Неурожаи последних лет казались небесной карой. И в этот год зной иссушил ранние весенние ростки, поверхность земли погрубела, обветшала и напоминала высушенный лик одряхлевшего старца. Если где и пробивался робкий побег, то он был настолько тонок и тщедушен, что, казалось, может сломаться даже от неосторожного чиха. Земля пожелтела и выглядела хворой. Она отрыгнула спрятавшуюся в недрах болезнь, которая вышла на поверхность на западных границах и опустошительным ураганом прошлась через псковские и новгородские волости.
Эпидемия распространилась по России со скоростью необъезженного аргамака, заглядывая в ближние уголки и забираясь в самые отдаленные селения. Чума была настолько безжалостной, что в некогда многолюдных селениях уже не находилось человека, чтобы отзвонить по умершему панихиду.
Чума выглядела коварным и жестоким завоевателем, захватывая в страшный полон все новые земли, прибирая в когтистые лапы не только деревни и махонькие хутора, но и целые города, которые не способны были противостоять напасти и один за другим сдавались на милость ворога.
Города вымирали в одночасье.
Как ни крепки и надежны были крепости, но болезнь проникала и в них. Северные города Кострома и Вологда почти обезлюдели, Великий Новгород был опустошен на две трети своих жителей, как если бы испытал иноземное вторжение.
Чума была везде.
От напасти нельзя было спрятаться ни в малых селениях, ни в больших городах; чума застигала на многолюдных перекрестках и безлюдных дорогах. Она походила на гончую, преследующую дикого вепря, и можно было не сомневаться в том, что она не отступит, пока не повалит зверя наземь.
Болезнь кромсала и обезображивала тела, оставляя глубокие рубцы, язвы. Чума метила своих избранников огромными вздутиями под кожей, которые напоминали вызревшие бобы, а потом человек чах так же быстро, как сорванный стебель, будто вместе со слизью из него по каплям убегала и сама жизнь.
Иван Васильевич повелел выставить вокруг столицы кордон из стрельцов, которые палили из пищалей и возвращали всякого, осмелившегося проникнуть в град. Болезнь вытравливали жестоко, как будто имели дело с душегубцами или вероотступниками. Чумных вылавливали, травили как пакостный скот, загоняли в терема и сжигали безо всякого милосердия, невзирая на возраст и пол.
Обходя выставленные заставы стороной, чума пробралась в Москву. Она просочилась в город со множеством нищих, которые, покинув обескровленные города, потянулись к столице в поисках пристанища и хлеба.
В Москве хоронили до тысячи человек в день. Немногие из оставшихся в живых волочили за крепостную стену мертвецов и сбрасывали их в глубокие рвы, а когда ямы наполнялись, их слегка присыпали землей и ставили крест – один на всех.
Иван Васильевич уехал из столицы, надеясь пережить чуму где-нибудь в лесной северной глуши. Но эпидемия забиралась и сюда. Чума напоминала безжалостного неприятеля, который надумал взять Русь измором: обложить ее со всех сторон нечестивой тьмой, да и задавить.
Царь боролся с чумой свирепо, как если бы это был ворог или неверный. Тридцать городов сразу были объявлены чумными, вокруг них были выставлены кордоны. Воинство, исполняя волю самодержца, не ведая жалости, расправлялось с бродягами, толпы чумных отроки запирали в домах и поджигали. Всюду дороги напоминали огромные кострища, где сжигалось все, что было поражено чумой, – имущество, повозки, скот. В городах караульщики мелом метили чумные дворы, заколачивали их наглухо, не жалея при этом ни мертвых, ни живых.
И то, чего не удалось осуществить в свое время Ивану Васильевичу, сумела сделать болезнь. Городская башня была почти лишена своих обитателей, а те немногие, кому посчастливилось выжить, были так напуганы напастью, что совсем не покидали города.
Гордей Циклоп в один месяц был лишен своего величия.
Чума сумела истребить едва ли не всех скороходов и вестовых, многие из которых были застрелены выставленными на дорогах караульщиками, другие, подобно еретикам, сгинули в полыме на дорогах, и только самые удачливые сумели преодолеть все заставы и добраться до благодетеля Гордея Яковлевича.
Именно они разносили заразу по московским посадам и улицам.
Битые чумой, с язвами на лицах, нищие вызывали ужас, и миряне шарахались от них так, как будто встречали саму смерть.
Истощилась разбойная казна – Гордей отсылал серебро в богадельни, передавал в церковь. Много денег расходилось на отпевание и погребение. В дни скорби тать напоминал заботливого отца, что печется о своем многочисленном семействе.
– Все отдам, – заявлял бывший тать. – А ежели суждено нам выжить, так снова добра наживем.
Более половины монахов, составлявших некогда его окружение, почили в первый же чумной месяц, остальные сумели задобрить хворь огромными подношениями к алтарю и долгими молитвами. И только Циклопа Гордея чума не брала совсем. Она словно видела в нем родственную сатанинскую душу, а потому, явно испугавшись, отступила перед его высоченной сгорбленной фигурой, запечатанной в рясу плотно, как в саван.
Гордей Яковлевич продолжал жить и удивлять всякого своим неистребимым оптимизмом.
Тать появлялся в домах с чумными и, помня свое былое монашеское воспитание, отпевал умерших и давал на свечи медяки. Он походил на доброго господина, который печется о своем огромном хозяйстве, и знал: если сейчас не проявить усердия, то оно расползется на многие кусочки, оставив после себя груду хлама.
Дома свиданий и лавки оставались пусты – не было с них дохода; никто не являлся к разбойнику с поклоном и не выкладывал обязательный «ясак» – базар тоже уже давно не собирал люда. Циклоп Гордей не требовал с купцов обидной мелочи, и они держались теперь тем, что продавали пирожки с луком да хлеб с тмином. Уже никого не манили дорогие броши и богатое сукно (выжить бы!), а не продав их, мошну не набьешь. Перевернула чума все! Обескровила не только рать Ивана Васильевича, но и воинство Гордея Циклопа. Если что и давало ему прибыль, так это питейные дома, где вино продолжало литься едва ли не пуще прежнего.
Даже поднатужившись, Гордей Яковлевич не сумел бы собрать воинство в пять тысяч отроков – кто забылся в вечном сне, а кто ушел в глухомань леса пережидать чуму. И если надумают возроптать данники, так и силы не хватит, чтобы образумить.
Пережить бы чуму, а там жизнь настроится, и по-прежнему потекут денежки к Циклопу Гордею с ближних мест и дальних волостей. А своим могуществом он еще сумеет подивить не только бояр, но и самого государя.
