«Это самая фантастическая история из всех когда-либо написанных, но в ней, как и во многих современных произведениях, чувствуется связь с реальностью».
Человечество не выдержит слишком много реальности
– Вот почему мы сочиняем рассказы, – сказала я.
– А если мы сами – персонажи собственного произведения? – задумчиво произнес Шелли.
Мы по-прежнему заложники дождя. Я много пишу. Клер устроилась в уголке с шитьем. Полидори лечит больную лодыжку – в доказательство своей любви ко мне выпрыгнул вчера из окна. Идея принадлежала Байрону. От скуки он становится опасен.
– Мы только пьем да совокупляемся. Разве из этого выйдет рассказ? – мрачно негодовал Байрон.
– Из этого выйдет шедевр! – возразил Полидори.
– Мы спим, едим и работаем, – отозвался Шелли.
– Вы уверены? – Борясь с полнотой, Байрон ограничивал себя в еде, вдобавок страдал бессонницей и был ленив. – У меня никак не идет рассказ о сверхъестественном, – сетовал он, хотя сам и предложил устроить конкурс. – Сплошная скука. Мы скучные.
Полидори занят собственным творением, которое назвал «Вампир». Его увлекает переливание крови.
В продолжение темы сверхъестественного или просто желая развлечься, мужчины заговорили о курсе лекций, которые мы недавно посещали в Лондоне. Лекции читал лечащий врач Шелли, доктор Уильям Лоуренс. Выступления были посвящены вопросу источника жизни. Доктор, уверенный, что жизнь зарождает сама природа, отрицает наличие души как сверхъестественной силы. Человеческий организм – это кости, мышцы, органы, кровь и ничего больше. Конечно, с задних рядов раздался возглас: «Выходит, между человеком и устрицей разницы нет? По-вашему, человек – это орангутанг, примат, с “развитыми полушариями головного мозга”?» В «Times» написали: «Доктор Лоуренс всячески пытается нас убедить, что у людей нет души!»
– Тем не менее ты по-прежнему веришь в существование души, – обратилась я к мужу.
– Да, – кивнул он. – И задача каждого – разбудить собственную душу. Частицу себя, что не подвластна смерти и тлену; что оживает при виде правды и красоты. Если у человека нет души, он превращается в животное.
– Куда же уходит душа после смерти? – спросил Байрон.
– Неизвестно, – отозвался Шелли. – Нас должно заботить появление души, а не исчезновение. Тайна зарождения жизни кроется на земле, а не где-то еще.
– А пока на землю льет дождь. – Байрон, словно поверженный бог, беспомощно смотрел в окно. Он мечтал прокатиться на своей кобыле и становился раздражительным.
– Век наш короток, поэтому следует жить не так, как иные полагают правильным, а лишь потакая собственным желаниям. – Полидори взглянул на меня, положив руку себе на пах.
– Неужели в жизни нет ничего, кроме наших желаний? – удивилась я. – Не стоит ли отказываться от собственных устремлений ради более важной цели?
– Отказывайтесь, если это доставит вам удовольствие. А я предпочту быть вампиром, а не жертвой.
– Хорошо умирает тот, кто хорошо пожил, – заключил Байрон.
– Никто не получает удовольствия от смерти, – возразил Полидори. – Что вы от нее обретете?
– Доброе имя, – ответил Байрон.
– Доброе имя – не более, чем молва. Скажут обо мне хорошо или плохо, это всего лишь толки, – настаивал Полидори.
– Вы сегодня несносны, – проворчал Байрон.
– Нет, это вы несносны! – ответил Полидори.
Шелли притянул меня к себе.
– Я люблю тебя, – сказал он. – Тебя, дорогая Мэри, самую живую из всех!
Клер яростно воткнула в шитье иголку, а Полидори громко запел, ударяя по дивану в такт мелодии:
– Живые, о, да! Живые, о, да![24]
Байрон поморщился и захромал к окну. Он резко распахнул створки, впуская в комнату дождь.
– Перестаньте! – Сидевшая у окна Клер подпрыгнула, словно ужаленная.
