Поездка

Квартира молчала. Звонок сверляще вонзался в немоту, обитую вспухшим от слоя ваты, коричневым когда-то, белесым теперь дерматином, и, когда жена отрывала руку от кнопки, пронзительный дробный звук его, казалось, некоторое время еще висел дрожащим металлическим прутом в этой не заполненной ничьим живым присутствием пустоте и медленно покачивался, истаивая. На желтой сыпучей штукатурке возле кнопки было выцарапано карандашом: «Маруся, жди. Скоро вернусь». Маруся была женой кавторанга, и эту надпись она читала полгода, а может, и год назад.

– Не тащить же их обратно, – сказала Елена, глянув на чемодан с портфелем, потом на Андрея, пожав при этом быстро плечом, будто он был виноват, что квартира молчала, и как виноватый должен теперь что-то предпринимать.

Он, не отвечая, подержал ее взгляд, повернулся и, сделав два глухих в крошащемся цементе шага, позвонил в соседнюю дверь. Тут же там с рассыпающимся грохотом обвалилось что-то, зазвякало, стихло – и дверь отворилась.

– Мы до вечера, – суетливой почему-то скороговоркой говорил Андрей, впихивая в узкое коридорное пространство между громадным тесовым ящиком и могучим славянским шкафом чемодан с портфелем. – Мы до вечера, не дольше, вы не беспокойтесь – к вечеру Анатолий Васильич придет, Мария Петровна… мы возьмем. Мы договаривались, но, видимо, что-то произошло срочное…

– В плаванье Анатолий Васильич, – слепо поглядела на него молодая баба в стиснутом обеими руками за расходящиеся полы сатиновом синем халатике, под которым – въявь это ощущалось – ничего не было, и она вся рвалась обратно, за притворенную дверь, незримое присутствие мужчины за которой как бы свирепо укоряло Андрея с Еленой за грех нарушения свершавшегося таинства.

– А… а Мария Петровна? – не удержалась жена.

– Она не моряк. Ей некуда плыть, – обрезала незваную-непрошеную баба и вдруг всколыхнулась: – Вы ж договаривались?!

«Воры, убийцы, награбленное прячут, от милиции скрываются!» – плеснулось в ее застойных, как противопожарный деревенский пруд, зеленых глазах.

– Договаривались, договаривались, – спиной выталкивая жену из квартиры, заслоняясь ладонями, закивал Андрей. – Но нет ее, неужели надолго исчезла? – вот жена моя чем интересуется. Но мы знаем, в общем-то, что ненадолго, не может надолго – мы вчера из Москвы разговаривали с ней, условились встретиться. А это жена на всякий случай… конечно, не моряк Мария Петровна, – тут он пустил смешок, все такой же суетливый, мелкий, – что вы! Мы сами знаем…

Ни с кем они не договаривались – жена, точнее, не договаривалась, потому что если б делать это, то должна была бы делать она – ее ведь родственники; и не просто не договаривались, но и вообще жена не видела единокровного своего брата лет восемь, а Андрей лишь слышал о нем раза два от нее. Но баба стояла перед ними вся в озлоблении и ожидании, ей некогда было вникать в интонации, она удовольствовалась смыслом, замок за ними металлически хлюпнул треугольным остреньким своим язычком, и за дверью уже, снова стоя на крошащемся цементе лестничной площадки, они услышали жаркое, торопящееся, трепещущее шарканье ее тапок по коридору обратно в комнату.

– Молодчага! – сказала жена, и они стали спускаться вниз, в ослепительный белый проем подъездной двери с серым куском асфальта, зеленой изгородью чахлого газона, перевернутой вверх ножками садовой скамейкой в этом газоне. И по мере того как они спускались, верхний обрез проема поднимался все выше, открылась противоположная сторона газона, проехала машина за ним, беззвучно пронеся через вырез света в подъездных сумерках свое литое послушное тело, открылся неоштукатуренный, угрюмо-красный кирпичный фундамент дома напротив, оббитый карниз, окна первого этажа, второго – все быстрее, быстрее, и совсем уже с неуловимой быстротой рванулось в глаза небо, резанув своей сияющей ликующей синью, и открылась вся улочка, с газоном посередине, одним своим концом уходящая в зеленую далекую неизвестность, другим – через три дома – кончаясь в своей более удачливой, под прямым углом ее пресекшей сестре.

Они машинально пошли обратной дорогой, свернули за угол, в сторону метро, и тут спохватились.

– Ну, и что делаем? – угрюмо спросил Андрей, как бы мстя самому себе за недавнее резвое многоречие. – Я, скажем, жрать хочу, подыхаю.

– Я невкусная, – сказала жена, поднимая к нему свое бледное, с высиненными веками лицо, и засмеялась освобожденно – чемодан с портфелем были пристроены, руки пусты, и сами они, значит, свободны, – и, шутя, как бы извинялась она за капризный, раздраженный свой тон там, в подъезде. – Может, найдем что-нибудь посъедобней? Ой, хочу персиков, купи персиков! – перебила она самое себя, не дав отмякнувшему враз сердцу Андрея выразить это чувство в словах.

Персики выносились в яичной желтизны лохматившихся ящиках с вылезающими меж досок крутыми завитками стружек из узкого черного небытия двери, служебного входа в магазин, ящики с грохотом укладывались один на другой у ноздреватой стены в мельчайшей ряби теней от острых холмиков навек когда-то застывшей штукатурки, а на пошатывающемся, с тощими алюминиевыми ножками столике справа и слева от болтающих резиново туда-сюда стрелкой весов стояли два ящика открытых, и черные, мохнатые руки продавца с толстым сырым лицом, с аппетитно круглившимся под влажно-рубиновой губой, похожим на розовый целлулоидный шарик подбородком, одетого лишь в одну с короткими рукавами белую куртку, прогуливались по распластанным на соломенной подстилке рядам охристо-палевых плодов, ухватывали подгнивший и отправляли броском куда-то вниз, под стол, казалось почему-то – в прохладную, сыроватую темь. Но еще он не торговал, считал ящики и с сатанинской некой благосклонностью оглядывал иногда темно-воловьими глазами накапливающуюся к нему очередь.

Резко так все и отчетливо было от солнца, бело пронзившего день жаркими струями фотонов, и все: улица в вялом колебании листвы редких на ней деревьев, дребезжащем громыханье трамвая, сухом шелесте кругом идущих людей, сам этот красный дергающийся трамвай, сами эти сухо шелестящие подошвами туфель, босоножек, сандалий, складками платьев, рубашек, брюк, юбок, сумками об одежду люди – казалось бесплотным, прозрачным, истаивающим под раскалившимся, обезумевшим солнцем, лишь тени были материальны и осязаемы – в них становилось, когда попадешь, прохладнее.

Они встали в очередь, и руки жены кругло взяли Андрея у локтя.

– И с чего это ты хочешь персиков? – сказал наконец Андрей то, что – не словами, а интонацией – означало принятие им мира.

– Ужасно! – сказала жена, прижавшись плечом к его руке, не на слова, а на интонацию отвечая, снова засмеялась, подняв к нему лицо, зажмуривая глаза, и он тоже хохотнул довольно – теперь и лягушек ей вдруг захочется!

Темно-воловьи глаза продавца, оторвавшись от нового, с мягким грохотком опустившегося на кучу ящика, с ленивым интересом обласкали их и уплыли дальше, ничего не заметив.

– Но это не я хочу, – сказала жена, продлевая удовольствие приятного ей разговора и продолжая улыбаться тайной, вглубь себя, но ему понятной, улыбкой. – Это он. – И легкий кивок головы, едва заметное движение подбородка вниз, на живот. – Я ни при чем.

– Неужели? – все с той же иронией покачал головой Андрей. – А кто их будет лопать?

Грузчики, обхлопав косяк белесо-черными полами халатов, закрыли дверь, зияющая пропасть таинственной черноты с металлическим взвизгом ухнула в самое себя, сменившись осязаемой облезлостью коричневой масляной краски и вылощенной до костяного блеска длинной деревянной ручкой на ней. Продавец, смутно показывая кофейный всплеск соска в лохматой черноте груди, наклонился над товарной чашкой весов к первому покупателю – осадистому рыхлому старику с пористым тяжелым носом и в полотняной кремовой кепке:

– Сколько вам?

Старик брал полкило, женщина с толстыми складками шеи над цветастым обрезом платья – кило, мальчик в белой майке и голубых трусах тоже кило, кило брали две свеженькие, только-только вступившие в начальную пору юности девочки в джинсах – все брали кило или полкило, а они взяли полтора.

– Приятно полакомиться! – наклоняясь над чашкой весов, обещающе сияя голосом, будто рядом с нею никого и не было, сказал продавец жене, и она, не отойдя и десяти шагов, вытащила из бурого, тоже лохматившегося кулька персик, вытянула у Андрея из заднего кармана джинсов платок, обтерла пушистую седоватую обивку плода и стала есть, вытягивая шею, держа персик двумя пальцами, большим и указательным, а остальные топыря. Сок тек по ним двумя прозрачными ленивыми струйками, губы у нее словно вспухли, обмазанные желтой тающей мякотью.

– А-ах! С ума сойти, – чмокая, обгладывая, обсасывая косточку, в восторге плотоядия выговорила она. – С ума сойти, какое наслаждение!.. Бери тоже, тают прямо!

Он взял, повертел подпаленный сбоку персик в руке – под тугой, натянутой кожицей ощущалась податливая беспомощная мякоть – и опустил обратно.

– Я хочу кусок мяса. Или два куска. Или три. Мяса!

– Пошли обратно. – Жена свободной рукой взяла его под локоть, повлекла вокруг себя, разворачиваясь. – Там есть чебуречная, напротив, наискосок. Я видела.

Они пошли обратно, свернули в прежнюю улочку, в куцую ее зелень, в гвалт голубиной стаи, сизо отпрянувшей от земли в брезентовом плеске крыльев при их приближении, прошли мимо перевернутой скамейки – мелькнул справа черный проем знакомой двери, прошли мимо перевернутой цементной урны с языком высыпавшегося мусора («Порезвилась молодежь ночью», – обронил Андрей), прошли еще немного, и слева меж крон деревьев выглянула вывеска: ЧЕ-БУР-ЕЧН-АЯ.

Чебуреки были не московские – кофейно-белесые, плоские как блин, лишь в середине нижнего края топырившиеся катышком мяса, – а желтовато-белые, треугольные, какие-то все встопорщенные, и не два на порцию, а три. Андрей взял девять штук. Елена сидела за столиком у окна с двумя стаканами компота, с двумя салатами, купленными в буфете, смотрела, полуотвернувшись от зала, в окно, утопленное в неистовом слепящем свете, овально светившаяся по краю щека ее была подперта ладонью, пальцы трогали, перебирали распущенные и заброшенные за спину волосы, и какое-то щемящее чувство любви, нежности вот к этому мигу их жизни, пока он шел от стойки к столику, невозвратности, невозможности его продления и закрепления в себе владело Андреем, но, когда он поставил поднос на стол и жена повернулась, отняла руку от щеки, оставив на ней розовый истаивающий след, стала помогать снимать тарелки, чувство это исчезло, и момент его исчезновения был так же неуловим, как миг возникновения.