Даже сейчас, когда столица была перекрыта множеством кордонов, к Циклопу Гордею пробирались ходоки, которые в простых котомках приносили столько серебра, сколько хватило бы на проживание трех дюжин отроков в течение целого месяца. Даже сейчас, когда Русь была поражена чумой, сооружение Циклопа Гордея продолжало жить, правда, ныне оно не приносило огромных прибылей, как бывало раньше, и силы у него были не те, чтобы карать отступившихся, а заблудших направлять на путь исправления, но это здание не развалилось, оно всего лишь обветшало и требовало починки, чтобы потом стоять еще крепче.
Иногда караульщики перехватывали бродяг, крепко сжимающих старые котомки, в которых запросто умещалась казна небольшого города, и, переглянувшись, резали безродного богача, чтобы разделить между собой неожиданную поживу. Никто из них даже не мог предположить, что тайным убивством лишает Циклопа Гордея нажитых денег. Случись это в иные времена, Гордей Яковлевич послал бы по беспутной дороге своих молодцов, которые быстро сумели бы отыскать пропавшую котомку, а заодно наказали бы наглецов, посмевших покуситься на состояние всемогущего татя. Не укрылся бы от праведного гнева разбойника и купец, посмевший соперничать в могуществе с одноглазым детиной, и часа бы не прошло, как бродяги и нищие разорили бы не только лавку строптивца, но и рассыпали по бревнышку его хоромы; а сейчас что и осталось у Гордея Яковлевича, так это только молитвы.
Поуменьшилась свита у Гордея и стала не так пестра, как бывало раньше. В иные времена идет Гордей Яковлевич по улицам стольного града, а впереди скоморохи скачут и дорогу от встречных требуют уступить. Обступят циклопа нищие, а он направо и налево благословляет.
Сейчас Гордей Циклоп ступал почти в одиночестве: стража состояла из шести монахов, которые мрачными взглядами пугали всякого посмевшего хотя бы на пять саженей приблизиться к Гордею.
Чума!
И каждый нерадивый поспешно отскакивал в сторону, опасаясь схлопотать по плечам горячую плеть.
Бояре тоже съехали с града: кто на дачи, а кто подался в монастырь, справедливо полагая, что разговор с богом сумеет оградить от любой напасти. Второй раз Гордей Яковлевич оставался в Москве безраздельным господином, и чего ему не хватало для полного величия, так это дворца самодержавного государя.
Великий разбойник никогда не терял связи с царским двором и знал, что творится в государевых хоромах, так же хорошо, как собственные дела на Городской башне. Эта боярская любезность всегда стоила больших денег, но Гордей никогда не скупился, понимая, что она окупится, как только самодержец надумает вытеснить разбойничков из посадов. Порой Циклопу казалось, что он сам сиживает в Боярской думе, настолько красноречивы были рассказы лучших людей. А тут еще Москва полнится слухами – поговаривали, что царь Иван дюже разобиделся на своих вельмож и хотел скрыться от их измены и крамолы не где-нибудь на загородной даче, а в самой Англии! Будто бы купил царь в этих землях целый дворец и уже успел очаровать английскую королеву, которая готова была сигануть на шею русскому витязю, задрав подол, и наградить наследником.
Народ верил в эту молву охотно – и телом, и ликом государь был молодец. Каждого московита брала гордость за самодержца, что сумел он окрутить заморскую красу, и не какую-нибудь дворянку без рода и племени, а саму королеву! Одно непонятно было москвичам – почто из государства своего съезжать? Казни изменников и вези английскую королеву в Москву и делай наследничков на душистой соломе, как предками заведено было. А ежели черкешенка более не мила (на то господня воля!), вези ее со двора и определяй в монастырь.
А еще поговаривали о том, что свергнутый шведский король Эрик XIV просил спасения на московской земле. Будто бы желает жить на даче неподалеку от Кремля, где и предполагает кончить последние дни. Москвичам оставалось только чесать лбы и гадать, где здесь правда, а где народная молва не сумела удержаться от вымысла.
Циклоп Гордей тоже имел свое суждение на государевы дела.
– Испакостил Иван Васильевич всю Русь, – безрадостно высказался он однажды. – Не место ему в Москве, пускай в Англию съезжает.
– Это как? – подивился Гришка.
За последние три года Григорий сильно раздобрел и раздался вширь. Одетый в рубище, он напоминал черный валун, который неловко перекатывался и готов был снести на своем пути любую преграду.
– А так!.. Латинян привечает, а свои православные от голода дохнут. Казнит почем зря. В Новгороде Великом и в Пскове царем недовольны, бунт в городах зреет, нам бы подтолкнуть этот бунт надобно, может, тогда и государь упадет.
– Неужно царя столкнуть желаешь?
– Желаю. Пошлем в Новгород верных людей, золота и серебра жалеть не стану. Государя в Вологде запрем, а вместо него Старицкого Владимира поставим. Братец-то его послушнее будет. Такой окаянный порядок, как при царе Иване, только убыток нашему делу приносит.
– Как же через кордоны-то пройти?
– А разве караульщики иной народ? Золото не пищали, любые ворота отворят.
– А как же опришники?
– Ведомо мне, что они тоже не шибко царя любят. Казнит он их без жалости.
– Как же мы до Ивана-то доберемся?
– Повара я знаю царского… Если господь позволит, так через него Ивана и порешим.
Гордей Яковлевич обернулся на государев двор.
Вот если бы он сам имел чуток княжеской крови, разве стал бы он на Старицких озираться? Спровадил бы государя с места и, назвавшись царским племяшом, занял бы трон.
За татем народ не пойдет. Хоть и держат москвичи обиду на самодержца, но перед потомками Цезаря падают ниц.
Иван Васильевич был напуган.
Царь не желал оставаться ни в одном монастыре более двух дней. Появившись на новом месте, повелевал запирать кельи и, сопровождаемый усиленной охраной, прятался в отведенных покоях. В сопровождении караула он не только трапезничал, но даже ходил по нужде.
Малюта пугал Ивана Васильевича многими изменами: без конца говорил о том, что зреет заговор, а на северных окраинах русского отечества и вовсе беспокойно. Что будто бы новгородские и псковские вельможи желают видеть на царствии его двоюродного брата Владимира Андреевича и будто бы мать его, карга старая, великая княгиня Ефросинья, принимает в Городецком монастыре послов и наказывает всем величать себя не иначе как государыней, а Володимира – самодержцем и царем всея Руси.
Вот потому Иван не желал задерживаться, в каждом монастыре ему чудилась измена. Игумены, стараясь усмирить государев гнев, дарили самодержцу чудотворные иконы и золотые оклады. А когда наконец государь отбывал, братия в облегчении крестилась, понимая: будь у Ивана Васильевича настроение иное, пожертвовать пришлось бы большим.
Слушая Малюту, Иван Васильевич едва не терял рассудок от отчаяния, он хватал Григория Бельского за руки и приговаривал неистово, брызгая на парчовый воротник слюной:
– Гришенька, родимый мой, спаси, убереги своего государя! Только одному тебе я доверяю. Ежели не ты, так отравят меня Старицкие, как женушку мою покойную Анастасию Романовну.
