Перекресток

В июле на неделю отпуска приезжал домой двоюродный братан Генка и звал Володьку в Москву.

– Проволынишься, упустишь время – после кусать локти будешь, – говорил он. – Нынче-то бы как раз – в училище да в девятый класс заявление, следующий год – на разряд сдашь, другой – на аттестат зрелости. Самая нынче пора.

– Да-а… а чего она, Москва-то, – вроде ему совсем даже неинтересно было говорить на эту тему, тянул Володька. – Медом, что ли, мазана…

– Медом не медом, а… Москва, Володька, она и есть Москва. Чего тебе объяснять – в нашей деревне жить или москвичом быть, – отвечал Генка.

Сам он, миновав областной город Пермь, уехал в Москву после восьмого класса, выучился на каменщика, прошлой весной демобилизовался, вернулся в СУ, в котором работал до призыва, и зимой женился на москвичке.

У Володьки внутри горело, но решиться на такое, как двоюродный братан, у него не хватало смелости, и он тянул завистливо, усмехаясь в сторону:

– Дак а да… с мамкой вон как… и с папкой говорить надо.

– А чего? Я поговорю, – предлагал Генка.

– Да ты… дак самому, поди, надо, – ни на что не решался Володька.

– Ну, смотри, прошляпишь счастье, – обрывал разговор Генка. – Потом полезешь пытать – ан поздно. Это дело начинать – чем раньше, тем лучше.

Он уехал, а Володька думал теперь о Москве безотвязно, и тянуло его туда день ото дня все пуще.

Это лето он ходил подпаском с угрюмым старым мужиком Анисимом. Раз, в обеденную пору, когда сели над тряпицей с домашним припасом, Володька открылся ему, и Анисим, ощерясь коричневыми редкими зубами, похекал смеясь:

– Ну дак терпежу нет, дак дуй. Когда терпежу нет, дак знашь… и в штаны сделаешь.

Но Володька не решался. А по ночам снилась Москва, такая, как в кино: дома, дома, дома, машины, машины, огни, прорва людей на улицах – и среди всего этого где-то там он, Володька, и так ему хорошо, как никогда не было в жизни…

* * *

Шел дождь, Майя угодила в яму с водой, едва сойдя с автобуса, и так потом и шла до самой школы – с мокрыми ногами, в чавкающих лаковых туфлях на высоком каблуке, с нелепым здесь японским зонтиком над головой. Возле магазина, где под козырьком крыльца топталось несколько человек, она остановилась спросить о школе и потом, оглядываясь, видела, что все смотрят ей вслед.

– Что ж это вы, милая, так поздно. Завтра уж первое сентября, – попеняла ей директор школы, пожилая тучная женщина в мужеподобном полосатом костюме и синей блузке с отложным воротом. Углы рта над верхней губой были у нее в седых усиках. – У нас тут еще двое таких, как вы, они прибыли как положено.

– С Москвой прощалась, – сказала Майя.

– Москвичка? – спросила директорша.

– Вообще нет. Но я там пять лет проучилась. Так что все равно что москвичка.

Они разговаривали в директорском кабинете, узкой, тесной комнатке, обставленной столом, двумя книжными шкафами и связкой стульев у стены, а за окном шел дождь, и ноги у Майи в туфлях были мокрые.

– Нельзя так, – сказала директорша. – Мы уж на вас и не надеялись. Теперь завучу расписание пересоставлять, нагрузку перераспределять.

– Ну так тогда отпустите меня, – с веселостью в голосе сказала Майя, шевеля в туфлях пальцами.

Директорша засмеялась.

– Не-ет. Мы вам тут еще жениха найдем, хозяйством, детишками обзаведетесь – никуда не уедете.

– Я с этим делом не тороплюсь. – Майя с тоской посмотрела на чемодан, в котором лежали осенние туфли и в которые она, найдя школу, не посмела отчего-то переобуться. – С хозяйством, я имею в виду, – уточнила она.

– А вы на чемодан посмотрели, так я про другое подумала, – сказала директорша. – Срок-то уж, конечно, отработать придется.

Майя промолчала.

Выйдя от директора, она зашла в туалет, раскрыла там на полу чемодан и переобулась, затолкав грязные туфли в полиэтиленовый пакет.

Но когда она добралась до отведенного ей на постой дома – в дальнем, за оврагом, конце села, ноги в мелких осенних туфлях снова у нее были мокрые и туфли до самого верха в грязи.

– Э, хорошая ты моя, – всполошилась ее хозяйка, когда Майя сняла туфли, носки и пошла по полу босиком, оставляя за собой мокрые следы. – Да у нас по такой погоде, ты че, только в сапогах, в туфлях-то ты че… Долго эдак-то бегала? Два часа? Дак ты че, ну, девка…

– Сапоги у меня есть, бабусь, – сказала Майя. – Только они у меня в багаже, в камере хранения на станции.

– В туфлях… по эдакой-то погоде, городская ты голова… – Хозяйка сунулась за печку, пошебуршала там чем-то бумажным и выкинула Майе валенки. – Надень-ка, согрей ноги-то. Лекарить сейчас с тобой будем, че ж делать-то.

