Наташа уверенно вела машину по старой шоссейной дороге, которую проложили к деревням Оболь, Загузье, Вировля ещё лет сорок назад, при советской власти. Ловко объезжая западни из ямок и трещин, присыпанных дорожниками мелким гравием, но уже размытым дождями, женщина заговорщицки поглядывала на бабушку Наталью, в честь которой её назвали:
– Отыщем, бабуля, обязательно отыщем и твои Давыдёнки, и Маслицы, и погост. Гляди внимательно, где сворачивать?
Внучка примчалась из Москвы в Езерище на пару дней – проведать, лекарства привезти. Летом каждые выходные летала в Беларусь на своей ласточке, нынче же – декабрь. Хотя за окном лишь местами скудный снег или наледь, не успевшие растаять под настойчивой моросью золких дождей, и, вроде, зима ещё не наступила, но ведь дни – до обидного короткие. Только рассвело, а уж и стемнело! Сумерками да ночами Наташа ездить не любила: дорога после суетливого рабочего дня в сон клонит. Да и дел к концу года невпроворот, в выходные тоже приходится с отчётами возиться. Министерство науки и высшего образования Российской Федерации – не шутки. Раньше новогодних праздников проведать ещё раз не получится.
В нынешний приезд в хате не сиделось, словно подталкивал кто отправиться, пока снегом не замело, по бабушкиным родовым местам. Кроме неё, рассказать да показать уже некому. А годков Наталье Арсентьевне ни много ни мало – сто два! На своих ногах, в уме и в памяти.
– Поворачивай! – встрепенулась бабушка, замахала сухонькой ручонкой. – Кажись, туды!
Сколько же не была она на могилке у родительницы Софьи Тихоновны Григорьевой? Уже и доченьку свою, Валечку, Наташину мамку, схоронила.
– И зачем живу так долго? – вдруг всхлипнула, тонкие бесцветные губы мелко задрожали. – Горем только маюсь: столько похоронок-то за жизнь!
– Темнеет быстро. Туда ли едем? – внучка решительно переключила внимание.
Наталья Арсентьевна растерянно уткнулась в окно.
– Поросло всё лесом! Как узнать-то? А грязища… Машину тебе не жалко? – взглянула на Наташу виновато. – Я про могилки ляпнула, а ты и сорвалась. Детка, не слухай меня, старую!
– Грязь смоем, а вот тебя, бабулечка, мне жальче всех машин. Давно же по родимым местам тоскуешь.
…Пятилетняя Ниночка с тряпичной куклой в одной руке другой вцепилась за Наткину и словно онемела, в её перепуганных глазищах отражался большой деревянный гроб, стоявший на лавке посреди их махонькой хатки. Тоня поодаль, у печи, обессиленно опустилась на краешек табуретки и тёрла заплаканные до красноты глаза. Лёшка жался к папке. Арсентий Григорьевич, словно потерянный, уставился невидящим взглядом в одну точку и машинально гладил-гладил девятилетнего сынишку по коротко стриженным русым волосам.
В хату протискивались соседи и какие-то незнакомые люди. Гроб как привезли из больницы закрытым, так почему-то и не открыли. Бабы шептали, что никак не могла Софья разродиться, ребёночек-то и помер, а у несчастной – заражение крови. Охали, тайком крестились, вполголоса причитали. Иные голосили громко, так что и мужики не выдерживали, шумно вздыхали, сочувственно посматривая на вдовца. Как мужику одному с четырьмя ребятишками? Разве что старшая уже заневестилась – пятнадцать Наташке. Семилетку в Бодякино окончила как раз в нынешнем тридцать пятом году, успела мать порадовать. Чем не помощница на первое время?
То ли в тесной горенке от скопления народа душно, то ли от горя воздуха не хватало, только Натка не выдержала, из хаты выскочила вместе с Ниночкой. Обхватила её руками, прижала к себе, словно мамка.
– Не бойся, моя маленькая, всё будет хорошо, я с тобой!
…Машина шла по еле заметным лесным дорожкам, по пустынному полю, на черноте которого редкими расплывчатыми пятнами светился снег. Бабушка то признавала здешние места, то сомневалась. Приметили озерцо, да и должно быть, но не такое же! За поворотом путь преградил бурелом.
– Оставайся здесь, а я по тропинке попробую, – предложила внучка.
Наталья Арсентьевна согласно кивнула. Не с её ногами блудить по кустам да оврагам в декабрьскую слякоть. В такую же непогодь отец в тридцатом от раскулачивания пешком сбежал, чтобы не сослали в Сибирь. В декабре тысяча девятьсот двадцать девятого Постановление Совнаркома БССР вышло, по которому Городокский район был объявлен районом полной коллективизации. Вот тут-то и началось! Кто в колхоз, кто из колхоза…
Приедет ретивый начальник из города, объявит: «Всем в коммуну! А если против, так на луну отправляйтесь, потому как ничего не получите: ни земли, ни керосина, ни соли!» Люди пошли. Некоторые даже сознательно. Да на беду, в бригадиры-председатели не всегда ответственные крестьяне выбирались, затёсывались ловкачи: такие бездельники, пьяницы, как Ахрем Моисеев из Боровки. Народ возмущается, а он, как обухом в лоб: «Кто не согласный, тот есть антисоветский элемент! Заможных[1] кулаков раскулачили и – на Соловки. Вам то самое будет, а может, и расстреляем!» Так ведь и правда, кузнеца Фадеева сослали. А справный же был мужик.
Арсентий Григорьевич в колхоз не хотел, подался искать работу ближе к большому городу. Так на строительство Беломорканала попал. До коллективизации в Бодякино у немца-мельника подрабатывал. Тот после революции обжился на белорусской земле. Откуда сам, кто его знает, может, ещё с Первой мировой остался.
Всё в его хозяйстве для местных было в диковинку. И сукно валял-красил, и пруд искусственный выкопал, и плотину соорудил. В воде утки, гуси плещутся. Хозяева на лодке – отдыхают, удочки забрасывают. Больше для развлечения, но и на ушицу лавливали. Сад большой. Арсентий Григорьевич, бывало, в платочек несколько яблочек завяжет – и домой. Дети уплетают – вкусно! Особенно Натка яблочки любила. Как увидит на столе, так глазёнки и загорятся. Морковку сеял немец. Для деревенских – тоже редкость. Они всё больше хлеб растили – это же главное. А у чужинцев ещё и диковинные цветы у дома, видимо-невидимо! Когда Наталья к папке в Бодякино бегала, так красоту ту глазами впитывала, впитывала…
Теперь же её хата в цветах от ранней весны, чуть не до снега. Розы вырастила сама – из черенков.
Заработал Григорьев у немца денег, чтобы поставить свой дом. А поначалу все вместе жили: с дедом и отцовыми братьями-сёстрами. Хатка крошечная, курная[2]. Спать негде. На полатях самотканую постель расстилали, утром скручивали. Хозяйство тяжким трудом, по крохам собиралось: лошадка, три коровы, поросята. Дед Гриша девять детей в свет вывел. Дедушка Тихон, который по матери, – шестерых. Все на земле и от земли. Без неё жизни не было, потому материнские братья за счастьем-земелькой в Николаевскую область подались, там легче было купить…
– Обтямнело-то как! – охнула Наталья Арсентьевна, беспокойно вглядываясь в заросшие ольшаником пустоши. – Теперь-то вон сколько её, землицы! Обезлюдела.
…Гулко, ритмично поскрипывали большие колёса механической молотилки. Софья Тихоновна, ухватившись двумя руками за ручку правого, крутила изо всех сил и, хоть вымоталась изрядно, вида не подавала, озорно на мужа поглядывала, радуясь урожаю. Арсентий Григорьевич, скинув взмокшую от пота рубаху, вращал левое колесо, но легко, одной рукой, умудряясь при этом и сноп поправить, и пот со лба смахнуть, и дочек подзадорить:
– Тоня, отгребай полову![3] Живее шевелись!
– Натка, что зазевалась? Сноп, сноп подавай!
Ноги у девчонок от усталости подкашиваются, ночь глаза слепит, а родители уже вдвоём покрикивают:
– Надо! Надо, доченьки! Потом выспитесь, потом отдохнёте. Покуда цеп в руках, потуда и хлеб в зубах!
Наталья не ленива: она и лён полоть, поднять, мять, растирать и прясть, и со скотиной управиться, и лошадей на водопой… Вот и теперь тяжёлый сноп подхватила, а колосья щёку щекочут, полем от них пахнет, хлебом да так пряно-сладко, что глаза сами собой закрываются, руки слабеют…
Наташа возникла у машины неожиданно:
– Бабуль, ты задремать успела, пока я как волк по кустам рыскаю?
Наталья Арсентьевна даже не поняла, с какой стороны внучка появилась, но тут же запричитала:
– Сапоги модные запецкала![4] Деточка моя, а навошта[5] это всё?
– Возвращаемся домой. Но завтра – вторая попытка! Выезжаем рано утром. Решили найти, значит, найдём! – не сдавалась Наташа.
