Кривошеев будто забыл о существовании Марка Ярошенко.
Прошло десять дней со дня ареста, но охранник, многократно открывая дверь камеры в течение дня, почему-то ни разу не прокричал его фамилии. Будто и не существовало здесь такого арестанта. И с внешним миром связи не существовало. Письма, передачи, и свидания были запрещены, Марк жил в неведении о жизни своих близких. Жена и дети не имели известий о нём. Находясь в полной изоляции, он всё-таки подружился с одним из сокамерников, тем самым пухлым человечком, похожим на болотную кочку с чахлым пучком пожухлой осоки сверху. И фамилия его оказалась под стать своему внешнему виду – Осокин.
Однажды вечером он подошёл к Марку после возвращения с допроса. Подошёл и неожиданно спросил с разоружающей улыбкой:
– Извините, пожалуйста, но если не подводит меня моя память, ваша фамилия Ярошенко?
Марк поднял на коротышку тяжёлый взгляд, долго и внимательно изучал его.
– Что вам нужно от меня?
– Я учитель истории в школе, в которой учатся ваши дети. Вас я видел однажды на родительском собрании.
При упоминании о детях угрюмое и холодное лицо Марка сразу преобразилось, первоначально равнодушный взгляд заметно потеплел, в глазах загорелся неподдельный интерес.
– Ах, вот как! – воскликнул Марк, обрадовавшись. – Вы знаете моих детей? Присаживайтесь рядышком, будет о чём поговорить.
– Очень рад встрече! – живо проговорил учитель истории, присаживаясь на нары. – Осокин Виктор Пантелеевич, – мужчина протянул руку для пожатия.
– Ярошенко Марк Сидорович, отец Фроси, Василисы и Ивана. К сожалению, встреча наша происходит не в самом подходящем месте, – усмехнулся Марк, отвечая крепким рукопожатием.
– Да уж, – грустным голосом подтвердил Осокин. – За что вас сюда упрятали?
– За то же, видимо, что и всех остальных, – за контрреволюционную деятельность. Или вы арестованы за что-то другое?
– Действительно, глупый вопрос я вам задал. Сейчас НКВД привлекает к ответственности всех по одной статье, словно стрижёт под одну гребёнку. Спустя двадцать лет после свержения царя простые труженики без видимой причины вдруг надумали вести деятельность против советской власти. Причём, не сговариваясь, каждый индивидуально на своём рабочем месте, так сказать. Вздор какой-то!
– Вы, наверно, вот так и сказали Кривошееву? – усмехнулся Марк.
– Да, так и сказал, слово в слово, как вам сейчас. Не смог удержаться, когда услышал беспочвенное обвинение в свой адрес. – Осокин тяжело вздохнул, вспомнив, очевидно, разговор с Кривошеевым.
– Напрасно вы так поступили, Виктор Пантелеевич. Кривошеев очень злопамятен, он страшный человек. После таких слов десять лет лагерей вам уже обеспечено, поверьте, – грустным голосом проговорил Марк. – Я знаю Кривошеева ещё со времён гражданской войны. По его милости я оказался со своей семьёй на Урале. Когда сажали нас в товарный вагон на Украине, думал, ну всё, никогда больше не пересекутся наши пути дороги. Ан, нет, злой рок обозначил встречу ещё раз.
– Невероятная судьба! – удивился Осокин. – Через столько лет, за тысячи вёрст, вновь свести людей нос к носу. Просто поразительно. Столкнул людей в пропасть, и когда они чудом выбрались из неё, решил сбросить их теперь уже в более страшную бездну?
– Это вы точно подметили – в бездну, – глухо проговорил Марк. – Ну что ж, придётся терпеть и это божье испытание. На всё его воля.
– Вы верующий? – спросил Осокин.
– Признаю существование Бога, и верю, что мир – это его творение, – чуть помедлив, с явным нежеланием рассуждать на эту тему, проговорил Марк Ярошенко. – А вы – коммунист?