– О-ох, нажрусь! – сказал он, бросая пустой поднос на подоконник, чтобы не уходить, не отрываться уже от влажно дымящихся, горячих даже на взгляд чебуреков, сел и, не придвигая далеко стоящего стула, почти пополам сложившись, стал есть, торопясь, обжигаясь, дыша открытым ртом, чтобы студить жар только что, еще минуту назад варившегося в кипящем масле теста.

– Придвинься, – с улыбкой сказала жена, и лишь тогда он нашел в себе силы придвинуть стул, сесть расслабленно и поглядеть на нее. – С тобой ведь стыдно в приличном обществе показаться, – все с той же улыбкой сказала она.

– Надо бы, между прочим, прежде чем тащить мужа в свой Ленинград, покормить его было хорошенько. А то платья в чемодан напихать не забыла, а мужу перед дорогой каких-то два тощих бутерброда сварганила. И живи на этом.

– Я же не виновата, что у тебя аппетита не было.

– Виновата. Заставила меня чемодан свой укладывать…

– А у тебя это лучше выходит.

Так, под вялую шутливую перебранку они прикончили чебуреки, съели салат, выпили компот и вновь оказались на улице.

– Пойдем пешком, – сказала жена. – Мы сейчас на Васильевском острове и вот прямо по улице выйдем к Ростральным колоннам, к Неве, Невская стрелка называется. А там по мосту – и будет Зимний дворец, Эрмитаж в нем, знаешь? А там Дворцовая площадь, Невский, Адмиралтейство, памятник Петру – все рядом. Нет, ну как ты жил? Всю жизнь в шестистах километрах – и ни разу не побывать!

Они шли по аллее, в сторону Невы, солнце светило в глаза, нагрело головы, они были свободны, праздны и вольны, и от этого все вокруг: пыльные окна домов, пыльная листва, пробегающие по обеим сторонам аллеи машины, спешащие по своим делам люди – все тоже казалось праздничным и веселым. Теперь говорила жена – без умолку, не переставая, держа его одной рукой, горячей и влажной от жары, под локоть, а другой жестикулируя, – он молчал, и все это вместе складывалось в ощущение какого-то великого покоя и умиротворенности. И вчерашние суматошные, истеричные сборы, и это унизительное, душу вон выворачивающее вымаливание по телефону у начальства двух дней полагающегося ему еще за новогодние дежурства отгула, так что когда положил трубку, то одного только и хотелось – напиться, и это бегание по ночному уже вокзалу, перестраивающемуся, с грудами кирпича, досок, запахами мокрой штукатурки, цемента, алебастра, шныряние от кассы к кассе – «Билетов нет», «Билетов нет», – от проводницы к проводнице – «Возьмете двух человек?», «Возьмете двух человек?» – все это, оставшись позади и окончившись, казалось теперь несущественным, неважным совершенно, как бы и не бывшим. Вместе с субботой и воскресеньем выходило полных четыре дня такой отпускной праздности, и он ни разу не был в Ленинграде, и настоящего отпуска, приберегаемого нынче к концу осени, у него тоже не будет…

Они обошли вокруг Зимнего дворца, дважды попав на Дворцовую площадь, постояли у начала Невского, по которому уже проезжали два с небольшим часа назад на троллейбусе, потолклись у Адмиралтейства, сходили на бывшую Сенатскую площадь, к памятнику Петру Первому, вернулись обратно и вышли к Исаакиевскому собору.

Гигантское многотонное чудовище, упершись в землю десятками неимоверно громадных черных лап, как бы выжимало себя над нею и парило в воздухе, втиснувши от невероятного напряжения в плечи куполообразную лысую, отливающую на солнце золотом голову.

Собор окружали связанные друг с другом проволокой, выкрашенные зеленой краской железные турникеты, и на них тяжелой черно-цветастой анакондой навалилась людская змея, обвив собор почти полным кольцом.

– Это за билетами вовнутрь и на смотровую площадку, – сказала жена. – Была – и ничего не помню. А наверх поднялась – осень, дождь сеет, мокрые крыши, экскурсовод говорит, а ничего не видно.

– А тебе можно, – Андрей показал глазами, – наверх? Поднимешься?

– Ой, ну конечно, можно. – Жена тоже посмотрела наверх, на вздернутые от напряжения плечи чудовища, и перевела взгляд на Андрея. Синие глаза ее были словно подсвечены синими тенями на веках и цвели на бледном худом лице признательностью и удовлетворенным желанием. – Дай еще персик. – Протянула руку, он вытянул привычно из кулька, шуршаще покоившегося теперь в жаркой темноте глубокой нейлоновой сумки, еще один персик, она привычно достала у него из кармана джинсов платок и стала тереть персик об оставшийся еще чистым угол. – И не только можно, а ужасно хочется. И тебе бы тоже не мешало подняться. Но ведь не стоять же такую очередь.

– Конечно, нет. – Андрей обнял ее за плечи и повел вдоль гудящего, жужжащего тела анаконды к неминуемо где-то находившейся голове – месту продажи билетов. Волосы жены терлись об оголенную руку, щекотали, и от этого по руке бежала волнующая дрожь озноба.

Билеты продавали в стеклянном киоске близ входа. Очередь взбухала возле него, обхватывала со всех сторон – въявь голова, киоск был прозрачным светящимся глазом анаконды с ярко-розовым, нейлоново блестящим зрачком – молодой толстой кассиршей со скучным мятым лицом.

Андрей оставил жену в стороне, примерился – и выбрал; жертва была пожилой провинциальной женщиной с терпеливым кротким лицом – провинциальность ее просвечивала сквозь парикмахерскую прическу, нарядное платье с оборками, золотую нитку на шее оторопело-восхищенной застывшей улыбкой.

– Извините. Два билета, внутрь и на смотровую площадку, не возьмете? – протянул он ей деньги. – Жена беременная, трудно стоять…

Женщина взглянула на Елену, скромно томящуюся в одиночестве с потупленной головой, словно не имеющую никакого отношения к этому разговору, глаз у нее был иной, чем у продавца, он, видимо, нашел в ее тонкой, ничем еще почти не отличной от обычной фигуре подтверждение сказанным словам, и она протянула руку:

– Давайте, конечно.

– Ага! – с взвизгом, опытным голосом магазинной скандалистки закричала выстаивающая за ней приобщение к культуре другая провинциалка, и в шильцах ее глаз затрепетал, как флажок на ветру, язычок ненависти к непровинциальному виду Андрея. – Стоять ей нельзя! А наверх по лестнице сорок восемь метров – можно?!

Женщина, взявшая деньги, заколебалась. «Провели как дурочку. Сама отстояла, а почему другие…» – плеснулась в ней наведенная соседкой по очереди мысль, но трешник был уже у нее в руке, и она решилась.

– Там, на лестнице-то, солнца нет, – защитила она неизвестную ей молодую беременную. – А здесь солнце…

«Вот именно, солнце», – и для себя оправдал свои действия Андрей, хотя втайне он знал, что солнце ни при чем, просто им не хочется стоять; и это, конечно же, нехорошо, что им не хочется и они даже не чувствуют неудобства от своего нахлебничества, но в том, как они собирались, как метались вчера по платформам, отпуская один поезд за другим, как звонили сегодня в молчащую пустоту за коричневым дерматином, в самом сроке, на который они приехали сюда, – было во всем этом какое-то словами не оформляемое, неуловимое для выражения оправдание его действиям, моральное какое-то право, и это он тоже чувствовал, когда вел Елену к началу очереди.

Наверное, им следовало пойти наверх сразу, а потом уже вниз, но они решили сначала походить по самому музею – дня впереди было, как в детстве, необъятно, без конца и без края, и они рассудили приберечь подъем наверх, панораму Ленинграда на потом, на после, на закуску, как бы увенчать ею этот начальный период их путешествия – запечатать и бросить в пустой еще мешок за плечами. Музей взял у них часа два. Андрей стоял у маятника Фуко и не мог отойти. Очередная девушка-экскурсовод, с сердитым почему-то, как у всех у них здесь, отчужденно-высокомерным лицом, в какой-нибудь жарной замшевой юбке и белой с голубыми шарами блузке-батнике, запускала, примериваясь, переломившись в пояснице, тяжелую бронзовую гирьку, гирька, проделав отмеренный ей над делениями путь, легко и как-то неуловимо подкравшись, сбивала одолженный у публики спичечный коробок, девушка начинала комментировать эффект равнодушным звенящим голосом, распускала экскурсантов и шла набирать новую порцию, ее через минуту сменяла другая, а он все стоял, смотрел то на расчерченный круг, на тускло поблескивающую чушку гирьки, то наверх, на вознесенный под купол другой конец стальной нити, земля вращалась – он знал, с самого рождения, кажется, знал, но как нелепо прост был доказывающий эту истину опыт, как обжигающе душу гениален!..

На лестнице Елена начала вдруг задыхаться. Они шли все медленнее и медленнее, их обогнали все, кто был в группе, даже старики, и в кольцевых оборотах лестничных маршей исчез шорох шагов; наконец они остановились вовсе, и Елена, держась за стенку, помотала головой, пытаясь улыбнуться.

– Что-то меня не хватает на закуску…

– Может быть, спустимся? – поддерживая ее под локоть, спросил Андрей.

Такое с ней было впервые за все пять почти месяцев, он уже привык, что все у нее проходит гладко, и не заволновался, предложил спуститься, скорее, потому, что следовало предложить, и Елена, высвобождая свою руку из его, помахала ею защищающе: нет-нет.

Они стали подниматься снова, вышли на свет, к резанувшему глаз сияющее-голубому после электрических желтых потемок небу, внизу, под ногами, была железная пологая крыша, крашенная зеленой краской, слева впереди был купол со смотровыми площадками, нижняя – заполненная с одного края людьми, они пошли к куполу над зеленой железной крышей по узким железным мосткам с перилами, Андрей впереди, жена сзади, мостки раскатисто громыхали, и Андрей скорей догадался, чем услышал, что жена зовет его. Он оглянулся – Елена стояла метрах в десяти позади, перегнувшись через перила, ее тошнило. Андрей побежал к ней по обвально загрохотавшему железу, схватил за плечи, она оттолкнула его, закрываясь рукой. Андрей отошел в сторону, спустя минуту снизу послышался шум поднимающейся новой экскурсии, и Елена выпрямилась. Бледное от низкого последний месяц гемоглобина лицо ее было серым.

– У меня там в сумке мой платок, – сказала она Андрею слабым голосом, показывая рукой и шевеля при этом пальцами.

Мостки под ними загромыхали – из узкой щели выхода выбирались один за другим и шли, торопясь, жадно оглядываясь и щурясь от света, первые экскурсанты.