– Ох непросто, государь, с супостатами и лиходеями сладить, – важно сопел Малюта Скуратов, словно по-настоящему взваливал на плечи заботу о государе. Шмыгнет воровато носом Малюта и продолжает: – Из Пытошного двора не выхожу, государь Иван Васильевич. Две сотни людишек успел повязать, а смуте конца и краю не видать. Но одно ясно: новгородские бояре хотели тебя с престола согнать, как это сделали вельможи в Швеции с законным королем Эриком XIV… Теперь там его младший брат правит.
– Все бояре меня ненавидят, Гришенька! Сговорились супротив меня. На отцовский стол зарятся, который мне по праву рождения достался. Только не бывать этому! Что тебе еще известно, Гришенька, говори, только не молчи!
– Есть еще, государь, для тебя новости… невеселые. Мы тут твоего повара в темницу заточили. На прошлой неделе он в Нижний Новгород съезжал, якобы за белорыбицей, а на самом деле для того, чтобы со Старицким Владимиром повидаться. Думается мне, братец твой и передал повару порошок, чтобы тебя со света изжить.
– Неужно порошок отыскали?
– Отыскали, государь. А еще деньги при нем были большущие. Под пыткой он признался, что князь деньжат ему дал для того, чтобы гулящих людей на бунт поднять.
Малюта отвык государю говорить правду. Точнее, она у него получалась несколько иной, подобно солнечному лучу, что преодолевает водную толщу, – обломится он где-то с поверхности и добирается до песчаного дна кривым расплывчатым пятном. Если сказать правду про Гордея Циклопа – не поверит! Да и мыслимо ли такое дело, чтобы тать боярам оклады раздавал. А Старицкому Владимиру все равно не жить. Если не сейчас, так годом позже опалится государь на братца. Так почему же Ивану Васильевичу добрую услугу не оказать и Володимира к плахе не подвести?
– Вот что, Малюта, – Иван Васильевич справился с дрожью в руках, – затянулась моя ссора с братцем. Видно, не хочет он признавать во мне старшего. Делай как знаешь.
– Сделаю как надобно, Иван Васильевич. – Скуратов-Бельский притронулся губами к сухой ладони своего господина.
Вышел Малюта, а Иван облегченно вздохнул, понимая, что более к этому разговору возвращаться не придется. Григорий Бельский научился понимать государя даже тогда, когда тот молчал.
Неделей позже скороход догнал царя на пути в Великий Устюг. Он-то и сообщил государю, что великая княгиня Ефросинья скончалась во время шествий по богомольным местам (и только Малюта Скуратов знал о том, что двое молодцов отравили старуху на постое угарным газом), а Владимир Андреевич скончался от падучей (князь Старицкий принял из рук Малюты кубок с вином и на глазах у десятков опришников свалился замертво).
Великого государя Малюта Скуратов застал в Великом Устюге.
Ивану Васильевичу было уютно за его крепкими стенами, и он всерьез стал подумывать о том, чтобы перенести столицу в таежный край. Даже чума как будто боялась чистого таежного духа и северных ветров, а потому, сделав большой крюк, прошла стороной.
Малюта Скуратов приехал с докладом. Государь не скрывал своего интереса к нижегородским князьям, спросил сразу:
– Исповедался ли Владимир перед смертью?
– Не пожелал, государь. Мы его с твоим поваром свели, так он тотчас признался, что мыслил вместо тебя царем быть, – врал, не моргая, Малюта. – Так и сказал, что лучшего государя, чем он, не будет.
– Ишь ты! Дальше что было?
– Поплакал он еще малость, а потом зелья испил, что для тебя готовил.
– Что с поваром стало?
– А чего злыдня жалеть? Порешили мы его.
– Как моя женушка во дворце, не слишком балует?
– Как ты и повелел, государь Иван Васильевич, держим мы ее взаперти, никого к ней не допускаем. Совсем иссохла баба, мужика хочет, того и гляди помрет от плотской похоти.
– Ничего, авось обойдется. А если и преставится, страшного ничего не случится. Недобрые чары своей женушки знаю, менять караул каждый день, чтобы отроки не успели привыкнуть к царице и жалостью не изошли. А если кто из молодцов не устоит перед ее похотью… живота лишить!
– Накажу стрельцам, государь, чтобы знали.
– Всех ли крамольников выявил, Гришенька?
– Всех, государь. Перед тем как повар преставился, на подьячего указал. А тот всех мятежников знает. Списывался с ними злодей, а еще грамоты отправлял и к мятежу удельных князей призывал. Если бы мы, государь, опоздали хотя бы на недельку, такая крамола по Руси пошла бы, что долго унять не сумели бы.
– Всех изменников казнить!
– Слушаюсь, государь.
– Нет. Для пущего страха пометать всех в реку!
– Сделаю, государь, все, как велишь, исполню. А еще я тут дознался, что многие опришники с земскими боярами стали дружить. А Ивашка Висковатый так и вовсе своей дружбой с земщиной похваляется. Говорит, что, дескать, через опришнину разорение одно.
– Вот оно что? Взял я к себе его во дворец из гноища, так пускай в гноище и возвращается.
– А далее, батюшка-государь, и говорить боязно, – замялся вдруг Григорий Лукьянович.
– Говори, Гришенька, все без утайки поведай. Только тебе одному и есть вера.
– Предали тебя твои любимцы.
– Кто предал?
– Федька Басманов и Афонька Вяземский. С новгородцами списывались, жизни тебя лишить хотели.
– С кем списывались Федька с Афонькой? Имена главных зачинщиков хочу знать.
Малюта Скуратов и на этот вопрос знал ответ, перевел он дух, а потом отвечал:
– Главными из них будут земский боярин Василий Данилов и дьяк Бессонов. А еще Плещеевы… они в кровном родстве с Басмановым, государь… если ты не запамятовал.
– Не запамятовал, Григорий. Ты про Федьку Басманова и Афоньку Вяземского с пыток у других зачинщиков дознайся. Если и вправду вороги они мне… не помилую!
– А с Висковатым что делать прикажешь, государь?
– Он и в речах ко мне стал непочтителен, Гришенька. Не трожь его пока, сам в грязь хочу втоптать.
– Разве можно такое рассказать, Гордей Яковлевич, – говорил страстно Григорий, хмуря круглое лико. – Как государь к Новгороду подошел, так его с крестом встречать стали, а он благословение принять отказался, архиерея изменником обозвал. А что далее началось, и пересказывать страшно.
– Ты рассказывай.
– Отобедал государь у архиерея, – Григорий старался не смотреть на развороченное лицо разбойника, – а потом опришникам повелел изменников наказать. Хватать они стали всех без разбора, что мужиков, что баб. По ногам повязали и в Волхов стали метать. А кто всплывал, подбирались к ним на стругах и топорами, и рогатинами топили без жалости. На меня тоже кто-то донес, что я пришлых людей деньгами к бунту подбивал. Пытали меня поначалу, пятки огнем жгли.