– Нет, что вы! – воскликнул Виктор Пантелеевич, и почему-то оглянулся по сторонам. – Вообще-то я философ, историю преподаю в силу сложившихся обстоятельств. В своё время изучил труды всех известных философов, как древних, так и современных. Ознакомился с идеями марксистов, и вы знаете, в корне не согласен с теорией Маркса и Энгельса. Она полна абстракции, в ней чрезмерно абсолютизируется роль классовой борьбы и насилия, романтизируется роль пролетариата. Но, самое страшное звено в этой теории – тоталитаризм. Поэтому мне с коммунистами не пути, как вы понимаете, поскольку поступить против совести я не способен. – Последние слова Осипов произнёс шёпотом, щёки его слегка порозовели от волнения.
Несколько минут они молчали, затем учитель продолжил:
– Здесь, в Чусовом, я ведь не собирался задерживаться надолго. Думал, подлечится моя жена, встанет на ноги, и мы снова вернёмся в Свердловск. Там я преподавал философию в университете, а Анечка моя служила в театре оперы и балета, в молодости танцевала на сцене.
– Что с ней случилось? – спросил Марк.
– Обезножила Анечка, и врачи предсказали ей ужасное будущее, полную неподвижность, то есть. А местные староверы поставили её на ноги. Два года лечилась она у одной старушки-знахарки. Всё это время я преподавал ребятишкам историю, на хлеб зарабатывал, можно сказать. Анечка, когда вылечилась, не захотела возвращаться в Свердловск, понравилась ей темнохвойная тайга. Запах, говорит, в ней особенный, с пряным ароматом. Так мы и остались в Чусовом. И я привязался уже к детям, полюбил их. Своих-то ребятишек не заимели в молодости, балет был на первом плане, потом стало уже поздно. Быстро сгорел организм Анечки при её профессии, угас, как жаркий костёр.
– Если бы вернулся в Свердловск, возможно, и не сидел бы сейчас со мной на нарах, – задумчиво высказался Марк. – Преподавал бы себе философию и наслаждался свободой.
– Вполне могло статься и так, – согласился Осокин и тяжело вздохнул. – Кто ж знал, что настанут такие времена, когда власти будет мерещиться классовый враг в каждом человеке.
– И даже дети для неё будут представлять серьёзную опасность, – осевшим голосом выдохнул из себя Марк.
– Да, и дети в том числе, которых незаслуженно лишают человеческих прав и свободы. Абсурдно и чудовищно.
Разговор длился всего около получаса, а Марку Ярошенко вдруг показалось, что он давно знаком с Осокиным, с его женой Анной, которую не видел ни разу в жизни, но почему-то ясно представил её себе со слов учителя. И сидят они сейчас здесь вместе совсем неслучайно, поскольку мыслят и понимают жизнь совершенно одинаково. От такого осознания Марку стало вдруг легко, даже маленькое оконце с металлической решёткой и тяжёлый, спёртый запах камеры уже не так угнетающе давили на него, как прежде.
– Рассказал бы ты лучше мне о моих детях, Виктор Пантелеевич, – после небольшого молчания обратился Марк к учителю истории. – Как учатся, в чём преуспевают? А то они со мной не очень-то делятся о школьных делах.
– А что дети? Они, в сущности, все одинаковые, что отличники, что двоечники, – глаза Виктора Пантелеевича как-то сразу подобрели, потеплели, в уголках губ отложилась доверительная улыбка. – Все хотят быть умнее дураков, иметь дружеское расположение к себе, постоянно нуждаются в сочувствии к своим мыслям и желаниям. Вашим деткам легко даются знания, особенно это ярко выражается у Вани. Он очень смекалист, всё схватывает на лету, домашнее задание успевает делать в школе. Среди мальчишек всегда выступает заводилой. Не прочь и похулиганить, когда представляется возможность. А вот старшенькую вашу дочь, Фросю, я, к сожалению, мало ещё изучил, не было времени, ведь она недавно появилась в нашей школе. Девочка замкнутая и немногословная. Василиса – трудолюбивая, мечтательная и романтическая натура.
«Надо же, – отметил про себя Марк. – Как точно он охарактеризовал моих детей, хотя кроме них у него не один десяток. А помнит вот каждого. Наверно, Виктор Пантелеевич хороший преподаватель. Про Ваньку совершенно правильно сказал. Сын действительно такой – шустрый, целеустремлённый. Как-то сейчас он без меня? Что делает, о чём думает? И не спросить теперь, к сожалению, и не помочь я уже не в состоянии. Не преодолеть той широкой пропасти, которая легла между нами».
