депутата Балтики ничего определённого сказать не могу, но вполне допускаю – Климент Аркадьевич к концу жизни впал в полный маразм. (Тут-то и стало ясно, что Буклиев никогда не посещал синематограф, считая это пустым времяпрепровождением.)

Тон, которым была сказана эта фраза, умилил Анну Ивановну, повеяло родным, крюгеровским, она даже почти простила Николаю Григорьевичу сомнительное образование. Ну, не любила она агрономов, всю свою жизнь не любила, они располагались в самом низу социальной лестницы, даже ниже фельдшеров, в непосредственной близости от крестьян, а там рукой подать и до пролетариата. Впрочем, быстро выяснилось, что последние десять лет, сразу после окончательной победы социализма в деревне, Буклиев работал по строительству, заблаговременно приобретя смежную специальность грунтоведа. А строителей, особенно, мостостроителей, Анна Ивановна очень уважала.

Обработка Николая Григорьевича шла полным ходом. Тут главное было – не затягивать, не допустить до полного морального и физического выздоровления. Разморённый заботливым обхождением хозяйки, Буклиев стал задумываться, что он уже не мальчик, что жизнь «перекати-поле» стала немного утомлять, пора остановиться, пустить корни, а тут всё так удачно складывается: и хозяйка – женщина ещё весьма аппетитная и домовитая (надо же так ошибиться! – это восклицание автора относится, конечно, к домовитости); и жилплощадь имеется; и город приятный во всех отношениях; и сынок у хозяйки есть, на кого можно переключить подчас назойливое женское внимание. Так что первый полноценный выход в город закончился для Николая Григорьевича визитом в ЗАГС, где он установленным порядком оформил брак с гражданкой Крюгер Анной Ивановной.

Но не замужество было главной целью Анны Ивановны, и даже не восстановление контроля над большей частью квартиры, что в приоритете целей превалировало, конечно, над замужеством как таковым. Венцом плана было свидетельство об усыновлении Рихарда Николаем Григорьевичем, выданное незадолго до его шестнадцатилетия. На основании этого документа Рихард Владимирович Крюгер, немец, превратился во Владимира Николаевича Буклиева, русского, что и было зафиксировано в новом свидетельстве о рождении, и сразу вслед за этим в паспорте.

К удивлению Анны Ивановны, долгие месяцы медлившей с проведением окончательной операции, ходившей вокруг да около и всё опасавшейся неосторожным словом похоронить труды долгих усилий, Буклиев согласился легко и сразу. Более того, он признался, что и сам подумывал об усыновлении, но не рискнул предложить это Анне Ивановне, из этических соображений, по его выражению. Конечно, эта мысль проистекала не из какой-то особенной любви Буклиева к пасынку, просто это был вполне разумный путь облегчить парню жизнь в будущем, а это стоило пустой бумажки. Надо признать, что первое мнение Анны Ивановны о супруге было безошибочным.

Свежеокрещённый Володя, в девичестве Рихард, совсем отбился от рук. Сказать, что он учился, было бы сильным преувеличением, но хорошая память позволяла ему балансировать на грани оценок между «весьма посредственно» и «посредственно» и переваливать из класса в класс. Связался с компанией отпетых хулиганов, впрочем, мамаши некоторых из этих мальчиков раздражённо высказывали Анне Ивановне, что как раз Гарри (почему Гарри – об этом позже) является тем самым отпетым хулиганом, а их детки совсем наоборот и подпали под влияние. Кто уж там подпал под влияние, судить мы не берёмся, но участковый навещал всех в равной степени. К шестнадцати годам Володя уже вовсю курил, особо не таясь, и, как подозревала Анна Ивановна, выпивал, но пока без безобразий. Единственным, кого хоть чуть-чуть слушался Володя, был отчим, да и то потому, что Николай Григорьевич пару раз всыпал ему по первое число, втайне, естественно, от Анны Ивановны. К чести Володи надо заметить, что он не побежал жаловаться матери, а в глубине души даже зауважал отчима, который, несмотря на возраст, на удивление легко отбил пару коварных ударов, обычно беспроигрышных в уличных баталиях, и в ответ наглядно продемонстрировал свою пару приёмчиков, не джентльменских, но эффективных.

«И в кого он такой пошёл?» – печально думала Анна Ивановна, зашивая очередную прореху на одежде сына. Конечно, ответ бы легко нашёлся, если бы в свое время Владимир Яковлевич был более правдив и подробен в описании своей студенческой молодости. Ах, Петербург начала века!.. Но оставим в покое молодость Владимира Яковлевича, а то так слово за слово дойдём до его родителей, дедов и прадедов, углубимся в мир домыслов и догадок, что совершенно ни к чему в нашей правдивой истории.

То же относится и к прошлому Николая Григорьевича. Удивительно, какие скрытные мужья попадались Анне Ивановне! Но если у Крюгера покров тайны был наброшен лишь на относительно небольшой, всего лишь десятилетний, период, то с Буклиевым создавалось полное впечатление, что вот мать, взяв его за руку, повела первый раз в гимназию, а привела неожиданно в бывшую детскую квартиры Анны Ивановны, совершенно измождённого и с противными квадратными усиками. Под старость он начал проговариваться, особенно в беседах с Олегом, но всё равно целостной картины не складывалось. Что он делал в течение года в Гейдельберге незадолго до начала Первой Мировой войны? И почему открещивался от знания немецкого языка, сказав как-то, что предпочитает французский? При этом в личном листке по учету кадров указывал, что знает лишь английский в объёме перевода технической литературы со словарем? Этому Олег поверил, потому что классе в третьем, когда у него возникли проблемы в школе, дед Буклиев несколько вечеров позанимался с ним английским. На уроке Олег воспроизвел несколько вбитых в него фраз, так учительница сделала ему замечание, что есть тайком булочки на уроке нельзя, а если уж случился такой казус, то при обращении учителя надо сначала прожевать, а потом отвечать чётко и понятно. На этом домашние уроки прекратились. Или взять высказывания Буклиева о некоторых исторических персонажах, наводящих на мысль о личном с ними знакомстве, о том же Тимирязеве Клименте Аркадьевиче, депутате Балтики. Или о Блюмкине. После коллективного, всем классом, просмотра фильма «Шестое июля», Олег, которому было лет двенадцать-тринадцать, поспешил поделиться с дедом и бабушкой возмущением предательским ударом левых эсеров в спину молодой Советской республики.

– Этот Блюмкин был редкая сволочь, – поддержал его возмущение Николай Григорьевич, обращаясь больше к Анне Ивановне, – сидел в ресторане и смертные приговоры подписывал. А потом пьяный по Москве в открытом автомобиле катался, весь в черной коже и с маузером в руке на отлёте.

– И правильно его расстреляли! – вынес приговор Олег.

Анна Ивановна и Николай Григорьевич лишь покачали головами с укоризной на такую кровожадность.

– И что же, в этой фильме так прямо и показывают, как людей расстреливают? – осторожно спросил Николай Григорьевич.

– Нет, – отмахнулся Олег, – но это и так ясно.

– Сообразительная молодёжь пошла! – усмехнулся Николай Григорьевич, вновь поворачиваясь к Анне Ивановне. – Всё ей ясно! Блюмкин вон трудился ещё лет пятнадцать, не покладая рук, а так ничего и не понял.

«Заливает», – подумал Олег и спросил, продолжая экзамен:

– А вот там женщина ещё была, противная такая, с поджатыми губами, в кожаной куртке…

– Ну, если в кожаной куртке, тогда, наверно, Спиридонова, – вставил Николай Григорьевич, которого всё больше забавлял этот разговор.

– Вот-вот, Спиридонова! – подтвердил Олег.

– Мария э-э-э Александровна, если не ошибаюсь, – уточнил Николай Григорьевич.

– Наверно, – отмахнулся Олег от несущественных деталей, – но уж её-то точно?!

– Кошмар! – воскликнул Николай Григорьевич, обхватив голову руками. – И ведь такие мальчишки, года на три-четыре постарше, с такими вот мыслями командовали в гражданскую полками!

– Нет, дед, ты мне скажи! – теребил его Олег.

– Да выпустили её почти сразу. Милые бранятся – только тешатся, – пояснил Николай Григорьевич, уловив недоверчивость во взоре внука, но недоверчивость не исчезла, и Буклиев, поставив жирную точку: – одна шайка! – вновь повернулся в Анне Ивановне. – К вопросу о Спиридоновой. Мальчишки, конечно, в гражданскую покуролесили, но до женщин им далеко. Самые жестокие и злобные – это были женщины! Фурии, одно слово. Всякие там Спиридоновы, Рейснер, Коллонтай…

– Посол Советского Союза, – напомнил о своем присутствии Олег.

– Политическая грамотность подрастающего поколения просто поражает! – всплеснул руками Николай Григорьевич. – Я в его возрасте таких слов не знал! Кстати о Коллонтай. Что она с матроснёй вытворяла…

Но тут Анна Ивановна яростно замахала руками, выпроваживая внука. А сама устроилась поудобнее, потому что если уж Николая Григорьевича «понесло», то надолго и с подробностями явно не для детских ушей.

Но такое случалась редко даже в либеральные шестидесятые годы, даже в старости. Что уж говорить о сороковых – о своей прошлой жизни, включая невинные детские годы, и о своих мыслях, кроме погоды, да и то без увязки с видами на очередной рекордный урожай, Николай Григорьевич молчал как партизан. На работе он говорил о работе да иногда, для поддержания общежитейского трёпа, ворчал о жене; дома он стоически выслушивал жалобы Анны Ивановны на жизнь, дефицит, сына да иногда, для поддержания разговора, ворчал о работе. Но это было только частью Системы – в отличие от его предшественника, Крюгера, у Буклиева была своя Система выживания в государстве победившего пролетариата. Важнейшим её элементом была постоянная смена места работы и жительства. Проведя обширные статистические исследования, Николай Григорьевич установил, что безопасный срок нахождения на одном месте – один год. Право же, непорядочно, не по-людски писать донос на малознакомого человека, надо сначала познакомиться, желательно, семьями, узнать человека поближе, водки вместе выпить, поговорить душевно о наболевшем, а уж потом, каким-нибудь прекрасным солнечным утром вдруг осознать – всё, не могу больше молчать! Вот на всё это знакомство, питие водки и подходы к душевным разговорам давал Буклиев коллегам и квартирным хозяйкам ровно один год, после чего решительно и бесповоротно исчезал, какой бы привлекательной и приятной не казалась ему складывающаяся жизнь. Естественно, что каждый раз Буклиева переводили на укрепление, направляли на отстающий участок, бросали в прорыв, не считаясь с его желаниями, а он лишь дисциплинированно подчинялся приказу партии и государства. Конечно, это требовало от Николая Григорьевича определённых усилий, тут в ход шли знакомства, питие водки и проникновенные разговоры о том, что годы идут, а сделано ещё так мало, что хочется чего-то нового, крупного, что хочется послужить народу, пока есть силы. Действовало безотказно.

