Уинстон Леонард Спенсер Черчилль родился 30 ноября 1874 года в резиденции своего деда 7-го герцога Мальборо (1822–1883) в Бленхеймском дворце. Мать будущего премьер-министра – Дженни Джером, в замужестве леди Рандольф Черчилль (1854–1921) – была родом из США. Свою молодость она провела в Париже, вынужденная покинуть столицу Второй империи из-за Франко-прусской войны. После переезда в Англию она остановилась с семьей в Коувсе – небольшой деревушке, расположенной на острове Уайт, где и познакомилась в августе 1873 года с младшим сыном герцога Мальборо лордом Рандольфом Черчиллем (1849–1895). Согласно принципу первородства, наследство известной семьи обошло лорда Рандольфа стороной. Он решил сосредоточиться на политике, добившись на этом поприще значительных, но кратковременных успехов. В 1886 году он возглавил Министерство финансов, пробыв на этом влиятельном посту меньше пяти месяцев.
Родители не слишком утруждали себя воспитанием сына, доверив, как и многие представители их класса, эту непростую ношу няне – миссис Элизабет Эверест (1833–1895). Не в состоянии выговорить полностью слово «женщина» (Woman), маленький Уинни называл Элизабет просто Вум (Woom) или Вумани (Woomany). Позже он признается, что миссис Эверест была его «наперсницей». «Она везде следовала за мной и всячески меня баловала. С ней я делился многими своими печалями»[1].
В архиве Черчилля сохранилось множество писем, красноречиво показывающих, какую потребность он испытывал в детстве и отрочестве в присутствии любимой няни. «Я так слаб, почти ничего не ел в течение последних четырех дней, – жаловался четырнадцатилетний Уинстон своей матери на плохое самочувствие. – Миссис Дэвидсон[2], которая навещает меня три раза в день, надеется, ты разрешишь Вумани завтра приехать ко мне. Она считает, что дружеское общение пойдет мне на пользу. Не знаю, как пройдет день без Вумани. Я надеюсь, ты позволишь ей приехать, иначе я буду очень разочарован». В очередной раз захворав (теперь – после падения с велосипеда), Уинстон будет благодарить леди Рандольф: «Огромное спасибо, что разрешила Вум приехать. Позволь ей завтра тоже побыть со мной»[3].
Миссис Эверест продолжит заботу об Уинстоне и после того, как тот подрастет. Она пришлет ему «большое пальто из твида и несколько дорогих фланелевых рубашек для сна». «Дражайший мальчик, выходя на улицу в столь ужасную погоду, старайся не промокнуть и не забывай надевать пальто», – наставляла она юношу, которому полтора месяца назад исполнилось шестнадцать лет. Подобные просьбы – «не промокать», «не ходить в мокрых ботинках» – встречаются неоднократно[4].
В семье Черчиллей к миссис Эверест относились с уважением и любовью. Исключение составляла герцогиня Мальборо (1822–1899), называвшая ее «ужасной старухой». По иронии судьбы, когда Уинстон и его брат Джек (1880–1947) вырастут и Черчилли уже не будут нуждаться в услугах миссис Эверест, ее возьмут ключницей в лондонский дом герцогини Мальборо. Как и следовало ожидать, она недолго продержится на новом месте. Не самые лучшие отношения с хозяйкой, а также неблагоприятная финансовая ситуация в семье Черчиллей приведут к тому, что осенью 1893 года Элизабет Эверест будет сначала отправлена домой на праздники, а затем уведомлена письмом о своем увольнении.
Уинстон будет крайне раздосадован столь «жестоким и подлым» обращением с любимым человеком. Изменить что-либо было не в его силах. Однако сидеть сложа руки было не в его правилах. Он написал длинное, пятнадцатистраничное письмо матери, в котором заявил, что именно Эверест «больше чем кто-либо другой ассоциируется у меня с домом», что именно «она больше чем кто-либо на свете любит нас с Джеком»[5].
Читать подобные строки леди Рандольф было неприятно. Однако не признать, что Уинстон был прав, когда требовал «более справедливого и великодушно го» обращения с пожилой женщиной, которую фактически выставили на улицу без средств к существованию после «почти двадцати лет преданной службы»[6], она не могла. Оспаривать же решение герцогини, в лондонском доме которой на тот момент проживала чета Черчиллей, также было проблематично. Дженни найдет место для миссис Эверест у одного из епископов, а также время от времени будет поддерживать ее финансово, направляя небольшие суммы денег[7].
В ноябре 1882 года Уинстона отправили в его первое учебное заведение – приготовительную школу Сент-Джордж, расположенную в Аскоте. В своих письмах из Сент-Джорджа Уинстон убеждал родителей, что «очень счастлив в школе»[8]. На самом деле это было не так. «Как же я ненавидел эту школу, – признается он позже. – Каким мучением обернулись проведенные там два с лишним года. Я считал дни и часы до окончания семестра, когда вырвусь с этой ненавистной каторги»[9]. Да-да – именно «каторги». Незадолго до своего восьмидесятилетия, вспоминая детство, Черчилль вновь назовет Сент-Джордж «штрафной каторгой»[10].
В момент его поступления в Сент-Джордж школа управлялась преподобным Гербертом Снейд-Киннерсли (1848–1886) и его супругой Флорой. Привилегированное заведение было одним из самых дорогих[11] в Англии. Количество учеников было небольшим – всего тридцать пять человек, классы оборудованы электричеством, на территории – собственная часовня, большой плавательный бассейн, площадки для игры в гольф, футбол и крикет. Все преподаватели, магистры гуманитарных наук, вели уроки в специальных мантиях и академических шапочках.
Готовя выпускников для поступления в Итон, они вели обучение по так называемой итонской модели, уделявшей основное внимание не столько образованию, сколько воспитанию. Но в случае с Черчиллем эта система оказалась неэффективной. В его отчетах по успеваемости постоянно встречаются упоминания об опозданиях и плохом поведении.
Не блистая знаниями на уроках, Черчилль открыл для себя удивительный мир чтения. Все началось с подарка отца – «Острова сокровищ». Глотая одну книгу за другой, он продолжал числиться среди отстающих учеников и стал настоящей головной болью для преподавателей. А все было просто. «Если какой-либо предмет не возбуждал моего воображения, то я категорически не мог его изучать, – объяснит он свое отношение к учебе. – За все двенадцать лет, что я провел в учебных заведениях, ни одному преподавателю не удалось заставить меня написать даже стих на латыни или выучить хоть что-нибудь из греческого языка, исключая алфавит»[12].
Вряд ли такой вольный подход к обучению мог кому-то понравиться. Да он и не нравился, и в итоге между Уинстоном и администрацией Сент-Джорджа началась конфронтация. Когда директор наказал его за кражу сахара из кладовки, Черчилль в отместку в клочья разорвал любимую соломенную шляпу обидчика. «В распоряжении преподавателей имелось достаточно средств, чтобы заставить меня учиться, но я был упрям», – не без гордости признается он много позже[13].