– Я догадываюсь, о чём вы сейчас думаете, Марк Сидорович, – вывел его из печальных размышлений Осокин.
– Простите, что вы сказали? – не сразу разобрал слова Марк и повернулся лицом к учителю.
– Догадываюсь, говорю, о ваших мыслях. Думаете, как же дальше будут жить ваши дети, верно?
– Да, тяжко придётся детям после моего ареста. Шесть лет их называли кулацкими отпрысками, а теперь вот поставят ещё и клеймо детей врага народа. Не сладкая жизнь их ждёт, ох, несладкая, каждый будет тыкать в них пальцем и оскорблять.
– Ничего, ваш Ваня кому хочешь рот заткнёт, да и за сестёр сумеет постоять. Я уверен в этом, он у вас сильный и отчаянный паренёк.
– Так-то оно так, Виктор Пантелеевич, только дальше Чусового дорога им закрыта надолго, а здесь, как вы знаете, никакого образования, кроме средней школы, не получить. Вот и получается, что я своими православными убеждениями и упрямством испортил жизнь собственным детям.
Марк отвернулся и умолк. Осокин понял, что заверять его словами вроде «всё образуется, проживут как-нибудь, советская власть сейчас ценит рабочий класс больше, чем интеллигенцию» не имеет смысла. Он приподнялся с нар, вежливо сказал:
– Извините, Марк Сидорович, вечер уже. Я, пожалуй, пойду, прилягу, двое суток не спал, глаза слипаются.
Не дожидаясь ответа, направился к своей шконке.
Марк посидел ещё минут пять, уставившись в зарешеченное окошко, потом лёг на спину, закрыл глаза.
«Да, испортил я жизнь и детям, и Евдохе», – с горьким сожалением подумал он. Перед глазами поплыли события шестилетней давности.
…До 1928 года дела в семействе Ярошенко шли неплохо. После того, когда в 1924 году государство разрешило крестьянам выплачивать налог не только сельхозпродуктами, но и деньгами, Марк однозначно принял второй вариант. Он оказался менее обременительным, поскольку сумма налога становилась известной уже весной, и от урожая не зависела. У Марка появилась возможность проводить предварительные расчеты, сколько чего посеять и посадить, чтобы не быть в убытке. Осенью он значительную часть урожая продавал заготовителям оптом, а мясо, птицу и яйца продавал на рынке.
Зимой 1928 года вновь началось насильственное изъятие зерна. Частная торговля была запрещена, заготовителей и торговцев арестовали и осудили. Марк понял, что вновь грядут тяжёлые времена и опять, как в прежние годы до НЭПа, уменьшил поголовье живности вдвое. На вырученные деньги удалось прожить безбедно до весны 1930 года.
На уговоры вступить в колхоз Марк каждый раз вежливо отвечал, что обязательно подумает, а сам пережидал время, надеясь в душе на послабления, чем вызвал у Кривошеева откровенную ненависть к себе.
Афанасий Дормидонтович, лютуя на селе в период коллективизации, в хату Ярошенко наведывался лишь с угрозами и оскорблениями. Устраивать беспредел, который позволял себе делать в других дворах, он побаивался. Его пугал угрюмый вид Марка, всякий раз встречавшего делегацию с острыми вилами в руках. Перед глазами Кривошеева вставала картина конфискации коня во время гражданской войны. Все встречи заканчивались сравнительно мирно.
Раскулачивание произошло неожиданно. 11 июня 1931 года Марка пригласил к себе председатель сельсовета и вручил письменное уведомление. В нём говорилось, что он, Марк Сидорович Ярошенко, вызывается на выездное заседание Беловодской оперативной тройки 12 июня 1931 года к 10 часам утра.
– Что всё это значит? – удивлённо спросил Марк.
– Будто не понимаешь, – криво усмехнулся пожилой председатель, пошевелив седыми усами. – Будто не водил ты за нос советскую власть целых два года.
– Это вы насчёт вступления в колхоз?
– Вот именно. Судить тебя завтра будут.