Когда после пятнадцатилетних систематических метаний по стране Буклиев осел в Куйбышеве, жить стало ещё сложнее – за периодические смены работы могли, не приведи Господь, записать в «летуны», но всё как-то обходилось. Помогали командировки, конечно, не в столицу, не в крупные города, чтобы не возбуждать зависть у сослуживцев, а в какую-нибудь Тьму-Таракань, куда только под дулом пистолета, а вот Буклиев едет, ворча и стеная, но едет, на месяц, на два – ох, тяжеленько, но надо, кто как не мы?! На деле же командировки эти не были ему в тягость – привык к мелким житейским неудобствам. Шум подвыпившей компании в общежитии или гостинице не мешал предаваться размышлениям над книгой, а вот семейная жизнь его, старого и убежденного холостяка, утомляла, от кого угодно мог уползти в свою скорлупу, а от Анны Ивановны не удавалось. Хорошая, конечно, женщина, но – женщина, и этим всё сказано! Да и с другой стороны посмотреть: командировочные. Тогда командировочные были не то, что в благополучные брежневские годы. Точнее говоря, были они точно такие же, но жизнь была дешевле. Хватало их и на ужины в ресторанах, и на мелкие покупки по хозяйству, а при некоторой скромности в желаниях и изворотливости так даже ещё и оставалось на заначку. Весьма существенное подспорье, так как деньги, как мы уже упоминали, в руках у Анны Ивановны не держались.

Да, великая вещь – Система. С Системой, если повезёт, при всех властях можно жить. Поэтому, когда у Володи начались неприятности, когда к сорок восьмому пошла вторая волна «посадок» и опять стали «ждать», Буклиев приподнял перед женой завесу, посвятил её, насколько требовалось, в тайну, и Анна Ивановна, скрепя сердце, признала, что – да, так надо, что это не игра, а если и игра, то такая, где голова на кону. Но обо всём по порядку.

Глава 4. Принц Гарри

Почему – Гарри? Откуда взялось это прозвище, на всю жизнь прилипшее к Рихарду-Володе? Да сама Анна Ивановна и пришпилила. Когда ещё сын только пошёл в бурный рост и мелкие хулиганства, Анна Ивановна пожаловалась приятельнице: «Что будет? Что делать? Прямо Принц Гарри какой-то!» Откуда всплыло это bon mot, напрямую из Шекспира или опосредованно из «Бесов» Достоевского, не суть важно, слово вырвалось и пошло гулять по квартирам знакомых, по двору, по улице. Но Принц Гарри – слишком длинно, по законам жанра что-то должно было выпасть, пропал Принц, остался – Гарри. Так и только так. Никому, даже ближайшим друзьям, не приходило в голову назвать его, например, Гариком, только – Гарри. Только новый участковый или опер попервой могли поинтересоваться Рихардом Крюгером или, позднее, Владимиром Буклиевым, но и они быстро привыкали, и вскоре раздражённо кричали: «Где этот долбанный Гарри?» Даже Анна Ивановна, долго возмущавшаяся этим нелепым, невесть откуда взявшимся прозвищем, и то смирилась, и часто кричала с балкона, призывая обедать сына, занятого чем-то своим в сарае: «Гарри-у-у-у!» (Как ненавидел Гарри это раскатистое, долгое у-у-у в конце! Но он мог хоть дать «плюху» за усмешку, а каково было смирному Олегу, которого тоже не миновало это ненужное, непонятное, а, главное, смешное у-у-у. И никак было не объяснить это Анне Ивановне.)

Да и внешне парень, по общему признанию, был вылитый Принц Гарри, хотя портретов этого исторического персонажа никто никогда не видел. Высокий, так что мог позволить себе снисходительно объяснить уличным мальчишкам, начитавшимся Майн Рида, Фенимора Купера и Стивенсона: «Что? Шесть футов? Да пониже меня будет, так, до бровей». Тонкий, гибкий, с потаённой силой в неприметных мышцах рук, спины, ног – опытный человек чуял, не связывался, а неопытный платил за ученье собственными боками. Узкое длинное лицо, и нос подстать, с лёгкой горбинкой, светлые, но без желтизны, без рыжинки, волосы, а к ним серые глаза, губы немного подкачали, излишне тонковаты, но всегдашняя готовность раздвинуться, приоткрыться в улыбке скрадывала этот недостаток. Если и не вылитый Принц Гарри, то уж точно Крюгер, naturlich.

И всё Это болталось без дела, подчиняясь лишь собственным прихотям. Давно сгорели те свечки, которые мысленно поставили учителя, выпуская его из школы-семилетки, на что-то неразумно сетовали заводские мастера, не подозревая, что милостивый Боже пронёс мимо них роковую чашу. Ну, не Бог, так Анна Ивановна, которая, конечно, не могла и помыслить, что её единственный сын пойдёт работать на завод, вольётся, так сказать, в ряды пролетариата. А где ещё можно было найти постоянную работу по военному времени? Но Анна Ивановна устраивала: то помощником осветителя в оперном театре – вот и залётный тенор сгодился! – то к геодезистам, рейку таскать, то в общество глухонемых курьером. И не вина Анны Ивановны, что работа оказывалась временной: как не было кремня, который устоял бы перед натиском Анны Ивановны, так и не было того стоика, который бы выдержал проделки Гарри больше трёх месяцев.

Единственно, чем занимался Гарри серьёзно, до самозабвения, был ОСОАВИАХИМовский клуб. Вышки для прыжков с парашютом стояли до войны и во время войны во всех парках культуры и отдыха, заменяя колёса обозрения, и позволяли любому желающему испытать блаженное и неведомое чувство полёта. А заболевшим свободным парением прямая дорога лежала в ОСОАВИАХИМ – общество содействия обороне, авиационному и химическому строительству, которое с распростёртыми объятиями принимало будущее пополнение армии десантников для победоносной войны малой кровью на чужой территории. Собственно, вскорости после начала войны выяснилось, что такого количества – миллионов! – десантников не нужно, и отвоёвывать отданные наглому агрессору земли и покорять Европу придется традиционным русским способом – пешкодралом, но авиаклубы по инерции дожили до конца войны.

Анна Ивановна сквозь пальцы смотрела на увлечение сына – чем бы дитё не тешилось, лишь бы не хулиганило – и прозрела лишь тогда, когда Гарри объявил о своём добровольном уходе в армию. Что тут началось! Конечно, Анна Ивановна не упиралась руками и ногами в дверные косяки, но очень живо описывала, как она ложится поперёк двери, и предлагала сыну – бессердечному! – перешагнуть через остывающий труп матери. И крику было намного меньше, чем в тот незабываемый день экспроприации, да и крик постепенно стихал под рассудительные замечания Николая Григорьевича: какой ещё фронт? – парню нет семнадцати, и вообще, хорошо было бы сначала выслушать виновника скандала. Тут выяснилось, что по форме Гарри сказал всё правильно: он шёл в армию добровольно (потому что до официального призыва, так потом и писали во всех характеристиках: доброволец), но по существу армия руками райвоенкома уже год отбивалась от его настойчивых просьб, и только после рекомендации авиаклуба Гарри направили в Ульяновское военно-воздушное училище. Слово училище окончательно усмирило Анну Ивановну – службы в армии не миновать, так уж лучше так, тем более что и война катилась к концу, уже к логову подбирались, глядишь, и минует любимого сыночка эта доля. Анна Ивановна приняла даже без возражений мягкое замечание Николая Григорьевича, что некоторая порция армейской дисциплины Гарри не повредит.

Уловив вынужденное согласие, Гарри объявил, что сбор завтра в восемь – дотянул до последнего дня, хитрец! – и сразу убежал прощаться с многочисленными друзьями, стрельнув у матери тридцатку – «на то да сё». А Анна Ивановна просидела весь вечер, пригорюнившись, размышляя о том, что вот старалась, растила сына, любила и холила, учила музыке, языкам и хорошим манерам, а чего-то главного не досмотрела, чего-то не довложила, и вот пожалуйста – доброволец, «За Родину, за Сталина!», глаза горят. Больших трудов стоило Николаю Григорьевичу вернуть Анну Ивановну на грешную землю и подвигнуть её к сборам – это молодому кажется, что он едет на всё готовое, но мы-то знаем цену всяким мелочам, так что давай, матушка, поворачивайся.

Было ещё одно обстоятельство, которое несколько успокоило Анну Ивановну. Она выкроила часок, забежала к приятельнице в соседнем подъезде. Александра Фёдоровна Головина-Пшежецкая-Горенштейн, выпускница Смольного института и дважды вдова Советского Союза, уплотнённая в дальнюю комнату своей квартиры, поддерживала своё существование предсказаниями будущего посредством хитроумного разбрасывания игральных карт. Конечно, с Анны Ивановны она никаких денег не взяла бы, но перед баночкой вишнёвого варенья не устояла. (И сколько же этого варенья наварила во времена оно Анна Ивановна, что ей хватило его на все критические моменты её жизни!) Вникнув в суть проблемы, Александра Фёдоровна раскинула карты один раз, другой и третий, каждый раз сосредоточенно разглядывая возникающие комбинации, и, наконец, выдала прогноз. Не обошлось, конечно, без казённого дома и дальней дороги, без «злодейки» и тайной печали, но содержательная часть сводилась к тому, что у Гарри будет много детей и вся его жизнь будет связана с водой. Анна Ивановна здраво рассудила, что это предсказание совершенно не стыкуется с завтрашним убытием сына в лётное училище, а, следовательно, и завершающаяся война и порыв Гарри в небо останутся мелким преходящим эпизодом в его жизни, и совершенно успокоенная отправилась домой.