Байрон в ответ лишь расхохотался. Она пересела на другой стул, где продолжила исступленно пронзать иголкой шитье.
– Смерть – это обман. И я отказываюсь в него верить, – заявил Шелли.
– C радостью поверите, когда унаследуете батюшкино имение, – ехидно заметил Байрон.
Сколько же в нем язвительности, цинизма! Великий поэт, но недобрый человек. Видимо, отпущенные природой таланты не способны изменить наш нрав. Шелли беден, зато он самый щедрый из всех людей на свете. Байрон богат, ежегодно получает со своих поместий десять тысяч фунтов, однако тратит лишь на удовольствия. Живет, как вздумается. Нам же приходится быть очень внимательными. Точнее, мне приходится внимательно следить за расходами. Вряд ли Шелли знает, сколько может потратить, не выходя за пределы разумного. Мы постоянно в долгах. Но если я сумею продать рассказ, который пишу, нам удастся немного вздохнуть. Мама зарабатывала себе на жизнь пером. И я собираюсь последовать ее примеру.
– Я хотел бы еще кое-что сказать о душе, – проговорил Шелли.
Байрон издал стон. Полидори закашлялся. Клер раздраженно накладывала стежки на наволочку. Мои собственные мысли бродили далеко. С тех пор, как в голове появился сюжет рассказа, я думала только о нем. Возникшие перед внутренним взором смутные фигуры заслоняли собой все остальное. У меня будто помрачился рассудок. Чудовищная тень манила, не позволяя отвлекаться ни на что другое. Пока остальные пререкались и рассуждали о природе бытия, я поднялась к себе с кувшином вина и села за стол. Когда пьешь красное вино, тело не так ломит от сырости.
Прежде всего я решила хорошенько обдумать, что именно в природе человека отличает нас от других форм жизни. А что отличает от машин? Однажды отец взял меня с собой на фабрику в Манчестер. В цехе, словно рабы, трудились несчастные существа; однообразные повторяющиеся движения делали их похожими на автоматы. Работников выделяла лишь печать безысходности на лицах. Огромные прибыли идут не трудящимся в карман, а самому хозяину. Люди, служащие машине разумом, вынуждены прозябать в нищете.
В юности отец дал мне почитать «Левиафана» Гоббса[25]. И сейчас, когда я занесла перо над бумагой, невольно вспомнились строки оттуда:
«Если мы видим, что жизнь есть движение конечностей, источник которого находится в главном внутреннем органе, то почему бы не сказать, что автоматы (механизмы, приводимые в движение пружинами и колесами, как, например, часы) обладают искусственной жизнью?»[26]
Что же такое искусственная жизнь? У автомата нет разума. Это механизм, да и только. Другое дело жизнь биологическая: даже самый ничтожный человек достаточно разумен, чтобы доить корову, произнести свое имя, знать, будет ли дождь, и, возможно, размышлять над смыслом собственного существования. Если бы автомат обрел разум, можно было бы считать его живым?
Шелли помогает мне подтянуть греческий и латынь. Мы, обнявшись, лежим на кровати. Он без одежды. На подушке учебник. Я пытаюсь учить новые слова, Шелли нежно целует меня в шею. Мы часто прерываем урок, чтобы заняться любовью. Я обожаю его тело и не понимаю, почему Шелли столь беспечен к самому себе. Считает, что опасности грубого материального мира ему не страшны. Но ведь он соткан из тепла и крови. Я положила голову на неширокую грудь мужа, прислушиваясь к биению его сердца. Мы читаем «Метаморфозы» Овидия[27].
