Часть третья

Глава 1

О жене Иван Васильевич не тужил. По обычаю раздал пятаки на Красной площади, для приличия постоял у могилы с понурой головой и вернулся во дворец.

Неделю государь не появлялся на людях, и москвичи решили, что свое горе Иван переживает в одиночестве. Если и посетила печаль государя, то ненадолго, прошла, подобно тому, как сходят струпья со старой раны, оставляя взамен затянувшийся шелушащийся рубец.

Государь во всеуслышание заявил, что вдовствовать более не желает, а потому пришло время присматривать невесту.

Земские бояре новость встретили с ликованием, зная о том, что на овдовевшего царя вовсе не будет удержу. Опришники втихомолку хихикали, понимая, что если с царем не совладала Мария, то остальным девицам это будет совсем не под силу. Бояре не однажды вздыхали об усопшей Анастасии Романовне, которая своей кротостью могла унять самый страшный государев гнев; своим смирением она была куда сильнее государева неистовства. Не найти теперь такой боярышни во всей Руси, что могла бы негромким словом вырвать из рук государя занесенный над невинной головой посох. Заступницей слыла царица, а силы в ее покорности столько было, что царская немилость ломалась хрупким кнутовищем о женину ласку.

Иван Васильевич решил не полагаться на смотр невест и в сопровождении большого отряда опришников объезжал окрестности.

Наведывался он, как правило, на боярские дачи неожиданно. Своим появлением поднимал невообразимый переполох, стегал почем зря перепуганную челядь и требовал выставить перед царскими очами всех девиц, приказчики расторопно выполняли распоряжение государя, носились по хоромам так, как будто бежали от пожара; поторапливали и прихорашивали девиц, поправляли на них душегрейки и сарафаны. Хозяин стелился перед самодержцем тканым ковром и заглядывал в глаза Ивану так, как будто вместо удара палкой получал от высочайшей милости горсть золотых монет.

Девиц выстраивали в ряд, и Иван Васильевич не спеша переходил от одной красавицы к другой, устраивая строгий смотр. Для каждой девицы государь находил такие слова, каких им не шептали даже парни на сеновалах. Девицы млели только от одного присутствия царя.

Эти смотрины, как правило, продолжались недолго, потом царь выбирал самую красную девку и спрашивал:

– Будешь любить своего государя?

– Как же не полюбить такого красного молодца? – иной раз игриво отзывалась молодуха, предвкушая шальную и полную утех ночь с самим царем.

Девицы не желали замечать того, что Иван Васильевич был далеко не юн, несколько сутуловат, они жались к нему так же беззастенчиво, как гулящие бабы льнут на базарах к богатому купцу, добиваясь его расположения. Полюбит их ухарь-удалец – и засыплет серебряными пятаками.

– Хозяин, вот эту девку я выбираю, – торжественно объявлял Иван Васильевич.

И попробуй боярин обмолвись о том, что приглянувшаяся девица – его дочь!

– А вы, молодцы, чего застыли? Или мы здесь не гости?! Для гостей все самое лучшее. Разбирайте девок да волоките их по комнатам, – уверенно распоряжался Иван Васильевич. – А потом поделимся, у кого девка самой жаркой была!

Иван Васильевич удалялся с боярышней в постельную комнату, а утром выходил, объявляя во всеуслышание:

– Грешен я, девицей оказалась. Но ничего! Мы ее и так замуж определим. Еще ее муженек хвастать будет, что его суженая под царем была. А от такого почета ни один боярин не откажется.

Опришники только и дожидались государева распоряжения, когда можно будет похватать ядреных молодух и разбежаться с ними по подклетям огромного дома. Одетые все как один в черные кафтаны, опришники напоминали ястребов, сорвавшихся с небес, – подхватили девиц под руки, словно цыплят, и, не обращая внимания на отчаянные визги, поспешили в комнаты.

Боярам ничего не оставалось, как смириться с беспокойными гостями. Главное, чтобы родовое гнездо не пограбили, а потому строго наказывали дворовым девкам: в неприступность не играть и сдаваться на милость опришникам по первому же требованию.

Никто не желал разделить участь князя Мосальского, который посмел воспротивиться бесчестью и был отправлен Малютой Скуратовым на Пытошный двор.

Опришники жили у «гостеприимного» хозяина до тех пор, пока не выпивали все запасы вина, не съедали все припасы, заготовленные на год, и пока не была растлена последняя девица. После чего государь благодарно хлопал по плечу «доброго хозяина» и уезжал смотреть следующих «невест».

Казалось, Иван Васильевич задался себе целью перепортить всех девиц своего царства. Уже невозможно было отыскать в Московии имения, куда бы не заглянул царь.

Особенно нравились государю северные волости, где девки были на редкость хороши: высокие, как тополя, все как одна грудастые, с кожей, по цвету напоминающей пшеничное тесто. Накушаться такого хлебушка до живота, а потом более на ржаное не потянет.

Если кто и докучал Ивану Васильевичу в первые дни вдовства, так это Малюта Скуратов, который не уставал нашептывать о «крамоле», повторял, что главные мятежники притворились ягнятами, иные вползли в государя ядовитыми аспидами и ждут часа, чтобы отравить его сильное тело; их льстивые слова, словно путы, стянули государя по рукам и ногам, и что будто бы настало время для того, чтобы отринуть от себя вредных льстецов и сбросить с ног тяжелые колодки.