Литератор Морис Бэринг (1874–1945), также учившийся в Сент-Джордже, вспоминал, что «об Уинстоне Черчилле рассказывались ужасные легенды. Его непослушание и непокорность выходили за все мыслимые рамки. Его пребывание в школе было одной долгой враждой с администрацией»[14].
Черчиллю не повезло. Он начал свой жизненный путь не в том учебном заведении, где приветствуется демонстрация упрямства. В распоряжении директора имелось достаточно средств, чтобы склонить непокорных детей стать покладистыми. И в основном эти средства были связаны с поркой. Сохранились записи искусствоведа Роджера Фрая (1866–1934), учившегося в Сент-Джордже незадолго до поступления туда будущего политика. Каждый понедельник, вспоминает Фрай, после общей линейки провинившихся вели в кабинет директора, где стоял большой ящик, покрытый черной материей. Ребят ставили на колени перед ящиком, приказывая снять штаны. Затем Снейд-Киннерсли производил экзекуцию березовыми розгами.
Трех, а иногда и двух ударов было достаточно, чтобы на теле появилась кровь. Однако директор продолжал бить, нанося по пятнадцать-двадцать ударов, превращая попки несчастных в «кровавое месиво». Те, кому в тот день повезло, в воспитательных целях сидели около открытой двери, «дрожа от страха и слушая вопли» своих одноклассников. Будучи старостой, Фрай во время телесных наказаний часто держал провинившихся и наблюдал издевательства в непосредственной близости. По его словам, директор испытывал в эти моменты «сильнейшее садистическое наслаждение»[15].
Согласно сохранившимся свидетельствам, рыжеволосый Снейд-Киннерсли питал особую слабость к рыжим мальчикам[16]. Учитывая рыжий цвет волос Уинстона, а также его свободолюбивый нрав, нетрудно догадаться, кто был самым частым участником жестоких аутодафе.
Долго так продолжаться не могло. Заметив на теле Уинни следы удовлетворения садистских наклонностей главы школы, миссис Эверест поставит перед леди Рандольф вопрос о смене учебного заведения[17]. И Дженни согласится. «Если бы моя мать не послушалась миссис Эверест и не забрала бы меня из Сент-Джорджа, я был бы полностью сломан, – признается Черчилль много лет спустя дочери своего кузена Аните Лесли. – Представляешь, что значит для ребенка быть „полностью сломанным“? Я никогда не забуду эту школу. Она была отвратительна!»[18] В 1893 году он вернется в Аскот, чтобы отомстить директору-садисту, но тот, скончавшись в ноябре 1886 года от сердечного приступа в возрасте тридцати восьми лет[19], такого удовольствия ему не доставит.
Новый учебный 1884/85 год Уинстон начнет в частной приготовительной школе, которую держали две незамужние сестры, Шарлотта (1843–1901) и Катерина Томсон (1845–1906). Школа располагалась в южной части Брайтона, на фешенебельной Брансвик-сквер, в домах номер 29 и 30. Учебное заведение было рассчитано на двадцать два ученика. В штате имелись собственный повар и четыре человека обслуживающего персонала. Учеба у сестер Томсон отличалась «добротой и симпатией» и оставила у Черчилля «приятные впечатления, контрастирующие с воспоминаниями о первом школьном опыте»[20].
В одном из первых писем леди Рандольф Уинстон сообщает, что в Брайтоне у него появилось новое хобби – коллекционирование марок[21]. Увлечение филателией окажется кратковременным, по крайней мере, в зрелые годы погоня за марками не будет значиться в длинном перечне пристрастий британского политика. Вполне возможно, что и в школе заполнение кляссеров служило более прозаичной цели, оправдывая значительные траты ученика. Неслучайно именно в этот период в его письмах домой все больше места начинает занимать новая тема – нехватка средств.
«Не будешь ли ты так любезна прислать мне еще немного денег», «не забудь о моей просьбе насчет дополнительной наличности» – эти и подобные им фразы отныне становятся постоянной составляющей его писем[22]. Стремление жить не по средствам и связанная с этим стесненность в финансовом вопросе была свойственна обоим родителям Уинстона, и он унаследовал эту черту в полной мере.
В остальном Черчилль все так же скучал по дому, испытывая нехватку родительского тепла, внимания и заботы. «Я считаю дни до выходных, когда смогу поведать тебе обо всех своих проблемах, – писал десятилетний Уинстон леди Рандольф. – Я буду с тобой целых десять дней»[23]. Читая переписку этого периода, невольно обращаешь внимание на живой и озорной стиль общения, несвойственный строгим нормам викторианства. В этом отношении очень показателен следующий фрагмент письма, написанный Уинстоном в сентябре 1886 года: «Джек шлет тебе свою любовь и 6,666,666,66,666,666,666,666 поцелуев, а я в два раза больше!»[24]
Но все равно это была лишь переписка. Личные встречи между матерью и сыном случались нечасто. Даже на каникулах, наступление которых Уинстон всегда ждал, считая дни, леди Рандольф не всегда могла найти время для собственного сына. Наибольшее разочарование постигло воспитанника Брайтона на Рождество 1887 года, когда не сказав о своих планах, его родители отправились в долгое – семинедельное – путешествие.
«Я очень расстроен, услышав, что проведу каникулы без тебя», – писал он ей в середине декабря[25]. Вместо матери Черчиллю пришлось встречать Рождество в обществе ее сестры. А своими переживаниями он снова делится посредством эпистолярного жанра:
«Любимая мама, должен рассказать тебе, как я провел Рождество. Тетя Клара плохо себя чувствовала, поэтому нашими единственными гостями были тетя Леони и дядя Джек. Мы выпили за здоровье королевы, твое и папино здоровье. Затем мы выпили за здоровье миссис Эверест, тети Леони и дяди Мортона. Вечер я провел на Стаффорд-плейс[26], где играл до половины седьмого утра. Бабушка написала мне из Бленхейма. Она хочет, чтобы я приехал к ней. Тетя Леони должна все устроить. Но я совершенно не хочу к ней ехать. Моя дорогая мамочка, как бы я хотел, чтобы ты была дома, это было бы так прекрасно. Ты должна приехать и повидать меня, когда вернешься. Лучше, если ты заберешь меня из школы на день-два»[27].
Взаимоотношения Уинстона с отцом внушали еще меньше оптимизма, чем общение с матерью. Его переписка с лордом Рандольфом была суха, а личные встречи сведены к минимуму. Даже когда отец приезжал в Брайтон по делам, он крайне редко навещал своего сына. «Я очень расстроен, что вы не увиделись со мной, – жаловался ребенок. – Предполагаю, что вы были слишком заняты, чтобы заехать ко мне»[28]. Занятость – занятостью, но нежелание Черчилля-старшего общаться с сыном более чем красноречиво демонстрировало, что он не испытывал к Уинстону большой любви[29]. «В этом определенно состоит величайшая ирония, что спустя век после своей кончины лорд Рандольф вошел в историю как отец», – замечает биограф нашего героя Рой Дженкинс (1920–2003)[30].