Андрей подошел к жене, она запустила руку в неизвестность сумки, повозила в ней, и рука вынырнула с платком.

– Не смотри, – с просительной неловкой улыбкой сказала она, снова отвернулась и стала вытирать рот.

Экскурсанты достигли их, и грохот теперь был вокруг, и все, проходя мимо, оглядывали Андрея с Еленой быстрым любопытствующим взглядом, словно они являлись уже частью того, что им предстояло осмотреть.

Наконец экскурсия смолкла вдалеке, они опять остались одни, Андрей ждал, и Елена сказала, моляще, виновато и бессильно заглядывая ему в глаза:

– Я пойду вниз, а? Иди один, а я вниз, где-нибудь внизу буду, найдешь.

– Как это я тебя брошу… А наверх ты совсем не можешь? – Андрей еще надеялся, еще думал о панораме, которая могла им открыться, пройди они какие-то полтораста метров, но и знал уже, что дорога теперь одна – вниз.

– Ой, не сердись… – жена глядела на него униженно и устало. – Я тебе все испортила. Но я же не виновата…

Внизу возле собора сесть было совершенно не на что, жена еле доплелась до скверика и свалилась на первую же скамейку, неудобно стоявшую возле входа, с урной у бока.

– Ой, не сердись, ну пожалуйста, – вновь сказала она. – Я знаю, ты сердишься – я тебя сюда притащила, ты купил билеты, а я не смогла…

– Хватит, – оборвал ее Андрей. Вышло это совсем грубо, и он разозлился на себя, что опять не сдержался. – Тебе плохо, а я тебя буду винить, – чтобы сгладить резкость своего тона, сказал он. И снова голос его прозвучал раздраженно.

– Вот ты уже и сердишься. – Елена поджалась к его плечу и положила на него голову. – Мне в самом деле совестно: ты так билеты достал… Так лихо. Такой молодчага.

– Ну и все, чепуха, все. – Андрею, пожалуй, была немного приятна ее похвала. – Нечего совеститься, не твоя вина.

– А чья, а чья? – живо приподнимаясь с его плеча, заспрашивала она, заглядывая Андрею в глаза, улыбаясь в сладком предвкушении приятного ей разговора.

– Чья-то, точно не твоя, – невольно улыбаясь, сказал Андрей.

За спиной, по дороге, дробно шелестя веером воды об асфальт, ползла поливальная машина. Андрей оглянулся – машина была похожа на чудовищно расплывшегося вширь усатого носорога, шелестящие усы его, оставлявшие за собой черный лоснистый след, поймали в этот миг солнце и преломили его в сияюще вспыхнувшую и погасшую тотчас цветную картинку спектра. Виляя и быстро-быстро работая ногами в желтых сандалиях с торчащими ремешками, пронесся на велосипеде мальчик лет пяти с азартным, возбужденным перекосом лица, песок из-под его вихляющих колес колюче ужалил ноги между собравшимися у щиколоток носками и задравшимися джинсами. Проходивший посередине дорожки, на которой стояла скамейка, небритый, сивый старик в черном драповом пальто и войлочных ботинках на молнии «прощай молодостъ» свистнул Андрею, поймав его взгляд, и, показав на жену, поднял вверх большой палец, почмокал губами.

– Корыто старое… – пробормотал Андрей.

С неба вдруг обрушилась на землю, будто часто-часто хлопали брезентовым полотном, голубиная стая, заходила беспорядочно, вперевалку, клокоча неясными звуками в горле, – казалось, та же самая, что всплеснула вверх там, в аллее, при их приближении, когда они шли в чебуречную, и опустилась только вот теперь, здесь.

– Давай ударим по персикам! – сказала жена, вновь заглядывая ему в глаза и лукаво-заговорщицки закусывая нижнюю губу. – Ты еще ни одного не съел. Какая вкуснятина – прямо тают.

Она уже приходила в себя, и острые, высокие ее скулы, из-за которых, может быть, когда-то – давно, в другую эру, пять лет назад, с ума сойти! – его и повлекло к ней неудержимо, были уже нежно, матово розовы.

* * *

Теперь квартира отозвалась на звонок дальним, едва, казалось, теплившимся в космосе ее неизвестности присутствием жизни – серебряный прут звонка вошел в живую плоть, отозвавшуюся мышечной судорогой: там, за вытершимся дерматином, произошло какое-то мгновенное движение, шорох, почти неразличимый слухом, как послышавшийся, но вдруг усилился многократно, оказался у самой двери, сделался дыханием ли, шарканьем ли подошв, скрипом ли половицы, – и замок щелкнул с легким певучим присвистом. Им открыла высокая женщина в длинном, лишь щиколотки виднелись из-под него, зеленом нейлоновом халате, с короткой парикмахерской стрижкой, кругло-худым некрасивым лицом, на котором ярко и горячо сияли цвета молодой сосновой коры карие глаза. Она была едва ли много старше Андрея, лет тридцати, и это укололо его каким-то странным предчувствием.

– Здравствуйте, Мария Петровна, – сказала жена, солнечно улыбаясь, вся подаваясь вперед. – Я Елена, Лена Мартынова, узнаете? – И, однако, в голосе ее он тоже услышал, как бы увидел, какую-то мгновенно образовавшуюся щербинку – будто она продавала, рекламируя как новую, много лет ношенную вещь. – Я Елена, Лена Мартынова, узнаете?

– Нет, – сказала женщина. – Не узнаю. И как я вас могу узнать – я Мария, но не Петровна, а Леонидовна. И мне никто вчера ниоткуда не звонил, не предупреждал ни о каком приезде. А то, что у вас фамилия моего мужа, – это тоже новость, очень это обстоятельство интересно выяснить.

Она стояла по ту сторону порога за полуоткрытой дверью, одной рукой ее придерживая, словно готовая захлопнуть в любое мгновение, другой опершись на уровне плеча о косяк, на безымянном и среднем пальцах этой руки желто-покойно блестели широкое обручальное кольцо и маленький, изящный, как голубиная головка, перстенек, губы у нее были тонкие, нервные, и, пока она говорила, они подергивались к правому углу рта, будто она силилась сдержать усмешку.

– Простите. Ничего не понимаю. – Жена глянула на Андрея, на дверь соседней квартиры, где они оставили утром чемодан с портфелем, улыбка сошла с ее лица, но осталась как бы готовность улыбки – готовность посмеяться вместе со всеми странной шутке. – Ничего не понимаю. Я сестра Анатолия Васильевича, не родная сестра… а как это говорится… единородная – у нас отец один, и мы ведь с вами знакомы даже, я у вас…

И все: и возраст этой женщины, и отчество ее, и весь этот прием – все это соединилось в ней в понимание, жена споткнулась на полуслове, миг какой-то продолжала смотреть на женщину, потом медленно перевела взгляд на Андрея.

– Андрей… – начала она.

– Ну, здорово вышло! – сказал он женщине, недослушав жену и зная заранее, что именно этого – говорить за нее, взять «бразды правления» в свои руки – хочет она от него. – Значит, вы… – Тут он запнулся, но никак по-другому невозможно было сказать, и он продолжил, надевая постепенно на лицо ту же, что у жены раньше, сияющую улыбку: – Значит, вы новая жена Анатолия Васильевича. И тоже Маша. А мы не знали. Ну конечно, мы не звонили, это вам соседка сказала, что звонили… не звонили – неожиданно так собрались… Как-то мы даже и не подумали, что Анатолий Васильич может быть в плаванье. Лена – моя жена, я муж ее, а с Анатолием Васильевичем они брат и сестра, по отцу…

Женщина в дверях переменила положение – отняла руку от косяка и прислонилась к нему бедром.

– Никогда он мне ни о чем подобном не говорил. Мыс ним, правда, в этом вы не ошиблись, – метнула она ресницами на Андрея, – недавно женаты, но от этого суть не меняется. И пустить вас, простите… не могу, нет. И давайте говорить об этом больше не будем. До свидания.

Дверь мягко захлопнулась, спружинив белесо-коричневым дерматином, скрыв собой и женщину, и единственно возможное пристанище их на несколько этих ленинградских дней. Все это походило на сцену из какого-то спектакля с шутовскими происшествиями, смотреть который тем смешней и интересней, чем нелепее события, случающиеся с героем, слишком это походило на такой вот спектакль, чтобы быть реально с ними происходящим, и оба они, когда дверь мягко сомкнулась с косяком, еще стояли какое-то долгое мгновение не двигаясь и молчали.

Наконец Андрей сделал над собой усилие и повернулся к жене.

– Пошли за вещами, – сказал он.

Лицо у нее было горькое и несчастное.

Теперь, под желтое вечернее сипение перегорающей подъездной лампочки, шаги его в крошащемся цементе площадки были глухи и громки. Андрей нажал кнопку звонка соседней квартиры, и тотчас, как днем, там что-то грохнуло, зазвякало и стихло на короткий миг – до чавканья открывающегося замка.

– Подожди! – крикнула Елена. – Ты что, зачем вещи? Собираешься в Москву?

– Вещи взять собираюсь, – сухо ответил он. Дверь чавкнула замком и открылась. Утрешняя баба, по-прежнему в том же сатиновом синем халатике, только теперь застегнутом на пуговицы, разинула было рот, чтобы сказать что-то, но тут же вдруг ступила назад, запнувшись ногой об ногу, и, навалившись на дверь всем телом, влупила ее в косяк. Затем – звяк цепочки в гнезде и затухающее топанье ног по коридору.

– Что там такое? – Елена подошла к Андрею, взялась за тоненькую никелированную ручку на двери и подергала ее. – Ты что-то сказал, что ли?

Андрей не ответил, снова нажал на кнопку звонка, и дверь неожиданно открылась, без звука за нею, на малую щель, перечеркнутую наискось тускло взблеснувшими звеньями цепочки. Из щели на них смотрело теперь мужское усатое лицо, в выражении его глаз была собачья готовность кусать, и голос мужчины, когда он заговорил, дребезжал напряжением.

– Кто такие? – коротко продребезжал он первую фразу.

Шутовской спектакль продолжался. Вслед мужскому лицу, снизу его, в щели появилось женское – все той же бабы, выяснилось, что она, дура, потом только спохватилась – Марьей Петровной называют, а вчера будто бы лишь звонили; чемоданы она им не отдаст, раз соседка не хочет их признавать, ну и что ж, что это их чемоданы, что ж, что сами ставили, она под уголовное дело идти не желает, знает она, как оно бывает, только с милицией выйдут отсюда чемоданы, там пусть и отдает им милиция; а они с мужем ответственности на себя не берут и брать не собираются, и вообще сейчас сами будут звонить в отделение.

– Да что вы в самом деле, – теряя терпение объяснять ей все по третьему разу, сдавленным голосом закричал Андрей, – что вы трясетесь, ну зачем нам, рассудите же вы, заносить их к вам нужно было!

– Звони в милицию! – глянула, извернувшись, наверх, на мужа, баба.