Иван Васильевич и вправду был сердит на любимцев. Держал их подалее от себя, не привечал, как прежде, а во время выездов по вотчинам наказывал им следовать в хвосте поезда.

Вяземский и Басманов, видно, предчувствуя скорую опалу, старались держаться друг подле друга и подолгу вели разговор о худом житии. Кому, как не царским любимцам, было известно, как Иван Васильевич поступает с мятежниками, и только немногие спаслись от государева гнева, спрятавшись в соседней Польше.

Уединение государевых любимцев не могло остаться незамеченным, и Малюта Скуратов, сведя брови к широкой переносице, зло нашептывал Ивану Васильевичу:

– Государь, доверчив ты очень, словно дите малое. Не верь изменникам и лиходеям, накажи Федьку Басманова и Афоньку Вяземского! Я и раньше тебе говорил, что крамольники они. А ты слаб сердцем, все жалеешь их. Плаха по ним плачет и топор Никитки-палача. Изменить они тебе, государь, хотят, все промеж собой шепчутся о том, как к Сигизмунду перебежать и тебе вред нанести. Польский король умеет пригревать опальных бояр, землицы им дает.

– Верить трудно, Малюта.

– Как же не поверить, государь?! Мои люди передают, что шепчутся они, сторону земских бояр принять хотят.

– Далее говори.

– Внушают всем, якобы опришнина уже не нужна. Не время, дескать, искать врагов в собственном доме. Говорят, что с латинянами нужно посчитаться за прежние обиды да с крымскими татарами за бесчестие.

Государь особенно болезненно принимал хулу на опришнину, Малюта знал это. Даже послам своим наказывал, что следовали в чужие земли, лишнего не говорить, а если будут вельможи-короли допытываться, отвечать достойно: «Была земля русская единой, неделимой, будет и во веки вечные!» Бароны отличались редкой приставучестью, их совсем не удовлетворяли односложные ответы послов, и они, проявляя удивительную осведомленность в политике Русского государства, заявляли:

– А разве Иван Васильевич не создал свой личный орден, с помощью которого он вытравливает крамолу?

– Такого ордена нет… и быть не может, – обычно отвечали послы. – А если и казнит кого государь, так это за измену.

Самое печальное было в том, что сейчас в целесообразности опришнины стали сомневаться даже самые ближние, и ведь именно князь Вяземский когда-то предложил Ивану создать дружину, которая сумела бы грызть ворогов подобно злобным собакам, именно на нее воздавалась обязанность выметать смуту из отчизны погаными метлами.

Малюта Скуратов сумел подтолкнуть обоих бояр на плаху. Совсем скоро Никитка-палач выдернет из дубовой колоды пудовый топор и примерит его к шее опальных вельмож.

– Так… что еще доносят твои шептуны? – не сразу отозвался государь.

– Князь Вяземский всякому жалится, что наказываешь ты не только неправых, что под топором Никитки-палача сгинуло много достойных мужей. Еще мне про одну великую измену поведали, – неожиданно Малюта умолк.

– Рассказывай.

– Ты вот, государь, тайно хотел в Великий Новгород прийти?

– Так.

– А только от своих новгородских людей я узнал, что архиерей Пимен ведал о том заранее… знал, что ты идешь наказывать строптивцев за измену.

– Откуда он мог знать? – все более мрачнел государь.

– Письмо о твоем походе на Новгород написали архиерею Вяземский Афонька и Федька Басманов.

– Вот оно что! Ведомо ли тебе о том, что в грамоте было?

– Ведомо, Иван Васильевич. Крамольники писали о том, чтобы архиерей поберег себя. А если это возможно, то съехал бы и подалее куда-нибудь на север русских земель.

– Кто сказал тебе про письмо? – все еще не желал верить в измену государь.

– Дьяк, что при Пимене служил, – невозмутимо отвечал Скуратов-Бельский.

Письмо к архиерею такого содержания действительно пришло, но людей, которые его писали, Григорий Бельский так и не сумел доискаться и, подумав, решил подкупить архиерейского дьяка, который согласился бы свидетельствовать против могучих царских любимцев.

– Вот оно что! В Пытошную мерзавцев!

– Слушаюсь, государь, – с трудом скрывал ликование Григорий Бельский.

Глава 2

Давно Пытошный двор забыл про таких именитых гостей.

Еще месяц назад князь Афанасий Вяземский входил через ворота Пытошной избы хозяином. Снимал со стены плеть о двенадцати хвостах и карал ею непокорных.

Разве мог он предположить о том, что когда-нибудь сам будет висеть на дыбе с вывороченными руками под самым потолком и корчиться от боли.

Малюта Скуратов терпеливо вопрошал, задрав голову:

– Афанасий, будь добр, расскажи мне по давней дружбе. Что ты за зло такое надумал супротив своего господина и государя?

– Григорий Лукьянович, родимый мой, да разве я бы посмел!

Пытошная изба именно то место, где можно расспросить про царицыну любовь.