– А ты что?
– Я и словом не обмолвился. А когда поняли, что не выведают у меня ничего, вместе с другими несчастными в Волхов столкнули связанным.
– Как же ты спасся? – подивился Гордей.
– Сам не знаю, – пошевелил огромными плечами босяк. – Видно, матушка моя на том свете за меня крепко молилась, вот и оградила от беды. Очнулся я от моста саженей за сто. Пошел к купцу, у которого остановился, а как явился на двор, то увидел, что дом его разорен.
– Беда, что и говорить.
– Уже потом дознался, что его вместе с женой и чадами смерти предали. Затаился я на пустыре, а потом прямехонько сюда.
– А что с Пименом стало, архиереем новгородским?
– Его тоже беда стороной не обошла. Обвинил царь владыку в том, что якобы знался он с мятежным конюшим Челядниным. Велел государь посадить его в темницу, а там тюремные сидельцы придушили старца за горсть монет, – вздохнул отрок.
Нахмурился Гордей Яковлевич, было видно, что опечалила его смерть владыки. Совсем недавно архиерей председательствовал на соборе, который осудил митрополита Филиппа, и вот теперь разделил его участь.
Видно, поперек горла встали архиерею тридцать сребреников.
– К Семену Блину не наведывался? Жив ли? – спросил Циклоп.
– Как все, – отвечал Григорий. – Вместе со всеми в Волхов прыгнул. Жаль мужика, без него нам туго придется. Великий Новгород – город купеческий. Он всегда богатым был, такой доход приносил, что всей нашей братии надолго хватало. А теперь даже представить трудно, когда Господин Великий Новгород от разорения оправится.
Семен Блин был один из тех десяти монахов, с которыми Циклоп Гордей подчинил себе московских татей. В далеком юношестве они приняли постриг в одном монастыре и также заедино вышли на дорогу с кистенями, тем самым доказав еще раз, что от святости до греха единственный шаг. Вместе они крепили свое могущество и без конца расширяли границы воровского ордена. Семен Блин был при Гордее Циклопе чем-то вроде «воеводы» Новгорода: именно он собирал монеты с «кружечных мест» и харчевен, помогал купцам избавиться от тяжелой мошны. Семен был судьей на правеже, если «лихие люди» не ладили между собой.
Вместе с разоренным Новгородом пал и его воевода.
– Нелегко нам придется без Семена.
– Что правда, то правда. Задавил нас государь. Всюду свою опришнину насадил, травят нас как могут. Раньше пришлые люди хоть к церквям жались, а теперь государь монастыри земские порушил и казну их пограбил.
– Отчего они Семена-то сгубили? Неужно про воровской промысел его догадались?
– Не догадались. А сгубили потому, что он дюже богат был. Сам тысяцкий и бояре новгородские денег у него одалживали. Шепнул кто-то из недругов государю о том, что Семен Блин золотишко при себе держит, вот оттого и пограбили его опришники. А состояние его царь к себе в казну забрал. Что делать-то будем, Гордей Яковлевич?
Циклоп Гордей кашлянул сухо в ладонь, долго изучал шершавую поверхность тыльной стороны, а потом спросил:
– Сколько же всего людей погублено?
– Всех и не сосчитать. Губил государь новгородцев целыми улицами, – вздохнул Гришка.
– Вот что мы сделаем, Григорий. Пустим слух о том, что будто бы государь в Москву возвращается затем, чтобы горожан живота лишить за неповиновение… А теперь позови мне Калису, спину медом пусть натрет, а то я с поясницей совсем намаялся, – пожаловался Циклоп, – руки у нее больно ладные, боль в один раз снимает.
Григорий догадывался, что Гордей Яковлевич назвал не все достоинства Калисы. Своими умелыми руками она лечила не только поясницу разбойника, но и его угасающую мужскую силу. Порой баба бывала так откровенна в своих ласках, что даже стареющее тело Гордея Циклопа не оставалось к ним равнодушным. После каждой такой встречи с кудесницей тать чувствовал себя почти юношей. Жар, исходивший от поясницы, накалял все его тело и разжигал мужеское начало. Баба умела доводить Гордея до исступления.
Как появилась на Городской башне Калиса, никто не знал, и как-то однажды, будучи сильно во хмелю, Гордей Яковлевич признался, что купил бабу за десять золотых монет у одного важного крымского эмира, который содержал юную полонянку в своем гареме.
Вот там-то Калиса и познала все премудрости любви.
Государь долго хохотал, когда, выехав вперед на жеребце, испугал множество девок на самой окраине леса, которые, взявшись за руки, водили хоровод. Красавицы пустились от самодержца наутек, совсем позабыв про приличия, позадирали до колен сарафаны и скрылись в густой ржи.
Видать, не признали государя, за татя приняли.
Куда больше самодержец удивился позже, когда, проезжая многие села, он не встретил ни одного челобитчика. Вестовые уверяли государя, что наказывали старосте ударить в колокола; уверяли, что деревни еще час назад были полны народа: будто бы бабы с коромыслами ходили по воду, а ребятишки помладше забавлялись в салочки, разве что мужиков, как всегда, было поменьше – кто в поле был, а кто на покос отправился.
А вот теперь тишь!
Иван Васильевич полыхал злобой и срывал ярость на жеребце, без конца обижая его горячими ударами, и тот, досадуя на хозяина, пробегал мимо опустевших селений.
Так государь добрался до московских посадов.
Соборные колокола молчали и здесь, и только бабы, встречающиеся иной раз, убегали с такой прытью, как будто вместо государевой рати видели уланов крымского хана.
Перед въездом в Москву отряд государя увидел мужика, сидящего на поленьях. Детина, заприметив царя, сиганул через плетень, не отдав обязательного поклона царю.
– А ну, постой! – сумел ухватить Малюта мужика за отворот рубахи. – Или розог захотел отведать?! Почему государю не кланяешься?!
Григорий так яростно тряхнул мужика за шиворот, будто хотел освободить его не только от тесной сорочки, но и выбить из щуплого тела остаток жизни.
– Здесь у нас слух прошел, будто бы государь в Москву едет изменников карать, а заодно и тех, кто ему на дорогах да в посадах повстречается.
– Вот оно что! – подивился Малюта. – Кто же такой слух распустил?
– А разве поймешь? Все говорят, – оправдывался мужик. – Тут как-то бродяги из Великого Новгорода проходили, так они порассказали, что будто бы государь всех новгородцев побил и в Волхов пометал.
Поднял руку Малюта, чтобы угостить мужика горячей плетью, но раздумал.
– Ладно… Ступай себе. Разберемся мы еще, кто такие небыли против государя распространяет.
Работа началась с самого рассвета. Истопники свезли спозаранку на площадь смоляной ельник, а плотники, засучив рукава, взялись за топоры и принялись яростно обтачивать бревна. И совсем скоро возник высокий помост, на котором журавлями возвышались виселицы.