Гарри появился далеко за полночь, навеселе, но в блаженно-умиротворённом настроении, подмигнул матери и извлёк из-за пазухи маленького серого котёнка: «Держи, мать, будешь меня вспоминать», – просмотрел содержимое собранного сидора, удовлетворённо хмыкнул и удалился спать.

– Он всё-таки хороший мальчик, – грустно сказала Анна Ивановна.

– А я разве говорил когда-нибудь, что плохой? – с некоторой даже обидой спросил Николай Григорьевич.

– Нет, не говорил, – согласилась Анна Ивановна, и так она была расстроена, что даже не подпустила обычную женскую шпильку: – но и не говорил, что хороший!

Не прошло и года, как Гарри ненадолго вернулся в Куйбышев – перевели в Куйбышевское военно-воздушное морское училище (Анна Ивановна даже встревожилась – не есть ли это предсказанная пожизненная вода), а потом направился на Западную Украину, в город Новоград-Волынский. Государство само не знало, что делать с такой прорвой будущих лётчиков, и тут нашло элегантное решение проблемы. Авиационное училище на Волыни существовало только на бумаге, его ещё предстояло создать в стенах католического монастыря, заброшенного с момента Великого освободительного похода 1939 года, – не зеков же, право, посылать в этот враждебный бандеровский район! Так будущие защитники отечества временно превратились в строителей, столяров и плотников, штукатурили, где надо, стены, а больше закрашивали чуждые картины, сносили алтарь в соборе, чтобы возвести на его месте сцену для президиума собраний или выступлений художественной самодеятельности, ремонтировали столы и лавки в бывшей трапезной, вполне естественно трансформировавшейся в столовую, выворачивали могильные плиты, выкорчёвывали деревья и срывали клумбы в монастырском дворе, засыпали всё мелким гравием и укатывали под плац для строевой подготовки.

Так всё и шло своим чередом, прошёл бы ещё год, и Гарри покинул бы училище с погонами младшего лейтенанта, чтобы служить Родине там, куда она его пошлёт, но тут на его беду, или на счастье, не нам судить, в училище прибыл новый начальник особого отдела капитан Наройка. Грызла его обойдённость чинами и наградами – получал только положенное по выслуге лет, многие товарищи проскочили уже внеочередные ступени, крутясь около фронта да на освобождённых территориях – там основные «дела», там и награды. Капитан Наройка и сам был бы рад туда, поближе к наградам, да не пускала болезнь желудка – при первых же выстрелах или взрывах начинало неудержимо слабить. Тем сильнее он стремился выслужиться сейчас, после войны, добрать недоданное.

Главным объектом, конечно, были офицеры училища – «тыловые крысы, окопались тут, понимаешь ли, после первого серьёзного ранения, ну, двух». Но и о курсантах не забывал. Со всеми лично поговорил, ко всем присмотрелся, сколько личных дел до дыр протёр! – на износ работал человек, по шестнадцать часов в день без выходных. Дошла очередь и до Гарри. По первому вызову тот не явился, но по уважительной причине: лежал в госпитале с фурункулёзом. Болезнь для училища с выхоложенными сырыми казармами и повсеместной грязью обычная, даже и внимания не обращали, но тут выскочило семь головок ровной шеренгой на внутренней стороне бедра – штаны не надеть, пришлось отправить в госпиталь. А по второму, через три недели, явился незамедлительно. Пилотка чуть набок, ремень затянут – палец не просунешь, сапоги блестят – и когда только успел. Постучался, отчеканил два шага по комнате, рука взметнулась к пилотке: «По вашему приказанию курсант Буклиев прибыл!» – и открытым немигающим взглядом прямо в глаза Наройке.

«Наглый», – определил это взгляд капитан. Не понравился он ему, не было в нём столь любимого начальством трепета. А вместе со взглядом не понравился и сам курсант – как все люди невысокие и неказистые, капитан Наройка не переваривал высоких красавчиков. «Не наш человек», – вынес первое впечатление капитан. Не наш – относилось к государству, к советскому народу, построившему социализм.

– Что же это вы скрываетесь, курсант? – тихим многозначительным голосом спросил Наройка.

Был у него свой излюбленный приём – ошеломить подозреваемого (а все собеседники были для капитана подозреваемыми) таким вот коварным вопросом вместо ожидаемого «здравствуйте, как поживаете, славная нынче погодка», заставить содрогнуться и немедленно расколоться.

Задал вопрос – и впился взглядом в глаза Гарри, что там мелькнет – испуг, растерянность, признание вины? И мелькнуло: «Ах ты, сучёнок, на понт меня брать?! Не на того напал! А то ты не знаешь, где я был! А то мне ребята о твоих приёмчиках не рассказали!» И чеканным голосом: «Никак нет, находился на излечении в госпитале, товарищ капитан!» И взгляд ещё более открытый, или наглый, по совершенно справедливому определению капитана Наройки.

«Мелькнуло, мелькнуло!» – ёкнуло у капитана, и он начал свой обычный разговор. Разговора не получилось.

Невзлюбил после этого молодого курсанта капитан Наройка. Всё в нём раздражало: и молодцеватость, и это чуждое прозвище (о нём капитан знал ещё до разговора), и любовь товарищей, и этот взгляд, без надлежащего трепета. «Наш клиент», – вынес приговор Наройка, наш в данном случае относилось к органам. Капитан вообще отличался чёткостью классификации и отточенностью формулировок.

Вынес приговор и начал рыть. И нарыл – все исхищрения Анны Ивановны рухнули перед ретивостью особиста. На статью собранный материал, конечно, не тянул, но для оргвыводов было более чем достаточно.

Общее собрание училища происходило в главном помещении собора, и всё время обсуждения Гарри сталкивался взглядом со страдающим Иисусом на незабелённом куполе. («Вот ведь сволочь, – думал капитан Наройка, – даже здесь глаз не опустит. Можно подумать, что всё это не имеет к нему никакого отношения».) К удивлению нового Торквемады сообщение о генетических корнях Гарри – немец, а значит фашист! – не произвело на аудиторию никакого впечатления, а на известие о том, что его отец – враг народа, откуда-то из зала раздался крик: «У нас сын за отца не отвечает!» («Эх, не успел разглядеть, кто крикнул. Но ничего, это мы выясним».) На начавшемся потом обсуждении вместо положенного «Распни!» – потерялись куда-то подготовленные загодя выступающие – посыпались какие-то неуместные речи о том, что Гарри – надёжный парень, доброволец и вообще отличник боевой и политической подготовки. Кое-как, перестроившись по ходу обсуждения, удалось капитану Наройке убедить собравшихся, что осуждают Буклиева не за отца, а за то, что скрыл правду от начальства и товарищей. На это Гарри нечего было сказать, впрочем, за все три часа он и так не произнёс ни одного слова, да, действительно, скрыл, иначе бы не взяли, скрыл сознательно и без зазрения совести – мамочкина школа.

За эту ложь и выгнали Гарри из комсомола, а потом уже некомсомольца – и как такой затесался в наши ряды! – и из училища. Так и записали в его книжке краснофлотца: «отчислен за сокрытие социального происхождения».

Нет, что ни говорите, а была в этих записях какая-то сермяжная правда, какое-то торжество справедливости. Наше оружие – гласность. Приходил человек с такой записью устраиваться на работу, а начальник отдела кадров – он же из органов, работа у них такая! – сразу все документы просмотрит и увидит – перед ним враг. Нет у него никаких сомнений, и посетителю ничего не надо долго объяснять, выдумывать какие-то причины и поводы, почему не могут принять на работу, несмотря на расклеенные по всему городу объявления, а просто: «С такой записью на нашем предприятии вы работать не можете». И человек уходит, без обиды, потому что понимает. И с увольнениями никаких проблем. Ляпнул человек что-то не то или, того хлеще, подписал, так, получая документы, не требует объяснений, не скандалит, а чуть ли не благодарит, потому что понимает, что в другое время или в другом месте да при другом начальнике мог бы и по этапу пойти, а здесь и сейчас – легко отделался. И руководителей за такие увольнения никто не ругал, скорее, даже наоборот, строго указывали: «Что это у вас за тишь да гладь? Можно подумать, не во вражеском окружении боремся. Плохо работаете, товарищи! Бдительность утратили».

Это потом, в «либеральные» времена распустились, гласность задушили, стали на всё туману напускать. Его, вражину, сажать надо, это уж как минимум, а его – «по собственному желанию». Может быть, руководству так и удобнее, но каково начальникам отделов кадров! Мало того, что с кандидатом на увольнение надо долгие беседы вести, да всё обиняком, пока до того не дойдёт, чего от него хотят, так ещё и с вновь поступаемыми хлопот не оберёшься. Пришёл человек, на первый взгляд благонадёжный, и документы у него в порядке, вот только в трудовой книжке: «уволен по собственному желанию». Знаем мы это «собственное желание»! Сиди теперь, пиши запросы, сносись с коллегами, а те тоже как заразились – туманными намёками отделываются. Остаётся полагаться на классовое чутьё да на верный принцип – лучше перебдеть, чем недобдеть. Но чутьё и принципы к делу не пришьёшь, вот и приходится изворачиваться, отказывая, отводить глаза, придумывая те самые причины и поводы, и человек уходит озлобленный, потому что не понимает. Своими руками врагов плодим – вот что обидно!

Но это всё лирика, вернёмся к нашему герою. В ночь после собрания Гарри перемахнул через монастырскую стену, обменял в ближайшем селе свою шинель на пять бутылок самогонки и две буханки хлеба и устроил друзьям по отделению отвальную. Это уже грозило трибуналом, но дело замяли, всё сошлось счастливо для Гарри – и капитан Наройка смекнул, что эта бытовуха не принесет ему лавров, и начальству было не с руки из-за одной пропитой шинели навлекать на себя возможную внеплановую ревизию. Так Гарри вернулся в Куйбышев.