Отчужденность и равнодушие со стороны лорда Рандольфа могли пробудить аналогичные ответные чувства, однако этого не произошло. Напротив, Уинстон всегда – и в детстве, и в зрелые годы – любил своего отца, преклонялся перед ним. «Мне казалось, что у него были ключи от всего (или почти от всего), что сто́ит внимания», – описывает он свое детское восприятие[31]. «Редко бывает, чтобы, занимаясь своим сыном столь мало, мужчина породил столько верности к себе после своей кончины», – прокомментирует эту особенность историк Уильям Манчестер (1922–2004)[32].
На чем же основывалась и как подкреплялась эта любовь? Отсутствие прямого общения с лордом Рандольфом вынудило Черчилля сосредоточиться на косвенных источниках получения отеческого тепла. Он стал верным поклонником отца, следил за каждым его шагом, собирал и перечитывал газетные статьи, где встречалось его имя и печатались его выступления. Настоящим идефиксом Уинстона во время учебы в школе стало коллекционирование автографов лорда Рандольфа. Едва ли не каждое письмо к отцу содержало просьбу прислать автограф[33]. Он объяснял это тем, что раздает автографы одноклассникам. Однако так ли уж был велик спрос на них среди его сверстников? Скорее всего, в автографах нуждался сам Черчилль. Как и многочисленные газетные вырезки, которые он собирал, росчерки пера лорда Рандольфа стали для него свидетельством близости к отцу, напоминанием о его незримом присутствии.
Столь необычное общение имело для Черчилля два важных последствия, которые оказали определяющее влияние на его дальнейшую жизнь. Первое было связано с тем, что нескрываемое отсутствие интереса лорда Рандольфа к старшему сыну послужило для Уинстона дополнительным катализатором в развитии честолюбия и амбиций. Отныне смыслом его жизни станет достижение успеха: преуспеть как можно больше, преуспеть во всем, доказав себе, отцу и всем окружающим, что ты не забитый и одинокий ребенок, что ты – Герой, что ты – Личность. Черчилль сам косвенно подтвердит это спустя десятилетия, когда, во время работы над биографией своего предка, 1-го герцога Мальборо (1650–1722), придет к выводу: «У великих людей часто было несчастное детство. Тиски соперничества, суровый гнет обстоятельств, периоды бедствий, уколы презрения и насмешки, испытанные в ранние годы, необходимы, чтобы пробудить беспощадную целеустремленность и цепкую сообразительность, без которых редко удаются великие свершения»[34]. Он сделает все от него зависящее, чтобы добиться как можно большего, пойдет напролом, ломая условности и правила, выковывая в себе железную волю и превращая неустанный труд в верного и постоянного союзника.
Второе важное последствие касалось выбора той сферы деятельности, которой решил посвятить себя Черчилль. Сотворив из собственного отца кумира, он не мог не проникнуться тем, что составляло будни лорда Рандольфа, – политикой. «Дорогой папа, я ехал сегодня с джентльменом, который считает Гладстона грубым человеком; по его мнению, „этот с кудрявыми усами должен стать премьером“», – спешит сообщить он обладателю «кудрявых усов» в апреле 1885 года. «Машинист электропоезда сказал, что „лорд Р. Черчилль“ будет премьер-министром», – читаем мы в его письмах отцу[35].
Вряд ли взрослые стали бы обсуждать с десятилетним ребенком политическую ситуацию в стране, если бы только он сам не поднимал эту тему. Во время посещения бассейна Уинстон спросил у одного из служителей:
– Вы консерватор или либерал?
– Я не думаю о политике, – ответил растерявшийся мужчина, не привыкший к подобным вопросам от детей.
– Что? – закричал Черчилль. – Вы платите налоги и не думаете о политике?[36]
При вспыхнувшем интересе к политике Уинстон еще больше увлекся чтением. В Брайтоне он жадно проглатывал все газеты, которые только мог найти. К тому времени его волновало уже буквально все – захват бельгийцами Конго, демонстрация рабочих в далеком Чикаго, изобретение Даймлером автомобиля и возведение статуи Свободы в Нью-Йорке. К своему дню рождения он просит леди Рандольф подарить ему иллюстрированный труд генерала армии Улисса Гранта (1822–1885) «История Гражданской войны в Америке»[37].
В 1885 году вышел в свет роман Генри Райдера Хаггарда (1856–1925) «Копи царя Соломона». Один экземпляр книги попадает к Черчиллю, и тот прочтет его на одном дыхании. Описание приключений Аллана Квотермейна настолько впечатлили юного читателя, что он попросил Дженни прислать ему остальные произведения Хаггарда[38]. Тетя Леони организует Уинстону личную встречу с Хаггардом, которая лишь усилит любовь к писателю и к его романам. Когда в 1887 году выйдет сиквел, Хаггард подарит экземпляр своему новому знакомому. «Большое спасибо, что прислали мне „Аллана Квотермейна“, – поблагодарит Уинстон. – А. К. мне понравился больше, чем „Копи царя Соломона“. Этот роман более занятен. Надеюсь, вы напишите еще много хороших книг». Всего Черчилль прочтет «Копи царя Соломона» двенадцать (!) раз и в шестидесятилетнем возрасте будет продолжать восхищаться этим произведением[39].
В отличие от Сент-Джорджа, в Брайтоне Черчиллю позволяли заниматься тем, что ему нравится: «французским, историей, заучиванием множества стихов, а главное – верховой ездой и плаванием». Плавание доставляло особое удовольствие. Он с гордостью сообщал леди Рандольф, что научился переплывать бассейн, и делился с ней описанием наслаждения, которое доставило ему ныряние. В Брайтоне Черчилль также увлекся футболом. «В этом семестре я участвовал в шести матчах, мы победили в пяти из них», – писал он младшему брату. Несмотря на юношеский опыт, впоследствии наш герой будет равнодушен к этой игре, проявляя гораздо больше интереса к другой командной игре в мяч – поло[40].
Если говорить об основной программе, то за годы учебы у сестер Томсон Черчилль значительно подтянулся по многим дисциплинам. А по классической литературе и французскому языку смог даже занять первое и третье места соответственно[41].
Однако поведение по-прежнему оставляло желать лучшего. Спустя три месяца после обустройства в Брайтоне он «немного повздорил» с одним из одноклассников, набросившимся на него с ножом. Уинстону, который сам был виноват в случившимся, крупно повезло, что он отделался легким ранением, – нож пронзил грудь лишь на четверть дюйма, не причинив серьезных повреждений. «Пусть это послужит ему уроком», – скажет леди Рандольф своему супругу[42].
Уинстон остепенится, но ненадолго. В графе «Поведение» значилось: «Общее количество учеников в классе – тридцать. Место в классе – тридцатое». В памяти учителей он останется «маленьким рыжеволосым учеником, самым капризным ребенком в классе, возможно даже – самым капризным ребенком в мире»[43].