В этот день торг был почти пустынен – мешало близкое соседство с виселицами. Хозяюшки, прикупив зелень, расходились по домам, и только купцы стояли на страже у своих рядов и не смели покидать свезенный товар.
Казнь в Москве была делом привычным, и на нее являлись, как на развлечение. Мужики шли на площадь в новых портах и рубахах. Разговоры велись степенные и неторопливые, и, поглядывая на свежеструганый помост, каждый невзначай задумывался о незавидной судьбе приговоренных.
Казнь собирала народу никак не меньше, чем праздный выезд государева поезда, когда в толпу ротозеев выбрасывалось несколько мешков мелких монет.
Сейчас, не считая дюжины зевак и троих юродивых, площадь оставалась пустынной. Не прибавилось народу и после того, когда глашатай зачитал указ о государевой измене и о скором суде над виновными.
Самодержец выехал через Спасские ворота ровно в полдень. Иван Васильевич был торжественен, а малый наряд, состоящий из парчового кафтана и золотого шлема с полумаской, только оттенял белизну его кожи, выглядевшей в этот солнечный день почти нежной.
Государя сопровождало две сотни молодых рынд, сжимавших в руках позолоченные парадные топорики, которые из красивого украшения могли превратиться в грозное оружие и опуститься на голову дерзкого. А за стрельцами, связанные между собой чугунной цепью, топали колодники. Первым из них был печатник Висковатый. Еще недавно он был думный дьяк и глава Посольского приказа, теперь же обычный узник, каких томилось в государевых темницах многие сотни.
Иван Васильевич поначалу хотел простить бывшего слугу, повелел привести его во дворец и сказал, что, ежели тот покается принародно, может идти куда пожелает. «Не в чем мне каяться, государь, – отвечал непокорный дьяк, – верой я служил, видать, с правдой помру».
Вот и сейчас Висковатый был прямее других.
Не согнулся Иван Михайлович даже под тяжестью цепей, и уж тем более не могли сломать его настороженные взгляды московитов, которые со страхом смотрели на бывшего царского любимца.
Лица узников выглядели спокойными. Ни страдания, ни злобы невозможно было разглядеть в их глазах – все осталось на Пытошном дворе. Тюремные сидельцы шли гуськом, шаг в шаг, напоминая несмышленый выводок, следовавший за мудрой родительницей. Вот только вожаком была не гусыня, а Никитка-палач, и вел он не к чистому пруду, заросшему сочной и сладкой травой, а к свежевыструганному эшафоту, пропахшему смолой.
Пуста была площадь.
Словно недавняя чума сумела выкосить народ подчистую, оставив памятником общей беды длинные торговые ряды. Не было московитов и у Лобного места, где обычно толпились мастеровые и ремесленники, где заключались сделки да ждали со двора последних новостей.
– Почему народ не собрали? – хмуро посмотрел Иван Васильевич на Федьку Басманова, который сжался под строгим господским взглядом.
С недавнего времени царь стал холоден со своим любимцем, и Федька терзался в догадках, какова была причина перемены в настроении государя. Может, оговорил его кто из недоброжелателей, а то и вовсе посмели околдовать Ивана Васильевича завистники, напоили его приворотным зельем и сумели внушить дурное о верном боярине.
– Это мы мигом, государь! А ну созывай народ, пускай все посмотрят, как Иван Васильевич крамольников наказывает! – прикрикнул Федька Басманов на опришную дружину.
– Гойда!.. Поспешай! Окликай народ! – яростно орал молоденький сотник, впервые в этот день увидавший государя вблизи. Детина совсем ошалел от счастья и, увлекая за собой опришников, повернул коня в ближайший переулок. – На площадь, московиты! Государь зовет!
Не минуло и получаса, как площадь была полна народу. Озираясь на черные кафтаны и собачьи головы, болтающиеся у седел опришников, московиты послушно плелись к месту казни. Иных государевы слуги подгоняли нагайками.
Царь сидел на высоком, серой масти жеребце, который никак не мог устоять на месте и без конца перебирал тонкими ногами, как будто исполнял замысловатую пляску. Государь тронул вожжи, и конь отделился от толпы опришников. С минуту жеребец гарцевал в одиночестве, а потом, повинуясь воле хозяина, шагнул навстречу примолкшему народу.
Конь был зело красив. Седло позолочено и украшено сафьяном; серебряные бляхи скрывали бока и грудь лошади.
– Господа московские жители, верите ли вы своему государю-батюшке? Верите ли вы в то, что царь не наказывает безвинных?
Иван был красив, даже гнев не сумел испортить его лика. Почти болезненная белизна сумела сделать его облик особенно торжественным. Москвичи научились прощать государю все, и Иван Васильевич мог надеяться, что искупление он получит уже сегодняшним вечером.
– Верим, государь!
– Кому же верить, как не тебе, Иван Васильевич!
– Ты наш отец, тебе одному и решать, кого миловать, а кого смерти предавать!
– Так вот что я вам хочу сказать, – произнес государь. – Все эти люди изменники. Аспидами грелись они на моей груди, льстивые слова нашептывали в уши, а сами всегда думали о том, как извести своего государя. А разве не был я им добрым батюшкой? Разве я их не любил? Забыли холопы про то, что я возвысил их над всеми, отстранил своих прежних верных слуг в угоду крамольникам! Усыпили они меня сладкими речами, а сами от моего имени вершили худые дела и наказывали безвинных. Так неужно простить крамольникам зло, которое они содеяли?!
– Не прощай, государь! Казни изменников! – завопил один из мастеровых, стоящий у торговых рядов.
– Здравым будь, государь! Многие лета живи, Иван Васильевич.
– Надобно изменников наказывать. Пусть же они сгинут в геенне огненной! – ликовали собравшиеся, понимая, что государев гнев прошел стороной. – Накажи их, государь!
– Казни!
Задумался Иван Васильевич, глядя на осмелевшую челядь. Точно так же в римских амфитеатрах разбуженная кровью толпа требовала от гладиатора продолжения жестокого представления. А сам государь был в роли императора, и достаточно было только движения мизинца, чтобы даровать или отобрать жизнь.
Царь и государь всея Руси был римских кровей.
– Начинай, – обронил Иван Васильевич.
– Кого первым, государь? – спросил Григорий Скуратов-Бельский, хотя уже предугадывал ответ.
– Висковатого Ивашку.
– Слушаюсь, государь.
Кроме раздражения, которое Иван Васильевич питал к дьяку, была еще одна причина не любить Висковатого, а именно его шестнадцатилетняя дочь Наталья.
Год назад государь посетил своего печатника – суетливо сновали по дому слуги, хлопотлив был хозяин, и только пятнадцатилетняя красавица оставалась равнодушной к нежданному приходу самодержца.
– Кто такая? – ткнул Иван Васильевич перстом в ненаглядную красу.