Но с его волчьим билетом – никуда. Тут и Анна Ивановна ничего не могла поделать, только к себе внимание привлекать, а уже вовсю шли повторные посадки, и пришло время Николаю Григорьевичу приподнять завесу. Где от Сибири и спасаться, как не в Сибири! Предложил он Анне Ивановне пристроить Гарри в геолого-разведочную партию, чем глубже, тем лучше, на время, пока всё не образуется. Анна Ивановна, не сдержавшись, возразила, что уж тридцать лет всё никак не образуется, но дальше спорить не стала – уж лучше отъезд сына навсегда так, чем навсегда, как Крюгер. Лишь поинтересовалась, что там за люди, не бандиты ли, не окажут ли на мальчика плохое влияние, и не помешает ли Володе его происхождение. Да там все такие, успокоил её Николай Григорьевич, сплошь с высшим образованием, плохие не задерживаются, а сук могут и на перо поставить, в общем, люди интеллигентные и достойные во всех отношениях. Анна Ивановна дала «добро», Буклиев поговорил с надёжными людьми, объяснил, как есть, ситуацию, и вот уже Гарри покатил малой скоростью в Иркутскую область, в город Ангарск, где партия бывшего доцента Сардановского Ивана Никифоровича занималась разметкой площадки под очередной химический завод, вывозимый из поверженной Германии. Кругом возвышались шестиметровые глухие заборы и вышки зон, иногда по дороге медленно проходили колонны зеков в окружении конвоя или проезжали тюрзаки, но на них, свободных людей, в цивильных телогрейках и сапогах, что-то там измеряющих, берущих пробы грунта и воды, никто не обращал внимания – прав был Буклиев, идеальное место.

Потом последовали Усолье-Сибирское, Ачинск, Бийск, Актюбинск, на какие только будущие стройки социализма не бросали их как передовой отряд. Ведь это только название, что города, работали в «поле», и жили там же, в палатках, с ранней весны до поздней осени, бывало и зимой, когда прокладывали трассу.

И Гарри втянулся, полюбил эту жизнь. Его, городского жителя, захватила эта дикая природа, эти бескрайние лиственничные леса, эти реки, такие же полноводные, как Волга, но дикие, неукротимые, этот простор, когда смотришь с вершины сопки – и во все стороны, до самого горизонта ни одного дымка, ни одной прочерченной человеком линии в лесу. И все те черты характера, что мешали жить в городе, – смелость, бесшабашность, склонность к рискованным шуткам, постоянная готовность дать отпор и защитить слабого, неприятие любой несправедливости и безоговорочная поддержка своих – здесь пришлись ко двору. А некуда силу девать – так в лес, на медведя; а хочется помолодечничать – так с тросом для переправы да на другой берег реки, по дрожащему льду, когда сверху уже катится грохот освобождающего весеннего взрыва, а потом помахать рукой с другого берега, стоя над расходящейся трещиной; а начали гулять да не хватило – так на лодке за пятнадцать километров в ближайшую деревню, октябрьской ночью, только барашки на воде белеют.

А главное – отнеслись все к нему, как к взрослому, как к равному. Не на подхвате, не сбегай-принеси, а определили к делу. Сардановский поговорил с Гарри, научил, что и как, и поставил его гидрологом, отбирать пробы воды. Дело вроде бы и нехитрое – сами анализы в областном центре делали, а то и в Москве – но требовало аккуратности: и взять пробу строго по правилам, и упаковать, чтобы не разлилась, и на карте точно место отметить, и наклейку сделать, и в журнал записать. И не схалтурить: вода – она и есть вода, кто проверит, тащился ты за ней десять километров по грязи или из ближайшей лужи зачерпнул. Но такое и в голову Гарри не могло прийти – ему Иван Никифорович доверил, подвести никак нельзя, да и как потом всем остальным в глаза смотреть – сам же видит, как работают, честно, что другое простят, но халтуру никогда.

И ещё к одному полезному занятию пристрастился исподволь Гарри – к чтению. То, чего не могли добиться ни учителя в школе, ни Анна Ивановна беспрестанными призывами, пришло само. Прав был Николай Григорьевич, люди в партии подобрались интеллигентные, читали даже в поле, что уж говорить о долгих вечерах на зимних квартирах. Гарри смотрел поначалу с удивлением – серьёзные люди, а на что время убивают? Захотелось понять, попросил несколько книг, с непривычки тяжело пошло, ни тебе индейцев и пиратов, ни тебе лихих красных конников, всё больше о старой жизни, действия мало, всё разговоры да описания природы. Но потом вдруг почувствовал, что в этих строчках лежат ответы на многие мысли, которые крутились невысказанными в голове и которые он не мог обсудить ни с кем, даже с Иваном Никифоровичем, просто по причине их невысказанности, и многие описания природы так точны в своей внешней безыскусственности. И он точно так же умилялся песней жаворонка, или красотой цветка, или искрящейся капелькой воды, вобравшей в себя весь мир, даже немного стыдился этого умиления, и вот надо же – и другие испытывали те же самые чувства, и не стыдились их, а выставляли напоказ, и это было приятно.

– Эх, Гарри, учиться тебе надо, – сказал как-то Сардановский, заметивший страсть парня к чтению.

– Надо, – просто согласился Гарри (слышала бы его Анна Ивановна!) и, вздыхая, – но как?

– Ну, ничего, придумаем что-нибудь, – вздохнул в ответ Иван Никифорович.

Благостная картина нарисовалась! Прямо как в старых фильмах: пришел хулиган в рабочую бригаду, прошло полгода и – он уже передовик производства, с высоты своего незаконченного среднего дает седовласым инженерам всякие технические советы, так что те только головой качают в восхищении, а красавица учительница, отвергая все домогательства этих самых инженеров, отдаёт ему весь пыл своей первой любви. Относительно любви спорить не стану, любовь, как правильно замечено, зла, но вот всё остальное – полнейшая ерунда, как в кино, так и в жизни. Если бы Анна Ивановна могла видеть своего сына во время упомянутого выше разговора, то она отнюдь не умилилась бы, хорошо, если бы тихо застонала и схватилась за голову, а ведь могла и в крик удариться, что по непосредственности натуры и кипучему темпераменту случалось с ней весьма часто. С точки зрения обитателя собственной городской квартиры со всеми удобствами Гарри был невероятно грязен как телом, так и одеждой (о душе не говорим, душа у всех – потёмки), вызывающе небрит (в поле не брился даже Сардановский) и заметно навеселе, хотя что такое поллитра на троих после работы, когда выпитое за обедом уже выветрилось на морозе? Вот если бы Анна Ивановна заглянула часика через два после вышеупомянутого разговора…

Да, многое в жизни геолого-разведочной партии бывшего доцента Сардановского покоробило бы высоконравственного обитателя собственной городской квартиры со всеми удобствами, а уж от Гарри он отвернулся бы с негодованием и убежал, как от зачумлённого. А всё потому, что своим аршином мерит, по себе о людях судит. Взять ту же выпивку. Конечно, если обычную дневную дозу Гарри принять в прокуренной городской квартире после восьмичасового протирания штанов в какой-нибудь бухгалтерии или канцелярии, тогда – да, можно и не выжить, уж трёхдневный бюллетень точно обеспечен. А Гарри после четырёх часов сна в палатке вскочил, росой умылся и бегом в поле, а что полстаканчика на ходу опрокинул – так это чтобы быстрее бежать. Или драки. Гарри дрался часто, и один на один, и один против двоих, даже троих, был случай, втроем против десятерых, но никогда наоборот! Если нападают – бей, дал по морде, получил по морде, кровь быстрее по жилам побежала – жизнь! Потом разберёмся, из-за чего сыр-бор разгорелся, потом и разберёмся, и водки вместе выпьем, а пока – размахнись рука, раззудись плечо! И никакой милиции, никакого товарищеского суда. Опять же женский пол. Десятая доля любовных подвигов Гарри довела бы высоконравственного обитателя собственной городской квартиры со всеми удобствами до полного физического истощения, в коем состоянии его бы и подняли на рога пострадавшие представители сильного пола. У Гарри же его подвиги вызывали лишь зверский аппетит, который его временная подруга и удовлетворяла всеми имеющимися в доме припасами. Что же касается описанных выше столкновений с представителями сильного пола, то они никак не были связаны с подобной безделицей, а имели другие, куда более серьёзные основания: косой взгляд, оскорбительное слово или просто вызывающий вид – «городской? да?»

Да и не поворачивается язык осуждать Гарри за некоторую, скажем так, невоздержанность к женскому полу. Ведь что была Сибирь в то время? Заглохшая нива. Выкосила война мужиков, целое поколение, оставила в одиночестве их ровесниц в самой женской поре, и никакой тяжёлый, мужской труд не мог заглушить тоску женского тела. Даже во время войны, при живых или считавшихся живыми мужьях на фронте привечали солдатки забредавших мужчин, обстирывали, кормили, в кровать клали, и никто не смел бросить в них камень за это короткое женское счастье[5]. А уж после войны, когда отрыдали своё, и вообще спросу не было.

Так что ничего такого особенного в поведении Гарри не было. Вот и коллеги его, включая серьёзных женщин, ту же жену бывшего доцента Сардановского, когда им возмущённо указывали на безобразия Гарри, лишь снисходительно пожимали плечами, дескать, молодой парень, бесится, побесится – и перебесится, всё перемелется – мука будет. А на справедливое замечание, что сколько же лет беситься можно, с философским спокойствием отвечали, что у каждого свой срок, значит, Гарри его срок ещё не пришел, а как придёт – так сразу и успокоится. Забегая вперёд, скажем, что сроку Гарри было – ровно десять лет.

Глава 5. Машенька

Волну разгула Гарри сбила Машенька. Опять же упреждая события, скажем, что только опытному пловцу в человеческом море было понятно, что неистовство стихии пошло на убыль, валы, постепенно сникая, катили ещё лет пять, и лишь когда пришел срок, море успокоилось и, засверкав в лучах выглянувшего солнца, стало одаривать всех вокруг теплом и лаской.

А началось всё с пустяшной просьбы начальника партии погожим весенним днем, накануне выезда в поле.

– Гарри, сбегай вот по этому адресу, – сказал Сардановский, потягивая клочок бумаги, – я тут договорился с местными, чтобы нам повариху выделили на сезон, помоги ей вещи перенести.

