– Матушка-царица, – заглянула в комнату нянька Арина Жданова, – изволь выйти к царевичу.
Марья Федоровна, сидевшая у окна за пяльцами и споро, меленькими стежками, пришивавшая жемчужную нить, которая долженствовала окаймлять убор Пресвятой Девы, впала в глубокую задумчивость. Мысли ее витали далеко-далеко от Углича, поэтому она от неожиданности вздрогнула и вонзила иголку под ноготь.
– Ах, сила нечистая! – сердито обернулась она к няньке. – Чего тебе? – Но тут же увидела, что глаза Арины Ждановой полны слез, и схватилась за сердце: – Господи! Что с царевичем?.. Неужто опять на скотный двор побежал?
– Туда, государыня! – часто закивала Арина, которая по-прежнему величала вдовицу Марью Федоровну тем титулом, который та не носила вот уже семь лет.
– Ах, постреленок! – сердито бросила Марья Федоровна. – Ну, мне одной с ним не сладить. Беги за братом Афанасием. Может быть, хоть его Димитрий послушается.
Но все-таки отложила моточек жемчуга, воткнула иглу в вышивание и, как могла, споро (бегать царице, даром что бывшей, все-таки невместно!) начала спускаться по лестнице терема.
К счастью, Афанасий Нагой подоспел на скотный двор раньше. Сойдя с крыльца, Марья Федоровна с облегчением увидела, что брат ведет царевича, крепко придерживая за плечо, а тот хоть и рвется, но напрасно.
Первый взгляд Марья Федоровна бросила на руки мальчика. По счастью, руки его были чисты.
– Вот, успел, – сказал Афанасий, подталкивая мальчика к матери, но не отпуская. – Еще не опоганился.
– Слава Богу! – от души вздохнула Марья Федоровна. – Что ж ты, чадо мое, опять за старое принялся? Уже не раз божился, что больше не станешь, а сам-то…
Димитрий зыркнул на нее исподлобья темными глазами и хмуро отворотился, принялся носком сапожка чертить какие-то разводы в белом песочке, которым были посыпаны дорожки во дворе. Пробурчал что-то невнятное. Может, божился заново? Может, клялся: мол, больше не буду?
Странно. Марье Федоровне почудилось, он сказал: «Хочу и буду!»
Ну и нрав у этого мальчишки! Недобрый нрав! В кого только уродился? Хлебом не корми – дай пробраться на скотный двор, когда там скотину, быков или баранов режут. А уж когда начнут на кухне головы цыплятам сворачивать, у него аж руки дрожат от нетерпения. Оттолкнет повара, сам вцепится в птицу… Как-то раз Марья Федоровна увидела такое – ее чуть наизнанку не вывернуло. Оттащила царевича от стола, на котором лежали тушки с нелепо запрокинутыми головами, уже руку занесла, чтобы отвесить добрую затрещину, но вовремя поймала недоуменный взгляд стряпухи – и руку поспешила опустить. Хотя стряпуха смотрела сочувственно: небось и ей самой была неприятна такая жестокость царевича.
– Ну что поделать, матушка-царица, – сказала она тихонько, – известно: яблочко от яблоньки… Чай, его сын, его кровиночка!
Марья Федоровна ни словом ответным не обмолвилась, хотя намек поняла мгновенно: стряпка думала, что жестокосердие свое царевич унаследовал от отца, царя Ивана Васильевича, заслужившего прозванье Грозного. С трудом сдержала тогда всколыхнувшийся гнев: бешеный нрав царевича – как бы и ей упрек, что не в силах его смягчить.
Не в силах, это правда! Остается только терпеть его мстительность и жестокость, склонность к внезапному буйству, свойственные истинному сыну Грозного. Смотреть, как с наслаждением он разбивает носы детям жильцов [14]. Петрушке Колобову, Бажену Тычкову, Ваньке Красенскому и Гриньке Козловскому. Те ворчали, грозились, но сопротивляться не осмеливались. Однако царевичу больше нравились вовсе бессловесные противники. Однажды зимой велел слепить двенадцать снеговиков, нарек их именами приближенных царя Федора Ивановича, своего старшего брата, и с криком: «Вот что вам всем будет, когда я стану царствовать!» – принялся махать деревянной саблей, напрочь снося снеговикам головы. Ох какая ярость горела в эти минуты в его черных глазах!
Марья Федоровна подступиться, окоротить царевича боялась. Послала Оську Волохова, сына мамки царевича, Василисы, но тот едва успел увернуться от удара саблей – пусть деревянной, но переломить нос или челюсть набок своротить ею можно было запросто. Насилу мальчик угомонился. Братья Марьи Федоровны, Афанасий и Федор, только головами качали: вот как дойдут эти словеса до Бориски Годунова… ему-то все равно, кто их произнес, дитя неразумное или взрослый человек. Все-таки в числе этих снеговиков один был наречен его именем… Будет искать крамолу как пить дать!
Обошлось тогда. Вроде бы обошлось. Может, опасность и исходила от Бориса, но она была неявная. Беречь царевича следовало прежде всего от него же самого!
С некоторых пор он прихварывал. Случались припадки какой-то болезни, которую вполне можно было назвать падучей, черной немочью. Во время этих припадков он делался поистине безудержным – как-то раз сильно оцарапал мать, укусил за палец Василису Волохову, да как, до крови!..
Ох, как тошно стало Марье Федоровне, когда она увидела этот прокушенный палец, когда утирала свою оцарапанную щеку! Заломила руки – так захотелось оказаться как можно дальше отсюда. Все на свете, кажется, отдала б, душу заложила бы, только бы встать на высоком речном берегу, чтоб внизу простиралась сизая, слегка волнистая гладь, над головой березка шелестела меленькой майской зеленой листвой. Чтобы подальше от Москвы… где-нибудь в нижегородской глуши… чтоб видеть вокруг луга бескрайние, а по траве, пестрой от цветов, бежал бы к ней мальчик кудрявый, царевич Митенька, сынок…
Царица боялась этих мыслей. Всего боялась. Плохо спала. Чувствовала приближение грозы.
И гром грянул в мае.