– Ты вот признайся мне, Афанасий, чем таким царицу сумел приворожить?

– Царица, Григорий Лукьянович, и на тебя западала, – и даже через болезненную гримасу Малюта сумел рассмотреть усмешку князя, – уж не ревнуешь ли ты меня к Марии Темрюковне? А баба она шибко горячая была, когда я от нее уходил, у меня между ног костер горел.

– Дать мерзавцу пятьдесят плетей! – перекосился от бешенства рот Малюты.

– Не выдержит он, Григорий Лукьянович, помрет… и так плох.

– Если силы на царицу хватало, так должно хватить и на то, чтобы плеть выдержать.

А Вяземский Афанасий продолжал злословить:

– Знаешь, Григорий, что о тебе царица Мария говаривала?.. Будто ты на перине так же неловок, как баба на поле брани. Ха-ха-ха!

Первый удар пришелся поперек спины, а двенадцать гибких концов, словно тела змей, обвили шею и руки князя. Афанасий даже не вскрикнул, только булькнуло что-то внутри, словно испил князь водицы, да захлебнулся. Второй удар угодил по плечам, а «змеи» ужалили грудь, плечи, лицо. Никита-палач лупцевал размеренно. Не было у него злобы к Афанасию Вяземскому. Он даже благоволил к князю, который отличался от всех растолстевших бояр крепостью и статностью. Про боярина ходило немало слухов, самый громкий из которых – прелюбодейство с царицей. Впрочем, в этом не было ничего удивительного, Мария Темрюковна не могла не обратить на такого молодца внимания. Афанасий был красив, и даже тридцатилетний возраст не сумел испортить юношеской кожи. Лицо его по-прежнему было свежим и краснощеким, а сам он напоминал спелую репку – крепкую, без всякой червоточинки, и, наверное, каждой девке хотелось вонзить в нее свои остренькие зубы, чтобы отведать на вкус.

А сейчас искромсанное тело Афанасия Ивановича содрогалось под ударами бича, словно князя мучила икота. Водицы бы испить, утолить жажду.

Малюта Скуратов стоял в стороне и монотонно считал:

– …Девятнадцать… двадцать восемь… тридцать пять ударов…

– Уже не дышит, Григорий Лукьянович, – смахивал со лба пот Никитушка.

– А ты знай маши, – не давал передохнуть палачу Малюта Скуратов и неторопливо продолжал счет: – Тридцать шесть… Сильнее, Никита, али обессилел совсем? Тридцать восемь…

Он и сам видел, что Афанасий Вяземский перестал замечать боль. Верный признак того, что душа успела отлететь и, видимо, с усмешкой уже наблюдает за стараниями Никитки-палача. Но останавливать казнь Скуратов не желал.

А когда палач откинул в угол тяжелую плеть и тяжело вздохнул, Малюта приблизился к Афанасию Вяземскому. Глаза боярина были слегка приоткрыты, и он продолжал лукаво щуриться на думного дворянина.

Малюта крепко взял в пальцы волосья князя и объявил в самое лицо:

– Занимательный у нас разговор мог бы получиться, Афанасий Иванович… если бы ты не помер.

Следующим бал Басманов.

Между Федором Басмановым и Малютой Скуратовым была давняя вражда. Басманов всегда кичился своими древними корнями и не упускал случая, чтобы наказать худородного царского любимца обидным словом.

Малюта подумал со злорадством о том, что пришло время поквитаться.

Месть не будет мгновенной. Он будет тешиться ею долго, смаковать каждый ее глоток, как сладкое рейнское вино. Для начала Малюта повелел поместить Федора Басманова в темницу с тремя дюжинами татей, которые, узнав в узнике бывшего государева любимца, тузили его так, что плеть палача показалась ему едва ли не лаской любимой.

Федор Басманов вступил в первый круг ада.

С боярина сорвали шапку, сняли кафтан, Федор стыдливо прикрывал руками свое голое тело. Теперь Басманов понимал, что пострашнее карающих палок палача будут скалящиеся образины убивцев. Федор Басманов кликал Малюту, пытался задобрить обещаниями караульщика и сулил ему много злата, но в ответ раздавалось только злое хихиканье или грубый ответ:

– Не полагается! Не так ты нынче велик, боярин, чтобы из-за тебя Григория Лукьяновича беспокоить. Если потребуется, так он сам тебя к себе призовет. А сейчас весели разбойничков. Они уже который год здесь сидят и новым людям всегда рады. Попотешь их, расскажи душегубцам, как ты в Боярской думе вместе с царем заседал.

Каждое слово Федора Басманова тати встречали таким приступом радости, как будто слушали бродячего скомороха, и, глядя на развеселившихся разбойничков, можно было не сомневаться в том, что время, проведенное в темнице, – это лучшее, что было в их жизни. Они позабыли о том, что сидят в затхлой тесноте, не помнили о былых прегрешениях и старательно выполняли роль благодарной публики: хлопали в ладоши, в отчаянном ликовании бренчали цепями и требовали, чтобы Федор Басманов рассказал еще что-нибудь позанятнее.