– Сама что ли не принесёт? – расслабленно процедил Гарри, раскинувшийся на лавке с подставленной солнцу свежевыбритой – перед отъездом – физиономией. – Больная? Так нам больные поварихи не нужны!

– Давай, вставай, не ленись. Хорошая женщина и здоровая, но живет далеко, на самом краю города, отчего бы не помочь.

– Молодая? – поинтересовался Гарри, не меняя позы.

– С каких это пор ты на возраст стал обращать внимание? – усмехнулся Сардановский.

– Мне, конечно, это всё равно, главное, чтобы человек был хороший. Но вдруг – заслуженная пенсионерка, тут я – пас.

– Не пенсионерка, – успокоил Сардановский.

Гарри, наконец, встал, взял бумажку, прочитал адрес, скривился – у чёрта на рогах! – и вразвалочку пошел со двора.

– Марию Вергунову спросишь! – крикнул ему в спину Сардановский.

Гарри шел навстречу своей судьбе по улицам города Павлодара, насвистывая и размышляя, и размышляя отнюдь не об этой неизвестной ему поварихе неопределённого возраста и физических кондиций, а о том, что весна пятьдесят четвертого – это не весна пятьдесят третьего, тогда робкие ростки надежды не смели пробиваться сквозь панцирь всенародной горечи от Великой Утраты, а сейчас все, по крайней мере, у них в партии, живут ожиданием перемен. Странные мысли для молодого шалопая!

Путь Гарри предстоял не близкий, поэтому нам хватит времени, чтобы рассказать немного о семье Вергуновых. Жили они в Павлодаре на поселенье, высланные четверть века назад из Томска, из Сибири, кому сказать – не поверят. Вот вам опровержение буклиевской Системы – и в Сибири можно загреметь. Но ведь Николай Григорьевич всегда подчеркивал, что по Системе можно выжить, только если повезёт. Опять же, везение – понятие диалектическое, индюк тоже думал, что ему повезло с хозяевами – так кормят! – а чем кончилось? Так и с Вергуновыми: с одной стороны, конечно, не повезло, но с другой… Но обо всём по порядку.

Глава семейства Корней Митрофанович Вергунов происходил из крепкой крестьянской семьи, перебравшейся в Сибирь из Тамбовской губернии[6] сразу с началом Столыпинских реформ. Но не лежала у Корнея душа к крестьянскому труду, и подался он на золотые прииски[7], даже не сильно поругавшись с отцом – работников в семье хватало. На приисках работящего и хваткого парня выделили, поставили через несколько лет мастером, а уж под самую революцию хозяин определил его управляющим на один из приисков, не из самых больших.

К тому времени Корней уже оженился, взял жену по родительской воле – чай, родные, плохого не посоветуют! – и был счастлив в браке. Настасьюшка мужа чтила и, считай, каждый год приносила приплод, вначале – двух сыновей, наследников, а потом, как опомнилась, – не то время грядет! – и выдала на-гора шесть дочек. Сыновья-то сгинули в войну, а дочки потешили внуками.

И новая власть Корнея пока не трогала. Конечно, комиссара приставили, но тот всё больше на митингах глотку драл, а дело на Корнее лежало. Так бы и шло всё своим чередом, благо и происхождение Корнея было правильное – из крестьян, да вмешалась большая политика в лице компании Lena-Goldfields. Компании этой до революции принадлежали знаменитые золотые россыпи на Лене (и россыпи, и река обрели бессмертие в псевдониме вождя мирового пролетариата). После Октябрьской революции эти россыпи экспроприировали, оборудование, как положено, разворовали. С введением НЭПа большевики предложили эти россыпи в концессию – её же бывшим владельцам! И те клюнули на очень выгодные условия: компания должна была завести и установить новое оборудование, драги и всё такое прочее, наладить производство, а потом могла распоряжаться всем добытым золотом на самых льготных условиях, уступая лишь малую часть большевикам по ценам мирового рынка. Правда, в договор большевики ввели маленькую оговорку, что добыча должна превышать определенный минимум в месяц; если добыча упадет ниже этого минимума, договор расторгается и оборудование переходит в собственность Советов. При этом советские власти без труда навешали лапшу на уши концессионерам, что их главная забота – как можно большая добыча, и они должны оградить себя от того, что концессионер по каким-то своим соображениям захотел бы «заморозить» прииски. Компания признала это логичным и этот пункт без долгих раздумий приняла – в её намерения отнюдь не входило «замораживание» приисков, наоборот, она была заинтересована в возможно более высокой добыче.

Дорогое и сложное оборудование завезли и установили, английские инженеры наладили работу, и прииски начали работать полным ходом. Когда Москва решила, что нужный момент наступил, были даны соответствующие директивы, и «вдруг» рабочие приисков взбунтовались. На общем собрании они потребовали, чтобы английские капиталисты увеличили им зарплату, но не на 10 или 20 %, что уже граничит с наглостью во всех цивилизованных странах, а в двадцать раз. Это требование сопровождалось и другими, столь же нелепыми и невыполнимыми. В ответ на обескураженное молчание капиталистов была объявлена всеобщая забастовка.

Представители компании бросились к местным советским властям. Им любезно объяснили, что у нас власть рабочая и рабочие вольны делать то, что считают нужным в своих интересах; в частности, власти никак не могут вмешиваться в конфликт рабочих с предпринимателем и советуют решить это дело полюбовным соглашением с профсоюзом. Переговоры с профсоюзом, понятно, ничего не дали, и представители компании полетели в Москву, где им столь же любезно объяснили, что рабочие у нас свободны и могут бороться за свои интересы так, как находят нужным. Забастовка продолжалась, добычи не было, и Главконцесском был вынужден, с глубочайшим сожалением, расторгнуть договор с Lena-Goldfields из-за несоблюдения условий, пункт такой-то.

Какое отношение это имело к Корнею Вергунову? Самое прямое! Советское правительство, ободрённое успехом первой жульнической операции, принялось кидать другие компании, благо у капиталистов отшибало память при виде маячащих на горизонте больших прибылей. А Вергунов со своей крестьянской добропорядочностью никак в эту схему не вписывался. Конечно, он мог схитрить, не обманешь – не продашь, но не в таком деле. И было решено его заблаговременно убрать. Назначили ревизию, выявили две пропавшие и несписанные лопаты, да один ватник – в аккурат на три года[8].

Корней отправился в места поистине не столь отдалённые, но на этом беды семейства не кончились. Приглянулся новому директору дом Вергуновых, крепкий дом, с мансардой, двумя светёлками, в резных наличниках – Корней на досуге баловался – и с цветущим палисадником – это уж вообще за пределами местных понятий и привычек! Организовали семейству высылку в деревню под Павлодаром, которая по прошествии времени превратилась в пригород. Корней вернулся, жить надо – срубил новое подворье, и зажил тихо, растя детей, не рыпаясь.

И вид у дома был почти точно такой же, как под Томском, вот только резных наличников не было: когда дошли до них руки, Настасьюшка, наверно, первый раз в жизни взбунтовалась, посмела своё суждение по строительству высказать. Запало ей почему-то в голову и крутилось долгие годы где-то в памяти, что дом их, тот ещё, томский, отобрали из-за наличников, больно уж хороши были и алели задорней флага на поссовете. И вот когда Корней начал уж примериваться к окнам, выходящим на улицу, Настасьюшка выбежала, как была, простоволосая, вклинилась между мужем и окном – оттолкнуть бы, конечно, не посмела – раскинула руки, заслоняя окно, и заголосила: «Не дам! Что хошь со мной делай – не дам!» Много чего ещё кричала Настасьюшка к соблазну соседок и полному недоумению Корнея, когда же, наконец, связала вместе наличники и грядущее неминуемое разорение дома, Корней лишь пожал плечами – мне же забот меньше – и отправился через два двора к соседу, который уже давно призывно махал ему рукой, а под конец даже рискнул выхватить из-под телогрейки бутылку водки, но тут же спрятал – набегут охотники, понюхать не оставят.

К моменту описываемых событий все дочери Вергуновых разлетелись из родительского дома, кто замуж в окрестные посёлки и деревни, а одна, младшенькая, так до самой Алма-Аты добралась, медицинское училище окончила, там же и работала. Лишь одна дома засиделась – Мария, Машенька, как будто ждала чего-то или кого-то. Не зря ждала – дождалась.

Гарри всё так же вразвалочку подошел к дому, сверился ещё раз с номером дома, мимоходом отметил: крепкий дом, но не «немецкий», вот она Расея – всё сделают, а наличники приличные на окна не прибьют, и так сойдет! (Надо заметить, что Гарри никогда не считал себя немцем, даже отчасти. Совместное влияние школы, училища и улицы полностью вытравило домашнее воспитание и влияние порядком подзабытого отца и породило тот прекрасный наднациональный характер Гарри, который руководствовался в отношениях со всеми людьми простым правилом: «Главное – чтобы человек был хороший!» И если Гарри и позволял себе сравнения типа приведённого выше, так проистекало это из обиды за своих, русских.)

В доме царила тишина, а разглядеть, есть ли кто-нибудь во дворе, было никак не возможно – взгляд упирался в сплошной двухметровый забор да в ворота, испокон веков называвшихся в России шведскими, укрытых сверху во всю длину широкой двускатной крышей. Гарри еще раз прислушался – нет ли собаки? – и толкнул калитку в воротах, а когда та не подалась, крутанул массивную отполированную ручку из корневища молодого дуба, калитка без скрипа легко распахнулась и Гарри вступил во двор.

И сделал-то всего несколько шагов, а уже вся жизнь прояснилась для него – и на годы вперёд, и на ближайшие часы. Так бывает: оставив позади смешные детские и юношеские влюблённости, начинает мужчина идти по жизни, занимаясь своими мужскими делами, а для заслуженного отдыха, удовольствия и расслабления залезает во все доступные кровати, даже иногда женится походя, потому что так положено и во многих отношениях удобнее, а в привычной мужской компании если и говорит о женщинах, то либо уничижительное, либо скабрезное, а любовь – какая любовь? меньше фильмов смотреть надо, парень! А потом вот так распахнёт калитку в незнакомый двор, зайдя по мелкому делу, а то и просто без дела, и увидит женщину – сколько он таких видел! и не таких! и не только видел! – и вдруг пронзит его мысль, что нет, таких он не видел, такая только одна, и ничего больше не надо, только бы смотреть на неё, хоть всю оставшуюся жизнь. И деревенеют ноги, прирастая к земле, и глупеет лицо, застывая маской с широко распахнутыми глазами и приоткрытым ртом, и забываются простейшие слова, какое уж там «привет, красотка», простое «здравствуйте» не выговаривается. Всё – нашёл!