Дверь выстрелила замком. Стена сотряслась от удара, и певшая свою сиплую предсмертную песню блеклая желтая лампочка тихо погасла. Тишина и серая подъездная темь согласно обнялись, как две давно не видевшиеся родные сестры. Андрей отошел к перилам и посмотрел вниз, в дверной проем входа. Там, за ним, были еще поздние летние сумерки, и половичок асфальта в проеме светился матовой белесостью.

– Пошли, – сказала за спиной жена.

– Куда? Дождемся милиции, объясним все, возьмем вещи.

Жена подошла и стала рядом.

– Но милиция может ведь и не прийти сегодня.

– Значит, сами сейчас пойдем.

– Завтра возьмем. – Жена дотянулась руками ему до плеч, подталкивая его, протиснулась между ним и перилами, встала на цыпочки и поцеловала в губы. – Не заводись, не раздражайся, видишь, я какая спокойная. Зачем нам сейчас вещи, время на них тратить? Давай лучше о ночлеге позаботимся. В гостиницу на одну ночь пустят ведь нас? Ну, не в одну, так в другую.

– А как же это ты без пижамы спать будешь?

– Ну, не злись, не злись, – жена оттолкнула его, упершись ему в плечо, и отошла в сторону. – Злишься, что укладывал, тащил – такой груз, всего на четыре дня! – и все так бестолково, да? Виновата, признаю, – не позвонила, а что теперь злиться?

Андрей заставил себя рассмеяться, обнял ее за плечи, и они стали спускаться.

– Я не злюсь, с чего ты взяла… Просто я ошарашен.

Верхний обрез дверного проема поднимался все выше, вновь часть за частью высвобождая улицу: проезжую часть дороги, газон, скамейку, стоявшую в своем нормальном положении на ногах, дом на противоположной стороне, – только все это теперь было размыто в чертах, блекло, и небо, когда они вышли под него, уже оставленное солнцем, походило на увядающий лепесток гигантского голубого цветка. Машины, с тихим шипением шин об асфальт пробегавшие навстречу друг другу с обеих сторон газона, шли уже с зажженными подфарниками, тускло светившимися на их оскалившихся решеткой воздушного охлаждения лицах, но фонари еще не были включены.

И так же, как утром, не сговариваясь, они механически повернули налево и пошли в сторону метро.

– Ну что, пойдем в эту… как она называется, на площади, возле Исаакия, – сказал Андрей, пытаясь вспомнить название гостиницы и не вспоминая, помня лишь то, что жена, указывая на большое, мрачное, кофейно-серое здание, сказала: «Та самая, в которой Есенин повесился».

– «Асторию»? – напомнила Елена.

– Ну-ну, «Асторию», – вспомнил теперь Андрей. – Там же возьмем и список других, телефоны их, будем звонить, если в ней не получится.

– Ага, – согласилась жена. Она все же чувствовала себя виноватой и предоставляла ему теперь полную свободу действий, чтобы будущие ошибки и неудачи не имели к ней уже никакого касательства.

Метро приняло их в свое светлое просторное чрево, пронесло в грохочущем дрожащем вагоне по мрачному тартару туннеля, змеившему вдоль себя мощные тела кабелей, и вновь вознесло на поверхность ребристой, поскрипывающей где-то в невидимой своей части ступенчатой шкурой эскалатора.

Мест в гостинице, разумеется, не было. Но Андрей сразу же просил номер только на ночь, и, отказав, им велели подождать, потом еще, и еще, и через час ожидания все-таки позвали.

– Только на ночь! – не глядя на них, копаясь в какой-то пухлой, с желтыми страницами бухгалтерской книге, властным хозяйским голосом громко сказала администраторша, нашла то, что искала, провела над строкою рукой с карандашом, отметила точкой, выписала себе на бумажку, захлопнула книгу и только теперь обратила к Андрею с Еленой лицо. – Деньги за сутки! – так же громко и равнодушно-хозяйски продолжила она, сомкнула, рот и, не отводя от Андрея взгляда, стала чего-то ждать.

У нее было нестарое, скорее даже молодое еще лицо, но эта безмерная, чудовищная власть, данная ей волею обстоятельств над нуждающимися в ее услугах людьми, делала ее, когда она глядела глаза в глаза, словно бы безвозрастной, существующей с сотворения мира, и она знала при этом, что все уйдут в другое измерение, сменится поколение, и другое, а она все будет существовать.

Она молчала, глядя на Андрея, и он тоже молчал, чем дальше, тем больше недоумевая и паникуя, не понимая, чего она ждет от него, Елена уже переводила взгляд с него на нее – туда-сюда, и наконец администраторша выкрикнула:

– Ну так что? Деньги за сутки, я говорю! Согласны?

– Согласны, да, ну конечно… – только теперь понял Андрей, чего она ожидала от него, и понял, что тут, должно быть, какое-то финансовое нарушение – вот отчего она ждала, а он, да и Елена тоже, даже и не подумали об этом.

– Заполняйте, – выбросила им администраторша шелестяще трепыхнувшиеся в воздухе листки бланков. Кончики пухлых ее пальцев, большого и указательного, были испачканы в чернилах.

«Фамилия, имя, отчество», «год и место рождения», – заполнял Андрей графы и, когда дошел до серии и номера паспорта, вдруг обнаружил, что паспорт в заднем кармане джинсов у него только один – его.

– Где твой паспорт? – с холодящим предчувствием, тихо, чтобы не слышала администраторша, возле которой, прямо на стойке, заполнял бланки, спросил он жену.

Она посмотрела на него долгим, вспоминающим взглядом. Скулы ее от этого поднялись, глаза сузились – стали совсем китайскими.

– В верхнем ящике письменного стола под желтой клеенчатой тетрадью, – вспомнила она.

– Это точно? – все тем же тихим голосом переспросил он.

– Абсолютно точно, – твердо, с какой-то даже горделивостью ответила она. – Память у меня что надо. А что?

– Ты его абсолютно точно, – с нажимом, чувствуя, как все в нем внутри кипит, сказал Андрей, – абсолютно точно не взяла с собой?

Она поняла, и лицо ее – на это было больно и трудно смотреть – из счастливого и довольного – так по доске, исписанной мелом, проводят мокрой тряпкой – сделалось несчастным и тусклым.

– Нас не поселят, да?

– Черт побери! – выругался Андрей. – Даже и в отдельные номера.

– Но почему? – возмущенно спросила жена, оглянулась на администраторшу, заранее на нее негодуя. – У тебя есть твой паспорт, у них – твои данные, ты за меня поручишься.

– А ты кто такая? – подписываясь под своим бланком и начиная заполнять на жену, посмотрел на нее Андрей. – Моя ленинградская пассия, и я приехал к тебе поразвлечься. А может, вообще только что на улице встретил.

– Ой, ну перестань! – поморщилась жена, и в том, как она это сказала, ему почудилась даже радость оттого, что вот может наконец позволить себе упрекнуть и его.

Через пять минут они выходили из гостиницы. За этот час, что они провели в ее холле, сумерки загустели – воздух из фиолетового стал густо-сер, везде уже горели огни. Площадь перед гостиницей была пуста, темнела на постаменте фигура Николая Первого и высилась за ним громада Исаакия.

Андрей пошел к выходу из гостиницы сразу после неудавшихся уговоров администраторши (зло хлопнул ладонью по стойке: «Черт бы вас всех побрал!»), не сказал жене ни слова и сейчас, выйдя, остановился – надо все-таки было решать, что же делать теперь.

– Идиотизм, – сказала за спиной жена. Она ниткой протянулась за ним через холл и сейчас тоже, вслед за ним, остановилась не рядом, а сзади и чуть сбоку.

– О тебе же заботятся, – не поворачивая к ней головы, хмуро сказал Андрей. – Чтоб муж твой, не дай бог, не согрешил перед тобой.

– Ой, да ну хватит же тебе! – Она топнула ногой, и, обернувшись наконец к ней, он увидел, что лицо у нее сумрачное, совсем несчастное и она держит себя за волосы, собрав их в горсти и отведя за шею, аэто значило, что еще одно его слово – и она разрыдается. – Зачем ты говоришь гадости, для чего? Я виновата, я уже признала это, что ты все злишься и злишься? Хватит, в конце-то концов!

– Я не злюсь, – пробормотал Андрей.

Но он злился и ничего не мог поделать с собой.

Он злился, потому что это уже было слишком, слишком много этой бестолковщины получалось – и все было следствием ее каприза, он чувствовал, что его просто распирает от злости, и оттого в большей степени, что она не попросила его остановиться, а приказала.

– На вокзал пошли, что ли, – полувопросительно сказал он, не поворачиваясь к жене, глядя на пустынную, от минуты к минуте все более суровеющую в сгущающейся электрической тьме площадь.

– Но нельзя же уезжать, не взяв вещи, – сухим, мертвым голосом сказала жена.

Андрей коротко глянул на нее.

– Ночевать там, я имею в виду.

– А-а!.. – протянула она. Некоторое время они молчали – только тихий равномерный гул отходящего ко сну большого города, – потом она сказала: – Пошли. Больше ничего не можешь придумать?

– Больше ничего.

Невский тоже уже был пустынен – редки прохожие, редки машины, лишь огни фонарей и реклам, да иными мирами, где все устроено, благополучно и счастливо – глыбой света в переплетах окон, – тяжело шлепая шинами, мощно и целеустремленно проносились троллейбусы с автобусами, троллейбусы высекали на стыках проводов с растяжками летучий, мгновенно умиравший желто-красный фейерверк. Воздух начинал остывать, рождая ночную прохладу, оба они, и Андрей, и жена, были одеты легко, и Елена шла, обхватив себя за плечи, угнувшись вперед – удерживая тепло, но, когда подходили к остановкам, ни троллейбусов, ни автобусов вблизи не было видно, и они шли дальше, и так и прошли весь Невский пешком, до самого Московского вокзала.

Вестибюль его был гулко-светел, потолок вознесен на немыслимую высоту, и вид этого громадного каменного пространства подавил их – ясно было, что они никогда не смогут здесь согреться. Но в залах все оказалось по-иному: и сумрачнее, и ниже потолки, и много народу, и когда они нашли на скамейках свободное место и жена, обхватив Андрея за шею, положила голову ему на плечо, она тут же уснула. У скамейки стояли, не давая вытянуть ноги, мешок с чемоданом вольно и удобно раскинувшихся рядом в настороженном чутком сне двух мужичков в надежных кирзовых сапогах и сереньких латаных пиджачках на блеклых, застиранных ковбойках. Андрей попробовал, не тревожа жену на плече, сдвинуть ногой мешок с чемоданом в сторону мужиков, чемодан сдвинулся, легонько скрежетнув по кафельному полу железным углом, и оба мужика тут же открыли глаза, и ближний, глядя на него мутно и косо, сказал хрипло:

– Не тронь, не тобой ставлено.

– Мешают, – громким шепотом попробовал объясниться Андрей. – Ваши вещи, ставьте возле себя.