Хозяйка была мягкой, круглой, но с крепким, широким костяком старухой, морщинистое лицо ее, усаженное там-сям бородавками, было улыбчиво и добро, и капельные глаза, увидела Майя, когда хозяйка подошла к ней с валенками, были хоть и простиранные временем, поблекшие, но голубые.

Она налила Майе рюмку, выпила сама, накормила ее щами, забелив их сливками, налила еще по рюмке, потом заставила пить чай с сушеной малиной, и обе они захмелели.

– Ой, я не москвичка, Клавдия Никитична, нет, – говорила Майя, смеясь почему-то и ложась грудью на стол. – Я только там училась, а вообще я из такого города – Россошь, вы не слышали, это далеко отсюда, Воронежская область… И папа, и мама, да, Клавдия Никитична, да, и сестра еще, а я вот – приехала, преподавать буду…

– А я все тут, все тут живу – как родилась, – говорила хозяйка. – Шестьдесят три годка… Ой, девка!.. Село-то у нас большо было, завод стоял, дак я уж того не помню – плотину порушили, колхоз организовали. Тот год и замуж пошла – и все тут, все тут…

Через полчаса Майя знала уже всю жизнь Клавдии Никитичны. Был муж, да погиб, было трое деток, да осталась одна дочка, сыновей – младшенького, восьмимесячным бог прибрал, у многих тогда, кто себе на горюшко перед войной понес, поумирали, старший на лесоповал поехал, денег привезти хотел, а его самого привезли… Дочка вот там, на станции, в райцентре живет, внучонок здесь, с нею, с бабой Клавдией, до пятого класса рос, а потом они квартиру получили, забрали его к себе, так уж вот шестой год она одна да одна, то вот и на постой пускает – все в доме как-то веселее.

– Дак, девка, глядишь, и шевелиться хочется – пол помыть, еду наварить. А одной-то себе – че… Без узды жить – не в радость ни есть, ни пить.

От валенок шло по ногам тепло, чай с малиной выгонял на лоб жаркую испарину, в глазах все плыло и качалось, и Майе наконец было хорошо и покойно. Ну вот, все, добралась, теперь все, жить, ходить в школу, село осмотреть, окрестности здесь, наверно, чудесные, думалось ей. Водки выпила, чаю напилась – тепло, теперь не заболею.

Ночью Майя проснулась в своей маленькой, в дальнем углу избы, за печкой выгороженной комнатке, отведенной ей Клавдией Никитичной для житья, оттого, что была вся мокрая от пота. Она встала, переоделась, перевернула ватное одеяло другой стороной и вновь легла, прислушиваясь к себе. Но вялости в теле не было, все в ней было бодро и здорово. Тогда она опять встала и раскрыла окно. Дождь прекратился, и где-то светила луна – от ее бледного света улица за окном была вся исчерчена тенями. Дом в тишине дышал – что-то потрескивало, поскрипывало, и по чердаку, казалось, кто-то ходит мягкими тяжелыми лапами.

* * *

По алгебре с тригонометрией и литературе были новые училки. По алгебре с тригонометрией – Людка Долгошева, еще прошлый год приезжавшая к отцу-матери на каникулы и оравшая как ошпаренная: «Я вам, погодите, всем двоек наставлю!» – когда ее шугали с киномехаником Васькой Длинноруким от омутка в овраге, так что никого она особо не заинтересовала, а по литературе – Майя Константиновна, приехавшая даже не из областного пединститута, а из самой Москвы, в коричневых, блестящих, как галоши, туфлях на высоченном каблучище, в длинной коричневой юбке и какой-то кружевной кофте с большим, коричневым же бантом. Был еще один новый учитель – мужик с бородкой и в очках, по физике вроде бы и химии, – но он преподавал в других классах.

Майя Константиновна, когда оставалось время в конце урока, говорила, стоя у доски с заложенными за спину руками, улыбаясь какой-то особой, какой Володька ни у кого раньше не видел, ласковой и пронизывающей улыбкой, словно бы она видела их всех насквозь, но утаивала это свое умение:

– Ну, а теперь, пожалуйста, вопросы. Кто там у меня что-то хотел спросить?

Никто не помнил, что он хотел спросить во время урока, и вопросы задавали совсем о другом, о чем всего интереснее было спросить Майю Константиновну, – о Москве.

– Ой, а скажите, Майя Константиновна, – верещали девчонки, – а правда, да, что в Москве такую прическу делают – вот сделали ее, и полгода с ней ходи, а она не ломается?

– А вот что, в самом деле сто кинотеатров в Москве, и в каждом другой фильм крутят? – спрашивал кто-нибудь из ребят.

– А вот еще говорили, будто там кур доят и коровы яйца несут? – выкрикивал со своего места Володька, и все смеялись, и Майя Константиновна тоже смеялась, стоя у доски с руками за спиной, и бант на груди у нее от смеха колыхался.