Вызов к Скуратову-Бельскому Федор Басманов воспринял как освобождение: боярин грозил татям кулаками, проклинал тюремщиков, обещался, что растопчет это гноище, ответом ему был дружный и громкий смех. Тати были уверены, что представление не закончено, и с нетерпением ожидали продолжения.

Караульщики отвели Федора Басманова в сени. Они были нарядны и чисты. Здесь, кроме государя, новые его любимцы: Гришка Грязной, Никитка Мелентьев, Петр Васильчиков. По правую сторону от государя сидел шестнадцатилетний отрок. Это был старший сын самодержца – великий князь Иван Иванович. Орлиным ликом и широкой статью царевич походил на отца, казалось, он унаследовал даже батькин характер: был так же вспыльчив, и многие из бояр уже успели ощутить на своих плечах тяжесть его трости. Среди девок царевич прослыл большим пакостником и разбойником. Они испуганными цыплятами, на потеху всей челяди, бегали по двору, когда царевич выходил из дворца. Не ведая стеснения, он мог запустить понравившейся девице руку под сарафан, шлепнуть бабу по рыхлому заду ладонью, а то и вовсе затащить в подклеть какую-нибудь мастерицу. В свои шестнадцать лет царевич набрался столько силы, что в удали превосходил даже великовозрастных верзил и, потешая себя и отца-государя, дрался со многими отроками на кулачных поединках.

– Слышал я, Федор, что ты потешаешь моих татей, – заговорил государь, когда холоп распрямился. – Караульщики сказывают, что будто бы тюремные сидельцы лет десять так не смеялись. Правду я говорю, Малюта?

– Правду, Иван Васильевич, – смиренно отвечал холоп, – все животы от смеха надорвали.

– Эх, жаль, не разглядел я в тебе шута! – серьезно пожалел Иван Васильевич, хлопнув себя по бокам. – А то повеселил бы своего государя. Мои-то скоморохи страсть как наскучили! Подустал я от их шуток, только и знают, что друг дружке подзатыльники давать… А тебе, боярин, шутовской колпак пришелся бы в самую пору. Что же ты им такое рассказывал? Поведай. Караульщики глаголили, что от смеха стены едва не рушились. Жаль мне, Федор, что приходится с тобой расставаться. Как тебя в темнице заперли, так мне стало не хватать тебя, – разоткровенничался государь, печально вздыхая. – Теперь ответь мне, Федор, почему ты предал своего государя? Может, я был несправедлив к тебе? Или, может быть, ты лаской был обделен царской?

– Государь, ты мне дороже, чем отец с матерью. Если я и виноват в чем, так только в том, что доверял лукавым людям, которые приворожили тебя и сумели оговорить верного твоего холопа.

– Вот как?! А не ты ли сносился с мятежным архиереем Пименом и желал мне лиха?! – грозно вопрошал Иван Васильевич былого любимца.

– Государь, разве…

– Не ты ли, холоп, учинил измену во дворце и хотел лишить меня живота?!

– Государь…

– Не ты ли, пес, прикрываясь царским именем, залезал в казну мою?!

– Государь, поверь мне, оговорили твоего верного холопа лихие люди, – не желал сдаваться Федор Басманов.

Помолчал государь, а потом, сцепив пальцы ладоней в крепкий замок, продолжил:

– Вот что, холоп. Ты говоришь, что дорожишь своим государем больше, чем отцом с матерью?.. Докажи это! А заодно и потешишь своего государя, посмотрю, каков ты шут. Если развеселишь… будешь при мне, как и прежде, ближним боярином. Эй, Малюта, дай Федору Алексеевичу свой кинжал, пускай докажет верность своему государю.

– Что я должен исполнить, Иван Васильевич?

– Немного. Отца своего убей!

– Государь?! Как можно?! – в страхе отпрянул Федор от протянутого кинжала.

– Где же твоя верность, боярин? Противишься! Не хочешь наказать крамольника, которой смерти моей желал!

Расцепились пальцы государя, видно, для того, чтобы собственноручно придушить непокорного холопа.

Алексей Данилович не видел государя уже три недели.

Опалился за что-то на Басмановых Иван Васильевич: младшего в темнице томил, а старшего повелел выставлять со двора, как явится. Трижды Алексей Басманов приходил к государеву дворцу на Петровке, и всякий раз опришники гнали его взашей.

Болела у Алексея душа за сына. Немногие из оставшихся друзей поведали Басманову-старшему, что вырвал Малюта Скуратов у Федьки суставы на Пытошном дворе и определил в темницу сидеть вместе с душегубцами.

Алексей Басманов уже совсем отчаялся, не ведая, как помочь сыну, когда вдруг прибыл царский скороход.

– Собирайся, Алексей Данилович, – объявил гонец с порога. – Государь всея Руси тебя видеть желает. А еще повелел сказать Иван Васильевич, что сына своего ты увидеть сможешь.

– Федьку?! – едва не задохнулся от новости боярин.

Скороход заприметил в сенях жбан с квасом, охотно утопил в него уточку-ковш и, задрав подбородок, долго пил кислый напиток.

– Его самого, – наконец утолив жажду, скороход аккуратно повесил ковшик на гвоздь. – Из темницы Федьку должны привести.

