V

Мария разбудила свою старую мамку, заменявшую ей мать, которая умерла, когда Мария была еще грудным ребенком. Я провел остальную часть ночи подле нее, и, как только настало утро, мы сообщили дяде о необъяснимых событиях. Он крайне удивился, но в своей гордости, подобно мне, не мог допустить и мысли, что неизвестный обожатель его дочери мог быть невольником. Мамке было приказано не отходить больше от Марии ни на шаг, а так как беспокойство, причиняемое колонистам все более угрожающим положением колониальных дел, и работы на плантациях совсем не оставляли дяде свободного времени, то он разрешил мне сопровождать его дочь во всех ее прогулках до самого дня нашей свадьбы, назначенной на 22 августа. Кроме того, предполагая, что новый поклонник его дочери был человек со стороны, он отдал приказание строже, чем когда-либо, охранять днем и ночью границы его владений.

Приняв меры предосторожности сообща с дядей, я вздумал провести опыт. Я прошел к павильону у реки, привел все в порядок и вновь украсил его цветами, как делал всегда для Марии. Когда наступил час и она отправилась туда, я взял карабин, заряженный пулей, и предложил кузине проводить ее до павильона. Старая мамка последовала за нами. Мария, которой я не сказал, что уничтожил все следы разрушения, так напугавшие ее накануне, вошла первой в зеленую беседку.

– Видишь, Леопольд, – сказала она мне, – моя беседка в том же беспорядке, в каком я оставила ее вчера; видишь, твоя работа уничтожена, твои цветы оборваны, измяты. Меня удивляет, – добавила она, беря букет ноготков, лежавший на дерновой скамейке, – меня удивляет, что этот гадкий букет все еще не завял со вчерашнего дня. Взгляни, милый друг, его точно только-что нарвали.

Я так и окаменел от удивления и гнева. Действительно, вся моя утренняя работа была уничтожена, печальные цветы, свежесть которых изумляла мою бедную Марию, вновь дерзко заняли место моих роз.

– Успокойся, – сказала Мария, видя мое волнение, – успокойся; это – дело прошлое, и дерзкий, конечно, больше не покажется; отбросим воспоминание о нем, как этот противный букет.

Я не стал ее разубеждать из опасения встревожить и, не говоря ей, что тот, кто по ее мнению не должен был более показываться, уже вновь побывал здесь, я предоставил ей растоптать ноготки в порыве невинного негодования. Затем, надеясь, что теперь я узнаю наконец, кто же мой таинственный соперник, я усадил ее между мамкой и собою.

Едва мы уселись, как Мария, чтобы не дать мне говорить приложила свой пальчик к моим губам: до ее уха донеслись какие-то звуки, заглушенные ветром и плеском воды. Я прислушался: это была та же самая грустная и медлительная прелюдия, которая взбесила меня предыдущей ночью. Я хотел вскочить со скамьи; Мария удержала меня жестом.

– Леопольд, – сказала она мне шепотом, – сдержи себя; может быть, он запоет, и, вероятно, слова его откроют нам, кто он.

И действительно, через минуту из глубины леса донесся голос, звук которого был и мужествен и жалобен; голос этот, сливаясь с низкими нотами гитары, пел испанский романс, каждое слово которого так глубоко проникало в меня, что в моей памяти до сих пор сохранились почти все выражения.

«Почему бежишь ты от меня, Мария? Почему бежишь ты от меня, девица? Откуда этот страх, едва ты услышишь мой голос? Правда, я страшен! Я умею любить, страдать и петь. Когда я вижу сквозь стройные стволы кокосовых прибрежных пальм твой легкий и чистый облик, глаза мои затуманиваются, о, Мария, и мне чудится, что передо мною проходит дух.

А когда я слышу, о, Мария, чудные звуки, исходящие из твоих уст, точно мелодия, мне кажется, что мое сердце бьется в самом мозгу и что его жалобный трепет сливается с твоим гармоничным голосом.

Увы! Твой голос для меня слаще пения птиц, реющих в небе и прилетевших из того края, где находится моя отчизна.

Моя отчизна, где я был царем, моя отчизна, где я был свободен. Я был свободен, я был царем, о, девица! Но для тебя я готов забыть все это, забыть все: царство, семью, дом, месть – да, даже самую месть! – хотя близка минута, когда можно будет сорвать этот горький и чудный плод, который так поздно созрел».

Эти строфы голос пропел с частыми тяжелыми паузами, но при последних словах он сделался грозным.

«О, Мария! Ты подобна прекрасной пальме, стройно колеблющейся, и ты смотришься в глаза своего молодого возлюбленного подобно тому, как пальма смотрится в прозрачную воду ручья. Но разве ты не знаешь? – Порой в глубине пустыни таится ураган, завидующий счастью любимого ручья; он мчится, и под взмахом его тяжелых крыльев песок сливается с воздухом; он окутывает дерево и ключ вихрем пламени; и ручей высыхает, и на пальме, под мертвящим дыханием свертываются зеленые листья, окружавшие ее венцом, величественным как корона и прелестным как волосы.

Трепещи, о, белая дщерь Испаньолы [Так Христофор Колумб назвал впервые Сан-Доминго в эпоху своего открытия Америки, в декабре 1492 г.]! Трепещи, как бы все вокруг тебя не превратилось скоро в ураган и пустыню. Тогда ты пожалеешь, что не вняла голосу любви, который мог привести тебя ко мне! Почему ты отвергаешь мою любовь, Мария? Ты белая, а я черный; но разве день не сливается с ночью, чтобы породить зарю и закат, которые прекраснее его самого».

Загрузка...