Марк взял в руки уведомление и перечитал несколько раз. Почувствовал, как часто забилось сердце, а кровь хлынула в голову, шумно застучала в висках. Буквы на бумаге словно ожили и заплясали перед глазами. Затем он встал, тяжело разгибаясь, будто весь день работал, уткнувшись головой в землю, и вышел на улицу. До него дошло, наконец, что завтра будет принято решение о выселении всей его семьи из родных мест. Случилось то, чего он опасался больше всего.
Возвратившись домой, Марк умолчал о предстоящем суде, решив не расстраивать домочадцев преждевременно.
«Вдруг обойдётся всё и на этот раз, вдруг пронесёт, а я, дурень, разворошу напрасно семейный улей», – со слабой надеждой подумал он, хотя ясно понимал, что ничего подобного произойти уже не может, что такая мысль всего лишь сознательный самообман.
На следующий день оперативная тройка в составе представителя Беловодского партийного комитета, председателя Шулимовского сельсовета и работника ГПУ в лице самого Кривошеева приговорила семью Ярошенко к выселению за пределы Украины с полной конфискацией имущества. Марка заставили подписаться под решением тройки и в сопровождении конвоя и специально прибывших уполномоченных лиц повели его в собственную хату.
Во дворе в это время находился дед Трифон. Завидев Марка в окружении незнакомых людей с винтовками, он замер, словно остолбенев, с лица его сошла кровь, обесцветив кожу в одно мгновенье.
– Чего ж они хотят? – спросил дед дрожащим голосом, когда Марк с конвоем поравнялся с ним. – Что с нами будет?
– Всё добро наше пришли забрать, дед, – сказал Марк сухо. – Говорят, в ссылку отправят нас всех.
– Как же так, Марко? За что такая немилость? Разве мы не пахали, не сеяли, не работали, как волы?
– Работали, дед, работали, как волы. Это правда. Только вот зерно своё прятали от советской власти, да в колхоз не шли, – со злостью выговорил грузный мужчина лет тридцати пяти в кожаной куртке.
– Пулю бы в лоб этому Марко вместо ссылки, – проскрежетал зубами подошедший Кривошеев. – Более справедливо получилось бы, да и в назидание другим твердолобым. – Давайте хлопцы, выводите скотину из конюшни.
В дверях хаты появилась сначала бабка Маруся, за ней стайкой, словно цыплята за наседкой, выпорхнули две дочери и семилетний сын.
Они испуганно уставились на нежданных гостей и не двигались с места. Ванька обеими руками вцепился в юбку бабки Маруси.
– А ну в хату, дети, – строго приказала бабка Маруся, затолкала детей обратно в дом и двинулась навстречу Кривошееву. Его она узнала сразу. Не доходя до него нескольких шагов, она остановилась и, уперев руки в бока, прокричала ему в лицо:
– Что ты тут делаешь, сучий сын!? Чего тебе опять нужно в нашем дворе? Что ты малых детей пугаешь?
– Пришли разорить ваше кулацкое гнездо, бабка, – с нескрываемой радостью проговорил один из уполномоченных. Он был русским, по всей вероятности, одним из тех тридцати пяти тысяч коммунистов-рабочих, которых направила партия для организации колхозов.
– Ой, лишенько мне! – вскрикнула бабка Маруся, и, не поверив словам уполномоченного, спросила Кривошеева:
– Это так? Или обманывает твой человек?
– Правду говорит Сашко, раскулачивать вас пришли.
– Как же так? Было хозяйство, а теперь, что? Нет его?
– А теперь нет. Ни быков, ни коня, ни порося, ни хаты. Нет теперь у вас ничего, бабка, – проговорил Кривошеев с наслаждением.
Марка в дом не пустили, усадили на лавку с небольшим деревянным столиком под развесистым молодым дубком, рядом приставили конвойного. Услышав шум во дворе, из летней кухни вышла Евдоха. Она готовила там корм для скотины, и появилась с ведром пойла в руках. Лицо её вытянулось от испуга, ведро выпало из рук и, качнувшись, чудом устояло на донышке.
Евдоха обхватила лицо вымазанными в вареве ладонями и глухо зарыдала без слов, будто немая.
Из конюшни выскочил, как ошпаренный кипятком, уполномоченный. Весь бок его был в соломе и мокрых навозных пятнах.