– Может, отобедать хочешь? – засуетился Басманов-старший.

– Некогда мне, – отвечал гонец и заторопился к выходу.

Алексей Басманов сидел в Сенных палатах вместе со всеми боярами. За последние три года свита государя пополнилась многими безродными, и теперь любимцы самодержца сиживали вместе с именитыми столь уверенно, как будто их род уже не одно поколение служит в московском дворе. Задумавшись, он даже не сразу заметил, как в сопровождении двух караульщиков в сени явился Федор. Екнуло от жалости отцовское сердце: исхудал детина, одни глаза только и остались; невообразимо длинными казались его руки, которые метлами волочились по полу.

Алексей Басманов даже не вслушивался в беседу государя с сыном. Все его существо представляло из себя единый нерв. Отцовская жалость была так велика, что грозилась прорваться наружу рыданием. Басманову-старшему стоило огромного усилия заставить себя услышать разговор.

Алексей Данилович содрогнулся, когда царь упомянул его имя.

– Что же ты, сынок, не берешь кинжал? – попросил Алексей. – Возьми!

– Нет!

– Возьми кинжал, сынок.

Федор Басманов осторожно потянулся к холеной рукояти, а ощутив прохладу клинка, отдернул ладонь, как будто натолкнулся на что-то горячее.

– Возьми! – приказал государь.

– Нет!

Алексей Данилович видел, как сын отпрянул от протянутой руки, словно Малюта в ладони сжимал не дамасский клинок, а ядовитую гадину с разинутой пастью.

Государь терпеливо настаивал:

– Клялся мне в верности, живот свой хотел положить, а такую малость сделать для своего государя не способен. Видно, правду мне доносили, что ты с отцом своим жизни меня лишить хотел. Докажи свою верность, накажи изменника!

– Что же ты, сынок, молчишь? Отруби эти руки, которые пестовали и кормили тебя. Может, это у тебя получится лучше, чем у Никитки-палача? – горевал Алексей Данилович.

– Отец…

Двое Басмановых стояли друг против друга, и Федор казался неудачной копией Алексея Даниловича. Басманов-старший был красив, даже возраст не сумел отобрать у боярина его суровой привлекательности: румян, словно девка, русые волосы густы, словно у юноши, только в курчавую бороду закралась снежная прядь.

– Коли, сынок. Чего же ты застыл? Я сейчас и кафтан расстегну, чтобы тебе сподручней было, – руки Алексея Басманова поднялись к вороту.

– Прости меня, отец!

Федор Басманов вырвал у Малюты из рук нож и воткнул его отцу в грудь.

– Дурень ты, – только и сумел произнести старший Басманов, пытаясь выдернуть застрявший кинжал.

– Господи…

– Испоганил себя отцеубивством, – едва слышно шептал Алексей Данилович.

Кровь испачкала золотой кафтан, а потом через сжатые пальцы просочилась тоненькая струйка и закапала на серый мрамор. Рухнул Алексей Басманов, обрызнув кровавыми каплями стоявших рядом опришников.

– Уберите боярина, – распорядился Иван Васильевич. – Страсть как боюсь мертвецов.

Бездыханное тело Басманова взяли за руки и выволокли за порог.

– Распотешил ты меня, Федька, так распотешил. Ну чем не шут! Неспроста над тобой тюремные сидельцы надсмехались!

– Чем же я тебя рассмешил, государь?

Иван Васильевич мгновенно оборвал жуткий смех.

– Если ты своего отца не захотел пожалеть, так до своего государя тебе, видно, вообще дела нет! Малюта!

– Здесь я, государь, – предстал перед самодержцем думный дворянин.

– Отведи Федора в темницу и отверни там ему шею.

– Как же это так, государь?! В чем повинен?! – вымаливал прощение на коленях Федор. – Неужно ты все позабыл? Неужели смерти решил предать?!

Государь поднялся с трона и, поддерживаемый опришниками, приблизился к Федору. По Москве ходила молва о том, что царь Иван со своим кравчим куда ближе, чем иной супруг с милой женушкой.

Жесткая государева ладонь опустилась на макушку Басманова.

– Не забыл я, Феденька. Ничего не позабыл.

Государева ласка иссушила пролитые слезы.

– Так, значит, простил, государь? – с надеждой вопрошал Басманов.

– Не могу я, Феденька, по-иному все складывается. Малюта!

– Здесь я, государь.

– Ты что это, холоп? Приказа царского не слушал?! – рассвирепел Иван.

– Хватай изменника! – выкрикнул Скуратов-Бельский опришникам. – Чтобы в государевых покоях не оставалось духа его смердячего!

Навалились молодцы на плечи Федору Басманову и выволокли его вон из сеней.

Глава 3

Иван Васильевич становился все более смурным. Даже самые ближние из бояр не спешили показываться ему на глаза. Государь никогда не расставался с посохом, а свое неудовольствие выражал тем, что колотил металлическим наконечником по спинам нерадивых. Бил Иван до тех пор, пока не уставал или не слышал мольбу о пощаде. Особую радость государю доставляли вопли, и, зная об этом, вельможи при каждом ударе начинали кричать в голос. Именно поэтому дворец частенько оглашался воплями, какие можно было услышать только на Пытошном дворе.