Зарделась девка в смущении, а печатник Висковатый отвечал:
– Дочь это моя… Натальей нарекли.
Славно погостил тогда государь. Вино у печатника оказалось сладким, закуска добрая, но особенно памятны Ивану Васильевичу были засахаренное орешки.
Когда самодержец двор покидать стал, склонился к уху думного дьяка и произнес:
– При дворе хочу твою дочь видеть. Пускай для начала в сенных девках послужит.
Ощетинился Иван Михайлович ежом, но сумел найти в себе силы, чтобы ответить самодержцу достойно:
– Мала она, государь, для такой чести. Пусть дома пока посидит, а как постарше станет, тогда ко двору и представлю.
– Государю прислуживают сенные девки и помоложе, нежели твоя дщерь, – неожиданно весело произнес Иван Васильевич, и его смех задорно подхватили стоящие рядом опришники.
Настало самое время, чтобы припомнить печатнику и этот отказ. Царь сладко поежился, подумав о шестнадцатилетней непорочной красе.
Заплечных дел мастера подвесили Висковатого за ноги, он изогнулся, словно огромная рыба, попавшаяся на крючок, а потом смирился, затихнув, и только перекладина натужно скрипела в такт раскачивающемуся телу.
Никитка-палач черпнул из кипящего котла ковш воды и плеснул на голову дьяка.
– Аааа! – заорал Висковатый. – Будь же ты проклят, государь-мучитель!
Никитка-палач вытащил из-за пояса нож и подошел к Висковатому. Толпа в ожидании замерла. Детина напоминал мясника со скотного двора, который намеревался освежить тушу. Вот сейчас подставит под свесившуюся голову огромный жбан, и кровь, хлынув, наполнит его до краев. Заплечных дел мастер ухватил Ивана Михайловича за нос и в следующее мгновение отрубил его ударом ножа. После чего на все четыре стороны показал кровавый обрубок, а затем швырнул его в кипящий котел. Затем отрубил оба уха. Залитое кровью лицо Висковатого было страшным. Он кричал, проклиная мучителей.
Если кто и оставался на этом суде плоти беспристрастным, так это палач. Никитка знал свое дело отменно. Он не допускал ни одного суетливого движения. Палач напоминал великого лицедея перед искушенной и требовательной публикой. Каждый жест у детины был выверен, рассчитан каждый шаг на узенькой сцене. И если бы кто-то в толпе захлопал в ладони, он наверняка поблагодарил бы знатока кивком головы.
Потом Никитка-палач разорвал огромными ручищами рубаху осужденного, выставляя на позор его сухое тело, и сильным ударом топора перерубил его пополам.
– Ха-ха-ха! – раздался веселый смех.
Многим показалось, что сам дьявол захохотал из преисподней, а небеса отозвались ему в ответ скорбным эхом.
Взгляды собравшихся были обращены на небо, но с Кремлевской стены на плаху взирали четыре женщины.
Одна из них была в ярком приталенном наряде черкешенки.
– Государыня! – выдохнула толпа.
Мария Темрюковна стояла между бойницами и потешалась так, как случалось во время выступления заезжих скоморохов.
Помрачнел Иван Васильевич, узнавая в дьяволе непокорную жену.
– Едва бабе послабление дал, а она уже на стену залезла. Сгони эту чертовку во двор. Совсем рассудка баба лишилась, перед всем честным народом меня опозорить надумала! – наказал Малюте царь.
– Будет сделано, государь.
А смех все более усиливался, будоража своим откровенным весельем и бояр, и челядь.
Григорий Лукьянович направился к Спасской башне. Распахнулись перед думным чином тяжелые врата. Башня служила и государевой темницей, здесь свои последние дни проводил дьяк Висковатый. Малюта Скуратов по узенькой лестнице поднялся на Кремлевскую стену.
Царица находилась в окружении девиц, она ликовала так громко, как будто участвовала в каком-то празднестве. Глянул вниз Скуратов и увидел, что площадь замерла, наблюдая за тем, как Никитка клещами рвет плоть следующей жертвы. Весело было и остальным девицам, и они, стараясь не отстать от госпожи, хохотали вместе с ней.
Григорий некоторое время наблюдал за царицей. Похорошела чертовка, так бы и взял ее в каменном коридоре, приставив головой к стене. Раньше, бывало, сама в светлицу зазывала, а как с Челядниным сошлась, так нос стала воротить.
– Ишь ты, как на казнь глазеет, прямо даже отрывать жаль.
– Вот я и увидела твою кончину, – кривила от злобы государыня губы.
– Государыня, – буркнул Малюта в спину Марии. – Иван Васильевич сердит на тебя.
– Что ему надо? – внезапно прервала смех Мария Темрюковна.
– Не положено бабам казнь зреть. А ты ведь не только смотришь, но еще и народ громким смехом смущаешь. Государя на позор перед всем честным миром выставляешь.
– Передай Ивану, что он мне не указ. Не ему одному тешиться. А теперь пойди прочь, холоп, и не мешай нашему веселью.
Царица вновь зашлась смехом, от которого даже у Малюты Скуратова по спине пробежал холод.
– Государь еще велел передать, – спокойно продолжал Малюта, – что ежели надумаешь его воле прекословить, то он, как в прошлый раз, велит стянуть тебя ремнями по рукам и ногам… и караул к тебе поставит.
Губы царицы гневно дернулись – вспомнила чертовка свое недавнее бесчестие. Метнула злобный взгляд на Малюту и пошла в противоположную сторону, увлекая за собой послушных боярышень.
Еще до казни прошел слух, что большая часть осужденных будет помилована, что будто бы приведут горемышных на площадь только затем, чтобы отпустить с миром. Однако казни продолжались. Никитка-палач успел изрядно взмокнуть, и под лопатками у него неровными пятнами проступал пот. Уже унесли вторую корзину с обрубками человеческих тел, а у помоста, выстроившись по двое, дожидались своей очереди остальные осужденные.
Иван был рассержен и не скрывал этого. Он сошел с коня и пошел вдоль строя колодников. Иван Васильевич возвышался над всеми остальными на целую голову и казался Ильей Муромцем среди повинных ворогов. Вот государь остановился напротив стольника Михаила Гуся. Малюта Скуратов дознался, что этот отрок подкладывал в государевы блюда снадобья, от которых царь должен был неминуемо сгинуть.
Михаил взгляда не прятал и смотрел эдаким гусаком, готовым ущипнуть Ивана Васильевича за нос.
– Смерти моей желал, пес смердящий? – спросил государь.
– Желал, – достойно отвечал отрок.
– Сделай милость, ответь мне перед отходной молитвой, чем же тебе царь не угодил?
– Бесстыжий ты, Иван Васильевич, девок тьму попортил. Не по христианским это обычаям. А еще сестру мою, Оксану, ссильничал и наложницей своей сделал. Потому и хотел с тобой посчитаться.