– Пусто было, когда ставлено! – неожиданным тенорочком вступил дальний мужик. – Что ж, из-за вас издить туды-сюды? Спать, Христа ради, дайте!

Андрею хотелось ругаться, хотелось сказать, что своим криком мужик всех тут разбудит, ему, видите ли, дайте, а сам орет, – выговориться хотелось, избавиться от накопившейся в груди мрачной, тяжелой мути, но он сдержал себя, пихнул чемодан к соседней скамейке, перегородив проход, и стало возможным хотя бы чуть-чуть расслабить гудевшие, постанывающие, казалось, от усталости мышцы.

Воздух был тяжел и сперт, как во всяком помещении, в котором скапливается большое количество народа, кисло-влажен, и в нем стоял ровный, монотонный фабричный гул, возникавший из сотен голосов, звучавших одновременно, волны звуков которых складывались и пересекались, бились о всюду возникавшие перед ними стены, отражались, неслись обратно и снова отражались, и так – пока не умирали совсем, затихнув от немощи.

На скамейке за спиной двое местных парней-ленинградцев с шуточками и крепкими словцами делились друг с другом опытом, где можно скоротать ночь, если придется вдруг проводить ее вне дома. Опыт у обоих, по тому, во всяком случае, как они разговаривали, был немалый.

– На Литейке тут, в доме одном, ну, Академкнига где, знаешь? Во! В подъезде одном, второй слева… второй, точно. Вот там. На чердаке диван стоит. Ну, выставили, кто-то там выставил – новый купил. Перед дверью чердачной, на площадке последней, только потолок низкий – знать надо, чтоб не долбануться, Кто-то там одеялко притащил даже – ночует кто-то…

– От жены, с первого этажа бегает, – с ленцой, растягивая гласные, сказал второй парень.

– От тещи. Как некоторые, – со смешком подхватил первый, тот, который рассказывал, и было ясно по его голосу, что слова эти имеют прямое касательство к его товарищу.

– Побежишь, мать ее… – выругался второй. – Но я все, я сказал половине: вот вам ночь, разбирайтесь, а если ты ее не ущучишь, чтоб она, чуть что, не заводилась с пол-оборота, я вообще уйду. Вот так. А я знаешь где за милую душу ночевал?

– Где?

– А на Балтийском. На вокзале на Балтийском. За милую душу там. Он на ночь же закрывается. И в зальчик там, где буфет, махонький такой, перед самым закрытием проберешься – и на лавку. Ну и все. Вокзал закрывают, выходит баба, зал закрывает, изнутри, изнутри, не снаружи, – дежурит там. И все, кемарь, пока снова ключами не забрякают. Тут уже не дают: вставай-вставай, электрички ходить начали, поезжай, куда тебе? Но часа четыре, четыре с половиной всегда отхватишь.

– Рванем, может? – сказал первый. – Сколько времени? Успеем еще. А то ведь пометут отсюда. Тут всегда.

– Может, на диван твой? Поближе.

Первый хмыкнул.

– Во, видишь? Во, вот этим, – и по тому, как прояснел, усилился на мгновение его голос, Андрей понял, что это он, повернувшись, кивнул на них с женой. – Это вот этим на тот диванчик. А нам с тобой, мужикам, только сидя. А на Балтийском, говоришь, лечь можно.

Второй помолчал.

– Слушай, переться туда… – растягивая гласные, ленивым голосом сказал он потом.

Андрей, лишь самую малость поворачивая голову, чтобы не разбудить жену, кося глазами, посмотрел на них – у одного увидел горбоносый, с острыми скулами, как стамеской вытесанный профиль, у другого – лохматый, заросший до воротника куртки каштановый затылок.

– Неохота переться-то к чертовой матери, – лениво говорил каштановый затылок. – Да, может, и не выгонят еще.

– Не, давай-ка поехали! – настойчиво сказал профиль. – Стоит овчинка выделки.

Андрей отвернулся, поправил руку жены у себя на шее, съехал по скамейке пониже, отчего ноги в коленях опять согнулись под острым углом, и, отбросив голову на загиб спинки, закрыл глаза.

Спать было неудобно и тяжело – во сне ему снилось, что он привязан к крестовине телеграфного столба, причем еще и обвит вокруг него до судорожного, разламывающего все тело онемения шеи и позвоночника, видимо, он кричит от боли, потому что внизу под столбом стоят вокзальные мужички с мешком и чемоданом у ног и грозят ему пальцем: «Не тобой вязано, и не вопи! А то ужо!» Андрей чувствовал сквозь сон, как ворочается, меняя в конце концов положение, сон исчезал и появлялся вновь, неизменный в своем повторении, лишенный всяческого движения, словно бы застывший, как умертвивший навеки летучий момент жизни фотографический снимок.

Когда он наконец проснулся – спиной к жене, щекой, почти всем лицом, – на загибе спинки, ни тех парней-ленинградцев, ни мужичков рядом и их вещей не было, и во сне он, оказывается, вытянул все-таки ноги. Жена спала, уткнувшись лбом ему в спину, сквозь тенниску он ощущал его горячую округлую тяжесть. Он повернулся, садясь по-нормальному, жена заворочалась, застонала, но не проснулась, а вновь уткнулась лбом, только теперь в плечо.

Вдоль рядов, оглядывая профессиональным оценочным взглядом их население, двигались двое милиционеров. Оба они были по ночной поре в кителях, но у обоих расстегнутых, у обоих одинаково блестели бляшечки брючных ремней под остренькой оконечностью форменных галстуков, но один был совсем молоденький, со смущенным юношеским выражением круглого розовощекого лица, другой пожилой, грузный, на мясистом усталом лице его тяжело нависали над сумрачными щелями глаз толстые бугристые лобные складки. Андрей глянул перед собой – возле ног у них было чисто, пустынно, кафельный островок среди моря чемоданов, узлов, корзин, коробок, тугих круглых авосек, чемодан и мешок тех мужичков сослужили бы им сейчас добрую службу.

Андрей закрыл глаза и притворился спящим. Спустя минуту он услышал неудобные – боком – шаги вдоль ряда, между вещами, потом его взяли за плечо и тряханули. Он открыл глаза – за плечо его держал пожилой, а молодой стоял возле и смотрел на Елену, приоткрыв рот. От бесконечного ерзанья по скамейке во сне платье у нее задралось выше колен, и с каким-то откровенным бесстыдством глядели из-под него бледные, худые ее ноги.

– Куда едем? – спросил пожилой.

– Что – куда? – бессмысленно переспросил Андрей, мучаясь от этого взгляда молодого на ноги жены и не зная, разбудить ее или пусть так…

– Я спрашиваю, куда едете, можете предъявить билеты? – повышая голос, сказал пожилой. – Непонятно?

– Понятно, понятно, – пробормотал Андрей, глядя на молодого, тот почувствовал его взгляд, зрачки его скакнули с ног Елены на Андрея, и тут же он сделался вообще немыслимо алым, замолчал и стал глядеть на своего старшего товарища. – В Москву едем, – смог теперь ответить Андрей.

– Билеты есть? – напомнил пожилой.

– Нет билетов. – Андрей говорил с ним не вставая, задирал голову, и было в этом задирании что-то унизительное, хотя он-то сидел, а стоял милиционер. – Были бы билеты – сейчас бы ехали.

– Ясно, – сказал пожилой и коротко взмахнул рукой: – Будите вашу…

– Жену, – вставил Андрей.

– Вот-вот, вашу жену, и покиньте зал. Здесь места для пассажиров.

– Мы и есть пассажиры.

Что-то следовало сказать не то, не это совсем, это уже начиналась обычная глупая, бессмысленная перебранка, надо было попытаться объяснить… но как начать, такая белиберда, если рассказывать… нет, невозможно… но невозможно ведь и уйти отсюда – куда, на тот диван у чердачной двери, где это?

– Из чего же видно, что вы пассажиры? – терпеливо спросил пожилой.

Андрей сделал над собой усилие – будто выжал гнущуюся от тяжести штангу – и начал объяснять.

– Нам нужно уезжать, действительно. Просто нелепость, поймите. Мы не можем взять билеты – у нас нет нашего багажа. Мы его отдали на хранение, а нам его не отдали. И ночевать нам оказалось негде, и уезжать не можем – не возвращают багаж. Завтра вот будем разбираться…

– Квитанцию потеряли?

– Нет. Не было квитанции. Это мы в соседнюю квартиру занесли, в соседнюю той, где останавливаться собирались. А потом так вышло, что туда не вышло, а соседи нам чемодан…

Жена приподнялась на плече, сонно мигая посмотрела на Андрея, на голубые, с блеском ременных бляшечек животы милиционеров, скользнула взглядом вверх, увидела фуражки, поняла и быстро села прямо, одернув платье.

– Что случилось? – спросила она, медленно, как бы не веря, что это милиционеры, переводя взгляд на Андрея.

– Случилось, что нас просят уйти, – не глядя на нее, сказал Андрей и, заканчивая объяснение с милиционерами, развел свободными теперь руками: – Вот так вот… так получилось.

– Чепуха, – подал наконец голос и молодой. Прикрытые ноги Елены вернули ему самообладание. – Я думаю, в отделение их надо, – искательным голосом младшего к старшему обратился он к пожилому, – Документ есть какой-нибудь? – быстро оглядев Елену – заново как бы ее увидев, – спросил пожилой Андрея, не обратив внимания на младшего своего товарища.

Андрей вытащил, прогнувшись, из заднего кармана джинсов паспорт. Пожилой полистал его, посмотрел прописку, снова глянул на Елену и передал паспорт молодому.

– Запиши. – И посмотрел на Андрея. – Фамилия зафиксирована. Понятно? Если вдруг завтра… – Но заканчивать не стал, передал Андрею от молодого своего товарища паспорт, толкнул того в бок, повернулся, и они пошли, мелко, неудобно ступая, по узкому извилистому проходу между вещами.

На ближних скамейках. произошло какое-то одновременное движение голов, – только теперь Андрей заметил и понял, что все близсидящие, кто бодрствовал, следили за ними.

– Можно спать? – спросила жена.

– Можно.

Руки ее привычно кругло взяли его у локтя, он ощутил на плече тяжесть ее головы, но тут же она исчезла – жена подняла голову.

– А что, мы такие подозрительные?

– Значит, да.

Она подержала голову на весу, хотела что-то еще сказать, но передумала и вновь устроилась на его плече.

– Не буди меня по пустякам, – отходящим ко сну, затухающим голосом попросила она.

Андрей не ответил. Он вытянул ноги – влажно-кислый воздух, гул голосов, сероватая вода экономного дневного освещения, – закрыл глаза, покатал головой по скамейке, ища положение поудобнее, все было одинаково, и он затих.