В Италии много красивых мужских статуй. Великолепные мужчины, застывшие на пьедесталах. А если поцеловать одного, он не оживет?.. Я провела пальцами по холодному мрамору, ощутив его монолитность. Обвила руками изваяние и задумалась о том, что передо мной форма, не содержащая жизнь. Шелли прочел мне из Овидия историю скульптора Пигмалиона, который влюбился в созданную им статую. И чувство скульптора было так сильно, что остальные женщины перестали для него существовать. Тогда Пигмалион взмолился Афине, прося послать ему живого человека, столь же красивого, как и каменное изваяние в его мастерской. Тем же вечером скульптор поцеловал созданную им статую. И вдруг с изумлением ощутил, что статуя отвечает на поцелуй. Прохладный камень потеплел. Дальше больше: волею богини статуя превратилась в прекрасную девушку. Случилась двойная метаморфоза: из неживого в живое; из юноши в девушку. Пигмалион на ней и женился.
– Наверняка Шекспир припомнил эту историю, сочиняя финал «Зимней сказки», где оживает статуя Гермионы, – сказал Шелли. – Сойдя с пьедестала, она обнимает мужа, тирана Леонта. Из-за его преступлений Время обратилось в камень, однако благодаря порыву Гермионы оно возобновляет ход. Утерянное вновь обретено.
– Да, – кивнула я. – В тот миг, когда по камню разлилось тепло. Когда каменные уста ответили на поцелуй.
– Губы хранят тепло и после смерти, – тихо проговорил Шелли. – Разве можно не провести ночь рядом с остывающим телом любимого? Не прижать к себе, изо всех сил пытаясь согреть его и любой ценой вернуть к жизни? И утешать себя, что он всего лишь замерз, а утром солнце принесет тепло…
– И перенести его поближе к солнцу, – невольно вырвалось у меня. (Не знаю, почему.)
Искусственная жизнь. Статуя оживает и сходит с постамента. Но как быть с остальным? Механизм не умеет думать. Что есть искра разума? Можно ли ее создать? Создадим ли ее мы?
«Какая сущность твоего сложенья?
Тьмы чуждых образов живут в тебе»…
В углах комнаты сгустились тени. Я размышляла о природе собственного разума. Когда мое сердце перестанет биться, вместе с ним умрет и разум. Ни один разум, даже самый выдающийся, не способен пережить тело. Воспоминание о поездке с Шелли и Клер возникает в моем повествовании подобно книжной закладке: не влияя на содержание, лишь отмечает некие вехи. Я собиралась сбежать из дома с Шелли, но моя сестра не пожелала оставаться одна, и тогда мы решили уехать втроем. План разрабатывали втайне от моего отца и мачехи. Должна добавить, что после смерти матери отец не смог жить один и вскоре вновь вступил в брак. У его второй жены начисто отсутствовало воображение, зато она неплохо готовила. Ее дочь Джейн рьяно принялась изучать сочинения моей матери и поменяла свое имя на Клер. Я ее не осуждала. Каждый имеет право измениться. Мы те, кем себя считаем. Когда отец заподозрил неладное, Джейн-Клер стала связным между мной и Шелли. Мы оба души в ней не чаяли, и, когда настало время покинуть отчий дом на Скиннер-стрит, было решено бежать втроем.
Звезды в небе, словно бесчисленные шансы. Четыре утра. Мы крадемся в войлочных тапочках, держа ботинки в руках, чтобы не разбудить отца. Впрочем, сон его особенно крепок после опиумной настойки, которую отец принимает от малярии.
Помню, как мы мчались по улицам просыпающегося города. Вот и экипаж. А рядом, словно ангел без крыльев, нервно расхаживал бледный Шелли. Он обнял меня, зарылся лицом в мои волосы, прошептал мое имя. Наш скромный багаж погрузили в карету, но я внезапно отпрянула от Шелли и, снедаемая угрызениями совести, побежала домой, чтобы оставить отцу записку на каминной полке. Я не хотела огорчать его. Конечно, я обманывала себя: я не желала огорчать отца, не предупредив его об этом в записке. Нашу жизнь определяют слова.
Кошка ласково потерлась о мои ноги…
Я уже мчалась обратно, быстрее и быстрее. Шляпка, подвязанная лентами, съехала на спину, во рту пересохло. Взволнованные и усталые, мы, наконец, тронулись в путь. Гнали на курьерских лошадях к Дувру; одуревшие от морской болезни плыли на боте в Кале. А потом – моя первая ночь в объятиях Шелли, в крошечной комнатке в темной гостинице. С улицы доносился грохот колес по булыжной мостовой, но мое сердце билось громче.