– Разговорился ты перед смертью, – Федор Басманов что есть силы ткнул отрока копьем в грудь.
– Спасибо, государь, что честь мне такую устроил… подле тебя помираю, – шептал Михаил Гусь, – жаль только, что без отходной молитвы…
Не договорил отрок и бездыханным упал у ног самодержца.
Переступил Иван Васильевич через разбросанные руки и пошел дальше выбирать себе собеседника.
Этот июльский день был особенно долог. Казни протянулись до глубокого вечера. Спектакль, где главным действующим лицом был Никитка-палач, продолжался. Заплечных дел мастер только иногда посматривал на распорядителя – угрюмого Малюту Скуратова, – и вновь вдохновенно начинал исполнять свое дело: рубил отступникам конечности, подкидывал обрубки вверх.
Никитка-палач был на своем месте, и трудно было представить человека, который справлялся бы с этим ремеслом лучше, чем он. Никитка словно забирал силу от убиенных и совсем не ведал усталости. Он будто бы бросил вызов самому июльскому солнцу, которое успело истомить собравшихся, разморило самого государя. Светило само успело устать и с отвращением спряталось за купола церквей. Замаялись даже извозчики, которые, не ведая конца, отвозили изуродованные трупы за Кремлевскую стену к Убогой яме.
Солнце медленно склонялось на закат и теперь выглядело красным, словно и оно успело запачкаться в крови.
Махнул последний раз топором двужильный Никита и справился с работой.
А потом поклонился на три стороны, задержав склоненную голову перед троном государя.
Площадь выглядела унылой. Неохотно расходились мужики, и только громкий голос опришников сумел растормошить зрителей, которые шарахались в стороны, опасаясь попасть под копыта государева жеребца.
– Гойда! Гойда!
– Гойда! – поспешали следом стрельцы, весело понукая лошадок, и скоро скрылись в узеньких улочках.
– Государь, куда мы? – посмел поинтересоваться Григорий Лукьянович у самодержца, чутьем сатаны чуя новую забаву.
– Зазноба у меня имеется. Натальей зовут. Непорочная деваха. Уж очень хочется сладость ей доставить. – Иван Васильевич вогнал шпоры в бока коню.
Малюта Скуратов не сомневался в выборе государя, когда тот повернул жеребца к дому дьяка Висковатого.
Иван Михайлович поживал богато, и его хоромы отличались той обстоятельностью, какая чувствовалась во всей фигуре покойного. Если думный дьяк делал чего, то это было всегда основательно – будь то Посольский приказ или печатное дело. Вот потому хоромы его высились надо всеми домами, а красное крыльцо было так велико, что по ширине не уступало иной московской улице.
Окна в хоромах были черны, только в тереме через темную слюду едва пробивался желтый свет лучины. Брехнула собака и умолкла, будто и она горевала по скорой кончине доброго хозяина. Царь спешился и, поддерживаемый под обе руки опришниками, пошел на крыльцо.
– Богато в моем царстве дьяки поживают, нечего сказать! – восхитился Иван Васильевич. – А все жалуются на своего государя, по будто бы притесняю я их. И как же они своего государя за великие милости чтят? Даже на крыльцо никто не сподобился выйти!
– Видать, не шибко нам здесь рады, государь, – отвечал Малюта Скуратов, – только собака разок хвостом вильнула, да и та в будку спряталась.
– А может, хозяева от великой радости порастерялись? Ведь не каждый день к ним царь-государь на двор является?
– Видно, так оно и есть, Иван Васильевич.
– А меня думный дьяк Ивашка Висковатый все к себе в гости зазывал. Дочь, говорит, на твои светлые царские очи представить хочу. А как я появился, так никто и встретить не желает… Отворяйте, хозяева добрые, не ломиться же нам в закрытые двери!
Иван Васильевич увидел, как к окнам прильнули перепуганные лица девок, а потом, стакнувшись с царским взглядом, отпрянули в глубину комнат, словно обожженные.
– Будет нам потеха, Иван Васильевич, гости мы здесь желанные, – заприметил девиц и Малюта Скуратов.
Опришники веселым хохотом встречали шутки государя и готовились продолжить прерванное веселье.
– Постучитесь, господа, малость в двери, может, хозяева нас не слышат?
На крыльцо, толкая друг друга, взбежали опришники. Дубовая дверь треснула, а потом огромная щепа отделилась от косяка и, уже не способная сопротивляться натиску дюжих плеч, с грохотом опрокинулась на пол. Опришники ворвались в комнату, словно большой ураган, – снесли на своем пути тяжелый поставец, растоптали подставку для витых свеч и, распинав встречавшиеся на пути табуреты, бросились в сенную комнату.
В верхних подклетях раздался отчаянный девичий визг. Бабы в суматохе бегали по комнатам, а Иван Васильевич, наслаждаясь паникой, не спеша шел по проходу, время от времени опуская тяжелый посох на спины и плечи встречающейся челяди, и громко хохотал, если удар приходился по самому темечку.
– Наталью, господа, ищите! – кричал государь. – Красу мою ненаглядную. Дочка у дьяка Висковатого – девица красы неписаной, а остальных девок я вам оставляю.
Опришники разбежались по хоромам. Повсюду был слышен тяжелый топот.
– Государь-батюшка, везде опускались. Ни жены Висковатого, ни дочки его нет!
– Ищите, братия! Здесь она! Кто первым отыщет изменниц, тот получит ковш из царских рук.
Испить ковш, принятый из царских рук, было почетным вознаграждением. Редко кто даже из ближних бояр удостаивался подобной чести, а тут государь дворян обещал приветить. Опришники удвоили свои старания. Скоро появился запыхавшийся Малюта:
– Отыскали женушку Висковатого. Только сказывается больной. Даже с постели подняться не пожелала.
– Вот я сейчас и справлюсь о ее дорогом здоровьице. Жаль, лекаря немецкого не прихватил с собой. Но разве мог я подумать о том, что женушка Ивана Михайловича захворает? Ведь так кругла была!
Государь быстро шел по коридору в сопровождении опришников. Отроки окружили самодержца плотным кольцом – эдакая черная стена, которую не прошибить даже пушечными ядрами.
Дворец все более наполнялся женским визгом, напоминая скоморошный балаган. Трещала ткань, слышались грубые окрики, а прямо перед государем в комнату метнулась девка в одной сорочке, за которой разгоряченными рысаками бежали два дюжих опришника. Иван Васильевич любовно посматривал на своих дружинников, которые словно похотливые жеребцы забрели в стойла к кобылам.
Малюта распахнул перед самодержцем дверь, и Иван ступил в комнату. Через зашторенные окна слабо пробивался свет, в горнице царил полумрак; в дальнем углу стояла высокая кровать, на которой под толстым одеялом лежала Евдокия Висковатая.
– Вот и душегуб мой явился… Сначала мужа моего порешил, а теперь и по мою душу пришел, – слабым голосом произнесла женщина.