– Нет, это не так, конечно, – говорила она. – Но Москва в самом деле необыкновенный город. Это даже шесть-восемь, а может быть, десять городов. Есть Москва современная и Москва историческая. Москва литературная, Москва архитектурная, Москва театральная, научная, рабочая… И еще в Москве всюду асфальт, – прибавляла она иногда, почему-то со смешком.

Она рассказывала о том, что же это такое – Москва историческая, или литературная, или архитектурная, Володька слушал, и все в нем так и горело. Это ж жить там, среди этого… да это ж какая жизнь!

А дома, когда приходил, мычал телок в сараюшке, прося есть, ходили с кусками младшие братовья, прибегала с поля мать, терла со скорым ожесточением руки под рукомойником, бегала, бухая сапогами, по избе, собирая обед, толкала Володьке в руки ведро: «Ну-ка, к телку-то», – и отец, приходя вечером с работы, валился на диван и лежал так полчаса или больше, шевелил пальцами рук и ног и говорил матери: «Ну все, больше шиш! Опять в Листвянку гонял – ну шиш им больше, че это я! Пусть кто другой, не дорога, а, ё-моё, доска стиральная…»

* * *

Майя понемногу обвыкалась.

После того, в день ее приезда, дождя погода выправилась, и сентябрь до самых двадцатых чисел стоял сухой, теплый, в воздухе летала паутина, и по вечерам громко, будто булькали в горле водой, кричали лягушки. Этими теплыми вечерами она обошла все село – оно было большое, вытянувшееся тремя улицами по склону над бывшим прудом на два километра, недалеко от школы находился клуб – одноэтажное длинное здание с четырьмя приземистыми колоннами по фасаду. В клубе по средам, субботам и воскресеньям показывали фильмы, по пятницам и субботам происходили танцы. В клубе же размещалась совхозная библиотека, и неожиданно для Майи она оказалась богатой: том к тому стояли и просились взять их в руки собрания сочинений Бунина, Чехова, Толстого, Гоголя, Хемингуэя, Флобера, а за ними теснились издания «Академии» тридцатых годов, серенькие книжечки двадцатых, периодика десятых и девяностых, и во всем этом можно было рыться и брать на дом как учительнице хоть связками.

Попутной совхозной машиной она перевезла со станции свой багаж: два больших чемодана и три картонных коробки из-под макарон, купленных за десять копеек штука в ближайшем от общежития продовольственном магазине, две из них были с книгами и пособиями, а в третьей, переложенные ватой, бумагами и всяким тряпьем, – дулевский чайный сервиз, вилки, ножи, тарелки, шумовка, солонка, половник, кастрюли, все те необходимые хозяйственные принадлежности, которыми обросла за пять лет жизни на одном месте. Шофером машины оказался отец ее ученика из девятого класса, всю дорогу он выспрашивал ее о сыне, а Майя лишь смутно припоминала лицо этого мальчика – круглое, конопатое, с приплюснутым тяжеловатым носом и вроде бы ждущими какими-то глазами – и больше ничего не могла о нем сказать, кажется, это он, когда она рассказывает о Москве, выкрикивает всякий раз какую-нибудь нелепость.

– Вы к нему, я вас сердечно прошу, приглядитесь, – говорил шофер, отрывая от дороги глаза и косясь на Майю. – Что он за парень – вот мы с матерью никак угадать не способны. То ли его к технике пристраивать, то ли скотником пусть, что ли, – вон ноне лето опять со стадом ходил, второй уж раз…

Майя кивала согласно.

Преподавательница математики, тоже первый год после института, но здешняя, Людмила Долгошева, устроила у себя вечеринку, и Майя познакомилась на вечеринке со всей местной молодой интеллигенцией. Под звание это подпали врач – высокий худой мужчина лет двадцати семи с прыщеватым лицом и тощими желтыми усиками, все время, к месту и не к месту, усмехавшийся, жених Долгошевой – киномеханик, учитель физики и химии, тоже, как и Майя, учительствовавший первый год, ее сверстник, носивший для солидности мягкую, почти пушок, светлую, аккуратно подбриваемую на щеках бородку, с которым Майя была уже знакома по школе, еще две учительницы, приехавшие в прошлом году, агроном, завклубом – восемнадцатилетняя девчонка, закончившая культпросветучилище, и секретарь директора совхоза – толстая перезрелая женщина под тридцать, с угрюмо-саркастическим прищуром маленьких настороженных глазок. Агроном был с женой, говорливой, старше его на несколько лет шебутной бабенкой, всякий раз, когда муж начинал о чем-нибудь говорить, обрывавшей его: «А ты-то уж помолчи, что ты сказать можешь». Пили местную водку и «красненькое» – дешевый, обдиравший горло, словно теркой, портвейн, танцевали под снесенные специально к вечеринке, кто какие мог, пластинки, попробовали петь под гитару, но играть на ней никто толком не умел, стали играть в фанты, но водившая, девчонка-завклубом, подглядев неловко, заказала поцеловать агронома вместо его жены секретарше директора, та заоглядывалась по сторонам, заотнекивалась, краснея, жена агронома вдруг выкрикнула зло: «A чего, только без меня можете?» – и больше уже не играли.

Загрузка...