Это история любви.
Добавлю, что супруга отца вскоре отправилась за нами в погоню и умоляла Джейн-Клер вернуться. Думаю, мачеха была рада от меня избавиться. Шелли подводил нас с Клер к ее матушке вместе и по отдельности, горячо споря о любви и свободе. Вряд ли слова убедили мачеху, просто она изрядно утомилась и, наконец, пожелала нам доброго пути. Шелли торжествовал. Мы находились во Франции – родине Великой французской революции! Здесь возможно все!
Однако вскоре стало ясно, что возможно не так уж много.
Путешествие давалось с трудом. Одежда изнашивалась. Париж оказался грязным и дорогим. От дурно пахнущей еды болели животы. Шелли жил на хлебе и вине; я позволяла себе еще и сыр. Мы нашли ростовщика, у которого Шелли одолжил шестьдесят фунтов. Это позволило продолжить поездку, и мы отправились за город в поисках незамысловатой жизни и «естественного человека»[28], о котором писал Жан-Жак Руссо.
– Там будет говядина, молоко и свежий хлеб. Молодое вино и чистая вода, – говорил Шелли.
Звучало красиво.
В реальности все оказалась иным.
Несколько недель каждый из нас крепился, скрывая от остальных свое разочарование. Это была страна Свободы. Сюда в надежде обрести ее приезжала моя мама. Именно здесь родилось ее сочинение «В защиту прав женщин». Мы жаждали встретить понимание и искренность. Но на деле за любую мелочь фермеры брали с нас втридорога. Сами фермы поражали грязью и неухоженностью. Прачки воровали пуговицы и кружева. Проводники грубили, и даже ослик, которого Шелли взял внаем, чтобы мы с Клер могли по очереди ехать верхом, оказался хромым.
– Тебя что-то расстраивает? – спросил Шелли, обеспокоенный моим молчанием.
Нет, я не стала говорить про скисшее молоко, осклизлый сыр, несвежие простыни, полчища блох, постоянные дожди, грязь и кровать с периной, набитой соломой с клопами; про подгнившие овощи, хрящеватое мясо, червивую рыбу и заплесневелый хлеб; про чувство вины перед отцом; про мысли о матери; про жалкое состояние моего нижнего белья.
– Только жара, дорогой, – с улыбкой ответила я.
Шелли предложил мне скинуть одежду и искупаться в реке. Но я не решилась и, стоя на берегу, любовалась его молочно-белой кожей, скульптурными линиями стройного тела. В его облике ощущается нечто неземное. Какая-то незавершенность – будто телесная оболочка вылеплена наскоро, и душа может свободно входить и выходить, когда ей вздумается.
Хотя мы коротали время, читая Вордсворта[29], на самом деле Франция не располагала к поэзии. Она жила крестьянской жизнью.
Видя мое огорчение, Шелли достал нам места на баржу, которая отплывала из Франции и далее шла вдоль Рейна. Стало ли лучше? Надменная Швейцария. Пьяная Германия.
– Давайте-ка выпьем, – предложила я.
Так мы и проводили дни, вечно голодные, слегка навеселе, в тщетных поисках духовности.
То, что я ищу, существует. Главное – осмелиться найти.
Однажды в Мангейме мы увидели башни замка, грозно вырастающие из тумана. Шелли обожает замки, леса, развалины, кладбища – любые порождения человека или природы, наводящие на печальные размышления. И мы отправились по извилистому пути к замку, стараясь не замечать пристальных взглядов крестьян, работавших вилами и мотыгами. Наконец, у подножия замка мы остановились и зябко повели плечами. Хотя день стоял жаркий и солнечный, вдруг повеяло холодом.
– Как называется это место? – спросил Шелли у мужчины в повозке.
– Замок «Франкенштейн», – произнес тот.
Безлюдное мрачное место.