– Что стряслось? – строго спросил Кривошеев, оглядывая мужчину с ног до головы.
– Не идет, сволочь! Лягается, бьёт копытами, а из стойла не выходит! Меня вот швырнул на пол, чуть копытом не заехал меж глаз!
Кривошеев посмотрел на Марка, приказал:
– Иди, выводи своего коня.
– Тебе нужно, ты и выводи, – спокойно произнёс Марк и не сдвинулся с места.
– А, чёрт! – ругнулся Кривошеев и, побагровев от злости, направился в конюшню.
Пока прибывшие с Кривошеевым люди возились с волами, запрягая в телегу, к воротам подъехали три подводы. Один возница зашёл во двор, двое остались на улице.
После долгих усилий, из конюшни, наконец, вывели коня. Любимец Марка вороной красавец Орлик храпел, фыркал, дёргал головой, взбрыкивал, бил копытами о землю, не желая подчиниться людям, висящим на узде.
Кривошеев вернулся на прежнее место, возбуждённый, тяжело дыша, прохрипел, обращаясь к Марку:
– Скажи своей жинке, чтобы вязала узлы. В вашем распоряжении одна подвода. На ней отвезут весь твой выводок на железнодорожную станцию. Брать только самое необходимое, что можете унести в руках. Дед с бабкой высылке не подлежат, но здесь оставаться не могут. Хата с этого момента конфискована. На сборы даю полчаса.
– Я могу помочь жене? – спросил Марк.
– Без тебя справится, старики помогут.
– Чего ты боишься, Афанасий Дормидонтович? Убегу?
– Когда ты под конвоем, моей душе как-то спокойнее.
Марк подозвал к себе зарёванную жену, распорядился:
– Собирай вещи, Евдоха, отправляют нас в далёкий путь. Пакуй узлы понадёжнее, чтоб добро не рассыпалось по дороге. Сала отрежь побольше, хлеба, с расчётом дней на десять. Я думаю, в дороге нас кормить никто не будет, так что подумай, что ещё тебе следует прихватить, – Марк сделал сильное ударение на слове «ещё» и пристально посмотрел в глаза жене.
Евдоха сразу сообразила, на что намекнул муж, и часто закивала головой. Она знала, где Марк хранил резервную сумму денег, вырученную от продажи живности, и поспешила в хату. Надо было успеть извлечь деньги из тайника до появления уполномоченного, который мог их изъять.
Бабо, – окликнул Марк тихо скулившую в сторонке бабку Марусю. – Диду! Сегодня вы переночуете у Мыколы, а завтра отправляйтесь в Старобельск. Ваш зять Павл'о примет, поживёте пока у него.
Тишина длилась полминуты, потом она взорвалась невообразимым шумом.
Первой пронзительно завизжала свинья, когда её повалили на землю и начали связывать ноги. Следом за ней с диким кудахтаньем загорланили вылавливаемые куры, испуганно заблеяли козы и овцы, вытянув морду, истошно заржал Орлик.
На дворе поднялся настоящий содом. Живность вырывалась из рук чужих людей, убегала, загнанно кружась по двору, мужики бросались вдогонку, падали, спотыкаясь, и громко ругались.
Из хаты один за другим повыскакивали дети. Завидев безумный хаос, они громко заплакали. И тут уже не выдержала бабка Маруся. Вскинув вверх костлявую руку, сжала усохшую ладошку в кулак и закричала, завопила громогласно:
– Лучше бы вы, бесовы души, сразу порубили нас всех под корень, только бы не видеть, что вы творите! Какая же она советская власть, если всё делает против народа?! Кто ж её любить будет после такого? Да пусть же эта власть пропадёт!
Дед Трифон всё это время стоял в стороне, насупившись, молчаливо наблюдал, как выводят и выносят со двора скотину. Потом смачно сплюнул в сторону и поплёлся в хату помогать выносить вещи Евдохе.
– Ну что, добился своего? – спросил Марк, пристально заглянув в глаза Кривошееву. – Скрутил, наконец-то, в бараний рог семью Ярошенко? Наслаждаешься стоном невинных детей и стариков? Они-то за что будут мучиться и страдать? Или ты лишён жалости совсем?