Характер у неё бабушкин, та и теперь покомандовать любит. Этим летом постучался к ней в окошко человек серьёзный.
– Кто такой?
– Мэр я, – улыбнулся приветливо. – Роман Фёдорович Колца.
– А я бабушка столетняя! – засмеялась в ответ, хитро прищурилась: – Мэр, говоришь? На ловца и зверь. Помоги! Водопровод нужен в дом. Как мне без воды, сам подумай? Но для начала колодец бы отремонтировать. Ворота покрасить. Краска есть. Зять, Николай Константинович, инвалид военный, денежкой помог. А дочки моей два года нет, Царство ей Небесное! – Наталья Арсентьевна часто заморгала, прогоняя накатившиеся слёзы. – Зять хороший, бабушку не забывает, звонит каждый день… Ой, чуть не запамятовала: у забора обкосить! Школа, голубок мой, рядом – порядок нужон и красота… И на кладбище – две старые берёзы убрать, пока не завалило их ветром: переломают же кресты, памятники да оградки.
К осени Наталья Арсентьевна гордо доложила зятю:
– Гончаров, приехал бы из своего Отрадного, поглядел бы сам!
– Ох, и любишь ты командовать, тёща! Порода такая, что ли? – забурчал полковник. – Ладно уж, попрошу сына Борьку, что бы при случае свозил. Соскучился я по родимым местам. В Езерище и в Гурки хочу. И тебя, и твои розы давно не видел вживую, всё только… по скайпу, в ноутбуке, – сделав паузу, расхохотался Николай Константинович.
…Пока Наташа бродила по лесным тропкам, проваливаясь в залитые мутной бузой колеи да ямки, попадая под холодную капель с елового лапника и мокрых ветвей густого ольшаника, нешуточно продрогла. Завела машину, сразу включила печку:
– Бабуль, ты не замёрзла?
– В такой одёже и обувке? – Наталья Арсентьевна поправила полы пуховика, притопнула ногами в меховых бурках, благодарно блеснув взглядом в сторону внучки. – Не босиком же по снегу!
С утра мороз крепкий, в тёмной январской ночи как чай настоянный. В воздухе колючие искринки повисли зимним туманом. Выскочила Наталья на крыльцо половик вытрясти – так и застыла. Что в небе творится? То ли полная луна повисла, забыв на покой уйти, то ли солнце тщится сквозь морозную пелену пробиться. Высветился белый диск, контур чётко очерчен. Луна! Ан нет, вдруг заблестело жёлтым, вспыхнуло золотым. Солнце! И снова пеленой накрыло. Никогда такого Наталья не видывала.
– Трофим! – окликнула мужа, но тут же спохватилась, вспомнив, что тот ещё часа два назад дверь прикрыл, уходя из хаты.
Обещал хлебный паёк получить. Хлебом назвать язык не поворачивался. Разве ж это хлебушек? Немцы в Езерище, там, где поворот на Панкры, пекарню открыли. За пайком очередь. Хоть из немолотого овса, мякины да опилок буханки, но всё ж еда. Трофим этот хлеб подсушивал, перемалывал на домашних каменных жерновах, а Наталья добавляла в получившуюся муку то, что добыть смогли – настоящей мучицы горсть, очисток картофельных… Лепёшки пекла. Не только себе.
Постучится в хату Мушка, старая скрюченная еврейка, и на хозяйку смотрит молча. Да такое отчаяние, такая безысходность в её болезненно-желтоватом морщинистом личике, всклокоченных седых волосах, во всей сухонькой согбенной фигурке, что руки сами к скрынке[6] с лепёшками потянутся.
– Бери и уходи, Мушка, не то накличешь ещё беду на моих деток! – отводила глаза Наталья.
Вся деревня знала, что старуху немцы специально отпускают выклянчивать еду для узников гетто, в которое превратили два уцелевших после бомбёжек дома у железнодорожного вокзала. Евреев не кормили, местных к ним не подпускали, и хотя колючей проволоки, как в лагере военнопленных, не было, покидать территорию запрещалось. Охрана открывала огонь без предупреждения. А над Мушкой гитлеровцы словно потешались, зная, что почти ополоумевшая старуха, похожая на Бабу Ягу, не сбежит, вернётся с сухарями и бульбинами, которые разделит по крошкам на всех.
Однажды Трофим, завидев в окно несчастную Мушку, вдруг помрачнел, словно в преисподнюю заглянул:
– На фронт хочу! На фронт!
– Какой фронт? Немцы везде с того проклятого семнадцатого июля, – всполошилась Наталья, – вишь, как расхозяйничались! Обустраиваются панами. Разграбили аптеку, больницу, клуб… Замки взламывают, из домов добро тащат. Не страшатся никого! Где он, фронт твой? А военкомат когда ещё разбомбили? В самом начале войны! Не призвали тебя, пока эвакуацией занимался, остался при мне да при детях – и слава Богу! На кого ребятёночков покинуть-то хочешь?
Лора, первенец Севостьяновых, испуганно вцепилась в мамкину юбку. Наталья подхватила девочку на руки и, распаляясь, зашумела смелее:
– Это вот дитё без тебя родилось! Как сиську сосала, не видел. Вернулся – на тебе, уже ножками топает! Только и заслуга, что имя сам придумал.
– Я ж не виноват, что меня в это время на службу призвали! – незлобно огрызнулся Трофим.
– Вот! Наслужился уже! Долг Родине отдал, – наступала жена.
Письма из армии домой Севостьянов отправлял часто. Доходили исправно. Сначала с польской стороны, пока в составе мотострелковой бригады Рабоче-крестьянской Красной Армии Трофим освобождал Западную Белоруссию[7]. Потом долетела весточка с Карело-финского фронта[8]. Строгий наказ Наталье – назвать дочку Ларисой. В тридцать девятом она родилась.
Младшенькая Галя появилась на свет четырнадцатого октября сорок первого. При немцах. При папке. Как воды у Натальи отошли, так Севостьянов бросился за акушеркой Цурановой, в хату привёл и – воду греть, чистые простыни, полотенца готовить. Больница-то разграблена, врачи арестованы, кого-то и в живых уже нет… Но, видать, там, на небе, все нужды наши ведомы. Не отказала Александра Семёновна.
Трофим возмущённо вспыхнул:
– Говоришь, наслужился? Отдал долг? Молчала бы ты, Наталья! Да мне б сейчас оружие, – глаза блеснули яростной решимостью. – Перестрелял бы гадов!
Жена сникла, будто обмякла, устало опустилась на стул. Лариса вырвалась из её рук, живо соскользнула на пол, удивлённо уставилась на отца.
– Не говорил я тебе, – наконец признался он, – вчера с мужиками волок убитого коня (неделя ему, не меньше) в лагерь военнопленных, что в разбитой школе. Приказали немцы, сволочи, чтоб над людьми поиздеваться, – сжал зубы, пытаясь сдержать дрожь, но губы нервно задёргались. – Наши ребята, пленные, от голода эту сырую дохлятину руками рвали!
…Наталья ещё раз встряхнула половик, для надежности хлестнула им об угол хаты, снова взглянула на небо. Бело-лунный солнечный диск запутался в берёзовых ветвях. Зябко поёжилась: «К чему бы это? Господи, только бы с детками болезни какой не приключилось!» Из дома донёсся ребячий плач. Она ещё раз оглянулась на дорогу: не видать ли мужа, – поспешила к малышке.
Севостьянов вернулся, когда уже смеркалось. Протянул жене свёрток с пайком, не раздеваясь, устало привалился к стене, уставился в пол.
– Случилось чего? – оробела Наталья.
Желваки так и забегали на мужниных скулах, скрипнул зубами, сжал кулаки.
– Что?
– Не могу я это терпеть, не могу! – простонал, опускаясь на лавку. – Хлопчики, дети горькие… А их – к телеге, босиком по снегу. В одних рубашонках. Народ согнали – смотрите! Чтобы боялись…
Трофим замолчал. Жена беспокойно теребила край фартука, ждала.
– Повесили. У больницы. На берёзах. Будто бы – партизаны!
– Дети? – охнула Наталья, оглядываясь на люльку с Галинкой.
– А я у юбки твоей торчу! – сверкнул глазами Трофим.
Сон не шёл. Наталья Арсентьевна крутилась на постели, не зная, куда деть руки-ноги. Изнылись, изболелись – износились за целый век. «Ай, – шептала сама себе, – одного льна сколько ж натягалась! Его и прополоть надо, и выдергать, и в снопы повязать… А прясть? А кросны ткать? А хлеб испечь? Девчонкой ещё научилась. Как мамки не стало, кто ж сделает? Пока тесто вымешаешь, руки отваливаются, плечи ломит… Ай! Вспоминать страшно, какую жизнь прожила…» – охала тихонько, боясь потревожить внучку.
…Председатель колхоза постучал к Сипачёвым и, махнув рукой в сторону Натальи, попросил:
– Прими, Прасковья Макаровна, к себе на постой молодого специалиста! Девушка образованная, скромная, из наших, деревенских. Работы не боится. С отрядом землеустроителей из области. Угла своего пока нет.