Черчилль и сам понимал, что с ним нелегко. «Думаю, ты рада моему отсутствию, – не без самоиронии писал он матери в январе 1885 года. – Никаких криков от Джека, никаких жалоб. Небеса спустились, и на земле воцарился порядок»[44]. При этом он очень ревностно охранял свое право на свободное от учебы время. Когда летом 1887 года встал вопрос о продолжении занятий во время каникул, недовольству Уинни не было предела. «Я никогда не учился во время каникул и сейчас не собираюсь, – в категоричном тоне заявил он родителям. – Это противоречит моим принципам»[45]. Его принципам противоречил не столько сам факт учебы, сколько то, что его принуждали к ней. Уже тогда своим кредо он выбрал: «Я люблю учиться, но мне неприятно, когда меня учат»[46].
Во время учебы в Брайтоне Черчилля ждали и более серьезные испытания, чем учеба во время каникул и отстаивание своей точки зрения. Несмотря на активное увлечение спортом, он никогда не отличался крепким здоровьем и именно в учебном заведении сестер Томсон приобретет привычку, которая останется с ним до конца дней: постоянно измерять температуру собственного тела[47]. В детстве он так боялся простудиться, что практически не расставался с термометром. «Моя температура не слишком дружелюбна, – жаловался он матери в сентябре 1885 года. – Однажды она поднялась до 37,8 oC вместо положенных 36,8 oC»[48]. В зрелые годы Черчилль будет мерить температуру ежедневно[49], а если случалось заболеть, то ежечасно[50].
Обычная простуда – еще не самое страшное, с чем Черчиллю придется столкнуться в Брайтоне. В архиве политика сохранилось письмо под номером CHAR 28/13/88, адресованное няне. Не надо быть графологом, чтобы понять, насколько слабым было физическое состояние автора, который поставил на двух страницах три больших кляксы, а каждое слово выводил с огромным трудом[51].
Это письмо могло стать последним в его жизни. В марте 1886 года Уинстон слег с тяжелой пневмонией. Спустя всего четыре дня после начала заболевания положение стало критическим – температура поднялась до 40,2 oC, правое легкое отказывало. Не на шутку перепугавшиеся родители тут же примчались к постели больного. «Приближается кризис, – сообщил им семейный доктор Робсон Роуз (1848–1905). – Если воспаление не распространится на левое легкое, тогда, да благословит Господь, можно ожидать улучшения»[52]. Утром следующего дня Роузу удалось сбить температуру до 37,8 oC, однако к полудню она вновь подскочила до 39,5 oC. «Если мне удастся не допустить повышения температуры выше 40,5 oC, особых причин для беспокойства нет, через два дня кризис пройдет. Питание, лекарства и внимательный уход спасут вашего мальчика»[53].
К вечеру температура незначительно возросла – до 39,7 oC, однако, по мнению доктора, в ближайшие 12 часов резкого ухудшения состояния не ожидалось. «Ночь прошла очень беспокойно, но нам удалось удержать температуру, – информировал Роуз утром. – Левое легкое здорово, пульс сильный. Ваш мальчик достойно сражался, надеюсь, он скоро поправится»[54].
Уинстон действительно пошел на поправку. На следующий день доктор с удовлетворением констатировал заметное улучшение состояния: температура – 37,2 oC, шесть часов спокойного сна, отсутствие бреда. «Уинстон шлет вам и ее светлости свою любовь», – с радостью сообщил Роуз лорду Рандольфу[55]. Во избежание рецидива Роуз прописал маленькому пациенту тишину, покой, обильное питание, а также «избегать сквозняков и переохлаждения»[56].
Только спустя несколько месяцев Черчилль окончательно встанет на ноги, вновь приступит к верховой езде, пару раз искупается в бассейне, а также обратится к родителям с ожидаемой просьбой: «Вышлите мне немного наличности, потому что я в очередной раз оказался банкротом»[57].
Тем временем обучение в Брайтоне постепенно подходило к концу. В ноябре 1887 года Черчиллю исполнилось тринадцать лет. Самое время подумать о следующем этапе образования – средней школе. Лорд Рандольф остановил свой выбор на Хэрроу, которая пользовалась хорошей репутацией. В свое время ее окончил Джордж Гордон, 6-й барон Байрон (1788–1824). Из нее вышли пять премьер-министров. К моменту поступления Черчилля почти шестьдесят выпускников Хэрроу были депутатами палаты общин, причем большинство из них состояли в Консервативной партии. По какой бы стезе ни пошел Уинстон, здраво рассуждал лорд Рандольф, ему полезно будет уже в детские годы познакомиться с будущими вершителями судеб Соединенного Королевства[58]. Свободных мест в школе не было, но директор – преподобный Джеймс Уэллдон (1854–1937) – готов был оказать посильное содействие лорду Рандольфу (шутка ли, всего девять месяцев назад – министр финансов и лидер палаты общин)[59].
Поступление Черчилля не обошлось без курьезов. Шестнадцатого марта 1888 года он приехал в Хэрроу на первый экзамен по латыни. Получив экзаменационный лист, он стал готовиться к ответу. Вначале написал в верхнем углу страницы свою фамилию, затем поставил цифру I – номер вопроса. После продолжительных размышлений для большей важности решил заключить цифру в круглые скобки – (I). Спустя два часа на листе появились чернильные пятна и большая клякса – вот, собственно, и всё. В таком виде экзаменационный лист был передан на проверку. Экзаменаторы сочли ответ достаточным и зачислили претендента в список будущих учеников[60].
Именно так Черчилль описал историю поступления в Хэрроу в своих мемуарах «Мои ранние годы». Разумеется, сдача вступительных экзаменов не была ни столь простой, ни столь забавной, как представлено в мемуарах. Во-первых, Уинстон усиленно готовился. Во-вторых, экзамен оказался далеко не так прост, как рассчитывал поступающий. «Намного, намного сложнее, чем я ожидал, – признается он матери, когда все будет кончено. – Я с огромным трудом перевел двенадцать или тринадцать строк латинского и греческого». В-третьих, и это очень наглядно демонстрирует, насколько тяжело дались Черчиллю экзамены, он был настолько вымотан – психологически, эмоционально и физически, – что после завершения испытаний сразу слег в постель. «Я так рад, что поступил, такое облегчение, было ужасно тяжело», – сообщил он матери, когда поправился[61].
В заключение этого эпизода можно с уверенностью добавить: не будь фамилия Уинстона – Спенсер Черчилль, не будь его дедушка потомком генерала Мальборо, а отец – в недавнем прошлом членом правительства, путь в Хэрроу был бы ему заказан.
Какие вопросы беспокоили Черчилля на новом месте? Все те же: нехватка родительского тепла и денег. Причем «финансовая» тема занимала все больше места в его письмах домой. «Пожалуйста, пришли мне еще денег, – умолял он леди Рандольф на пятые сутки после начала учебы в Хэрроу. – Этим вечером я оформил подписку на крикет, которая оставила меня почти без средств»[62]. Поясним, что, помимо стандартного общеобразовательного курса, который оплачивали родители, администрация школы предоставляла ученикам возможность оформлять подписки на дополнительные дисциплины. В принципе, они тоже оплачивались родителями, которые вынуждены были увеличивать карманные средства своим детям.