– Что ты ропщешь, баба! Царь перед тобой! – пытался усмирить женщину Малюта.
– Дьявол это, а не царь!
– Остра ты на язык, Евдокия, только твоя душа мне не нужна. Ты и так скоро преставишься.
– Зачем явился?!
– За казной я своей пришел, что твой муженек у меня пограбил.
Евдокия и вправду была худа. Лицо пожухлое и желтое, словно осенний лист. Некогда полные щеки изрезаны тоненькими морщинами, через которые испарялась недавняя свежесть.
Губы мумии слегка дрогнули:
– Поищи… может, найдешь.
– Где казна?.. Где, спрашиваю?!
Евдокия молчала.
– Разговаривать не желаешь… Пусть плеть испробует, – распорядился Иван Васильевич, – и стегать до тех пор, пока не укажет, где казну укрыл ее муженек.
Опришники попеременно пороли Евдокию – в ответ ни вздоха, ни стона, будто удары приходились не по телесам, высушенным долгой болезнью, а по вязанке хвороста.
– Чур тебя! – охнул царь. – Баба-то мертва! Ну и ладно… Красавица Наталья нам про сокровища поведает.
Когда царь явился в комнату, Наталья сидела в окружении девок. Спокойная. Красивая.
Одна из девиц уже успела сбегать к матушке и с ужасом пересказывала то, что увидела: двое опришников лупили хозяйку плетьми, а потом один из них набросил сердешной на лицо одеяло и объявил, что Евдокия преставилась.
Наталья знала, что следующей должна быть она.
Девицы, едва заприметив Ивана, разбежались перепуганными мышами, а царь холеным черным котом приблизился к неподвижной Наталье и спросил:
– Ждала ли ты меня, девица? Ожидала ли ты меня, красавица? Вот я и явился, государь твой!
Наталья поднялась со стула, прошла через комнату и почти вплотную приблизилась к царю. Роста девица была высокого, кокошник оказался вровень с государевой шапкой. Иван Васильевич терпеливо ждал: вот сейчас прогнется девица большим поклоном, легкая рука коснется пола и под жадные взоры опришников Наталья выставит свой гибкий стан.
– Будь же ты проклят, царь-батюшка! – выкрикнула Наталья Ивановна и что есть силы ткнула кулаком в лицо царю.
Иван Васильевич спокойно выдержал взгляд злобных глаз, потом притронулся ладонью к рассеченной губе.
Опришники стояли словно заколдованные. Даже редкая краса девицы не сумела так подивить, как ее отчаянный поступок.
Смахнул кровь с губ государь, потом неторопливо отер ладонь о кафтан.
– Выбирай, девка, какой смертью помереть желаешь? Может, тебе голову отрубить сразу, чтобы долго не мучилась? – Наталья молчала. – А может быть, четвертовать тебя? – По-прежнему тишина. – Не смущайся, выбирай любую казнь, Никитка-палач с радостью такой красе послужит. А может, ты желаешь, чтобы тебя подвесили к перекладине за ноги? Что-то ты совсем растерялась. А я-то думал, что ты девка боевая! – По острому подбородку Ивана Васильевича тонкой струйкой стекала кровь. Она приковала взгляды всех опришников, и они смотрели на ранку с таким чувством, как будто через нее вытекала жизнь государя. Иван Васильевич мазанул ладонью по лицу, и кровь осталась на щеке зловещим красным следом, придав лицу злодейское выражение. – Растерялась, краса, выбрать не можешь? Что ж, я тебя понимаю, Наталья, выбор и вправду очень велик. А знаешь, я тебе помогу, сам для тебя казнь придумаю… Ты ведь девица? Если я повелю казнить тебя сразу, так ты помрешь и сладости никогда не почувствуешь. Обидно! Вот что я сделаю… Эй, молодцы, потешьте девицу. Сил своих не жалейте, чтобы и на том свете Наталье Ивановне щекотно было! – весело распорядился государь. – Мне и самому интересно знать, сколько зараз девица способна молодцов выдюжить. Эх, завидую я вам, такая веселая потеха впереди! А чтобы остальным скучно не было, приголубьте тех девиц, что по углам да за шторами прячутся. А я на вас посмотреть хочу.
Отроки в великом хотении похватали девок и, стараясь развеселить государя, срывали с них тонкие сорочки и брали тотчас силком.
Наталья сопротивлялась яростно: кромсала ногтями лица мучителям, кричала, звала на помощь. Но ее вопль вызывал только дружный смех.
Царь совсем отдалил Марию Темрюковну от дворца. Теперь он держал ее на одной из дальних дач под присмотром опришников. Молодцы следовали за государыней даже тогда, когда Мария желала прогуляться по лесу, и терпеливо дожидались под кустом, если у царицы случалась нужда.
Лишенная привычных страстей, Мария Темрюковна стала понемногу высыхать и очень скоро, через месяц вынужденного постничества, стала напоминать старуху. Кожа на ее лице потемнела и по цвету напоминала коренья. Еще недавно красивые руки украшали браслеты и кольца, теперь они были голыми и потому казались безжизненными. Царь отобрал у нее последние драгоценности. Суставы на ладонях вздулись, будто кто-то специально завязал ее красивые пальцы в большие узлы.
Растеряла свою красоту царица и напоминала облинявшую лису, у которой во все стороны торчала слежавшаяся поседевшая шерсть.
Трудно теперь было поверить, что еще месяц назад ступала государыня не по земле, а по коврам, которые стелили перед ней покорные холопы, что шею ее украшали ожерелья из бриллиантов, а на плечах была соболиная накидка.
Если что и осталось в Марии от прежней государыни, так это ее страсть, которая была все такой же обжигающей, как огонь: кажется, дотронешься до одеяния царицы – и опалишься до волдырей. Мария Темрюковна ласкалась к молодым отрокам, стоящим в карауле, обещала наградить такими ласками, о которых те и не ведают. Но отроки оказались строги и на приставания царицы отвечали отказом:
– Не велено, ежели кто узнает, тогда нам государь головы поотворачивает!
Отроки не лукавили.
Месяц назад царице уступил высокий светловолосый караульщик. Брал детина царицу в маленькой каморке, которая была одновременно и девичьей, и спальней государыни. Девки в это время испуганно жались к стене, стараясь не смотреть на Марию Темрюковну, а государыня, думая, что находится в раю, переполошила криками весь дворец. Именно эти счастливые стоны услышал проходивший мимо Малюта Скуратов, а уже следующего дня о маленьком приключении государыни узнал сам Иван. Вздохнул самодержец, позлословил немного и повелел дерзкому отроку отрубить голову.
Государыню стерегли строго, а когда она приближалась к караульщикам, то дружинники отскакивали от Марии, как от верной язвы.
– Уйди, окаянная!
Месяц еще промаялась государыня, а потом зачахла, словно осенний куст, и скончалась в один из сентябрьских дней.