Хозяйка, мать троих детей, старшего уже в армию призвали, поправила цветной платочек, одёрнула клетчатую юбку, живо спустилась с крыльца, придирчиво оглядывая гостью.
– Звать-то как? Откуда? Замужем? – засыпала вопросами, словно анкету в отделе кадров заполняла.
Председатель поспешил распрощаться. Прикрывая калитку, оглянулся на Прасковью, озадачился: «Неужели за мужа взволновалась? Василий Семёнович мужик надёжный, верный. Зря она так. Как бы не обидела девчонку ни за что ни про что».
Слух о землеустроительном отряде из восьми человек с начальником Ковалёвым пронёсся по колхозу мгновенно. Работа по расселению хуторов в центры шла полным ходом. Наталье вручили список переселенцев и дали задание разметить улицу в Лялевщине. С чертёжным пером она ни днём ни ночью не расставалась. Размеряла участки честно, никому не угождая, никого не обижая. Опыт какой-никакой имела. Сразу после курсов в Горецкой академии потрудилась в Витебске, потом в Ветрино Полоцкого района. В колхозе «Чекист». И теодолитная съёмка на ней, и план территории – все дорожки, ручьи, пахота…
На следующий день вернулась с работы, а за столом молодой, светловолосый, как и хозяйка, хлопец. Глазами так и ожог! Прасковья же усмехается, взгляд с хитринкой:
– Познакомься, Трофим, жиличка наша – Наталья Григорьева. Из Давыдёнок. Мой Сипачёв с ейным таткой Арсентием Григорьевичем знакомый. Говорил, что добрая семья, только мамку схоронили. Так эта девочка за хозяйку в доме была – всё сама! Пока не приженился отец снова. А теперь вот выучилась. Землеустроитель!
Наталье – хоть сквозь землю. Залилась краской, голову опустила, вот-вот расплачется.
– Она ж ещё и скромница! – добавила ласково Прасковья Макаровна. – Не обижайся, девонька, не тушуйся, это ж брат мой, Трофим. В райпотребсоюзе работает. Кильку принёс. Сейчас с картошечкой пойдёт за милую душу! Давайте к столу!
…Свадебное застолье после регистрации брака в сельсовете не совсем походило на шумную деревенскую свадьбу. Сыграли скромно, в съёмной хате Севостьянова, где он после переезда в центр проживал с престарелой матерью Ефросиньей Фёдоровной, которой уж на восьмой десяток перевалило. Последышем Трофим родился двадцать шесть лет назад, когда родители даже не помышляли. Думали, что раздобрела, округлилась Фрося по возрасту, а она вдруг ребёночка почувствовала – зашевелился! И стыдно было от людей, и страшно, и радостно. Теперь, когда отца не стало, Трофим матери – опора. Вот такой он, промысел Божий.
После свадебки засобирались молодые в Давыдёнки, надо же отцу, Арсентию Григорьевичу, сообщить непростую новость, с Севостьяновым познакомить.
– Ай, боюсь я, Трофимушка, вдруг папка осерчает, что без его благословения? – робко шептала Наталья, собирая съестные гостинцы.
– Так ведь тридцать километров по лесу пешью! Не набегаешься. И теперь не те времена, чтобы благословение просить, – отозвался Севостьянов.
А Наталья только представила, как они с Трофимом явятся на порог отчего дома, так и обмерла. Словно холодом обдало.
– Не понимаешь ты… Парень – совсем другое дело. А я – девчонка. Стыдно-то как!
– Чего стыдно? – Севостьянов притянул жену к себе, нежно обнял, ласково заглянул в глаза. – Ты теперь моя! И воля моя, а не батькина. Познакомиться надо, это верно. Уважения никто не отменял. Но для него ты – отрезанный ломоть. Ему других детей на ноги ставить надо. Он, может, даже вздохнет с облегчением.
– Скажешь тоже! – Наталья зарделась зорькой. – Папка у меня хороший, ты не представляешь, как он меня любит!
– Я тоже люблю! – Трофим подхватил жену на руки и закружил по горнице.
Она откинула голову, густые каштановые волосы распушились, разметались по мужниному плечу, защекотали ему шею, щеку. Он вдруг заливисто-счастливо рассмеялся. Наталья подхватила, их звонкий семейный смех разлился по хате и выплеснулся через приоткрытую дверь в сенцы, на улицу. Трофим настороженно-нетерпеливо оглянулся на окно, но мать всё ещё хлопотала во дворе, в хату не спешила, – и впился в маняще-алеющие, сладкие губы жены.
Конец июня тысяча девятьсот тридцать восьмого года уже дышал приближавшимся знойным июлем. Однако лесную дорогу устилали прохладные тени высоченных деревьев, свежий воздух звенел птичьими голосами, нежно-жёлтые бабочки-лимонницы безмятежно порхали, взлетая прямо из-под ног. Наталья сбросила туфли, шлёпала босиком, не опасаясь ни прошлогоднего хвойного опада, хоть и сменившего цвет на коричневый и помягчевшего от морозов, дождей и времени, но всё ещё колючего, ни выпирающих из земли корней, норовящих зацепить и больно сбить пальцы, ни больших лесных муравьёв, по-хозяйски снующих поперёк дороги и готовых щедро прыснуть на голую кожу едкой кислотой. Сколько исхожено здесь босонож, потому как порой и обуть-то было нечего.
– Я же сразу в дошкольно-педагогический поступила, на воспитателя. Детишек очень люблю, – призналась Наталья и смутилась, заметив, как пристально взглянул на неё Трофим. – Но на учёбу денег не было. Папка даст кавалак окорока – живи как хочешь. Дома брат и сестрёнки, Ниночка совсем маленькая. Так мне их жалко, как раздумаюсь! Реву, реву… Сорвалась с учёбы!
– В деревню вернулась? – удивился Севостьянов.
– В поле работала. Лён мы растили, сдавали в Бычихинский льнозавод. Тоня учиться пошла. В Витебск, на медсестру. Надо было ей помочь. И папке – по дому.
– А Алексей, брат твой? – Трофиму хотелось узнать о новых сродниках все подробности.
– Брат – шалопай шалопаем! – засмеялась Наталья. – Учиться и сейчас не желает. Ему бы только рыбу ловить.
– Полезный продукт, в ней фосфора и кальция много. Я бы тоже с удочкой на озеро! – размечтался Севостьянов.
– Рыбачить умеешь? – деланно засомневалась Наталья. – Я думала, ты специалист только кильку из бочки в магазине вылавливать, – подковырнула озорно и вдруг вспомнила: – Ай! Рыбу сегодня снила! Целый таз рыбы на столе. Ты принёс как-будто…
– Стой! – Трофим схватил жену за руку. – Не двигайся!
На дороге, почти у самых ног, скрутившись кольцами, грелась змея. Гладкая чёрная кожа узорчато отливала неоновой синевой.
– Какая же это змея? Это – уж! – снисходительно хмыкнула Наталья.
– Стой! – Трофим резко подхватил жену, отпрянул в сторону.
Гадюка высоко подняла голову, угрожающе зашипела, несколько секунд, покачиваясь, смотрела в сторону людей, потом стремительно поползла прочь, уступая дорогу.
Наталья крепко обнимала мужа за шею, а он нёс её на руках, боясь опустить на землю, словно там снова ждали ядовитые гады.
– Защитник ты мой! – прошептала нежно, осыпая жаркими поцелуями. – Устал? Давай передохнем? Ещё идти и идти.
Ловко расстелив на траве полотенце, разложила хлеб, сало, поставила бутылку со сладким чаем.
– Руки бы ополоснуть, – оглянулся по сторонам Севостьянов.
– У меня и водица с собой, – улыбнулась услужливо. – Я полью, подставляй ладони!
– Капни ещё – лицо освежить. К полудню-то как запекло! Скоро и тень не спасёт. Я бы искупался сейчас.
– Мы на озеро сходим, если не заленишься. Папка мой до колхозов у немца в Бодякино работал. Там сказочный пруд! А немца раскулачили. Его добро по дворам раздали. И нам на память зеркало досталось, – Наталья поправила волосы, задумчиво глядя вдаль, словно видела там своё отражение.
Трофим залюбовался женой. Тонкая, как вербочка, в лёгком платьице с голубыми цветочками – сама сшила к свадьбе. Щёчки порозовели от ходьбы, солнышко их загаром прихватило. Губы вишенками налились… Волна щемящего тепла, смешанного с радостной гордостью, подкатила к горлу, и неожиданно защипало глаза. Он подскочил с земли, отвернувшись, чтобы Наталья не заметила его волнения, глубоко вздохнул: «Не хватало только сырости! Расчувствовался, словно девчонка!» – рассердился на себя, нарочито грубо скомандовал:
– Собирайся! Расселась как на базаре. До вечера не дойдём.
И тут же, испугавшись, что любимая обидится, стал сам складывать продукты в заплечный мешок, заговорил мягко, виновато пряча глаза:
– Давно хотел спросить, каким ветром тебя в землемеры занесло? Дело, вроде, не девичье?