Иван Васильевич не знал удержу ни в чем: если был пир – то уж такого размаха, что перепивалась половина столицы; если молился, то до ломоты в пояснице и до кровоподтеков на лбу; если на кого серчал, то государева немилость не обходилась легким помахиванием перста перед носом ослушавшегося – царь велел сажать в темницы, а то и вовсе лишал живота.

Так же безудержно Иван Васильевич любил.

Государь одаривал любимцев такими милостями, что, глядя на богатые дары, можно было подумать, будто бы он решил разорить собственное царство. Сейчас царская благодать обрушилась на думного дворянина Скуратова-Бельского. Отныне царский любимец не признавал куньих шуб, а появлялся только в соболиной и волчьей обнове. Думный дворянин носил на голове шапку такой величины, что своей высотой она напоминала сторожевую башню. Своим величием Малюта превзошел даже бояр, и теперь не всякому из них он отдавал поклон. На трех пальцах Григория Лукьяновича были перстни с бриллиантами, каждый из которых был величиной с грецкий орех. Кафтан дворянина был вышит золотыми нитями и убранством мог потягаться даже с царским платьем.

Теперь Малюта оставался один: оттеснив от самодержца всех прежних любимцев, он зорко посматривал по сторонам, пресекая всякие попытки молодых дворян попасть на глаза к государю.

Иван Васильевич часто коротал с Малютой времечко в беседах. С любимцем государь частенько бывал красноречив и говорил о том, чего никогда не осмелился бы произнести в присутствии бояр:

– Все меня предали, Гришенька. Все до единого! Ты же знаешь, как я благоволил к Вяземскому и Басманову, а те тоже к земщине переметнулись. Один я теперь остался… Нет, ты еще, Гришенька, у меня есть. А ты-то меня не предашь?! – крепко хватался Иван Васильевич за широкое запястье любимца.

На большом пальце государя был перстень с огромным изумрудом, и острая грань, словно острие копья, крепко врезалась в руку Григорию Лукьяновичу.

– Да как я могу, государь?! Упаси меня бог! После всего того, что ты для меня сделал! Да я лучше в омут с головой!

– Многие холопы так говаривали, Гришенька, – спокойно замечал царь, поправляя перстенек, – однако это не помешало нечестивцам предать своего государя. В ком я был уверен, Григорий, так это в своей первой женушке… благоверной Анастасии Романовне, – торжественно крестил лоб государь. – Вот в ком святая душа была! Светлой жизнью жила, так же чисто и преставилась. А с Марией я намаялся. Извела меня черкешенка, если бы не померла, так я бы ее самолично задавил, а может быть, раньше срока сам преставился бы. Как ты думаешь, Григорий Лукьянович, может, ожениться мне? Чего умолк?.. Что своему государю посоветовать можешь?

Так и подмывало Григорию Лукьяновичу ответить: «Брось ты этих баб, Иван Васильевич, живи, как душе твоей угодно будет. Себе на радость и молодцам своим на великий праздник». Однако, подумав, догадался, чего ждет от него государь, заговорил степенно, выделяя каждое слово:

– Одному государю быть – это все равно что остаться дубу без листвы. Трон всегда детками укреплялся, так предками нашими завещано было, а тебе на них надобно равняться, Иван Васильевич.

Русский государь приводил во дворец не только супругу. Следом за царицей тянулись многочисленные родственники, которые спешили позанимать все дворцовые должности, тем самым оттесняя прежних любимцев. Кто знает, какая баба достанется государю на этот раз? Не присоветует ли она царю сослать Григория Бельского на Скотный двор надсматривать за мясниками? Каждому во дворце хотелось бы видеть при государе бабу попокладистее, не шибко знатную.

– Только ты один, Малюта, и можешь правду государю сказать. Едва успею на челядь посмотреть, как она мне в ноги бросается, словно султану какому голенища целовать готова.

– Женись, государь.

– Так скоро я ожениться не собираюсь. Поначалу невесту надобно присмотреть, а в государстве моем, слава тебе, господи, красивые девицы не перевелись. Женатым я уже дважды побывал, теперь хочу малость повдовствовать.

Малюта принялся разглядывать на безымянном пальце огромный сапфир. Это был один из первых подарков самодержца. Несколько лет назад Иван Васильевич на глазах у всей Думы отблагодарил безродного дворянина за службу – снял перстень с крючковатого пальца и передал его Григорию Лукьяновичу.

С тех самых пор Малюта Скуратов с царским подарком не расставался – это был его талисман. Иногда ему казалось, что камень продолжает хранить верность прежнему хозяину. Малюта обратил внимание на то, что сапфир меняет цвет в зависимости от настроения Ивана Васильевича: если государь был зол, то его полированная поверхность становилась темно-синей, если царь был весел – камень напоминал безоблачную высь.