Учитывая, что страсть к мотовству Черчилль унаследовал от матери, взывать к ней насчет дополнительных средств было, в общем-то, бесполезно, у нее самой их не было. Разумеется, порой она помогала, но гораздо чаще отчитывала сына за чрезмерные траты. «Мое дорогое дитя, твои письма всегда содержат один и тот же рефрен: „Пожалуйста, пришли мне денег“», – журила она сына. «У тебя слишком много желаний, похоже, в отношении денег ты идеальное решето». Ругал его и отец: «Ты слишком экстравагантен. Даже если бы ты был миллионером, ты бы не смог быть более экстравагантным. Так больше продолжаться не может. Умерь свои желания и фантазии»[63].
Однако умерять себя Уинстон и не собирался – слишком сложно это было для его натуры. И ему ничего не оставалось, как оправдываться. Он подробно перечислял, куда, на что и почему уходил каждый пенс. «Так что, chere maman[64], не сердись без причины». Когда Черчилль узнает, что его мать ограбили в казино Монте-Карло, он посоветует ей больше не ходить в подобные заведения. «Лучше вкладывай деньги в меня, это безопаснее»[65].
Деньги деньгами, но в первую очередь Хэрроу была школой, и основная цель пребывания в ней состояла в получении образования. Как изменился подход Черчилля к восприятию учебного процесса по сравнению с Сент-Джорджем и Брайтоном? Незначительно. Он по-прежнему отдавал предпочтение лишь тем предметам, которые ему нравились, которые его вдохновляли, изучение которых приносило ему удовольствие. В частности, за все годы учебы он так и не смог преодолеть своего негативного отношения к латинскому языку, который играл не последнюю роль в принятой в то время в Хэрроу системе обучения.
Впоследствии Черчилль изменит свое отношение к древним языкам, признаваясь, что латинский язык «выглядит и звучит выразительнее» английского. «В латинском предложении все подогнано, как в отлаженном механизме, – отмечал он. – Каждую фразу можно плотно наполнить смыслом. Это непростой труд даже для тех, кто не знал иного способа выражения, но именно через него римляне и греки легко и красиво утвердили свою посмертную славу. Они были первопроходцами в сфере идей и литературы. Открывая очевидные истины, касающиеся жизни и любви, войны, судьбы и образа жизни, они придавали им чеканную форму афоризмов и эпиграмм, получая, таким образом, на эти темы вечный патент»[66].
Черчилль очень точно подметил природу «вечного патента». Ни оригинальность суждений, ни глубина высказываний, ни красота формы, а именно первенство обеспечило древнегреческим и древнеримским авторам место в истории человеческой мысли. И это право первенства распространится не только на литературу и философию и не только на Древний мир. Гиппократ станет величайшим врачом, Александр Македонский – полководцем, Гомер – поэтом, Исаак Ньютон – физиком, Леонардо да Винчи – изобретателем, Моцарт – композитором. На смену им придут Авиценна, Наполеон, Данте, Эйнштейн, Ломоносов и Бетховен. Они тоже будут великими, но все же уступят пьедестал своим предшественникам, которым принадлежало право первенства. «Меня всегда поражало, каким преимуществом обладают люди, живущие в более раннем историческом периоде, – признается однажды Черчилль. – Они обладают возможностью первыми сказать правильные вещи. Снова и снова я сталкиваюсь с ситуацией, когда хочу высказать достойную мысль, и обнаруживаю лишь, что она уже была произнесена, причем задолго до меня»[67].
Однако, несмотря на право первенства, уже в школьные годы Черчилль выражал сомнение в том, «что древние авторы достойны быть фундаментом нашего образования». И когда ему напомнили, что «чтение Гомера в подлиннике – наилучший отдых для мистера Гладстона», он лишь саркастически заметил: «Так ему и надо»[68]. Своему брату Уинстон советовал «оставить латинский итальянцам, пусть они изучают его»[69].
С годами мнение Черчилля относительно древнегреческих и древнеримских авторов изменится. В 1948 году он признает, что классическая литература является «великой объединяющей силой Европы»[70]. Хотя, вполне возможно, что изменения в его мировоззрении не были столь существенными, и эта реплика больше принадлежит умудренному опытом государственному деятелю, мечтающему о мирном сосуществовании европейского семейства земель и народов, чем любителю искусства в целом и древней литературы в частности. По крайней мере, даже признавая за классиками важную «объединяющую» функцию, он тем не менее скептически заявлял: «Древнегреческие и латинские философы, похоже, часто находились в неведении, что их общество построено на рабстве»[71].
Когда по прошествии десятилетий Черчилль начнет оплачивать обучение уже своим детям, он будет придавать большое значение изучению иностранных языков, считая, что знание дополнительного языка является «ощутимым преимуществом». Причем это преимущество очевидно, даже если знаний иностранного языка хватает только на чтение книг. «Чтение на иностранном языке расслабляет ум, оживляя его посредством знакомства с другими мыслями и идеями, – считал политик. – Даже простая структура языка задействует соседние клетки мозга, снимая самым эффективным образом усталость. Это то же самое, как если бы музыкант, зарабатывающий на жизнь игрой на трубе, станет играть на скрипке для собственного удовольствия»[72].
Что касается конкретных языковых пристрастий, то основное внимание Черчилль уделял не мертвым, а тем языкам, которые открывают перед человеком новые горизонты, обеспечивая доступ к новому своду знаний и погружению в незнакомую культуру; тем языкам, которые способны не только расширить кругозор, но и пригодиться в повседневной жизни. При этом он был против изучения одновременно нескольких языков, полагая, что вначале необходимо овладеть в совершенстве одним, и только после этого, если будет желание, возможности и время, приступать к изучению дополнительного языка[73]. Сам он выбрал французский.
Французский язык был близок ему с детства. Французским в совершенстве владела леди Рандольф, прожившая в Париже шесть лет. Неоднократно во Францию приезжал и сам Уинстон для прохождения языковой практики. В Хэрроу французский ему преподавал один из лучших учителей школы Бернар Жюль Минссен (1861–1924). Черчилль продолжит совершенствовать свои знания иностранного языка и после окончания Хэрроу. В основном с помощью бесед с носителями языка, а также чтения французских классиков, например Вольтера и Монтеня, ну и конечно, исторической литературы. Во время одного из путешествий в Париж он пополнит свою библиотеку почти тремястами томами различных сочинений[74].
Признавая огромные силы, затраченные Черчиллем на изучение французского языка, невольно возникает вопрос, насколько хорошо он смог им овладеть. Французские исследователи жизни британского политика отмечают, что, хотя ему и удалось добиться «превосходных результатов», ответ на этот вопрос неоднозначен. По словам одного из первых французских биографов Черчилля Жака Арнавона, политику была ближе письменная речь, а использование разговорного языка требовало гораздо больше усилий. Современный историк Франсуа Бедарида (1926–2001) указывает, что «возможность поговорить по-французски всегда доставляла Черчиллю удовольствие», при этом автор добавляет: «Впрочем, его собеседники не всегда разделяли с ним эту радость». Не разделял эту радость, к примеру, генерал Шарль де Голль (1890–1970), который шутя заметил, что ему пришлось даже выучить английский язык, чтобы понять французский Черчилля. Да и сам политик однажды с иронией потребовал от одного из своих коллег: «Пожалуйста, перестань переводить с моего французского на французский». А в другой раз перед выступлением на языке Вольтера, Бальзака и Гюго он предварительно предупредил публику, что речь идет о «значительном предприятии», которое проверит на прочность хорошие отношения собравшихся к Великобритании[75].