Наталья, хоть и заметила замешательство мужа, но вида не подала, отозвалась весело:
– Так рассказывала же: денег учиться в педагогическом не было! А на курсах землеустроителей стипендия – сто двадцать рублей! Общежитие бесплатное. Я тогда и пальто себе купила, и платье. Можно было дальше образовываться, высшее получать, но у меня ж малые – сёстры да братик…
Под низеньким маленьким окошком отцовского дома, на вросшей в землю лавочке, коротко стриженная, словно мальчишка, Ниночка так увлечённо наряжала тряпичную куклу, что не услышала скрипа калитки. Наталья подошла к ней тихонько, на цыпочках, и, радостно охнув, подхватила на руки. Девочка вздрогнула, оглянулась и, тоненько завизжав от восторга, повисла на шее у сестры:
– Натка, Наточка, как я соскучилась!
Заслышав голоса, из избы выскочил сияющий Алёшка, худющий, босой, в одних холщовых коротких штанах. Приметив Трофима, остановился. Еле сдерживаясь, поздоровался степенно, протянув руку, представился гостю по-взрослому:
– Алексей!
На большее его не хватило. Сорвался с места, бросился к Наталье, обнял, не стерпев, чмокнул в щёку.
Арсентий Григорьевич показался из хлева, где чинил перегородку. Рукава рубахи закатаны до локтей. Лицо, руки словно закопчены, успели покрыться коричневым загаром. Широко улыбаясь, щурясь от хотя и закатного, но ещё яркого солнца, наблюдал издалека, придирчиво рассматривал Севостьянова. Наталья заметила, смущённо подхватила под руку Трофима, подвела к отцу.
– Это муж мой! – и заалела, кровь ударила в лицо – ничего с этим не поделать, хоть провались на месте.
– Что ж, гости дорогие, проходите в хату, знакомиться будем! – приветливо улыбнулся Арсентий Григорьевич. – Лёша, подай-ка мне воды и полотенце! Да предупреди Агриппину Сергеевну, чтоб на стол накрывала.
Мачеха, моложавая вдовая баба, и так уже суетилась, хлопотала, из окна завидев гостей и сразу смекнув, что к чему. Торопливо повязала припрятанный до поры новый платок, затёртый фартук поменяла на свежий, бросилась убирать с глаз долой разбросанную одежду. Закинула за каптур скрученную постель, прикрыв её занавеской, смахнула метёлкой под печь дровяные щепки и мусор. При этом лихорадочно соображала, чем угостить нежданно пожаловавших. Бульба в подполье заканчивалась, до нового урожая ещё далеко, но с утра в чугуне оставалась сваренная в мундире. Яйца есть. Молоко. Зелёного лука нащипать можно.
Нетерпеливо сглатывая слюнки, Ниночка и Лёша заворожённо следили, как сестра выкладывала на стол гостинцы. В полотняном мешочке – сахар, кулёчек конфет-подушечек, розовая пастила, пряники, белый хлеб и совсем невидаль – грамм триста копчёной колбасы. Последней на столе появилась килька.
– Вот это пир! – восторженно заключил Алёшка.
– Свадебный! – заискивающе-ласково поддержала Агриппина Сергеевна.
Арсентий Григорьевич пригладил отливавший густой сединой чуб, кряхтя, поднялся из-за стола.
– Что ж, дети, не сразу, но лучше поздно, чем никогда, – благословляю вас на долгую счастливую семейную жизнь! – произнёс торжественно и неожиданно широко перекрестил молодых: – Благослови, Господи! Пресвятая Богородица, помоги своим заступлением!
– Папа! – растерялась Наталья. – Что за старомодные привычки!
– Ничего-ничего, мне, старому, простительно. Меня батька благословлял, я – тебя. Так ведь испокон веку! Знаю, что Бога отменили… Только без Бога-то не до порога! Ты забыла, что ль, как с красным яйцом на Пасху всю деревню обходила? Как мамка посылала в часовню свечки ставить? Хужей, что ли, тебе от этого становилось? Так-то… Отцы наши в церкви венчались, чтобы до последнего часа вместе, о разводах всяких даже не помышляли. И нам так заповедали. Бог-то в сердце читает. Его не обманешь!
Трофим крепко сжал руку жены, шепнул: «Слушай, что отец говорит!» – благодарно поклонился тестю в пояс.
– Мы постараемся, чтобы навсегда вместе.
– Уж постарайтесь, постарайтесь! – засветился Арсентий Григорьевич. – А я, чем смогу. Мысль есть: к вам поближе перебраться, в Езерище. Можно ведь и хату перевезти.
За ужином Наталья набросилась на солёную кильку:
– Во сне даже её видела! – смеясь, удивлялась своему желанию.
– Во сне? – Агриппина Сергеевна многозначительно переглянулась с Григорьевым. – Рыба во сне – это хорошо, особенно после свадьбы. Глядишь, через девять месяцев с прибылью будете!
Деревня шумела, словно улей с обезумевшими пчёлами, потревоженными прожорливыми шершнями. Новость о начале войны всколыхнула и в одно мгновение перевернула жизнь, расколов вдребезги мечты, надежды и семьи.
Севостьянов, вернувшись с митинга в Доме культуры, где члены бюро райкома партии обратились к народу с призывом всем встать на защиту Родины, сосредоточенно занялся сборами: документы, карманный блокнот, который отыскал среди кипы бумаг, пара химических карандашей (он-то, тёртый калач, знает, как на душе зябко, если письмо домой написать нечем). Ссыпал махорку в кисет, оставшийся от прежней службы, покрутил в руках перочинный ножик и, подумав, тоже положил в карман.
– Наталья, мыла кусочек выделишь мне? – спросил с сомнением.
Жена, уставившись в окно, молча гладила уже заметно округлившийся живот. Севостьянов хотел повторить вопрос, но, тяжело вздохнув, сам пошарил рукой на полке за печкой, отыскал кусок хозяйственного, отрезал перочинным третью часть, остальное вернул на место:
– На первое время, – пояснил, словно извинялся.
Наталья вздрогнула, будто только сейчас услышала голос Трофима, плечи её затряслись.
– Снова уходишь, когда мне надо рожать! Опять одна, – зарыдала беззвучно, хватая воздух широко открытым ртом, как пойманная плотвичка.
Слёзы заливали лицо, а руки продолжали гладить и гладить живот. Ребёнок встревожился, забил изнутри ножками, и Севостьянов заметил, как ходуном заходило, взволновалось платье, обтянувшее изменившуюся фигурку жены. Он бросился к ней, упал на колени, стал целовать вдруг онемевшие горячие руки, живот, мокрые щеки, солёные губы, рассыпавшиеся по плечам волосы.
– Прости, родная моя, я же скоро вернусь! Мы разобьём немцев в два счёта! Посмотри на карте, сколько той Германии? А Советский Союз? Махина! Глыба! У нас же народ – кремень! Помнишь, у Николая Тихонова: «Гвозди бы делать из этих людей, не было б в мире крепче гвоздей!». Как немцам в голову могло прийти – на нашу страну напасть? Товарищ Сталин им спуску не даст, – всё больше распалялся, успокаивая жену.
Утром, в понедельник, из дома вышли вместе. Он – в военкомат, она – на работу.
На пороге конторы землеустроителей встречал начальник Ковалёв, посмурневший, осунувшийся, казалось, даже ростом стал меньше:
– Товарищи, беда пришла на нашу землю! Но сейчас важно сохранять спокойствие, не паниковать. Мужчины обязаны явиться в военкомат. Женщины остаются на местах. Продолжаем работать.
Где-то далеко громыхнуло. Непроизвольно все повернулись в сторону звука, вглядываясь в небо: «Гроза?». Но ни лёгкого облачка, ни захудалой тучки. Ясное утро обещало погожий день. Наталья напряглась, тревога не отступала, казалось, жгла сердце, становилась невыносимей с каждым новым раскатом, доносившимся с запада: немецкие самолёты прорывались вглубь советской территории.
Мобилизация на фронт завершилась в сельсовете за три дня. Слёзы прощаний, крики отчаяния заглушали гудки паровозов. По дорогам в сторону Невеля длинными вереницами двигались телеги, шли беженцы, навстречу – военные машины. Движение не прекращалось ни днём, ни ночью.
Наталье уже мерещилось, что это земля сорвалась с оси и падает, падает в страшную бездну. Мир перевернулся! Он раскололся на вчера и сегодня. А завтра? Будет ли оно? Наступит ли будущее, если погас свет, если рушится жизнь? Или так кружится голова? Ничего не разобрать… Кто? Где? Что? Все смешалось, перепуталось, потерялось! Одна радость, что Севостьянова пока не призвали. Направили на срочные работы по эвакуации, которая началась с двадцать пятого июня.
Около одиннадцати в конторе появился Ковалёв. В красноармейской форме, подтянутый, с горящими глазами, он сразу энергично скомандовал:
– Срочно собираем текущую документацию и архив!