Малюта с интересом наблюдал за тем, как на столе в позолоченном подсвечнике догорает витая свеча. Расплавленный воск бойко стекал в глубокую чашу, наполняя ее до самых краев. Огонь, поддаваясь легкому дыханию самодержца, без конца трепетал, пуская чад в разные стороны. Думный дворянин дожидался мгновения, когда фитиль прогорит совсем, вспыхнув на прощание темно-красным цветом. Он видел, как желтое пламя огня уже добралось до поверхности. Миг! Самоцвет сверкнул голубым цветом, и отблеск этого пожарища добрался до лукавых губ Григория Лукьяновича.

Сейчас государь пребывал в хорошем настроении.

Глава 4

Неспокойно было на южных границах державы.

Крымский хан Девлет-Гирей несносной блохой покусывал брюхо русского царства. Беспокоил порой так, что огромное тело государства содрогалось от нестерпимой боли. Станишники Украйны жаловались на лиходея самодержцу, и тот обещал пособить казакам силушкой.

Однако предвидеть вылазки крымского хана было непросто.

Иван посылал письма султану, просил образумить своего нерадивого слугу Девлет-Гирея, но Сулейман Великолепный, через своего любимца посла Магмет-пашу, в оплату за оказанную милость требовал от царя вернуть Казанское и Астраханское ханства мусульманскому миру. Тогда Иван Васильевич в присутствии послов объявил, что выпорет Селим-султана отмоченными розгами, а непослушному мальчишке Девлет-Гирею надерет уши.

Ответ не заставил себя ждать: крымский хан Девлет-Гирей с тьмой-тьмущей воинов заявился в пределы московского государства, отправив вперед себя гонцов с посланием: «Я пришел, чтобы тебе сподручнее было рвать мне уши».

Девлет смерчем прошелся по окским просторам и, словно серый утренний туман, растаял неподалеку от Симонова монастыря.

Иногда татары подъезжали небольшими отрядами к Оке и, помахав бунчуками, скрывались за гибкой излучиной реки. Станишники палили из пищалей, каменные ядра чаще не достигали цели, месили в брызги серую глину на самой кромке берега; падали в воду, поднимая со дна мутный ил, и только меткий выстрел заставлял лошадей шарахнуться в сторону.

Постоят татары у негостеприимной реки Оки и повернут в сторону родных аулов.

Отдыхая от «смотрин невест», Иван Васильевич дважды заезжал на окскую землю, чтобы строгим государевым оком оглядеть южные рубежи отечества. А велика земля, нечего сказать! Такую ширь не окинуть зараз взглядом, даже если взобраться на самую высокую колокольню. Куда ни повернешь шею – всюду держава, начинается невесть откуда и в бескрайность уходит.

Государь намеревался провести у Оки с недельку, вдохнуть своим присутствием в ослабевших ратного духа да заодно отдохнуть от любовных дел.

Южные границы Руси походили на паутину, сплетенную из многих лесных завалов, засек, острогов и отдельных гарнизонов, куда, подобно мухам, попадали крымские разведчики. Повсюду в степи долговязо высились сторожевые вышки, с которых можно было заглянуть далеко в Дикое поле.

Бедово и весело жилось станишникам на московских окраинах: дня не проходило, чтобы кто-нибудь из неприятелей не потревожил вспаханную землю, которая лучше любого соглядатая могла указать, что за отряд сумел пробраться в глубину России.

Государь приехал воевать на Оку не один, а с «невестами», которые повылазили из его кареты в таком множестве, что напоминали семечки, спрятанные в чреве арбуза. Все до единой хохотушки, они веселыми козочками бегали среди станишников и как могли смягчали суровость на их лицах.

Иван Васильевич ходил с бабами в обнимку, показывал пальцами в сторону своевольного Крыма и говорил, стараясь заглянуть в глаза очередной избраннице:

– Может, мне тебя замуж отдать за Девлет-Гирея? Он светловолосых баб любит, старшей женой тебя сделает.

И, не стесняясь сотен глаз, направленных в его сторону, прижимал девицу так крепко к груди, что та задыхалась от силы царского объятия.

Было ясно, что государь приехал не воевать, а покуражиться на берегу реки. Устал он от затхлого дворцового воздуха, вот и потянуло его на простор к казачкам. На государеву забаву приезжали смотреть даже крымские татары: соберутся гурьбой на косогоре и, хохоча, тычут перстами в распотешного русского самодержца. А государь тем временем не скучал и проводил время в веселье: что ни день, так пир, что ни ночь, так новая «невеста», которых сбежалось на берег Оки в таком количестве (едва узнав, что к реке выехал сам царь), что стали напоминать бабье ополчение. Иван Васильевич обижать никого не желал, а потому набирал девок в свой шатер до целой дюжины, и всю ночь, на зависть казакам, лагерь сотрясался от государева хохота, который к утру заканчивался усердным сопением и стонами.

«Повоевав» несколько дней, Иван Васильевич пресыщался «побоищами», и его вновь тянуло в Москву. Государь едва ли не лил слезы, когда расставался со станишниками. Он признавался, что только они его опора, только казакам возможно доверять, а так, куда ни повернешь голову, – обязательно наткнешься на изменника.

Станишники сумели убедить государя, что к берегам подходило не воинство татар, а необученная группа джигитов, которым достаточно погрозить нагайкой, как они лихо разбегутся по аулам. Ивану Васильевичу следовало бы заняться делами поважнее: придавить в столице смуту да выявить изменников.