Оценивая знания Черчилля, принципиальным является не то, насколько хорошо или плохо он смог овладеть французским. Куда более важно, что он активно использовал этот язык в повседневной жизни, часто вставляя в переписку французские слова и выражения, наслаждаясь французскими классиками, распевая французские песни, а также, когда требовала ситуация, – ведя на французском переговоры на правительственном уровне и выступая перед французской аудиторией. Не менее важным является и то, что французский язык позволил ему, общепризнанному франкофилу, полнее погрузиться в великую культуру великой страны. Черчилль настоятельно будет советовать своему брату изучать французский, объясняя, что владение этим языком окажет ему «величайшую услугу в жизни». Аналогичные требования он будет предъявлять и к своим детям. «Уинстон любит Францию, словно женщину», – отмечал в своем дневнике личный врач политика. «С Францией все будет хорошо. Это благословенная земля», – скажет Черчилль в конце жизни своему другу Вальтеру Грабнеру (1909–1976)[76].
Главным же лингвистическим пристрастием Черчилля был английский язык, который ему преподавал Роберт Сомервелл (1851–1933). В определенной степени именно Сомервелл подвигнул Уинстона на первые литературные опыты. Среди наиболее интересных работ будущего лауреата Нобелевской премии следует отметить эссе (май 1888 года) о Палестине времен Иоанна Крестителя. На эти же годы приходится подготовка детально проработанного эссе в стиле Джона Гилпина[77] о мифическом царе Египта Рампсините – одном из героев рассказов Геродота. «Никогда не мог поверить, что встречу ученика, который в четырнадцать лет будет испытывать такой пиетет перед английским языком», – не скрывая своего удивления, признавал Сомервелл. Незадолго до окончания Хэрроу, в декабре 1892 года, Черчиллем также была написана небольшая пьеса в четырех актах с интригующим названием «Беглый взгляд в будущее», посвященная школьной жизни[78].
О школьной жизни Черчилль также писал в местной газете The Harrovian, но этот опыт принес ему больше проблем, чем признания. Уже в те годы Уинстон взял за практику смело высказывать свое мнение и делал это порой в ироничной, даже едкой форме. Обычно он подписывал статьи вымышленными именами – де Профундис[79], Юниус-младший[80], Справедливость и Правда[81]. Однако ни для кого не было секретом, кто скрывался под этими псевдонимами.
Что же критиковал Уинстон? Многое. От состояния классных помещений, где, по его мнению, либо не хватало освещения, либо гуляли сквозняки, до общей организации школьного процесса. Однажды он многозначительно процитировал небезызвестные строки Шекспира: «Прогнило что-то в Датском королевстве». Когда на одно из его критических посланий был дан аргументированный ответ объемом в двести сорок слов, он подготовил новое письмо, по косточкам разбирающее этот ответ. По объему его «ответ на ответ» был больше почти в два раза[82].
По воспоминаниям очевидцев, большинство заметок Черчилля не доходило до публикации, но, будучи «чрезвычайно остроумными и великолепно написанными», они заставляли редакторов «смеяться до упада»[83]. Те же статьи, которым посчастливилось появиться на страницах газеты, вызывали не только смех, но и раздражение, особенно у администрации школы. Однажды после публикации очередного обвинительного опуса Черчилля вызвал директор школы и достаточно строго намекнул, что у него нет желания докапываться до авторства, но если подобное повторится, то он исполнит «свой печальный долг и высечет» писавшего[84]. До порки, к счастью, дело не дошло.
Одновременно с первыми опытами сочинительства Черчилль активно развивает свое увлечение литературой. Он становится завсегдатаем школьной библиотеки и местного книжного магазина, погружается в творчество Уильяма Теккерея, Чарльза Диккенса и Уильяма Вордсворта[85]. Со своими преподавателями он обсуждает форму изложения мыслей и литературные приемы, которые использовали Роберт Льюис Стивенсон (1850–1894), Джон Рёскин (1819–1900) и кардинал Джон Ньюман (1801–1890). «Уинстон учился образовывать себя самостоятельно, – констатирует Уильям Манчестер. – Он будет проявлять никчемность в классе и проваливаться на экзаменах, но в нужное ему время, на его условиях он станет одним из самых образованных государственных деятелей наступающего века»[86].
Вскоре после поступления в Хэрроу Черчилль принял участие в поэтическом конкурсе, вызвавшись запомнить и процитировать наизусть тысячу строчек из «Песен Древнего мира» Томаса Бабингтона Маколея (1800–1859)[87]. Он выбрал первую поэму «Гораций» со следующими бессмертными строками:
Пусть рано или нет
Любой оставит свет,
Но лучше нет конца,
Чем пасть от рук врагов,
В бою за честь отца,
За храм своих богов[88].
Вспоминал ли Черчилль приведенные строки летом 1940 года? Трудно сказать. По словам его сына: «Вдохновляющий патриотизм этих стихов оставался с отцом все время, превратившись в главный стимул его политической деятельности»[89].
К конкурсу Черчилль не выучит тысячу строк, как планировал. Он выучит больше – тысячу двести! Надев «самые лучшие брюки, пиджак и жилет»[90], он продекламирует поэму с выражением и без единой ошибки. И одержит уверенную победу, первую в своей жизни. Отныне в школьных ведомостях рядом с его именем появится буква (p) что означало prizeman – призер[91].
Вдохновленный успехом, Уинстон решил участвовать в новом состязании. На этот раз ученикам предстояло «запомнить и представить фрагменты из „Венецианского купца“, „Генриха VIII“ и „Сна в летнюю ночь“»[92]. Черчилль заранее побеспокоился, попросив отца прислать ему «хороший томик Шекспира» для подготовки к конкурсу[93]. Он также рассчитывал продекламировать наизусть тысячу строк.
Конкурс состоялся в конце октября 1888 года. В нем приняли участие двадцать пять учеников. Победу Черчилль не одержал, набрав сто очков[94] и заняв четвертое место[95]. Но он все равно был доволен результатом: «Я поражен, поскольку смог обойти двадцать ребят, которые намного старше меня»[96].
Свою роль в победе Черчилля сыграло присущее ему актерское начало и увлечение театром. Когда Уинстону было тринадцать лет, Леони Лесли, тетка по материнской линии, подарила ему игрушечный театр. На протяжении следующих четырех лет игрушечный театр станет для мальчика «великим развлечением» и «источником бесподобного наслаждения»[97]. Постановка и разыгрывание пьес было не обычным детским увлечением, исчезающим по мере взросления. Черчилль сохранит любовь к театру и в зрелые годы. С любовью к театру в его жизни сохранится и любовь к театральности, находящая проявление в желании выступать на котурнах на политической сцене либо добавлять мелодраматичность и амплификацию в собственные тексты[98].