Метрах в десяти от Гарри стояла довольно рослая женщина лет двадцати семи-восьми с правильным, немного скуластым лицом, выцветшее ситцевое платье плотно облегало рельефную фигуру, продукт здоровой наследственности, избытка картошки в рационе и физического труда на свежем воздухе, косынка, завязанная на затылке, оставляла открытым высокий лоб и безуспешно пыталась смирить рвущиеся наружу тёмно-каштановые кудряшки, тёплые карие глаза светились добротой и лёгким женским лукавством. Это и была Машенька. Она развешивала выстиранное бельё на протянутой через двор верёвке и теперь стояла над наполовину опорожнённым тазом и с интересом посматривала на застывшего у ворот парня, ожидая продолжения. «Красивый, – подумала Машенька, – не местный, наверно, из этой самой партии, – и опять, – красивый, – и вдруг неожиданно, – от такого бы ребенка родить». Улыбнулась от этой мысли – придёт же такое в голову! – и ямочки проступили на щеках, и Гарри с десяти метров – ближе так и не подошёл, зачем? и так всё ясно! – эти ямочки заметил и немного расслабился, будто всё его напряжение и было от тревожного ожидания – будут ямочки на щеках или не будут.

– Мария? – наконец смог выдохнуть он.

– Мария, – ответила женщина, улыбнувшись ещё шире.

– Вергунова?

– Вергунова, – едва сдерживая смех.

– Жди здесь с вещами, я мигом, – крикнул Гарри и бросился со двора.

Гарри летел обратно к их бараку, а вслед ему летел Машенькин смех, звонкий, заливистый, смех счастливой женщины.

Немного не добегая до барака, Гарри сходу перемахнул через штакетник перед палисадником дома Эдгара Сойферта, в два прыжка, оставивших десятисантиметровые лунки в начавших зеленеть клумбах, подскочил к единственной пламенеющей от тюльпанов, начисто выполол треть, скосил взгляд на нежно-томные нарциссы – нет, не тот цветок, не для такого случая! – и обратно к забору, ещё двумя лунками под прямым углом к первым, и вот уже через минуту с прижатым к груди пуком тюльпанов вбежал на утрамбованную площадку, где за длинным врытым в землю столом сидела почти вся партия в ожидании обеда.

– Иван Никифорович, галстук! – закричал Гарри ещё издали. – Полцарства за «павлиний глаз»!

Пока Гарри бежит к столу, у нас есть несколько секунд, чтобы прояснить всё выкрикнутое, а прояснять придётся каждое слово. Шекспировская мольба – это от тенора Большого театра, некоторое время обретавшегося в одной комнате с Гарри и Анной Ивановной; тот, бывало, по утрам, очнувшись после особенно трудного выступления, драматически восклицал, а точнее, выстанывал: «Стакан! Полцарства за стакан!» Галстук? Очень хотелось Гарри выглядеть сегодня «прилично», а приличный вид у него, да и не только у него, а, почитай, у всего городского населения страны, связывался непременно и исключительно с наличием галстука. Галстук в партии имелся только у Сардановского Ивана Никифоровича, точнее говоря, у него имелось даже два галстука: один для посещения начальства, тёмно-синий в скромную серую тоненькую полоску, и второй, как память о другой жизни, широкий, в сине-зелёных переливах с ярко-жёлтыми овальными пятнами размером с голубиное яйцо – «павлиний глаз».

– Это и есть вещи новой поварихи? – не утруждая себя ответом, спросил Сардановский, с показной строгостью указывая на тюльпаны.

– А, это? – несколько обескураженно протянул Гарри. – Нет, это – цветы. Я их тут по дороге на рынке прихватил. Да не о том, Иван Никифорович! Тут, можно сказать, жизнь решается, а вам галстука жалко.

– Значит, на рынке прихватил? – продолжал гнуть своё Сардановский, прислушиваясь к нарастающему крику Магды Сойферт. – И до поварихи не дошёл?

– Да дошёл я, дошёл, только там столько вещей, что никак не унести, только на лодке! Но как же галстук?!

Зациклило Гарри на этом галстуке, только время зря терял.

– А шляпа не нужна? – поинтересовался Сардановский со смешинками в глазах.

– Нет, шляпа не нужна, спасибо, мне бы галстук!

Ох, глупеет человек в таком состоянии, а самое страшное – теряет чувство юмора.

– Нет, Гарри, право, зачем тебе галстук? – вступила в разговор Алисия Павловна, одна из штатных геологов, женщина в летах, под сорок, и очень рассудительная. – Ты и без галстука хорошо выглядишь. Вот только рубашку бы сменить, а то эта несколько э-э-э непрезентабельна, да причесаться, а то несколько растрепался.

– Наверно, пока от рынка с цветами бежал, – хохотнул Сёмка, механик.

– Да-да, вы правы, Алисия Павловна, как всегда правы! – воскликнул Гарри, положил букет на стол, скинул рубашку и окунул голову в бочку с водой, яростно вытер волосы всё той же рубашкой, ловко накинул её на протянутую рядом верёвку и скрылся в бараке. Не прошло и трёх минут, как он выбежал обратно, с зачесанными назад, блестящими от воды волосами, благоухающий «Шипром» (конечно, не своим, а того же Сардановского) и в выходной рубашке, некогда белой, но ещё ни разу не надёванной после последней стирки.

– За вещами, значит, к поварихе поехал? – едва сдерживая смех, спросил Сардановский, когда Гарри подошел к столу за букетом.

– Эх, не романтический вы человек, Иван Никифорович! – вскричал Гарри, устремляясь на берег, к лодке.

Тут уж все отпустили вожжи, отсмеялись всласть, до слёз и со всхлипами. Гарри – и галстук! Тут уж всё ясно – «удар молнии». Даже для тех, кто не испытал, но наслышан. Тут уж только порадоваться за человека или позавидовать. И смех в спину Гарри несся весёлый, радостный, добрый.

А Гарри летел на лодке по Иртышу, благо, вниз по течению, и уже представлял себя там, на подворье Вергуновых. Хоть и «поражённый молнией», а успел заметить, что подворье задами выходит на берег, а там мостки, где бабы бельё стирают, к ним и пристать на лодке – в этом была часть плана.

Машенька же, отсмеявшись после стремительного исчезновения Гарри, повесила сушиться остатки белья и вернулась обратно в дом.

– Кто приходил-то? – спросила её мать. – Вроде калитка стукнула.

– Да из партии, за вещами.

– А что ж не забрал? – опять поинтересовалась мать, кивнув на стоявшие у дверей чемоданчик и небольшую полотняную сумку.

– Да так, – ответила Машенька и опять рассмеялась, поводя головой из стороны в сторону.

– Молодой? – подозрительно спросила мать, безошибочно определив причину смеха.

– Молодой.

– Красивый? – продолжался допрос.

– Красивый, – ответила Машенька, продолжая улыбаться, – смешной, однако.

Мать внимательно посмотрела на неё и тихо сказала: «Ну, дай Бог!» – неожиданностью вывода заставив Машеньку покраснеть.

– Да о чём вы, мама, право! – воскликнула Машенька в смущении.

Ответа не последовало. Машенька быстро прибралась в своем закутке, гораздо дольше просидела перед зеркальцем, причёсываясь, а больше рассматривая свое лицо, стараясь что-то разглядеть в нём и в то же время ничего не видя, уносясь мыслями в неопределимые дали, потом встряхнулась, надела свое лучшее, впрочем, единственное приличное платье и вышла в переднюю часть избы.

– Куда это ты так вырядилась? – удивлённо спросила мать, возившаяся у печки.

– Сейчас за вещами придут, сказали, чтобы ждала, они мигом. Я во дворе и подожду, – рассеянно ответила Машенька.

– Так ведь завтра отправляетесь, куда ж сегодня? – опять удивилась мать.

– Да, завтра, с утра, – просто подтвердила Машенька, надела туфли, взяла чемоданчик и сумку и уже на пороге сеней добавила, – я ещё вернусь сегодня к вечеру.

– Как хоть зовут-то? – крикнула ей вслед мать.

– А я и не знаю, – пожала плечами Машенька и вышла из дома.

– Хорошенькое дело, однако! – воскликнула Настасьюшка, впрочем, без всякого возмущения.

Долго ли сидела Машенька на лавке во дворе рядом с вещами, она и сама не знала, но когда услышала стук лодочного мотора на реке, сразу встрепенулась, почему-то не сомневалась, что это за ней. Большая моторная лодка, описав плавный полукруг, мягко подошла к мосткам[9]. Высокий худой парень, так похожий на того, утреннего, с неизвестным именем, но и какой-то другой, преображённый, ловко перескочил на мостки, привязал лодку, затем запрыгнул обратно в лодку и появился на мостках уже с каким-то огромным красным шаром на длинной зелёной ножке в руках, легко взбежал по тропинке к двору Вергуновых, толкнул заднюю калитку, чуть умерил бег во дворе и предстал перед Машенькой, просветлённый, улыбающийся, с огромным букетом пламенеющих тюльпанов.

– Это тебе, – просто сказал он, протягивая Машеньке букет.

Машеньке никто никогда не дарил цветов, да и никому из её знакомых девушек их никто никогда не дарил. Цветы были для Машеньки последней каплей, от которой любовь полилась через край души, такой же каплей, как для Гарри утром – ямочки на щеках.

Машенька сделала тот непроизвольный жест, который делают все женщины, даже те, которые привыкли получать цветы от любимых, – она погрузила лицо в эту нежную, чуть влажную массу, а когда подняла счастливые глаза, Гарри, всё так же улыбаясь, спросил: «Едем?»