– Про замок ходит легенда, – начал возница. – Если желаете, могу рассказать за небольшое вознаграждение.
Шелли заплатил вдвое больше, и незнакомец оправдал его ожидания.
Замок некогда принадлежал алхимику Конраду Диппелю. Его любимая жена умерла в молодом возрасте, и алхимик, не в силах смириться с горем, отказался ее хоронить. Он исполнился решимости открыть секрет зарождения жизни. Один за другим слуги покидали хозяина. Диппель остался в одиночестве. Люди видели, как в предрассветной мгле и вечерних сумерках он бродил среди надгробных памятников и усыпальниц, утаскивал зловонные трупы, которые вынимал из могил, и перетирал кости мертвецов, чтобы смешать со свежей кровью. Он считал, что эта смесь в состоянии оживить недавно усопших.
У жителей деревни алхимик вызывал суеверный страх и ненависть. Они стали охранять кладбища, тревожно прислушивались в темноте, не послышатся ли шаги чернокнижника, не зазвенит ли колокольчик на уздечке его лошади. Много раз Диппель врывался в дома, где скорбели над телом покойника, и вливал свое жуткое снадобье в безвольные уста мертвеца, словно откармливал гуся для печеночного паштета. Однако ни один труп так и не воскрес. Наконец, жители деревни собрались вместе и заживо сожгли алхимика в его замке. С тех пор каждый камень там пропитан смрадом разрушения и смерти.
Я окинула взором руины замка. Внешняя лестница, темная, с провалившимися ступенями, поросшая травой, напоминала кошмарные гравюры Пиранези[30]. Полуразрушенная спиральная лестница вела куда-то вниз. Какие ужасы хранит подземелье замка? Я плотнее запахнула шаль. Вокруг веяло могильным холодом.
– Пойдем! – заторопила я к Шелли. – Нужно выбираться отсюда.
Он обнял меня, и мы поспешили в обратный путь. По дороге Шелли посвящал меня в тайны алхимии:
– Алхимики пытались найти три вещи: секрет превращения свинца в золото, рецепт эликсира вечной жизни и тайну создания гомункулуса.
– А что такое гомункулус? – поинтересовалась я.
– Существо, не рожденное женщиной. Искусственно созданное, богопротивное и злое. Подобие домового, уродливое и коварное творение темной силы.
Шагая в мрачных сумерках по извилистой тропе к гостинице, я пыталась представить жуткое существо. Человекообразное создание, не рожденное женщиной. Перед мысленным взором начал вырисовываться неясный силуэт.
Не маленький.
И не похожий на домового.
Я вообразила, что из недр моего сознания, словно из-за ширмы, хочет выбраться наружу некое создание. Оно напоминает рыбу, прижимающуюся к стенке аквариума. Эти чувства непередаваемы, я смогу выразить их только посредством рассказа.
Героя рассказа (герой ли он?) я назову Виктором. Имя Виктор означает «победитель», и он решит победить саму жизнь и смерть, загорится идеей проникнуть в тайны Природы. Однако он не алхимик, мне не нужны дешевые трюки. Виктор будет доктором, как Полидори или как доктор Лоуренс. Он разглядит течение крови, увидит, как устроены мускулы, как бьется сердце, познает крепость костей, гибкость мягких тканей. Изучит дыхательные пути, жидкости, плотные и желеобразные органы тела и даже напоминающий цветную капусту загадочный мозг.
Виктор создаст человеческое существо, гиганта, и оживит его при помощи электричества. Ливень, гроза, молния! Подобно Прометею, он украдет искру жизни у богов.
Какой ценой?
У него будет сила, как у десяти человек, и скорость лошади, мчащейся галопом. Он будет больше, чем человек. Но не человек.
И он будет страдать. Я убеждена, что страдание говорит о наличии души.
Машины не могут страдать.
Виктор, мой творец, не безумен, но наделен даром предвидения. Человек, окруженный семьей и друзьями. Я подведу его к краю пропасти и заставлю прыгнуть. Покажу испытанный им триумф и ужас.
Я дам ему имя Виктор Франкенштейн.