Иначе выглядело отношение Черчилля к музыке. В детстве он имел несколько пересечений с этим видом искусства: желание научиться играть на виолончели, участие в оперетте и успешное пение в хоре[99]. Хотя по прошествии пятидесяти лет об этом он отзовется с иронией: «Мне нравился большой барабан, а вместо него мне дали треугольники». «Что бы мне действительно хотелось, так это стоять за пультом дирижера», – говорил политик. Однако, понимая подспудно всю сложность этой работы, он признавался, что «готов оставить это поле деятельности сэру Бичему[100]»[101].
В 1912 году Черчилль приобретет пианино знаменитой фирмы Steinway. Трудно сказать, чем он руководствовался, делая подобную покупку, но музыкальный инструмент у него не задержался. Он вернул его обратно в магазин в следующем месяце. Еще через пятнадцать лет Черчилль повторит попытку, став обладателем пианолы. Результат был аналогичен: инструмент вернулся в Harrods[102].
Во всем огромном литературном наследии Черчилля есть лишь один абзац, посвященный музыке: «Из всех войн, где я участвовал, из каждого решающего эпизода моей жизни я вынес мелодии. Однажды, когда мой корабль окончательно бросит якорь в родной гавани, я соберу их в граммофонных записях; сяду в кресло, закурю сигару, и нахлынут стертые временем картины и лица, настроения и переживания; и засветится тусклый, но неподдельный огонек былого»[103]. Любимыми произведениями политика были комические оперы либреттиста Уильяма Швенка Гилберта (1836–1911) и композитора Артура Сеймура Салливана (1842–1900), а также марши, военные и школьные песни. Из классики он отдавал предпочтение Брамсу, Моцарту и Бетховену[104].
Политик также признавал общественное значение музыки, замечая, что без нее невозможно представить «церковь, кино, театр, политическое собрание, футбол, морской курорт, отдых в круизе, забастовку, революцию и, конечно, войну»[105]. Это высказывание наглядно демонстрирует, что в основном он отводил музыке общественную роль, оставляя за пределами внимания духовную и эстетическую природу этого вида искусства, прекрасно выраженную в емком афоризме Фридриха Ницше: «Без музыки жизнь была бы ошибкой».
Вернемся, однако, к учебе в Хэрроу. Одновременно с литературой, театром и музыкой именно здесь Черчилль распробовал «вкус истории» – увлечение, которое стало одним из самых «ценных и приятных» составляющих учебного процесса[106]. Существенную роль в приобщении к истории сыграл преподаватель Луис Мартин Мориарти (1855–1930). Под его началом Черчилль подготовил основательный доклад в тридцать тысяч слов, описывающий все военные кампании его предка, генерал-капитана Джона Мальборо. Спустя несколько десятилетий, взявшись за написание многотомной биографии полководца, политик вспомнит об этом документе. Он будет приятно удивлен глубиной и точностью выполненной работы, признав, что в стенах школы его «хорошо обучили»[107].
В Хэрроу Черчилля ждали не только первые академические успехи. Одновременно с интеллектуальным развитием администрация школы придавала большое значение физической форме своих подопечных. Занятия спортом и упражнения на открытом воздухе занимали не последнее место в учебном процессе и активно приветствовались. В том числе по этой причине, получив в мае 1889 года от своего отца деньги на карманные расходы, Уинстон потратил их на приобретение велосипеда. Двухколесное транспортное средство как раз стало завоевать популярность в старой и доброй викторианской Англии. «Еще нет и десяти, а Парк-роуд уже полна велосипедистов», – удивлялись очевидцы[108]. Уинстон тоже не отставал. «В субботу я проехал на велосипеде восемь миль», – с гордостью сообщит он отцу[109].
Но наслаждение велопрогулками оказалось для Черчилля непродолжительным. Большой поклонник высоких скоростей, он разбился уже в следующем месяце. Врачи диагностировали «легкое сотрясение мозга» и положили его в больничную палату. «За мальчиком требуется тщательный уход в течение нескольких дней», – написал в отчете местный доктор Джордж Бриггс (1847–1897)[110]. Директор Хэрроу проинформировал о случившемся родителей Уинстона[111], однако реакция леди Рандольфа, ни тем более ее супруга неизвестна.
Среди других проблем, с которыми столкнулся Черчилль в школе по части здоровья, стали больные зубы. Кариес и сопровождавшие его неприятные ощущения стали для Уинстона настоящим бичом. С октября 1889 года он начинает периодически жаловаться на «дикую зубную боль» и просит леди Рандольф записать его к стоматологу. Он сообщает, что регулярно чистит зубы, но частота визитов к дантисту от этого не снижается.
В апреле 1891 года у Черчилля вновь «ужасно разболелись зубы». Лицо разнесло вдвое. Боль сделалась настолько сильной, что Уинстон оказался не в состоянии заниматься чем-либо, грезя о скорейшем посещении знакомого кабинета. Как назло, стоматолог смог принять его только на четвертые сутки, пока же миссис Эверест советовала воспользоваться болеутоляющими средствами и компрессами, а также впредь есть меньше «отвратительных солений и маринадов». Утешительное письмо пришло и от матери: «Я тебе очень сочувствую, дорогой Уинстон. Я услышала от Эверест, что дантист сможет принять тебя только завтра. Возможно, он удалит зуб. Не хочу тебя поучать, но я уверена, если ты будешь больше заботиться о зубах, твои страдания уменьшатся»[112].
Не прошло и полтора месяца с момента предыдущего воспаления, как несчастный вновь окажется в кресле стоматолога с абсцессом и разнесенным лицом. Там его ждал знакомый сценарий – наркоз и удаление. «Было совсем не больно, – хвастался Уинстон. – Я ничего не помню, проспав и прохрапев всю процедуру»[113].
Но на самом деле причин для бахвальства было мало. Через несколько месяцев Уинстону удалили очередной зуб, что вызвало беспокойство леди Рандольф: «Я пришла в ужас. Это так глупо с твоей стороны. Ты еще пожалеешь об этом. Дай мне адрес твоего стоматолога, я хочу встретиться с ним и научить его уму разуму» (выделено в оригинале. – Д. М.)[114].
Если беседа и возымела эффект, то кратковременный. Черчилль продолжит мучиться с зубами и в следующем учебном заведении. В конце 1893 года его вновь сразит зубная боль, на этот раз – двусторонняя. История повторится через два месяца. Уинстон переживет «чудовищную ночь», мучаясь от «самой сильной зубной боли», которую он когда-либо испытывал[115].