Отправке в тыл страны подлежали документы, оборудование организаций и предприятий, культурные ценности. Деньги банков и сберегательных касс были эвакуированы ещё двадцать третьего. Шоссейной и железной дорогами через Езерище уходили машины и эшелоны с детьми из пионерских лагерей и детских домов, специалистами, получившими бронь, семьями военнослужащих, советских и партийных работников. Шли товарняки с зерном, скотом, тракторами, станками… Вывозили целые заводы и фабрики.
От внезапного мощного удара и грохота стены конторы содрогнулись, зазвенело вылетевшее из окна стекло. Наталья бросилась под стол, обхватила голову руками. Рядом бухнулась розовощёкая Дуня Кислова, уборщица. Папки с документами вывались из шкафа, листки разлетелись по сторонам, густо устилая пол.
– Что это? – испуганно прошептала Наталья, не узнавая своего голоса. Дуня, не отрывая головы от пола, выдавила:
– Бомбят. Слышишь, самолёты гудят?
– Ой, мамочки! – тонко вскрикнула Наталья. – Мои-то как, Ларисочка со свекровкой?
В проёме распахнутой двери, еле державшейся на одной петле, вторая вывернулась с куском древесины, появился землеустроитель Васильев.
– Живы? – его полные щёки побагровели, правая дёргалась в нервом тике. – Столовая горит!
Кислова вцепилась в Натальину руку.
– Только не ходи! Не смотри на пожар! Тебе нельзя. Примета плохая.
– Да, да, – растерянно поддержал Васильев. – Нельзя на пожар. Моя жена двоих выносила. Всё на цветочки любовалась.
Внезапно он замолчал, глядя на усеянный бумагами пол.
– О чём это я? – и тут же опомнился. – Не будем паниковать! В порядок привести документы, архив вывезти – вот наша задача!
Вечером Севостьянов, стараясь не сорваться, устало-тихим, но твёрдым голосом урезонивал мать и жену:
– Это случайно прорвавшиеся самолёты! Совинформбюро сообщило, что за три дня войны наша авиация сбила в боях сто шестьдесят один немецкий самолёт и ещё на аэродромах противника уничтожено более двухсот. Приказано оставаться на рабочих местах, только везде усилить охрану, чтобы не проникли диверсанты. Для этого сегодня истребительный батальон организовали, человек сто в него записалось. Оружие выдали. Так что, бабоньки, не волнуйтесь! – он подхватил на руки Лору, чмокнул в щёчку. – Всё будет хорошо!
Наступивший тёплый вечер не принёс ожидаемой прохлады и свежести после душного, жаркого дня. Запах гари неподвижно повис над посёлком, пропитывая напряжённой тревогой каждый дом, дерево, травинку. Трофим долго ворочался, стараясь хоть немного вздремнуть, но из головы не шли сведения из сводки, о которых умолчал. Немецкие бомбардировщики над Киевом, Ригой, Минском! Советская авиация потеряла около четырёхсот самолётов. Немцы уничтожают наши аэродромы…
Бомбёжки усиливались. Магистраль железной и шоссейной дорог Киев – Ленинград притягивала к себе вражеские бомбардировщики, создавая мираж немецкой победы, ведь уничтожение путей сообщения обещало быстрое, беспрепятственное продвижение вглубь советской страны. До стратегических целей: Городок, Бычиха, Езерище, Невель, – лёту всего-то ничего.
Каждый раз, заслышав звуки приближающихся немецких самолётов, Наталья в ужасе хватала Ларису, выскакивала из дома с криком: «Мама, быстрее!» И бежала к траншее, которую выкопал Трофим. Свекровь ковыляла сзади, охая:
– А што ж гэта робiцца? Божа мiласцiвы, а што ж гэта з намi будзе? Няўжо яма выратуе, а хата не?[9]
– Не! – в который раз доказывала невестка. – Сколько уже хат попалили? Райком партии сгорел! Военкомат! Люди гибнут! Эшелон разбомбили. А там детки! Вагон целый, если не больше. И раненые наши солдатики, офицеры. Ай, Васильев рассказывал – такая беда! Тех, кто не сразу-то насмерть, спасли. Мужики из истребительного батальона спасали. Машинами, на телегах дальше отправили. А кто, может, по деревням попрятался. Неведомо… Все в разные стороны. А с самолётов по ним палят, палят! У вокзала захоронили погибших. И девушку-санинструктора. Молоденькая!
– А калі ж гэтых нямецкіх ірадаў у іхнюю Германію назад пагоняць?[10]
– Ай, мама, не знаю. Райком приказал урожай срочно убрать и что спрятать, что по людям раздать. Врагам – ни зёрнышка!
– Па людзях? Во цуд! Дзетка, тады закапаць хлеб трэба. У зямлю! Вось у гэтую яму. Ніхто не знойдзе![11]
Разговоры женщин не тревожили крепко спящую на руках у матери Ларису, она сладко посапывала маленьким вздёрнутым носиком, и Наталья в умилении ещё нежнее прижимала её к себе.
– С хлебом не пропадём! Только бы морозов под минус сорок как в эту зиму не было. Даже хата трещала по ночам! – вспомнила неожиданно.
Ефросинья Фёдоровна не ответила. Приподнялась, осмотрелась. Низко над головой, едва не зацепившись за седую прядку её волос, выбившихся из-под платка, пронеслась стрекоза, спикировала на цветок ромашки, замерла. Глазищи словно шлемофоны у лётчиков. Летали бы такие самолёты – был бы рай на земле.
– Як мышы ў яме сядзім. Цьфу ты! Няма тваіх бомбавозаў! Вылазь![12]
– Бережёного Бог бережёт, мама, сами так учили, – возразила Наталья. – Нам траншею Трофим выкопал, а вот Дуня Кислова с бабами каждый день с утра до ночи сама окопы роет[13]. Руки в мозолях кровавых. Домой чуть живая приползает… И я бы пошла, да дитё не пускает, – она вздохнула, привычно погладила живот, прислушалась. – Кажется, у нас действительно тихо. Пронесло. Только на западе…
Договорить не успела. Где-то далеко громыхнуло, глухие раскаты докатились до тревожно-обострённого слуха.
– Божанька! Выратуй, захавай, памілуй![14] – торопливо перекрестилась Ефросинья Фёдоровна.
На следующий день посёлок вдохновенно гомонил:
– Наши хлопцы германца сбили!
– Наши?
– Из истребительного! В плен гадов взяли!
– Ух ты! Самолёт-то сгорел? Посмотреть бы!
– Рвануло, конечно. Дымище столбом. Это в Селищанском сельсовете, а даже у нас было видать.
– Сказывають, в Пылькинском шпиков арестовали, с планами, ракетницами, ти слыхал хто?
– Ага! Человек десять их…
– Брешешь! Шесть немцев переодетых. В бане сховались. Их тёпленькими военным передали.
– Немцы? В Пылькинском? Ай-ёнички! Совсем близко они…
…Зачем Наталья пришла на работу да ещё дочку с собой прихватила, навряд ли смогла бы объяснить. Кому сейчас нужны её чертежи крестьянских хозяйств и теодолитная съёмка? Но и разрешения оставаться дома не поступало. Хотя кто мог распорядиться, если, кроме неё и Дуни Кисловой, в конторе никого не осталось. На днях Васильев, нервно жуя на ходу свёклину с луком, заглянул на минутку, сообщил, что уходит в Невель к семье, которую надо отправить в эвакуацию, потому что на Псковском направлении уже идут ожесточённые бои. И исчез. Юшкевич, Ананьев, Кейзер пропали ещё раньше. Наталья догадывалась, что в истребительном они, если не на фронте. А может, и нет. Куда кто подевался, разве разберёшься теперь? Севостьянов тоже день-деньской где-то пропадает, иной раз дома не ночует. На все расспросы или молчит, или отшучивается: «Любопытной Варваре нос оторвали!». Или бурчит в ответ: «Не бабье дело, меньше знаешь, крепче спишь!».
Кислова тоже с утра со шваброй – трёт мокрой тряпкой пустые кабинеты, раз обязанность такая. Лариса бегает по комнатам, топот гулко разносится по помещению, и она пищит от восторга. В конторе ей теперь раздолье.
– Дуня, давай я уцелевшие окна газетами заклею крест-накрест, чтобы стёкла при бомбёжках не вылетели, – предложила помощь Наталья.
– Ребёнком займись, Севостьянова, коли делать нечего. Поскользнётся на мокром да расшибётся, – уныло отозвалась Кислова.
Наталья насторожилась:
– Ты сама чего раскисла? Случилось что?
– А то нет? – неожиданно вскипела Дуня, и без того румяные щеки её густо покраснели, жилки на шее заметно запульсировали. – Немцы в Городке! Всего сорок километров от нас! А вчера они захватили Полоцк. У меня сестра там…
– Может, неправда? Трофим сводку приносил за тринадцатое. Врут ведь немцы на каждом шагу, пропаганда это фашистская… Их потери больше наших! А самолётов, танков германских мы столько уничтожили, что представить страшно. Тысячи!
– Так это было тринадцатого. А сегодня какое? – не сдавалась Кислова.