* * *

Он проснулся оттого, что был весь мокр от пота, сердце стучало с такой бешеной быстрой силой, что не хватало воздуха. На лице лежало солнце, вокруг галдели и бегали дети, где-то за спиной пели колыбельную и повизгивала, качаясь, коляска. В первый миг он ничего не мог понять – откуда солнце ночью, в зале ожидания вокзала, откуда столько детей и откуда взялась детская коляска, потом догадался: это же Летний сад, они присели с женой отдохнуть – и тут, видимо, их сморило. Они сидели в тени, но солнце переместилось, тень ушла, и они остались на самом припеке.

Он пошевелился – мышцы были вялые, разморенные, голова будто разбухла, жена вслед его движению тоже зашевелилась, Андрей не видел ее, но по тому, как полегчало плечу, понял, что она проснулась. По аллее уходили, оглядываясь на них, две старые женщины с болонкой на поводке. Прямо напротив, метрах в пяти, сидела на корточках в зелененьких цветных трусиках и белой панаме девочка лет четырех, смотрела на них снизу детским внимательным взглядом. Весело, должно быть, они смотрелись – молодые мужчина и женщина, спящие в белый день на садовой скамейке посреди людной аллеи. Та еще картинка.

Рот ему растянуло в зевоте. Девочка в испуге вскочила и опрометью бросилась к скамейке на другой стороне аллеи, под защиту матери. На бегу у нее быстро и умилительно взмелькивали желтенькие маленькие подошвы сандалий.

– Ты тоже спал? – отвечая зевком на его зевок, спросила жена.

– Спал, – пробурчал он.

– И сколько мы это спали?

Андрей посмотрел на часы: было ровно два, а в сад они вошли в самом начале второго и почти сразу, едва миновав памятник Крылову, чугунно оплывшему среди своих басен, сели – ноги не держали.

– Полчаса, это уж точно, – сказал он.

Утром, когда по высокой, стиснутой узкой аркою лестнице они спустились на площадь, в сияющий голубым простором над собой, пронзенный зарождающимся пламенем воздух, в веселый, лаково-блестящий бег автомобилей по площади в огиб зелененького садика, островочком цветущего посреди мокрого после поливальной машины, с белыми ослепительными бликами асфальта, и сама эта деревянно-душная ночь, и оставленные у неизвестных людей вещи, и вообще все вчерашнее показалось пустячным, не стоящим переживаний, как-то все по-другому увиделось, и просто невозможным показалось идти сейчас в милицию, они решили провести этот день, как если бы все шло нормально, и лишь ближе к вечеру обременять себя хлопотами.

Они позавтракали в стоячем кафе на углу Невского и Владимирского, с тех, давних еще времен почему-то Елене запомнившемся, доели персики из кулька, кофе, который им сварили, прохрипев паром в конусообразные, высокие, эдакий фарфоровый кулек, чашечки, был крепчайше-черен, горек и ароматен, после него, едва выйдя из дверей кафе, они окончательно забыли о вокзальной ночи – головы были ясными, чистыми, и бодрой и свежей была каждая мышца. Они пошли по Литейному – празднично грохотали, ликующе вспыхивая стеклами и лаком железной обивки в солнечных проемах между домами, трамваи, празднично расковыривали мостовую вокруг рельсов рабочие в желтых фуфайках на голых телах, стреляя в асфальт перфораторами, празднично вываливались и лезли вверх по ступеням автобусов толпы народа, город тонул в праздном безделии и упивался им.

Петропавловская крепость уже продавала билеты на свой осмотр. Они присоединились было к экскурсии, но тут же отстали, и тогда Андрея посетило явственное ощущение нереальности их пребывания здесь: бесстрастно выровнявшийся в затылок друг другу булыжник площади, красное холодное комендантское здание, казарменные линии прибастионных строений создавали иллюзию реальности той, которой они принадлежали, прошлой жизни – казалось, зацокают копыта, скрипнет рессорой, остановившись, коляска, выскочит из нее… в долгополой, колючего серого сукна арестантской шинели выведут в последний путь… Впрочем, работал Монетный двор, в закоптелое грязное окно между прутьями решетки Андрей увидел, как опускается-поднимается пресс, и из-под него в сторону окна, плоско блестя решкой ли, орлом ли, бегут и соскакивают в сторону монетки – кажется, двадцатчики. На пристани Елена приказала ему: «Сядь на корточки. Видишь? Как площадь». Дома на берегу, развернувшись к реке фасадом, стояли будто по ниточке, холодно-строгие и величественные, и Нева с высоты полутора метров над ней действительно была как громадная, выстланная литым металлическим листом площадь.

Обратно они отправились трамваем, и что-то вдруг их развезло в нагревшейся громыхающей коробке, – зайдя в Летний сад, они решили присесть…

– Жрать хочу, – сказал Андрей. – Надо обедать.

– О, мой вечно голодный муж! – потягиваясь и зевая, встала со скамейки жена.

Обедать они угодили в столовую возле Эрмитажа, с покрытыми скатертью столами, с официантками, дешевыми ценами и хорошей кухней – и в этой неожиданной, нелепой какой-то, в общем, удаче тоже был праздник. Елена заказала себе два вторых, и Андрей, пока она расправлялась со второй порцией, издевался над ней:

– Мадам, вы такая стройненькая, тоненькая, не будет ли вам плохо? Мадам, может, вам помочь? Мадам, теперь мне ясно, почему ваш муж вечно голоден – вы его объедаете.

– О-ой, перестань!.. – стонала от смеха жена с набитым ртом.

Но в Эрмитаже, когда, купив билеты, они вошли в гулкую просторную прохладу вестибюльного зала, Андрей вдруг ощутил в себе какое-то беспокойство. Впрочем, облачко его было легко и невесомо и растаяло, едва они поднялись наверх, пошли по длиннейшей анфиладе залов: один за другим, один за другим, с боковыми галереями, комнатами, зальцами, один за другим – неужели человек мог жить в этом и не ощущать себя беспомощной белковой плотью о костях, клетчатке и омывающей ее красной жидкости, называющейся кровью, среди этих громадных каменных пространств?

Но потом, когда в третий раз, все более и более запутываясь, они проходили одну и ту же лестницу в поисках увиденного ими мельком, но оставленного под конец зала импрессионистов, это беспокойство вновь вернулось к Андрею, и с ним он ходил уже до конца, и мало-помалу оно сменилось раздражением: надо было, конечно же, заняться багажом с утра – к черту весь праздник, выручить его, купить билеты – и тогда гуляй, празднуй, вот ведь как надо было.

– Что ты помрачнел?

Они спускались по широкой светлой мраморной лестнице в вестибюль, и жена, с улыбкой довольства заглядывая ему в лицо, задала вопрос легко и бездумно.

Андрей пожал плечами.

– Думаю о предстоящей операции. По изъятию законного имущества.

И это была правда, если не считать того, что та вчерашняя злость на нее за ее каприз уже примешалась к раздражению и разливалась внутри, черная, дымящаяся, обжигая и выедая себе внутри темную маленькую пещерку.

Нужное им отделение милиции оказалось в двух кварталах от их несостоявшегося пристанища. Из застланного серым линолеумом холла в таинственную глубь учрежденческого организма вели четыре дощатые, выкрашенные в густо-коричневый цвет двери, одна из них была распахнута до упора и подперта таким же густо-коричневым, грубо сколоченным стулом, чтобы не закрывалась, в проеме ее виднелся угол деревянного барьера, двое милиционеров в фуражках за ним – явно комната оперативного дежурного.

– Извините, пожалуйста, – начал Андрей тривиально. – Мы вот по какому делу…

И дальше пошла такая нетривиальная нелепица, что к барьеру послушать его подтянулись все, кто был в комнате, – трое милиционеров с сержантскими лычками, а дежурный – широкоскулый, сибирского типа капитан его, Андреевых, лет, гладко, лоснисто выбритый, с плотным жирком второго подбородка, – как ему растянуло в начале рассказа рот в ухмылке, так и сидел с нею, – сощурив глаз над взъехавшей кверху скулой до кошачьей узости.

Жена стояла сзади и чуть сбоку, Андрей ощущал ее мнущиеся движения, нервозность ее рук, не знающих, что им делать, и перекладывающих из одной в другую сумку, сунутую ей Андреем при входе в отделение.

– Так, ну так и что они? – перебил Андрея дежурный, все с той же ухмылкой, не в силах согнать ее с лица.

– Не отдают.

– И правильно делают. – Капитан, перешедши к решительным интонациям, сумел вернуть лицу озабоченно-деловое выражение. – А что, вдруг действительно краденое укрываете? Смеетесь? А ничего смешного. Бдительные товарищи – таких бы побольше, у нас бы давно уже полный коммунизм был: двери без замков стояли. Анисимов! – чуть привстав со стула, глянул он в сторону подошедших к барьеру милиционеров.

– Я, товарищ капитан, – мгновенно отозвался, вытягиваясь в рост, один из них.

Второй раз за прошедшие сутки Андрей имел дело с милицией, и уже что-то привычное и как бы даже необходимое для жизни появилось в этом общении, и он ощущал капитана и этого бодро и молодцевато отозвавшегося на свою фамилию Анисимова, который, вероятно, должен иметь с этого момента самое прямое отношение к ним с женой, – он ощущал их кем-то вроде близких, может быть, даже родных людей, которые мудры тем великим знанием жизни, коего нет у него, и они, в силу своей родственной заботы, всегда готовы поделиться им.

– Анисимов! – повторил капитан. – Пойдете с товарищами, поприсутствуете. Необходимо будет – ценные вещи там вдруг окажутся, ну и так далее, – составьте протокол. Впрочем, сюда для этого придете, – поправился он и повернул свое широкое коричневое лицо к Андрею. – А мне, пожалуйста, ваш паспорт. Сейчас, я зарегистрирую…

– Пойдемте, что ли? – позвал Андрея Анисимов, когда капитан вернул паспорт.

Солнце еще не зашло, но было так низко, что тени от домов, деревьев, людей, плоско лежащие на асфальте улицы, были чудовищно длинны, уносясь от рождавшего их предмета почти в бесконечность. Не было дневной жары, лицо вдруг овевал какой-то заблудившийся клочок ветра, и во всем этом чувствовался уже вечер.

Анисимов шагал быстрым – рабочим, определил про себя Андрей, – твердым шагом, они невольно должны были подлаживаться под него, и отзвук их шагов в начавшем холодеть вечернем воздухе был торопливо-сумбурен и сбивчив. Андрею казалось – молча идти неловко, и он растолковывал Анисимову, задыхаясь от скорости, подробности. Он говорил, как это получилось, почему, и почему могло бы не случиться, и при каком условии бы не случилось, но отчего же все-таки произошло… Жена молчала, едва поспевая за ними, семенила рядом, и это ее молчание выводило Андрея из себя: в конце концов, виновата она, так почему же она молчит, почему должен мозолить языком он, очень ему хочется.

– Как-то вот так неожиданно собрались. Не позвонили, ничего. Давай съездим! Давай да давай. Ну вот и приехали. Взяли наши вещички – и под замок. Смешно! Ночь на вокзале ночевали. А жена у меня, понимаете ли, бе-ре-менна-ая… – Последнее слово он произнес врастяжку.