Леди Рандольф была права, когда журила сына за недопустимо беспечное отношение к собственным зубам. Если во время учебы в Хэрроу Уинстон лишился зубов мудрости, то, не достигнув тридцати лет, он расстанется со многими передними зубами[116], место которых займут протезы. Именно по этой причине на многочисленных фотографиях Черчилля нельзя увидеть его зубов. Даже улыбаясь, он научился скрывать эту не самую авантажную часть своего образа.
Учитывая, что на тот момент протезирование еще не достигло таких успехов, которым оно заслуженно может похвастаться в наше время, искусственные зубы доставляли Черчиллю множество неприятностей. Легко понять, о чем идет речь, если вспомнить, что одним из основных инструментов политика являются публичные выступления и личное обаяние. С протезами же и врожденной шепелявостью – другой отличительной особенностью великого британца – обаянию мог быть нанесен невосполнимый урон. Однако этого удалось избежать. С шепелявостью Уинстон боролся упорным проговариванием скороговорок, а также наблюдением у видного специалиста Феликса Семона (1849–1921), который пользовал короля Эдуарда VII[117]. Протезы же Черчилль старался заказывать у лучших мастеров. В конце жизни он станет клиентом одного из самых востребованных и признанных стоматологов своего времени сэра Уилфреда Фиша (1894–1974), а протезы ему будет изготавливать зубной техник Дерек Кудлипп[118].
Черчилль не был бы Черчиллем, если бы и в такое прозаичное действо, как изготовление протезов, не привнес бы свою индивидуальность. Он попросил разработать для него уникальную модель, позволявшую сохранить едва заметную шепелявость, которая к тому времени из дефекта превратилась в еще одну составляющую его публичного образа[119].
Помимо зубной боли, во время учебы в Хэрроу Черчилль жаловался также на плохое зрение и неоднократно посещал окулиста. В результате уже в школе он стал носить очки[120]. И будет носить их в последующие годы, не скрывая своей близорукости.
Из спортивных увлечений Уинстона следует отметить занятия по фехтованию, которые, как он считал, идут ему на пользу, позволяя поддерживать хорошую физическую форму и принося немало удовольствия[121]. Разумеется, невысокая острота зрения не слишком подходила этому виду спорта, но Уинстона это не смущало. Не будучи большим любителем командных игр (за исключение поло), он привык делать ставку на одиночные виды спорта и часто добиваться в них успеха.
«Я очень усердно занимаюсь, – напишет он отцу в конце января 1892 года. – Я надеюсь, если повезет, стать чемпионом». Лорд Рандольф не придаст этим словам большого значения. Сын повторит свою мысль почти дословно спустя две недели. И снова без внимания. Тут и гадать не надо: мальчик хотел подняться в глазах отца, одержав победу, но Черчиллю-старшему было все равно. И зря. Его сын победил, став чемпионом Хэрроу. «Поздравляю тебя с твоим успехом», – сухо ответит лорд Рандольф, не преминув тут же заметить: надеюсь, что «фехтование не отвлечет твоего внимания» от учебы[122].
Спустя две недели Черчилль в составе команды Хэрроу примет участие в соревновании средних школ в Олдершоте. Его кузен Дадли Мэрджорибэнкс (1874–1935) проиграет в финале боксерского турнира, команда гимнастов будет всего лишь четвертой, и только Уинстон Черчилль – единственный представитель Хэрроу – займет первое место, став чемпионом по фехтованию. «Своей победе он обязан коротким и бесстрашным атакам, застававшим противников врасплох», – восхищались им зрители[123]. Но Черчилль не нуждался в их восторге. Он спал и видел, чтобы его успех разделил с ним отец. Но лорд Рандольф всегда был слишком занят, чтобы пойти на такие жертвы, как совместное времяпрепровождение с сыном. Вместо Олдершота он направился в Аскот, на скачки, предвкушая победу своей лошади. Лошадь, в отличие от Уинстона, проиграет.
Отсутствие родителей на спортивных соревнованиях одновременно и болезненно, и показательно. Когда Уинстон поступал в Хэрроу, то одним из моментов, приятно согревающих душу, было близкое расположение учебного заведения к Лондону. Однако ожидания юноши не оправдались. Ни леди Рандольф, ни тем более ее супруг не спешили преодолеть даже такое короткое расстояние (от вокзала Виктории поезда шли семьдесят пять минут[124]), чтобы повидаться с сыном. Уинстону ничего не оставалось, как вновь и вновь взывать к родительским чувствам посредством переписки: «Если ты в порядке, я надеюсь, ты приедешь, моя дорогая мамочка. Пожалуйста, приезжай одна. Я хочу побыть с тобой наедине. Пожалуйста, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай, приезжай к твоему любящему сыну»[125].
Уинстон очень надеялся, что отец появится на чествованиях по случаю победы в поэтическом конкурсе. Он заранее подготовился: проверил расписание и сообщил отцу, на какой поезд лучше садиться. Он также обратился за поддержкой к своей матери. «Постарайся, чтобы папа приехал, – умолял он ее. – Папа еще ни разу не приезжал». Лорд Рандольф не приедет и на этот раз.
Черчилль-старший навестит своего сына только в ноябре 1889 года, доставив ему массу удовольствия. Это будет его первый и последний визит в Хэрроу. Преподобному Уэллдону даже пришлось намекнуть родителям несчастного ученика, что их более частое появление было бы очень желательно[126].
Но Черчилля не только редко навещали, иногда его не забирали домой на каникулы, что вызывало у мальчика настоящую истерику: «Моя драгоценная мамочка, прошу тебя, сделай все, что в твоих силах. Подумай только, насколько я несчастен, оставаясь здесь. Ты же обещала. Мне хочется рассказать тебе о стольких событиях. Где все? Никто уже давно мне не пишет и не рассказывает никаких новостей. Где Эверест? Постарайся, любимая мамочка, успокоить твоего любящего сына»[127].
«Ой! Ой! Ой, дорогой! Глупенький, я не имела в виду, что ты останешься в Хэрроу, – последовал ответ леди Рандольф. – Я просто не могу принять тебя дома. Мне действительно надо уезжать. Я постараюсь что-нибудь для тебя придумать. Я буду у тети Клары. Возможно, она тебя возьмет»[128].
Какими бы ни были отношения между леди Рандольф и ее старшим сыном, влияние этой женщины на его воспитание и становление личности было огромным. Когда он подрастет, она будет выводить его в свет, приглашая в свой салон виднейших политиков, в том числе будущих премьер-министров Розбери, Бальфура, Асквита. Каждый из них сыграет важную роль в жизни ее сына. «В те дни никто не видел определенности в том, как Дженни Черчилль воспитывает своих сыновей, – вспоминала впоследствии леди Уорвик. – Она развивала именно те качества, которые сами по себе проявились бы в них лишь через много лет. Она находила время, чтобы ободрить и поощрить их умение выражать свои мысли. Мне до сих пор смешно вспоминать, как школьник Уинстон излагал свой взгляд на политическую обстановку лорду Хартингтону»[129].
В какой-то степени Дженни была для Черчилля не только матерью, но и отцом, который, по словам нашего героя, «никогда не слушал, что я ему говорю, никогда не принимал мои слова во внимание»[130]