– Семнадцатое июля, – Наталья обернулась, по привычке ища глазами на стене отрывной календарь. И вдруг вскрикнула, отпрянув от окна:
– Немцы!
Галинка жадно сосала грудь, выплёвывала, снова хватала сморщенный сосок, плакала. Наталья измучилась, не зная, как успокоить ребёнка. Молока не хватало. Чем прикормить? Голова трещала от бессонной ночи и детского крика.
– Лора, доченька, подай-ка мне хлебушка ломтик. В скрыночке, – попросила старшую.
Девочка, сосредоточенно отковыривавшая от печки крошки глины, слизнула их языком с ладошки и помчалась выполнять просьбу. Откусив от сухаря кусочек, Наталья пожевала его, сложила в марлечку, хранимую со дня родов – подарок акушерки Цурановой. Скрутила, перевязала, сунула самодельную соску Галинке в рот и – о чудо! – малышка зачмокала, успокоилась. Лора, наблюдавшая за матерью, впилась глазами в оставшийся сухарь. Тяжело вздохнув, Наталья разломила его пополам, протянула дочери.
– Грызи, мышонок! Схудала совсем…
В сенях стукнула дверь, в комнату заглянула Вера Новикова.
– Здорово, кума!
– Ай, – засуетилась хозяйка, – я ж ещё и печь не топила, не готовила, а тут гостья на пороге!
– Супакойся, охолонь! Я крестнице гостинец принесла. – Вера развернула платок. Крупный бурак закрасовался в её руках. – Это ж мы яму открыли, сохранилась свёкла добра. Лариса, прыгажуня, трымай!
Растроганная Наталья обняла подругу:
– Я и так твоя должница! В Лобок, в церкву, ты – одна с моим дитём!
– Чего уж теперь? Дело сделано – покрестили! Есть у Лорки Ангел-хранитель и добренько. Ой, Наталья, – засияла Вера, – там же полицай тогда венчался! Забыть не могу, перед глазами всё, будто сейчас. Чудно! Мы-то с Новиковым расписались в сельсовете. А в церкви – красота! Даже завидно.
– Услышал бы тебя Севостьяновский дружок Скоробогатов (светлая ему память!), – Наталья приглушила голос, – поставил бы вопрос на собрании!
– Зашёл бы он в церкву да на венчание поглядел, сам бы обвенчался с жонкай своей, – горько улыбнулась Вера, уголки губ поползли вниз. – Добрый был человек, если б не партиец, можа, пожил бы яшчэ.
– Донёс кто-то, что райкомовский… Ходи и бойся. И чужих, и своих, – вздохнула Наталья.
Кума прищурила глаза, неожиданно твёрдо спросила:
– А Севостьянов тебя солью обеспечил?
– А как же! Запасся, цельный мешок со складов приволок!
– Так я ж за ней. Отсыпь! – улыбнулась Вера, поправляя платок, съехавший на покатые плечи и обнаживший толстую русую косу, закрученную на затылке. – Твой Трофим моему Новикову обещал. В деревню собирается, надо старикам в Студёнку передать. Сыпь, не жалея, едаков-то много, – добавила многозначительно.
– Много? – Наталья удивлённо покосилась.
– Насыпай, насыпай! – рассмеялась кума.
Стемнело, а Севостьянов не возвращался. «Где ж его носит?» – сердилась Наталья, прислушиваясь к звукам во дворе. Лариса давно уже спала на печи, обнявшись с бабушкой. Галинка тоже угомонилась, посапывала в колыбельке. А ей не спалось, не лежалось. То и дело вскакивала, вглядывалась через оконное стекло в майскую ночную черноту. В памяти непрошенно всплывали тревожные дни, когда за Езерище ещё шли бои, и она, беременная, с Лорой на руках и со старухой в придачу, заявилась к мачехе в Сачни, ведь в Давыдёнках хаты не осталось, отец успел до войны в посёлок перевезти, а достроить времени не хватило.
Хоть не мамка Агриппина Сергеевна, а всем нашлось место в её маленькой хатке, где приютились ещё и Григорьевы Ниночка с Алёшей, пока Арсентий Григорьевич и Трофим в лесу пропадали. В деревне одни бабы с детишками да совсем немощные старики. Зато без стрельбы. А в схронах зерно, бульба, бураки, морковка. В сарае курочки, хоть одно яйцо снесут, а всё лучше, чем пустой чугунок в печи. Мужики время от времени появлялись. О чём-то шептались, но куда уходили, чем занимались, женщинам не докладывали. То одежду сменят, то хлебушком запасутся и снова исчезнут. Случалось, мяса добывали: после бомбёжек скотинки-то по лесам-полям много блудило без присмотра. Теперь, когда все вернулись в Езерище, мяса нет, при новой власти вообще забыли, какое оно на вкус.
– Да где же мой Трофимушка? – простонала Наталья, вытирая уставшие глаза от накатившейся влаги. Страшно было даже представить, что с ним может случиться. Чуть не каждый день расстрелы в урочище Сенная площадь. Там и пленных, и партизан, и просто неугодных… А из гетто всех евреев, и тех, что из Польши в тридцать девятом к нам перебрались, ещё в декабре положили. Даже Фриду Львовну, врача. Так она же деток лечила! Когда мужа на фронт провожала, целовала его, плакала, заливалась слезами, а он нежно её обнимал, жалел, просил уехать на Волгу. Не послушала. Не верила, что без вины убить могут. «Ну, я бы удрала! Ребёночка с собой – и бежать. Ведь даже проволоки колючей не было. Почему же она?» – недоумевала, возмущалась, отгоняя мысли о безвестности мужа.
Прислонилась к стене и, закрыв глаза, тихонько, боясь разбудить детей и старуху, взвыла, будто предчувствуя беду. Отозвалась, заворочалась в люльке Галинка, еле слышно всхлипнула во сне. Наталья спохватилась, наощупь отыскала хлебную соску, обмакнула в чугунок с тёплой водичкой. Прислушалась: сосёт смачно. И осадила себя: «Да мало ли где Трофим? Не впервой же!».
Качнула колыбель и под мерный скрип не заметила, как опустились веки. Мысли путались, перед глазами вставали измученные пленные, протягивающие тощие, костлявые руки к лепёшкам, которые она, озираясь на охрану, подавала им через проволочное заграждение… Укоризненно кивал побелевшей головой Тимофей Медведев, будто спрашивал: «Что ж не спасли жену мою? Она же свояченица вам!» – «Пытались, Техан! Пока держали её немцы в сарае возле магазина, мужики вызволить решились да не успели…» – оправдывалась Наталья, леденея от потустороннего печального взгляда Антонины Медведевой, казнённой всё в том же проклятом декабре сорок первого. «Прости, прости!» – беззвучно шевелились губы, а воздух наполнился дымом и тошнотворным запахом горящей плоти… Взметнулся высоко над деревней огонь, жадно пожирающий обугленное тело Разувалова – жуткая смерть за помощь партизанам. Где-то далеко голосила его обезумевшая от ужаса дочка, которую спрятали в своей хате Сепачёвы. А на площади возле адского кострища прыгали-играли ничего не понимающие дети. Наталья, онемевшая, с широко открытыми глазами, отразившими покачнувшееся багровое небо, стояла, не шелохнувшись, словно соляной столб – Лотова жена, обернувшаяся посмотреть на сгорающий город…
«И-и-го-го!» – вдруг заржала невесть откуда взявшаяся кобылица, молодая, упитанная, шерсть лоснится. Седла нет, никто с ней управиться не может, а Наталья смело взлетает на её мощную спину и скачет к дымящемуся голубыми туманами озеру. И кобылица слушается, признаёт в ней хозяйку, чувствует решительный характер, внутреннюю уверенную силу…
Проснулась от резкого стука в окно. В хату бесцеремонно ввалились полицаи – Павлюченко и Лебедев. Автоматы на изготовке.
– У хате хто? – рявкнул рыжий Лебедев.
Наталья бросилась навстречу, умоляюще зашептала:
– Тихо, тихо, ради Христа! Пожалуйста! Дети ж у меня маленькие. Галечке ещё годика нет. Да старая на печи.
– Чужих няма? – убавил голос полицай, не сводя глаз с Натальи. Уж больно хороша она.
– Какие чужие? Упаси Господи! Самим есть нечего, проверьте: в хате – шаром покати!
Павлюченко стволом карабина откинул занавеску, заглянул на печь. Ефросинья Фёдоровна, слабо соображая спросонья, испуганно вытаращилась на него по-старчески светлыми глазами.
Лебедев, устраиваясь за столом, широко зевнул, обнажая крупные зубы.
– Хозяйка, мы посидим трошачки. Малость продрогли на улице, – и, растянув губы в наглой усмешке, предложил: – Можа, и ты с нами рядышком? Согреешь?
Наталья метнулась к люльке, словно хотела спрятаться, будто ребёнок мог её защитить.
– Погрейтесь, милости просим! Только не разбудите малую, раскричится, так всю хату поднимет, – прошептала, набрасывая на рубаху мужнин пиджак и тщательно застегиваясь на все пуговицы.