Жена дернулась, сбилась с шага, но тут же восстановила его, взяла волосы в горсть, отведя их за спину, подержала мгновение, отпустила и ничего не сказала.

Анисимов, молоденький младший сержант – совсем как тот, что ночью на вокзале засмотрелся на Еленины колени, – глянул на нее, покраснел, судорожно отвернулся и сказал с запинкой:

– Капитан… правильно говорил: не смешно. Вон у соседей третьего дня выявили: обчистили квартиру, а чемодан старушке одной на хранение сунули. «Бабуся, камера хранения забита, все руки оттянул, будь ласкова». Троячок подкинули. Бабуся и рада. А тот чемодан по всему городу разыскивали.

– Да нет, ну мы б в милицию не обращались, – попытался зачем-то оправдаться Андрей.

– Да вас и не обвиняет никто. Это я к другому совсем.

Они прошли мимо чебуречной, окна ее были уже по-вечернему зашторены и светились пестрой блеклой голубизной, пересекли аллею – стояла подтянуто и молодцевато цементная урна, стояла, крепко раскорячившись чугунными ножками, и скамейка, и черный проем знакомой подъездной двери с распахнутыми створками замаячил впереди уже в осязаемой родной близости.

– Вот сюда, верно? – указал на него Анисимов, продемонстрировав хорошее знание охраняемого района.

– Верно, – отозвался Андрей.

Лампу, перегоревшую накануне, не заменили, в подъезде было темно, и со света глаза совсем ничего не видели. Андрей пошарил рукой по стене, нашел звонок и нажал его. Ничего не грохнуло, не зазвенело в ответ – не отозвалось, звонок умолк, и в начавшей высветляться для глаза темноте было лишь дыхание жены и младшего сержанта Анисимова рядом.

– Дайте я, – отстраняя Андрея от двери, сказал Анисимов, нажал на кнопку, подождал и снова нажал, и нажимал потом раз десять с небольшими интервалами – никто не отозвался.

– Черт! – выругался Андрей.

– Не ошиблись? – спросил Анисимов.

– Да нет…

– Пустая квартира. Взламывать ведь не будешь, – пошутил Анисимов.

– Ну конечно, – не понял шутки Андрей.

– Тогда так. – Анисимов пошел к лестнице, стал спускаться, и Андрей с женой опять были вынуждены подлаживаться под него – пойти за ним следом. – Сделаем так: через некоторое время снова позвоните – вернутся ведь. Попросите. Не отдадут – тогда за мной, снова придем. Договорились?

Они были уже на улице, на свете, под акварельно голубым вечерним небом, и подъезд вновь был темен и плосок – один дверной проем.

– Договорились, – сказал Андрей Анисимову. Анисимов пошел в глубину улицы своим быстрым звонким шагом, и Андрей тронул жену за руку, чуть пониже локтя, показалось – попал на нерв, так дернулась вдруг ее рука.

– Ты что? Пойдем посидим на скамейке.

– Зачем ты так… – не трогаясь с места, глядя мимо него – вперед и в землю, сказала жена.

– Что – так? – не понимая, о чем она, но уже предчувствуя по тону – к чему, и еще более от того раздражаясь, переспросил он.

Теперь она взглянула на него.

– Зачем тебе нужно было говорить, что я беременна? И таким тоном! Разве мы плохо провели день? И так прекрасно спали на вокзале…

– В Летнем саду еще лучше.

Тротуар был узкий, и, обходя Андрея с женой, пожилой мужчина с бутылкой вина в сетке сошел на дорогу и все смотрел на них, переводя взгляд с одного на другого.

– Какой ты бесчувственный… – вся как-то покосившись лицом, кривя губы, покачала она головой. – Какой эгоист!

– Пойдем на скамейку, – ступая на дорогу, сказал Андрей. – Там удобней. И ждать, и… и все остальное.

– Какой ты бесчувственный, какой ты бесчувственный, – еще раз повторила она на ходу. – Какой грубый… Я, знаешь, жалею. Обо всем жалею. И о том, что вышла за тебя замуж, – сказала она, повернувшись к нему, едва они сели.

– Дело, в конце концов, всегда поправимое, – глядя прямо перед собой, мрачно сказал он и по какой-то необъяснимой закономерности вспомнил вдруг, что должен был встречать сегодня институтского друга из Ашхабада – о встрече было записано в настольном рабочем календаре на сегодняшнем листке, и если бы он приехал на работу, то увидел бы эту запись и все исполнил, а теперь друг, как они здесь, болтается по Москве, стоит перед запертой дверью, сидит возле нее на чемодане.

– Повтори, – тихим, осекающимся голосом попросила жена, – повтори, что ты сказал: поправимое?

– Я сказал то, что ты слышала. Ты жалеешь – можно поправить. А Сергей сейчас, между прочим, как мы, болтается. Только в Москве. А я здесь. Развеяться вот отправился.

– Какой Сергей, при чем Сергей? – шепотом закричала жена. – Поправимое, ты говоришь… ты предлагаешь… и это, когда я когда я должна тебе…

Она заплакала, кусая губы, пошарила в нейлоновой темноте сумки, ища платок, не нашла, взяла ее за углы, вытряхнула на скамейку, вытянула из развала платок и стала промокать им глаза, мокрые скулы, вытирать хлюпающий нос. Среди всей этой груды: замшевого плоского кошелька, пудреницы, записной книжки, пластмассового пенала с тушью для ресниц, тюбика с кремом «Вечер», шариковой ручки, пакетика анальгина, маникюрной коробки, полиэтиленового кулечка с ватой – лежал помятый, сплюснутый в какое-то подобие кубика, ворсисто-палевый, цыплячьи-желтый с другого бока персик. Андрей взял его, вытянул из кармана свой платок и обтер шероховатую, проминающуюся под пальцами плоть.

– Съешь персик, – сказал он, протягивая его жене, когда она, высморкавшись, подняла лицо кверху, чтобы оставшиеся слезы не бежали по щекам, а высохли прямо в глазах.

Жена скосила глаза вниз, швыркнула носом, ничего не ответила и не взяла.

Так оно и должно было быть, Андрей прекрасно это понимал, но необъяснимо для себя в ответ на ее пренебрежение он потащил персик себе в рот, с каким-то мстительным ожесточением вгрызся в хрустнувшую, чавкнувшую плоть и стал есть, быстро, торопясь, не чувствуя ни вкуса, ни аромата, скрежеща зубами по косточке.

– Дай мне деньги, я поеду на вокзал, – сказала жена, когда он закончил есть и выбросил, промахнувшись, косточку мимо урны.

– Дождемся, возьмем вещи и поедем.

– Я хочу сейчас. – Она говорила преувеличенно спокойно и смотрела на него слишком прямым взглядом. – И одна. Вещи ты возьмешь и привезешь.

Андрей поморщился.

– Ладно, не мели чепухи.

Жена взяла со скамейки кошелек, раскрыла его, вынула деньги – в руках у нее развернулись рубль и трехрублевка.

– Если ты не хочешь давать мне денег, можешь поехать со мной и купить мне билет сам. Пожалуйста.

– Ну, уезжай, уезжай, черт с тобой, поехали! – Андрей вскочил со скамейки, сгреб с нее в сумку весь парфюмерно-галантерейный развал и, не оглядываясь, пошел впереди жены к метро.

В кассах продавали броню, уходивший поезд прибывал в Москву ночью, желающих уехать им никого почти не было, и они тут же купили билет.

– Не провожай, – поджимая губы и не поднимая на него глаз, сказала жена, и Андрей повернулся и пошел – все тем же гулким, возносящимся на неимоверную высоту вестибюлем, спустился по той же стиснутой узкой аркой лестнице – на ту же площадь, что и нынче утром, только асфальт был сух, скупо-сер и солнце зашло.

Лишь уже на Невском он сообразил, что ему нужно было спускаться в метро, не выходя с вокзала, но не стал возвращаться, а быстро, неоглядчиво прошел половину проспекта до Гостиного двора и спустился там.

Ах, она жалеет!.. – крутилась в голове одна и та же фраза, и, кроме нее, ничего в голове больше не было.

В знакомом дверном проеме знакомого дома, прислонившись к косяку и обхватив себя за плечи, стояла Елена. На запястье у нее болталась сумка.

– Поедем вместе, – сказала она. – Поезд прибывает ночью, метро не работает, такси не поймаешь, я одна, – и ты собирался меня этим поездом отправить! Билет я сдала, не беспокойся.

Андрей хотел сказать, что она прекрасно знала все это и тогда, когда они покупали билет, но промолчал. Он поднялся по лестнице, позвонил, позвонил еще, еще – в квартире ничего не грохало.

Андрей спустился вниз. Жена все так же стояла у косяка, обхватив себя за плечи, ее бил озноб. Бледное ее лицо казалось голубоватым.

– Я тебя ненавижу, – шепотом сказала она, и Андрей услышал, как она сглатывает слезы. – Такой бесчувственный, бессердечный. Вечно всем недовольный. Всегда. И всегда я должна ублажать тебя… а сам ты как бревно – хоть бы палец о палец. И сейчас… все, что ты сегодня сделал, ты сделал, когда я с твоим ребенком…

«О, черт побери! – с надрывом крутилось теперь в голове у Андрея. – О, черт побери!..»

– Я сейчас, – сказал он жене и снова стал подниматься по лестнице.

Он нажал на кнопку звонка – где-то там, рядом с ней, невидимые в темноте, карандашом накарябанные слова: «Маруся, жди!» – и жал на податливо принявший палец в свое углубление пластмассовый сосок под сверлящее дребезжание металла о металл с той стороны двери до тех пор, пока дверь не открылась.

– О господи! – сказала жена кавторанга. – Я так ведь и знала, что это вы. – На мгновение она облокотилась о косяк, будто готовясь, как вчера, к долгому, через порог, разговору, но тут же отняла от него руку и, сторонясь, раскрыла дверь шире. – Проходите. А где ваша жена?

Она была все в том же нейлоновом зеленом халате – домашняя вся, уютно устроившаяся в своем налаженном быту, но лицо ее находилось в тени, и выражения его Андрей не видел.

– Жена… жена здесь, внизу… сейчас. – Он был не готов к приглашению, он хотел лишь спросить у нее, злобясь на нее, глядя ей в переносицу, не знает ли она, что с соседями, куда делись, и теперь смешался, дернулся к лестнице – за Еленой, но она уже поднималась по ней смутным размытым силуэтом: услышала, видимо, все сама.

– Добрый вечер, – сказала она, входя в косо пересекшую лестничную площадку полосу света из квартиры.

– Добрый вечер, – отозвалась жена кавторанга.

Сейчас она стояла боком к двери, Андрей видел ее в профиль, и лицо ее показалось ему виноватым и смущенным. – Проходите, – глядя на Елену, повела она руками в глубь квартиры – Я вас ждала, честно говоря.