– Ты думал до бесконечности станешь мозолить глаза советской власти? – сквозь зубы выдавил Кривошеев. – Думал, перехитришь её? Надеялся, твоя возьмёт? Будешь и дальше буржуйствовать? Только не получилось у тебя, просчитался! Ухватили за маковку, как сорняк, и выдернули из земли, чтобы не мешал произрастать полезным растениям.
– По-твоему, я создавал помехи?
– Ты противился политике партии, вёл себя как несознательный враждебный элемент и этим подавал пример односельчанам, – ответил Кривошееев. Затем, подступив к Марку вплотную, прошипел ему в лицо: – Глядя на твою безнаказанность, другие единоличники тоже не захотели идти в колхоз. Это означает, что ты есть зачинщик молчаливого заговора. А заговорщиков принято наказывать.
– Я никого не агитировал против коллективизации. Жил и жил себе потихоньку, выращивал хлеб, в срок сдавал государству установленную долю, платил исправно налоги. Кому я наступил на мозоль? Может, лично тебе не угодил? – усмехнулся Марк. – Не позволил выслужиться перед начальством о досрочном создании колхоза в Шулимовке?
– Ты чего несёшь, гнида буржуйская!? – взвинтился Кривошеев. – Я исполняю то, что требует от меня партия! Приказала она ликвидировать единоличников и создать колхозы – сделаю всё от меня зависящее! Вся земля должна принадлежать государству, а не таким, как ты, буржуазно настроенным элементам!
– А если партия прикажет тебе расстреливать на месте несознательных людей, ты тоже будешь исполнять её волю, не задумываясь? Не жалея при этом ни детей, ни стариков?
– Заткнись, сволочь! А то пристрелю за оказание сопротивления при раскулачивании! – рука Кривошеева угрожающе легла на кобуру нагана.
– Страшный ты человек, Афанасий Дормидонтович, настоящий зверь, – с горечью произнёс Марк. – Много ещё людей пострадает зазря от твоей ретивости и большевистского фанатизма! И всё же я верю: придёт время и народ осудит тебя за жестокое обращение с невинными людьми, а Бог накажет.
Кривошеева покоробило от таких слов. Глаза яростно сверкнули от накатившейся злобы, щёки мелко задрожали. Трясущейся рукой он расстегнул кобуру, выхватил наган.
– Неужели выстрелишь? – с холодной усмешкой спросил Марк.
– Замолчи, гад! – взревел Кривошеев, поднимая наган на уровень груди. Несколько секунд они смотрели в глаза друг другу, будто состязались в выдержке.
– Опусти наган, не дури, – сказал Марк, вставая. – Не бери лишний грех на душу.
В это время из хаты вышла Евдоха с узлами в руках. Она поставила упакованные вещи у дверей, вопросительно посмотрела в сторону Марка.
– Сходи за Раисой, ей тоже предстоит ехать с нами, – распорядился Марк, направляясь за пожитками.
Кривошеев промолчал и не встал на пути Марка, нехотя опустил наган, спрятал в кобуру.
Когда вещи были уложены в телегу, во дворе появилась Евдоха со старшей дочерью. По просьбе Марка они с Раисой по очереди ухаживали за больным кумом. Семнадцатилетняя Раиса не плакала, шла уверенной походкой с гордо поднятой головой. Проходя мимо Кривошеева, она остановилась на секунду и смерила его ненавидящим взглядом. Глаза её злобно заискрились, губы скривились в презрительной усмешке.
Наконец, вещи были уложены в телегу, наступила минута прощания. Отъезжающие по очереди обнялись с дедом и бабкой, обменялись прощальными словами и напутствиями, потом сгрудились у последней подводы.
– Прощай диду, прощай бабо, – дрогнувшим голосом проговорил напоследок Марк. – Сделайте так, как я вам сказал. – К горлу подступил и застрял там горький комок, говорить стало трудно, и Марк замолчал.
Евдоха продолжала всхлипывать и беспрестанно хлюпала носом, Раиса держала её под руку, младшие дети испуганно жались друг к дружке.
Марк обратился лицом к хате, перекрестил её трижды, отвесив при этом три земных поклона, и, развернувшись, направился к повозке.