Полицаи молча переглянулись. Лебедев хмыкнул, цинично скривив рот. Павлюченко заиграл пальцами по столу.
– С партизанами связь имеешь?
– Что? – Наталья побледнела, опустилась на краешек кровати. – Как подумать могли? Дети же у меня, старуха…
– Новикова к тебе заходила?
«Господи, соврать или правду сказать?» – растерялась, бросилась к печке, вытащила чугун с запаренным бураком.
– Вот, детям гостинец передала из деревни. Голодные же мои…
Лебедев живо приподнялся, заглянул в чугун и, брезгливо отвернув нос, позлорадствовал:
– Мужик ейный, Новиков, с партизанами. Точно знаем. А бабу с дитём вместе взяли. Не будет тебе больше гостинцев! – загоготал громко. – Вечером свели в урочище и – капут!
Галинка проснулась, маленькое личико сморщилось, вот-вот заплачет. Наталья подхватила ребёнка на руки, принялась качать-приговаривать. Только бы не заметили полицаи, как переменилась она в лице, как смертно заколотилось сердце, как задрожали ноги.
– Ай, разбудили дядьки девочку, ох, разбудили маленькую, а ей же ещё спатьки-спать, будем деточку качать…
– Севостьянов-то дружком был Новикову, – Павлюченко впился в Наталью глазами.
– Ай-люли, люли, люли, прилетели голуби… Скажете тоже – дружок! Да когда ж такое было? – она нервно вздохнула. – Сели в изголовьице, спите на здоровьице… Ничего мы не знаем… Ни с кем мы не водимся… Севостьянов поселковую баню рубит, там днюет и ночует… Ай-люли, люли, люли, прилетели голуби…
– Взяли твоего Савостьянова сегодня. В жандармерии он. В Сурмино. Там разберутся, какую баню рубил! – съязвил Лебедев.
Ефросинья Фёдоровна вскрикнула и, неловко скатившись с печи, бухнулась в ноги полицейским, взвыла:
– Злітуйцеся, паны! Не вінаваты мой сыночак! Ні ў чым не вінаваты Трахімушка. Ён жа карміцель на-а-аш… А прападзем без яго…[15]
Заплакала проснувшаяся Лора, забилась в уголок, спрятавшись за каптуром. Павлюченко метнул на Лебедева недовольный взгляд:
– Кто тебя за язык тянул? А ты, Севостьянова, гляди, если прознаем что, пойдёшь следом за Новиковой!
Неугомонные соловьи, бесшабашно отрешившись от мирских забот, выводили любовные рулады. Утренняя роса радужно переливалась в щедрых солнечных лучах. Одуванчики, словно юные балерины, доверчиво расправляли ярко-жёлтые юбочки-пачки, а над ними, озабоченно жужжа, сновали пчёлы. Но Наталья бежала по узкой тропинке, ничего не замечая. «Должен быть выход!» – отчаянно пульсировало в голове.
Влетела в хату к Серболиным и только теперь заметила, что, как была в Трофимовом пиджаке поверх рубахи, так и прибежала. Женя удивлённо уставилась на подругу, забыв про разложенные на столе выкройки. Она славилась хорошей портнихой и, пока муж бил фрицев на фронте, шитьём добывала на пропитание для своей немалой семьи: двое мальчишек и три девочки. Тамарочка с Леной нянчились с младшенькой, а семилетний Лёня и двенадцатилетний Илья промышляли с утра до вечера на озере. То карасиков, то подлещика, то плотвичек, а, бывало, и раков добудут, таскают из нор, куда те на день ныкаются. Тем и кормились.
– Выйди, погомонить надо! – выдохнула Наталья.
Узнав про Севостьяновскую беду, Женя задумалась.
– Без аусвайса[16] в Сурмино не пройдёшь. Можно попробовать через Симонову, которая в наших Панкрах. Большой дом у неё, заметный, небось, видела? Она ж при комендатуре! Будет у меня платье примерять – я его уже сметала – поговорю.
С аусвайсами и кошёлками, якобы для картошки, обвязав головы платками, Наталья с Женей шагали по песчаной сурминской дороге, в который раз обсуждая план спасения Севостьянова. До деревни, где располагалась жандармерия, шесть километров. Вокруг лес – кусты, ели да высоченные сосны.
– Под ноги смотри, здесь часто на солнышке гадюки греются, – предупредила Евгения. – В низине болотина у Белого озера, оттого и полно в окрестностях змей.
– Других бы гадюк не встретить, тех, что с белыми повязками на рукавах. От немцев легче отбрехаться, чем от этих паршивцев. Ишь, сколько их к новой власти переметнулось!
– Даст Бог, отбрешемся, а вот как Трофима твоего вызволить?
Подружки умолкли. Солнце поднималось всё выше, идти жарко. Наталья почувствовала, как по спине покатилась струйка. Сбросила кофту, развязала платок, но шагу не убавила.
– Да не гони так! – взмолилась запыхавшаяся Женя. – День велик, справимся.
– Знать бы, что у полицаев с немцами на уме! Забьюць Севостьянова… Веру Григорьевну, родственницу его из Кузьмино, забили! Дочка в партизанах, а мать повесили… Страшно-то как! Добрая была. Тоже портниха, руки золотые, как у тебя. Я ей соли отсыплю (с разбитых-то складов все, кто мог, натаскали), а она – то платьишко Ларисе, то распашоночку Гале. – Наталья зашмыгала потёкшим носом. – Забьюць, забьюць Трофима! Как жить без него?
Серболина, светленькая, худенькая, как лозинка, остановилась, резко повернулась и, глядя в упор, твёрдо скомандовала:
– Не смей беду приговаривать! Сглазишь! И не реви! Побереги слёзы, пригодятся ещё.
Неожиданно показались деревенские хаты. Наталья замерла, только дышала шумно, как после бега, и сердечко колотилось, казалось, стучит так гулко, что пройди кто рядом, услышит. И действительно, словно услышал, выскочил с обочины на дорогу полицай Семёнов, потный, раскрасневшийся на полуденном солнце.
– Будто чёрт из кустов! Принесла нелёгкая, – успела шепнуть Женя.
Немец, отдыхавший в тени под сосной, тоже поднялся с земли, зевая, лениво бросил:
– Аусвайс?
– Пропуск есть? – грозно повторил Семёнов, смахивая висящую на багровом носу каплю.
Женщины торопливо протянули документы. Он услужливо передал их немцу, заглянул в корзинки.
– За бульбой! Мы за бульбой! Может, в деревне кто обменяет на соль? – Наталья показала маленький бумажный кулёчек. – Детей покормить.
– У меня пятеро, у неё – двое, – умоляюще заглядывая в глаза полицаю, поддакивала Евгения. – А очистки посадить можно, к осени молодая картошечка вырастет.
Немец снова зевнул и, возвращая документы, равнодушно махнул рукой:
– Überspringen Sie sie![17]
– Слава Богу! – обрадовались подружки.
– Шуруйте отсель! – гаркнул полицай и, смерив Наталью наглым взглядом, вдруг похотливо шлёпнул её ниже спины. Она отскочила в сторону, обиженно-оскорблённо сверкнула глазами.
– Ой-ё-ёй! Губки-то надула, – ёрничая и развязно тыча пальцем в сторону девчат, Семёнов подмигнул немцу, громко расхохотался.
Негодуя, еле сдерживаясь, Наталья почти бежала к деревне и в полголоса выплёскивала возмущение:
– Ууу, злыдень! Кабель паршивый! Предатель! Да что б ты провалился в преисподнюю!
Ещё в Панкрах Симонова, передавая аусвайсы, предупредила, что Трофима немцы держат в сарае у первого дома слева от дороги. Поэтому, поравнявшись с ним, женщины огляделись.
– Кусты обойдём, спрячемся. Там нас никто не увидит. Попробуем к сараю приблизиться, окликнуть, вдруг отзовётся Трофим, – предложила Наталья. – Хоть бы голос услышать…
Заросли молодой крапивы, успевшие вымахать на солнечном припёке по пояс, не испугали. Не обращая внимания на хлёсткие, обжигающие прикосновения жёстких стеблей, подруги упорно пробирались к цели. Но как только приподнялись из травы, чтобы добежать до стены, зычный окрик: «Партизаны!» – пригвоздил их к месту.
Часовой полицай, молодой парень с чёрными, под Гитлера, будто вычерченными усиками, с удивлением рассматривал незнакомок с пустыми корзинками:
– Бабы, вы чего тут забыли? Или своровать что вздумали?
Женя испуганно закрутила головой. Наталья, бледная до синевы, словно онемела. Мысли, слова враз исчезли, язык, словно прикипел к нёбу. Не дождавшись ответа, часовой ткнул её стволом винтовки:
– А ну, в жандармерию обе! Там разберутся, что вы тут вынюхивали, языки быстро развяжутся!
За столом у окна полицай в немецкой форме, нарукавная повязка с надписью: «Treu Tapfer Gehorsam»[18], острым ножом строгал сало, на тарелке лежали уже нарезанные вдоль солёные огурцы, крупная луковица, ломоть домашнего хлеба.