– Едем, – прошептала Машенька и, прижав букет к груди, направилась к лодке.

Течение Иртыша даже на равнине, у Павлодара, достаточно быстрое, тем более по весне, поэтому лодка шла медленно, но молодых это не расстраивало. Зачем куда-то спешить, когда вся жизнь впереди. Они даже не разговаривали, просто смотрели друг на друга. Да и о чём говорить? И зачем говорить? Ещё спугнёшь каким-нибудь ненароком вырвавшимся словом очарование этого дня, радость этой первой поездки вдвоём.

Где-то впереди быстро мелькали вёсла на лодке, глубоко просевшей под тяжестью восьми или девяти пацанов. Она отошла метров на сорок от берега, двое пацанов, поднатужившись, выбросили за борт большой камень, используемый вместо якоря, и лодка остановилась, развернувшись кормой по течению. В лодке началась какая-то возня, пацаны, вскочив во весь рост, сгрудились посередине и явно с кем-то боролись, от чего лодка угрожающе раскачивалась, едва не зачерпывая воду бортами. Но вот борьба завершилась, взметнулись руки, и из кучи тел вылетело одно, щуплое, маленькое, в одних лишь длинных чёрных трусах. Мальчишка сделал несколько резких беспорядочных движений руками и ногами и смачно, с фонтаном брызг плюхнулся в воду. Полёт сопровождал резкий злобный крик, переходящий в визг, наверно, так кричали монголы, бросаясь приступом на русские города, но сразу после погружения мальчишки в воду наступила напряжённая тишина. Когда голова мальчишки появилась над поверхностью воды, раздался новый крик, не такой громкий, вероятно, потому, что в нём исчезли злобные визгливые ноты, и по мере того как мальчишка, борясь с течением, загребал сажёнками к лодке, крик становился всё более одобрительным, подбадривающим. Мальчишка, тяжело дыша, схватился за корму, и те же руки, которые несколько минут назад выбросили его из лодки, подхватили его с двух сторон за локти и рывком втащили в лодку. Кожа у него покраснела и стянулась в пупырышки, отчего мальчишка стал казаться ещё меньше, и пока он, дрожа всем телом и стуча зубами от холода и обиды, натягивал на себя одежду, все остальные приветливо посмеивались и похлопывали его по плечам.

Машенька, сидевшая на передней банке, спиной по ходу движения, обернулась на первый крик и теперь вместе с Гарри наблюдала всё действие.

– Холодненько для купания, – заметил Гарри.

– Это детдомовские – тут детдом у нас есть – новенького «крестят», – пояснила Машенька.

– А если он плавать не умеет? – удивился Гарри. – Так и утонуть недолго.

– Бывает, – с налётом фатализма протянула Машенька, – но обычно, когда крестничек уже пузыри пускает, эти же и вытаскивают.

– Деды детдомовские! – рассмеялся Гарри.

– Да, тут же многие, почитай, всю жизнь прожили, ещё с войны. Ужас местных огородов, всегда голодные.

Они проплывали уже мимо лодки с пацанами, и в этот момент тот щупленький, новоокрещённый, вдруг бросился всем тельцем вперёд и столкнул за борт верзилу на голову выше его. Это вызвало взрыв хохота, да и сам верзила вместо вполне понятного негодования выкрикивал из воды что-то весёлое и одобрительное, и этот смех ещё долго сопровождал Гарри с Машенькой. Какой удивительный день выдался у них! Он был весь пропитан смехом, радостным весёлым смехом, как предзнаменованием такой же радостной весёлой жизни. (Крики Магды Сойферт мы, конечно, не принимаем во внимание, она вообще любила покричать и кричала точно так же по гораздо меньшим поводам, чем гибель столь любовно пестуемых ею тюльпанов.)

– А у нас всё не так. Я же сам с Волги, – прорвало, наконец, Гарри.

За оставшиеся минуты пути он успел выложить Машеньке всю свою жизнь: с любовью сказал о матери – эх, слышала бы его Анна Ивановна! – помянул о судьбе отца, напряжённо вглядываясь в Машенькино лицо, и, уловив лишь скорбные ноты, успокоился ещё больше; рассказал о своих приключениях в лётном училище; раскрыл великую тайну Николая Григорьевича о Системе – надо же было объяснить своё неожиданное появление на реке Иртыш; и даже начал рассказывать о предсказании гадалки, к счастью, на самом интимном предсказании о большом потомстве, которое в данной ситуации смотрелось бы, в лучшем случае, преждевременным, лодка ткнулась носом в берег под бараком партии.

Гарри, пролетев мимо Машеньки, начал было подтягивать лодку дальше на берег, но та, не выпуская букета, ловко спрыгнула на песок, подождала, пока Гарри привязал лодку и вытащил её немногочисленную кладь на берег, и с лёгким смущением стала подниматься рядом с ним к бараку. Вся партия, как не расходилась, сидела за тем же длинным столом на улице, наслаждаясь последним перед полем выходным днём и неспешно попивая родное Гарри «Жигулёвское» пиво.

– А вот и Гарри! – радуясь непонятно чему, возвестил Сёмка.

– Так тебя Гарри зовут? – тихо спросила Машенька.

– Вообще-то Володей, – немного потупясь, ответил Гарри, – а это прозвище, дурацкое, привязалось откуда-то, сам не знаю.

– Позвольте, товарищи, представить вам нашего нового шеф-повара, – сказал, поднимаясь, Сардановский, когда Гарри с Машенькой подошли к столу, – Мария Вергунова, прошу любить и жаловать.

– Мария, – зачем-то ещё раз представилась Машенька, чуть втянув голову в плечи.

– А не хотите ли пива, Маша? – развязно спросил Сёмка, но осёкся под яростным взглядом Гарри.

– Что ж вы сегодня-то приехали, Мария? Только зря время потеряли, – продолжал Сардановский, – ведь убываем завтра с утра, я, помнится, вам говорил.

– Да я помню, – улыбаясь, ответила Машенька, – но разве ж этому оглашенному объяснишь, – и она перевела взгляд на Гарри.

– Гарри – он такой, – согласился Сардановский, – вы, Мария, на цветочки, на чистую рубашку и приглаженные лохмы особого-то внимания не обращайте…

– Ну, зачем вы так, Иван Никифорович! – вскричал Гарри, но этот крик души потонул в дружном смехе всей партии.

– Я тогда пойду? – спросила Машенька, когда смех немного улёгся.

– Я провожу! – воскликнул Гарри и ещё ближе придвинулся к Машеньке в готовности защитить её от всех мыслимых и немыслимых напастей.

– Идите, идите, – сказал Сардановский, вытирая выступившие на глазах слёзы, – отъезд завтра в семь, не задерживайтесь.

Ох, уж это интеллигентское «вы». Поди пойми, к кому относилась эта фраза. То ли к Марии, которую Сардановский по недавнему знакомству величал на «вы», то ли к этой паре, которая уплывала вдаль по улице.

Сколько они шли обратно до дома Вергуновых, о чём разговаривали, да и разговаривали ли вообще – об этом они и сами не могли потом вспомнить. Они даже не заметили Магду Сойферт, которая, вывернув из-за поворота, чуть не ткнулась носом в букет тюльпанов на Машенькиных руках, и не услышали её гневный возглас: «Гарри!» – который расслышала сидевшая в квартале от места столкновения партия, долго со смехом обсуждавшая возможные кары, которые неминуемо должны были обрушиться на молодого шалопая. И уж тем более они не слышали, как Магда Сойферт, утихая, говорила им вслед: «Эх, Гарри! Ну, Гарри! Красивая…» Шумная женщина была Магда Сойферт, но отходчивая, и сентиментальная, классический пример обрусевшей немки.

Корней и Настасья Вергуновы сидели рядком на лавочке перед воротами своего подворья и уже давно пристально наблюдали за приближавшейся парой.

– Ой, мама, отец, вы что тут сидите? – очнувшись, удивлённо спросила Машенька, когда они с Гарри, наконец, подошли к дому.

– Что уж нам и посидеть с матерью нельзя в тихий вечерок после трудового дня? – немного недовольно проскрипел в ответ Корней.

– Да ты, доченька, улетела, ничего толком не объяснила, не рассказала, я уж даже волноваться начала, – пояснила Настасьюшка.

– Мы же вещи отвозили, чтобы завтра Марии с утра не тащить, – затараторил Гарри, борясь с неожиданным для него смущением, – а потом вот прогуляться решили, ведь, э-э-э…

– Корней Митрофанович, – догадавшись о причине заминки, представился отец, слегка приподняв кепку.

– …вот я и говорю, Корней Митрофанович, прогуляться решили, ваша правда, погода-то какая стоит – весна!

– Да, весна, – согласился Корней, – а звать тебя как, парень?

– Гарри, – с улыбкой.

– Вообще-то его Володей зовут, – поправила Машенька.

– Владимир Николаевич Буклиев, – по полной форме представился Гарри и даже чуть прищёлкнул каблуками сапог.

– Это лучше, – кивнул головой Корней, – а то – Гарри, прямо кликуха бандитская. Значит, в партии этой самой работаете?

– Да, гидрологом, воду, значит, изучаю, куда течёт, да как, да какая. Шестой сезон завтра открываю. Ну, я, наверно, пойду, – Гарри вопросительно посмотрел на Машеньку.

– Да, завтра рано вставать, – согласилась та.

– Однако, вы уж там Машеньку не обижайте, – напоследок сказала Настасьюшка.

– Машенька, – протянул Гарри, прислушиваясь к ласковому звучанию этого слова, как будто первый раз в жизни его слышал, ещё раз повторил, – Машенька, – и ещё прибавилось нежности во взгляде.

– Машеньку никто не обидит! Я Машеньку в обиду никому не дам! – крикнул он, уходя.