– Спасибо, – кивнула жена. Андрей взглянул на нее – губы у нее плотно сжались, глаза были остановившиеся и сумрачные.

Они зашли в квартиру, хозяйка толкнула дверь, и она захлопнулась.

– Проходите, пожалуйста. Вот сюда, в комнату, пожалуйста, – показывала она, теперь Андрей видел ее лицо совсем близко и хорошо – на нервных тонких губах ее дрожала улыбка; и было в ней что-то даже заискивающее.

Они зашли в комнату, обставленную стандартной современной мебелью и тесную от торчавшего посередине стола, только на стене висели портрет отца Елены, такой же, как в доме ее матери, и дореволюционный барометр в темном, почти черном, деревянном чехле. Андрей заметил, что обе женщины, почти разом, посмотрели на портрет, но никто из них ничего не сказал.

– Вы знаете… я вот что… – Жена кавторанга стояла у одного края стола, они с Еленой у другого, и она, подняв руки к груди, крутила на пальцах перстень с обручальным кольцом. – Я вот что… вы должны понять, я вас очень прошу… вы, Лена, женщина, вы должны… У меня аллергия, понимаете, – аллергия на все, что связано с прежней его жизнью. Аллергия – меня трясти начинает, понимаете? Я не знаю, Лена, как вы относились к прежней жене Анатолия – вы тогда все-таки девочкой были, когда приезжали, привязались, может быть… Это неправда, будто он ничего мне не говорил о вас, – говорил… это я так сказала… Я обомлела вся, понимаете, когда мне передали. Никакого звонка мне не было, а тут говорят – звонили, я просто взвилась вся. Опять какие-то хитрости, уловки… Такое она ему устроила, когда он на развод подал, это невозможно себе представить, это какой-то ужас, господи, сколько грязи, и это при том, что последнее время уже прямо открыто… – Она судорожно передохнула, крепко стиснула руки и опустила их. – Я потом, часа через полтора, когда мозги в порядок пришли, на улицу спускалась: вдруг, думаю, где-нибудь на лавочке в аллее сидят… На вокзале ночевали?

– На вокзале, – сказал Андрей.

– Ну вот, извините меня и начинайте чувствовать себя здесь как дома, – тяжеловесно сказала жена кавторанга и улыбнулась. – Я лично себя не чувствую, она уже разменяна. Анатолий вот вернется – и переезжать… Вещи ваши у меня. В коридоре стоят, мимо проходили – не заметили? Я сегодня утром сходила, забрала, очень кстати, между прочим, а то они нынче на все выходные к родственникам в деревню уехали. Поссорились даже, – она засмеялась. – Что же, говорят, вчера не признала?

Жена кавторанга замолчала. Все, что говорила, она говорила, обращаясь к Елене, и про вокзал спросила – тоже глядя на нее, Елена стояла возле стола, обхватив себя за локти, с запястья свисала кругло разбухшая у дна нейлоновая сумка. Андрей посмотрел на жену – губы ее были по-прежнему крепко сжаты, кажется, она и не собиралась ничего говорить.

– Мы, в общем-то, за вещами и зашли, – сказал он. – Собственно, к вам позвонили, чтобы узнать, где ваши соседи… ну, а вообще – за вещами.

– Ага… – переведя теперь взгляд на него, сказала жена кавторанга и покачала головой. – Ага… Ну что ж… Но, может быть, посидите все-таки, поужинаем? – торопливо, с искусственной бодростью выговорила она, вновь обращаясь к Елене. – Поезда еще есть, самые удобные, между прочим: утром приходят.

Елена не ответила, опустила голову, чтобы не встречаться с ней больше взглядом. Андрей увидел, как искусственная оживленность на лице жены кавторанга начала медленно истаивать, исчезла, оно словно посерело и стало совсем некрасивым, болезненным, яркие карие глаза сделались пыльно-черными, и он сказал:

– Нет, мы уж не будем оставаться. Билеты надо купить.

В прихожей он взял под вешалкой их чемодан с портфелем, жена кавторанга открыла дверь, и Елена, выходя, сказала, опять не глядя на нее: «До свидания» – первые и последние слова с тех пор, как переступила порог. Жена кавторанга стояла, прислонившись к торцу двери, лицо у нее было усталое, горькое, и Андрей подумал: все это, их отъезд и молчание жены, она относит к себе, ставит в вину себе, надо ей как-то объяснитъ… но не задержался, тоже лишь кивнул: «До свидания», переступил порог, дернулся повернуться – все же попытаться объяснить… и дверь с металлическим лязгом замка шлепнула дерматином о косяк.

Какая была знакомая дорога: сто метров до угла по узенькому, похожему на серый половичок тротуарчику, потом – грохот трамвая рядом, ослепше трясущегося с включенными кругляшками подфарников по навеки указанному железному пути, так еще несколько сот метров – и фиолетовая в Ленинграде буква «М» заглотила стеклянными створками рта, пронесла по туннелям, эскалаторам, вестибюлям и отпустила, хрустнув металлическим суставом другой створки, за несколько километров от той, впустившей, – под гулкие высокие своды…

– Надеюсь, Сергей твой будет доволен: на вокзале ему переспать всего одну ночь придется. Ничего страшного, по опыту знаю. – Жена сказала это, когда они встали в хвост очереди, змеившейся вдоль стойки с окошечками касс, и это были первые слова между ними, как они вышли из квартиры.

«Если мы сами еще одну ночь не будем здесь кантоваться», – хотел сказать Андрей, но вышло – подумал лишь, потому что только взглянул на нее – жена с кривой насильственной улыбкой ждала его ответа – и решил не отвечать.

И молчание между ними длилось еще целый час – до той самой поры, пока они не сели в поезд и он тронулся, с бархатной неслышностью оттолкнув от себя город, и все быстрее, быстрее, мелькая огнями, тенями, чересполосицей тьмы и света, уходя, уносясь от него – к иному, далекому, неотвратимо влекущему.

– Я с тобой в самом деле больше не могу, – сказала жена, кусая губы, мотая назад откинутой головой – возле окна напротив туалета, держась за вихляющийся тонкий поручень, глядя в это все нарастающее мелькание света – тени, света – тени. – Не могу, не могу, не могу!..

Андрей стоял спиной к коридору, закрывая их разговор от взглядов любопытных, держал между пальцами сигарету и не курил – крутил и сыпал табак на пол.

– Я тоже, пожалуй, – отрывисто, с хрипом сказал он, когда она замолчала.

* * *

Они не разошлись – ни по приезде, ни после; как бы у них там ни было – это просто-напросто невозможно было тогда, ни для нее, ни для него, и то, что нагноилось и прорвалось, подчиняясь новой, зарождающейся жизни, вынуждено было, волей-неволей, кровоточа, обрастая болезненной шелушащейся коркой, заживать, срастаться, и вот подошел срок, и по внутрибольничной телевизионной системе, в дощатой, покрытой лаком кабине, по допотопному телевизору «Луч» Андрей увидел новорожденное свое дитя, тихо посапывающее после материнской сладкой груди в поднявших его к телекамере руках медсестры, а там настала новая пора: мокрых пеленок, сохнущих после стирки по всей квартире, утренних пробежек на молочную кухню, ночного детского крика и плача, бесконечного глажения распашонок, подгузников, косыночек, чепчиков и, наконец, одуряющих, по три на день, по два часа каждая, уличных прогулок – и все, кроме этого, исчезло, словно все то, прошлое, ухнуло разом, бесшумно проломив некую перегородку, в зияющую бесконечной тьмой бездну, и остался лишь твердый, в подплывах мертвого мяса рубец, который даже и не ныл, не напоминал о себе, а только иногда, как настоящий рубец на живой ткани при неловком движении, передергивался вдруг тугой безболезненной судорогой.

Летом выехали на дачу. Пятнадцатиметровая клетушка в подмосковном поселке «Семхоз» с верандой стоила триста рублей. Елена сидела на даче безвылазно, Андрей же мотался каждый день в Москву, полтора часа в одну сторону, полтора в другую, возил бесчисленные бутылки молока, пакеты с продуктами, мясом, стиральными порошками…

В июле у мальчика начали резаться зубы. Третья ночь проходила в беспрерывном беганье по дачной клетушке с ним на руках, и в ожидании запаздывающей электрички Андрей уснул на станционной скамейке, притулившейся у деревянной изгороди платформы, и проснулся весь потный, с солнцем на лице, с ватной разбухшей головой от тормошения за плечо: электричка, шипя и скрежеща тормозами, уже замирала у платформы.

И в этот-то миг, когда он вскакивал со скамейки, подхватывал портфель с брякнувшими в нем пустыми молочными бутылками, бежал к разъехавшимся дверям, впрыгивал, ему вспомнилась эта их годичной давности ленинградская эпопея, не вспомнилась, нет, – ожила, и его словно пробило током: она же, та поездка, была им дарована как освобождение! Так все слабо и непрочно было у них, истончилось – неминуемо должно было порватъся.

Вот, не порвалось.

Двери сошлись, мягко хлопнув резиной, поезд дернулся, и, как новый удар тока, в Андрея вошла догадка: а ведь та их ленинградская жизнь – это зеркальце, поймавшее на секунду и зайчиком стрельнувшее в них всею их завтрашней, будущей жизнью!

И потом, трясясь, мотаясь на поворотах в переполненной электричке, читая механически знакомые наизусть названия проносящихся мимо платформ, он думал со страхом и недоумением: да почему?! – перебирал в памяти все события этих двух дней, и они с непреложной убедительностью говорили ему: так, так! Сквозь муть, сквозь всю нелепицу приключившихся с ними происшествий просвечивало яркое пятно пережитых там ими ощущений и чувств, настолько яркое, что теперь, задним числом, можно было, не обинуясь, назвать его, пожалуй, счастьем, но там, в той ленинградской жизни, все время, постоянно оборачивалось оно несчастьем.

Чем дальше, тем больше будет рубец грубеть и мертветь, терять последнюю свою чувствительность, но отболевшую, отсеченную ткань не восстановить, не нарастить вновь. И что это – бог, дьявол, стечение случайное обстоятельств? Почему им пала такая карта, и в чем ее смысл, и есть ли он, а если есть – дано ли будет понять его, или же так это все и останется тайной, опечатанной семью печатями, и надо смириться с этим? Быть может, иная жизнь, другая судьба ждали тебя уже за поворотом – и ничего это никогда уже не будет узнано и пережито, и никогда не узнаешь, что именно уготовано было тебе за поворотом…

После Мытищ освободилось место, Андрей сел, снова уснул, но вдруг проснулся от внутреннего толчка, с абсолютно ясной, чистой головой, снял с полки портфель и вышел в тамбур, словно там, во сне, ему уже была дана команда поступить именно так. В тамбуре он протолкался к окну и встал к нему вплотную лицом, под струю бешено хлещущего ветра. «Ничего, ничего, – говорил он себе. – Ничего…»

Загрузка...