Кривошеев сделал знак вознице на передней телеге, и печальный обоз двинулся в сторону Беловодска…
…Марк очнулся от воспоминаний, открыл глаза. В полуосвещённой камере установилась относительная тишина, нарушаемая изредка чьим-то взрывным храпом в противоположном углу, да тихим перешёптыванием двух не угомонившихся арестантов где-то на верхнем ярусе. Чуть позже послышался чей-то испуганный вскрик во сне, перешедший в неразборчивое сонное бормотание, затем опять всё стихло.
Наступила очередная ночь с тревожными и липкими сновидениями напуганных людей.
Лишь на двенадцатый день Кривошеев вызвал к себе Марка Ярошенко.
Обстановка в кабинете начальника отдела НКВД была прежней, ничего не изменилось. На том же месте стоял графин с водой, посредине стола красовался массивный письменный прибор из зелёного в чёрных прожилках камня, отполированного неизвестным мастером до зеркального блеска. Также чуть слышно выстукивали время большие настенные часы в деревянном корпусе темно-вишнёвого цвета.
Глядя на уютную и мирную атмосферу кабинета, нельзя было и представить, какие страшные баталии здесь порой происходят. Лишь одна новая деталь бросилась в глаза Марку: дверь изнутри была обшита тканью, выработанной под кожу, под ней угадывался толстый слой уплотнительного материала. Щель под дверью не просматривалась, её закрыл небольшой свежеокрашенный порожек.
– Рад видеть тебя в полном здравии, Марк Сидорович, – Кривошеев откинулся на спинку стула, расстегнул две верхние пуговицы на кителе. – Присаживайся, поговорим.
Ярошенко промолчал, как и в прошлый раз, усаживаясь на стул. Сел, водрузив руки на колени и, согнувшись в спине, уставился на хозяина кабинета.
– Дело твоё я изучил, белых пятен в нём нет, завтра отправляю в Свердловск в тройковый суд. Пусть он решает, какой срок тебе определить.
Марк никак не отреагировал и продолжал молчать. Его лицо выглядело равнодушным, будто слова Кривошеева были адресованы вовсе не ему, а кому-то другому.
– Но прежде чем поставить подпись в протоколе, я хотел бы ещё раз поговорить с тобой, продолжить начатый разговор, так сказать. В прошлый раз я немного погорячился, думаю, сегодня этого не произойдёт, – Кривошеев подкупающе улыбнулся, будто извиняясь за свой поступок. – Ты умён, начитан, здраво и смело рассуждаешь. Мне очень интересны твои рассуждения о текущем моменте. Ты прав: у меня действительно нет возможности с кем-нибудь пооткровенничать. В органах НКВД не принято обсуждать действия руководства страны, и мне будет очень интересно услышать мнение со стороны. Но я, как ты понимаешь, не могу организовать открытую дискуссию.
– С чего вдруг тебе понадобилось мнение со стороны? – усмехнулся Марк с ехидцей. – Ты пошёл служить в ЧК, чтобы бороться с врагами революции, которые мешают строить самое справедливое общество. Враги выловлены, какой смысл заглядывать им в душу, когда получен приказ об уничтожении? Маши себе шашкой налево и направо, руби головы гадов до полного истребления. Солдат, идущий в атаку на врага, не должен задумываться, какое сердце ему предстоит проколоть штыком: доброе или злое, – Марк оживился, с интересом ожидая, что же ответит Кривошеев, и добавил язвительно:
– Неужели совесть пробудилась? Жалко стало невинных людей?
Прошло некоторое время, прежде чем Кривошеев вновь заговорил. Марк заметил, как на лице его проступили характерные черты озадаченности: губы плотно сжались, брови сошлись к переносице, глаза покрылись плёнкой тумана.
– Нет, жалости к врагам революции у меня никогда не было и не будет, это абсолютно точно, – медленно проговорил Кривошеев. – И совесть меня не мучает, поскольку я исполняю долг чекиста и уверен, что всегда поступаю правильно и справедливо. Мои вопросы простые, их совсем немного.
– Боюсь, откровенного разговора у нас не получится, – сделал предположение Марк.
– Почему же?
– Потому что мы с тобой, как небо и земля, а они, как известно, никогда не соприкасаются друг с другом. И у нас с тобой нет точек соприкосновения.