Глава 6. Детские годы Буклиева-внука

Дождалась-таки Анна Ивановна внука! Ей бы радоваться да умиляться, но многое, ох, многое не позволяло ей отдаться этим сладостным чувствам. Ну всё, абсолютно всё не по её вышло, разве что с полом ребенка угодили. А так!.. Взять хотя бы то, что известия о рождении внука и о женитьбе сына пришли одновременно, в одном конверте с приложением фотографии всего «святого» семейства, причём ребёнок никак не походил на новорождённого, уже успел отъесть весьма округлые щёчки и смотрел в объектив широко открытыми глазами. Ни тебе родительского благословения, ни тебе радостных многомесячных хлопот в ожидании рождения наследника славного имени. Тут, заметим, Анна Ивановна была несколько не права. За родительским благословением Гарри не обратился не из-за пренебрежения сыновним долгом и не по забывчивости, а руководствуясь исключительно заботой – зачем мать раньше времени расстраивать? А уж единовременность регистрации рождения ребёнка и брака счастливых родителей объяснялась совсем просто – чего лишний раз по ЗАГСам бегать? А что ребёнку на фотографии уже четыре месяца – так где же в поле фотостудию найти? Зато какой мальчик получился, что на фотографии, что в жизни! Умилитесь, Анна Ивановна, право, умилитесь.

Мальчик был действительно симпатичный и Анна Ивановна умилилась. Но ненадолго. Ребёнок хорош, но имя!.. Если бы с ней посоветовались, она бы никогда не назвала так своего внука. Конечно, имя благородное, Рюриковичи не гнушались, но, как справедливо полагала Анна Ивановна, назвал так Гарри своего сына в честь закадычного дружка Олега Бутузова. Тому прямая дорога была в тюрьму, но оказался в милиции, и теперь каждая встреча на улице с Бутузовым, облачённым в мерзкую форменную гимнастерку и с пистолетом на разжиревшей заднице, просыпалась новой щепоткой соли на её незаживающие душевные раны. И главная боль – невестка! Нет, совсем она не походила на ту, которую в мечтах подбирала Анна Ивановна в жёны для своего любимого сына. Начнём с возраста: непорядок, когда жена на четыре года старше мужа, сейчас, по молодости, оно, может быть, и ничего, а вот пройдёт лет десять-пятнадцать… Кажется красивой… Ну и что с того? Как любила говорить Анна Ивановна: «Красота – дело наживное», – или в развёрнутой форме: «Если девушка некрасива в шестнадцать лет – это её беда, если женщина некрасива в сорок – это её вина». Кажется доброй… Добрая – значит, дура. Простим Анне Ивановну эту резкость, ею она скрывала один свой давно созревший и, добавим от себя, далеко не однозначный вывод, что с Гарри нужна не доброта, а твёрдость. Да, в женщине важнее всего порода, воспитание и образование, ничего этого Анна Ивановна в своей невестке не наблюдала, оттого и горевала.

В письмах сыну Анна Ивановна была предельно корректна, но, видно, её недовольство каким-то образом передалось на расстояние, и, несмотря на многочисленные и настойчивые приглашения, молодые не спешили приехать в Куйбышев. Каждый раз находились надуманные, неубедительные для Анны Ивановны отговорки: то осенью вдруг наступила такая распутица, что передвигаться можно только на тракторе, да и то не дальше ближайшего магазина; то вдруг такие морозы завернули, что у лошадей на ходу хвосты обламываются, куда уж тут с малым дитём ехать; а по весне Иртыш разлился так, что берегов не видно, все мосты посносило, ни машины, ни поезда не ходят. А там и поле подоспело, теперь уж всё откладывалось до поздней осени, а вернее, до зимы.

Зимой Анна Ивановна не выдержала и засобиралась в дорогу. Нам, нынешним, не понять величия её подвига, вполне сопоставимого с прославленным Некрасовым путешествием жён декабристов на Нерчинские рудники. Скорость передвижения по российским дорогам с тех давних времён, конечно, несколько выросла, но за счёт потерь в комфорте. Карета не идёт ни в какое сравнение с плацкартным купе поезда, заполненным по столыпинским нормам, а фирменные для каждой станции или постоялого двора расстегаи, уха, всякие селянки и ботвиньи, гораздо лучше помогали скрасить тяготы путешествия, чем кипяток из титана. Впрочем, не будем преувеличивать заслуг Анны Ивановны. В её время и в той стране такие подвиги совершались постоянно и повсеместно, сами власти, изумлённые живучестью народа, признали это чеканным языком плаката: «Подвиг – норма жизни!»

Слабо знакомая с географией и реалиями жизни вне крупного индустриального города, Анна Ивановна несколько легкомысленно отнеслась к инструкциям сына относительно её путешествия: «Доезжаешь до города К., там немного подождёшь и сядешь в местный поезд до М., там недалеко ехать, а уж в М. я тебя встречу». Все четыре дня пути до города К. Анна Ивановна представляла себе, как она выходит на перрон бывшего губернского города, переходит на другую платформу, садится в маленький «дачный» поезд, влекомый весело пыхтящим паровозиком, или, на крайний случай, в пригородную электричку, и через час-другой приезжает в бывший уездный город М., искрящийся инеем на резных коньках домов. На перроне её ожидает с цветами дорогой Володюшка-Рихардик-Гарри, в элегантном пальто и шляпе, как на последней присланной им фотографии. Они обнимаются, целуются и неспешно идут, непременно под ручку, к дому, где живет Володюшка-Рихардик-Гарри, а уж там она, едва скинув шубу и боты, поцелует своего дорогого внука. Конечно, Анна Ивановна видела изъяны в этой картине: шляпа и цветы плохо увязывались с концом января, да и под ручку им не пройтись, потому что у Анны Ивановны был при себе солидный багаж – два чемодана, баул и картонная коробка. Но ведь имеет же женщина право помечтать! Заметим, правда, что к концу третьего дня пути в мечтания Анны Ивановны вкралась одна практическая деталь, которая постепенно стала заслонять все остальные. Нет, не подумайте, речь не шла о ванной, до такого отрыва от реальности Анна Ивановна не дошла, но очень хотелось вымыть в какой-нибудь лохани голову, а потом встать в эту лохань, обтереться губкой с мылом и облиться тёплой водой из ковшика.

В бывшем губернском городе К. выяснилось, что поезд в направлении города М. должен отправляться через семь часов. С учетом того, что поезд, на котором ехала Анна Ивановна, задержался прибытием в город К. всего-навсего на шесть часов, а отправление поезда в город М откладывалось на каких-то четыре часа, то в целом Анна Ивановна, несомненно, выиграла. До города М. было всего-то двести пятьдесят километров, пустячное расстояние по сибирским меркам, время в пути восемь часов, просто транссибирский экспресс какой-то. Вагон, в котором ехала Анна Ивановна, если и напоминал пригородную «дачную» электричку, то только абсолютной продуваемостью, а во всём остальном больше походил на вагон третьего класса дореволюционных времен, каковым он на самом деле и был.

Поздней ночью сердобольные попутчики выгрузили Анну Ивановну на посыпанный щебёнкой откос в пустынным месте, которое почему-то называлось городом М. Едва спустили багаж, как поезд, трижды свистнув, отправился дальше: остановка строго по расписанию продолжалась две минуты, что было несколько странно, так как в пути у безвестных столбов поезд мирно отдыхал по получасу и более. Анна Ивановна осталась в одиночестве на откосе, то есть на платформе, и с некоторым страхом наблюдала, как в свете единственного фонаря к ней приближается какой-то краснорожий, широкоплечий мужик в несколько засаленном полушубке, треухе и унтах.

– Наконец-то, мама! С приездом! – воскликнул мужик. – Как я рад тебя видеть! Как добралась?

Анну Ивановну окутало облако незастоявшихся водочных паров, сильные руки обняли её, и сын, её дорогой сын, нежно чмокнул её в щёку, слегка окорябав щетиной подбородок.

– Давай поспешим, – сказал Гарри, – время позднее, дома уж, поди, заждались, там к твоему приезду всего нажарили, напарили, баню истопили.

Он увлёк Анну Ивановну к какому-то тёмному строению, вероятно, к вокзалу, возле которого Анна Ивановна с ужасом увидела большие розвальни с запряжённой в них лошадью. «Это Илюха, хозяйский сын, – мимоходом представил Гарри молодого парня, топтавшегося возле розвальней, и принялся аккуратно укладывать вещи, приговаривая, – одета ты, мать, несколько легковато, но я это предусмотрел». На ноги, прямо на боты натянули высокие валенки, поверх шубы накинули ещё одну доху, а голову, вместе с куньей шапкой, прикрыли пуховым платком и завязали его концы подмышками, оставив открытыми только глаза и нос.

– Теперь, мать, хоть на Северный полюс, – удовлетворённо сказал Гарри, – ты не волнуйся, тут недалеко, часа полтора, вмиг долетим.

Вдвоём с Илюхой они уложили Анну Ивановну в розвальни, чуть качнули их, чтобы оторвать от примёрзшего наста, и с гиканьем тронулись с места.

Как и было обещано, через полтора часа они подлетели к дому, где квартировали Буклиевы. Все взрослые обитатели дома высыпали на крыльцо встречать дорогую гостью. – Всё, мать, приехали! – крикнул Гарри, обернулся назад и обмер – розвальни были пусты. Нет, все вещи были на месте, не было Анны Ивановны.

– История, однако, – протянул Илюха, – поехали обратно, может быть, найдём.

* * *

В пути было не до разговоров и Анна Ивановна задремала, напоследок подумав, что в передвижении даже в крестьянских розвальнях есть особая прелесть в сравнении с поездом, то есть придя к мысли, уже высказанной нами ранее. Когда она очнулась, над ней было усыпанное звёздами небо, в их свете искрился вокруг нетронутый снег, и тишина, непривычная, не городская тишина нарушалась лишь далёким, но явственно приближающимся волчьим воем. Анна Ивановна попробовала встать, но, укутанная «для Северного полюса», даже не смогла перевернуться и быстро оставила все попытки.

«От холода я не умру. Жаль, легкая смерть», – с некоторой отстранённостью подумала она, глядя в бесконечное небо. Говорят, что сорвавшиеся с высокой скалы за несколько секунд падения успевают вспомнить всю свою жизнь. За тот час, что Анна Ивановна пролежала под звёздами, она не только вспомнила всё, она ещё успела и всплакнуть над своей горькой долей, и успокоиться, и убедить себя в том, что спасение непременно придёт. Так что Илюха, помогавший Гарри загружать счастливо найденную Анну Ивановну в розвальни, был поражен её спокойствием.

Загрузка...