Попил Иван Васильевич напоследок наливочки, подышал малость вольным духом и повернул к Москве.

Когда государь уезжал, то слезы по нему лили все девки близлежащих деревень. Ласков оказался царь (не в пример злобной молве) и добр. А ноченьки, украденные у государя, стоили многих постных лет, проведенных в супружестве.

И все-таки татары подошли.

Было видно, что они не торопятся, терпеливо дождались, пока съедет с Оки государь.

И когда крымские татары выбежали на берег реки, казаки поняли, что дело нешуточное. Татары преодолели засеки, подобно духам, лишенным плоти, сумели воспарить над вспаханными полосами и вот сейчас, обретя существо, предстали ангелами смерти перед удивленной заставой. Не успели запылать огнем сторожевые вышки (как это бывало ранее при появлении ворога), не придут на подмогу князья, а значит, принимать станишникам неравный бой, где еще три дня назад веселился вдовый царь.

Татары вышли на берег реки всей тьмой, словно хотели испугать множеством небольшую дружину, но на лицах отроков сумели разглядеть только удивление – эко, как рано умирать приходится!

Многие татары были без брони и без щитов, в руках нагайки. Именно они пойдут в бой первыми, крепко уверовав в свою неуязвимость, а следом за пешими, воодушевленные чужим бесстрашием, потянутся и другие, и сметет орущая тьма не только пограничный отряд, оставленный в Диком поле, но и множество деревень, в которых осталось полным-полно «царских невест».

Девлет-Гирей ведал, куда шел.

Осторожности ради старался передвигаться ночью, как это делает хищник, выискивая затравленного зверя. Свою тьму он вел по лощинам и глубоким оврагам, а если кто и встречался на его пути, так это дикая тварь, желающая уединения.

Возможно, хан повременил бы с походом на Русь, если бы не перебежчики из пограничного города Белева, которые, видимо, затаили на русского государя обиду за нанесенные увечья, а потому жаждали немедленного отмщения. Один из отроков был боярским сыном, ему, уличенному в воровстве, палач отрубил руку; другой – станишник, проиграв божий суд, был лишен за неправду глаза.

Оба они божились в том, что государь слаб, как никогда, дела московские забросил совсем, что помешался он на выборе невест, а потому разъезжает по всей Руси с опришной армадой и подбирает себе женушку. Но далее смотрин дело у царя не заходит, выбирает девку покраше и тащит к себе в избу, а отца за пользование дочерью рублем серебряным одаривает.

Беглецы говорили о том, что прошлый год был совсем худой – начался с того, что ураган переломал кресты на московских соборах, а закончился он большим мором во всех городах, что царь в опале побил многих воинских людей, а кто остался, те воюют в немецкой земле, а случись крымская гроза, не обернуться дружинам на русскую землю даже за три месяца.

Девлет-Гирей повелел на всякий случай подержать беглецов в зиндане, потом распорядился подвесить их за ноги, рассчитывая на то, что правда, застрявшая в горле, сама упадет на землю, но когда из Серпухова до хана добрались еще двое новокрещеных татар и поведали о том же, Девлет-Гирей распорядился выпустить узников, приветил их ласковым словом во дворце и подарил каждому из них по турецкой сабле.

Поговорив с перебежчиками час, он легко убедился в том, что ненависть к царю Ивану у них истинная. Крещеные татары отдавали себя в заложники, уверяли в том, что сумеют провести хана со всем его воинством к самой Москве неузнанными, и если на своем пути крымское воинство повстречает хотя бы одну заставу, Девлет-Гирей волен отрубить им головы. И только в способе расправы над русским царем хан не находил с перебежчиками единодушия: крещеные татары желали рвать Ивана на части, если тот угодит в полон, Девлет-Гирей имел желание куда более скромное – довести до Крыма государя в железной клетке, а потом запросить за пленника с опришной Думы великий выкуп.

Сначала Девлет-Гирей послал к Москве большой отряд, а затем сам появился на Оке со всем своим воинством. Хан мог бы свернуть в глубокий овраг, дождаться темноты и, укрывшись покрывалом ночи, переправиться невидимым через реку.

Однако крымский господин предстал перед станишниками во всей своей мощи и тем самым обрек их на смерть.

Глава 5

Печаль о разгроме южной московской Украйны долетела до стольного града подобно пущенной стреле. Горькая весть острым жалом врезалась во врата дворца, встряхнула привычную размеренную жизнь его обитателей, и тремя днями позже навстречу «окаянному басурману» выступили полки Ивана Сельского да призванного из опалы земского воеводы Михайлы Воротынского.

Сам же государь с опришной дружиной отбыл в сторону Серпухова собирать полки.

Хан оказался ловок, свое огромное воинство он вел по просторам Руси с той проворностью, с какой зрячий движется в толпе слепцов. Нигде хан не был узнан, но с каждого города, где он появлялся, отсылал русскому государю гонцов, которые неизменно тревожили царя единственной фразой:

– Великий крымский хан Девлет-Гирей повелел сказать тебе, царь Иван, что он в твоих просторах и прибыл в твой дом, на Русь, за твоей головой!

Загрузка...