– Это кто? – рыкнул раздражённо, словно вепрь мотнув тупым подбородком.
– У сарая отирались! – вытянувшись спичкой, отрапортовал часовой.
– Кто охранять остался? Никто?! Придурок! – заорал начальник, удостоенный немецкого звания гауптман. – Ты зачем этих баб притащил?
– Виноват! – часовой съёжился, попятился к дверям. – У сарая они…
Не выпуская нож из рук, полицай, набычившись, переводил разъярённый взгляд то на одну, то на другую:
– Ну? Молчать будем?
И тут Наталью с Женей словно прорвало – в два голоса, перебивая друг друга, они заголосили:
– Дорогу хотели сократить, по тропинке хотели…
– За бульбой мы, с Езерища…
– Не виноватые, ни в чём не виноватые!
– Никого в деревне не знаем, а по дороге страшно, пан полицай…
– Пан, добренький пан, отпустите, у нас детки одни остались!
– Ой, малыя ж детки-и…
– Да какие партизаны, смилуйтесь, – просила, заливалась слезами Женя. – Девочки у меня несмышлёные, мальчишки совсем малые… Портниха я! Может, что сшить надо? Так с радостью, вам понравится! Может, жене вашей, деткам. У пана есть детки?
Гауптман помахал аусвайсом:
– Кто из вас Севостьянова?
– Я, – у Натальи задрожали губы, кровь отлила от лица, в голове замутилось.
– Трофим Севостьянов кем приходится? – полицай впился взглядом, будто душу высасывал.
– Муж мой, – ответила чуть слышно, проваливаясь в туман.
Когда Наталья очнулась на полу, над ней, склонившись, стоял полицай Фирсов с кружкой воды, брызгал в лицо, пытаясь привести в чувство. Гауптман, развалившись на стуле, с аппетитом жевал сало, а Женя торопливо объясняла, что Трофим мужик тихий, рукастый, рубит общественную баню, потому как вши, огромные, противно-бледные, заели деревню, чего доброго, начнётся тиф. И к партизанам ни она, ни Севостьяновы никакого отношения не имеют – не дурные же! Младшенькая у Трофима с Натальей ещё грудная, сами-то голодают, без мужа вовсе горе! А ещё старуха восьмидесятилетняя на руках. Вот молодая мама и ослабла…
– Очуняла, слава Богу! – вскрикнула радостно, заметив, что Наталья открыла глаза. – Помогу ей подняться, пан гауптман?
Домой возвращались обессиленные, будто выжатые страхом. У Жени ещё долго дрожали руки, шить не могла. Но беда прошла мимо.
Мысль о спасении Севостьянова не оставляла Наталью. Трофим жив! Пока. Хотя из Сурмино живыми не выходят… «А что, если через Фирсова? Он же вместе с Сепачёвым в милиции служил. Но как подобраться?»
С утра, покормив детей и Ефросинью Фёдоровну, собрала гостинец: несколько сушёных рыбёшек, которыми поделилась Серболина. И побежала к Кейзерам, чтобы застать дома их дочку.
– Леночка, красавица! Жениха тебе доброго, красивого да богатого! – всматривалась Наталья в девушку, спешно решая, можно ли довериться такой крале. – А мы с твоим папкой в землеустроителях вместе. Слыхать что про него?
Лена и бровью не повела. Поправила у зеркала пышные волосы, заколола невидимками, примерила яркие бусы.
– Не, тётя Наташа, не слыхать. А вам на что?
– Работали же вместе, – повторилась гостья, – хороший человек, на любую просьбу откликался.
– Случилось что? – Лена обернулась и посмотрела внимательно, в упор. – Не сухой плотвы ради с утра пожаловали?
Севостьянова решилась:
– Видела тебя с литовцем-переводчиком из комендатуры. Красивый хлопец. А у меня муж в Сурмино, вызволить надо, не виноватый он. Самогонки добуду, яиц…
Дни тянулись, не принося добрых вестей. Думая о муже, Наталья плакала, но беззвучно, незаметно смахивая слёзы, – научилась, чтобы лишний раз не пугать несчастных детей. Ефросинья Фёдоровна молилась – то на коленях перед иконкой, то била поклоны, то тихонько плакала – шептала, качая Галинку, или укрывшись от всех на печи. Она ещё помогала по хозяйству, нянчилась с внучками, но добывать хлеб для семьи уже не могла. Без Севостьянова эта забота полностью легла на невесткины плечи. Выручала соль, на которую удавалось выменять что-то из деревенских продуктов. Золовка Прасковья Макаровна научила огород посадить, поделилась семенами. Она же обещала достать самогона.
В ту ночь с запада нагнало дождевых туч, небо потемнело, и рассвет не загорался, словно ночь задержалась на вторую смену. Наталья выглянула на улицу, раздумывая, затевать ли стирку, ведь если надолго задождит, то сушить придётся в хате. В утренних сумерках заметила женщину в чёрном: пиджак, платок, длинная юбка, из-под которой выглядывали разбитые сандалии. Приветливо помахав, она торопливо свернула к дому. Присмотревшись, Наталья узнала Евдокию Петрову из Кузьмино. Изредка женщина появлялась в Езерище, чтобы раздобыть именно соли. Мелькнуло: «Куда ей столько?» И тут же забылось. Какая разница, если взамен она предлагает яйца, картошку или молоко?
– Небо-то как затянуло, – заметила сочувственно, – на обратной дороге под грозу можете угодить.
– Если угодим, так вместе, – загадочно улыбнулась Петрова. – Я к тебе с весточкой!
– Трофим? – ахнув, Наталья испуганно опустилась на крыльцо.
Евдокия оглянулась по сторонам, присела рядом.
– От Арсентия Григорьевича. Ждёт он тебя.
– Папка? Жив? Не чаяли уже, – засветилась радостно, но тут же в голосе засквозила тревога: – Что с ним? Где?
Маленькая Лариса, с пылающими от диатеза щеками, отбросила кастрюльные крышки, с которыми играла на полу, и повисла на шее у матери, жалостно хлюпая:
– Не уходи! Не хочу с бабой! Хочу с тобой!
Глядя на сестру, сморщила губки, разревелась Галинка.
– Мама, ну возьмите же вы малую на руки! – повысила голос Наталья, призывая Ефросинью Фёдоровну. – Грыжу ребёнок накричит!
Свекровь поднялась с лавки, недовольно зашумела:
– А цябе куды зараз нясе? Шлейка пад хвост? Мужыка дома няма, дык табе загарэлася?[19]
– Загарэлася! – огрызнулась Наталья.
«Ничего, – оправдывала себя за неуместную грубость, – меньше будет знать, спокойнее всем».
После Лесогорской Петрова распрощалась:
– До Кайков осторожно, лучше кустами, чтоб никто не увидел. Там – огородами. Найдёшь Федосью Иванюженко – моложавая баба, бойкая, двое ребятишек, мужика забили ещё в сорок первом. Крайняя хата, не перепутаешь.
– Найду, бывала, там же тётка по матери – Рябинка Надежда Лаврентьевна.
Набрякшее небо протяжно прогромыхало, сверкнуло на горизонте и разом сыпануло дождевым горохом. Крупные редкие капли гулко падали на землю и растекались в дорожной пыли крохотными лужицами, словно ртуть. Но уже через минуту полило густо и мелко, будто кто-то невидимый тряс над землёю огромным ситом. Наталья мгновенно промокла, юбка облепила голые ноги, отяжелевшая вязаная кофта вытянулась и обвисла почти до колен, вода катилась струями по спине, волосам, заливала глаза, мешая смотреть. Хлёсткие ветки били по лицу и рукам, а она пробиралась, огибая поваленные деревья, глубокие воронки от разорвавшихся бомб, груды обломанных сучьев, стараясь не терять из виду наезженную телегами дорогу.
Прокричала кукушка, Наталья обрадованно остановилась, словно встретила добрую знакомую. «Один, два, три… десять… пятьдесят четыре…», – считала, как в детстве, замирая от восторга и страха.
– Русалочка, не заблудилась случаем? – мужской голос раздался совсем рядом, словно неизвестный говорил на ухо.
Вздрогнула от неожиданности, обернулась. Человек в плащ-палатке, в руках винтовка, лицо спрятано в густой бороде.
– Кто такая? Откуда?
Узнав, что перед ним дочка Арсентия Григорьева из Давыдёнок, потеплел, расспросил про дорогу, нет ли немецких патрулей, и исчез, растворился в дожде.
Отец первым заметил Наталью через приоткрытую дверь сарая, в котором прятался от чужих глаз.
– Доченька! – окликнул осторожно. – Подь сюды!
От волнения у неё по коже мурашами пробежала дрожь, даже ноги подкосились. Прижалась к стене, не веря, что папка – вот он, рядом! Ещё раз огляделась – никого! Только дождь. Кто живой, все от него попрятались. Даже пёс не брехнул и носа из будки не показал. Наталья скользнула в сарай. Арсентий Григорьевич сжал её в объятьях, мокрую, дрожащую, рыдающую.
– Дочушка, всё хорошо, хорошо! – слёзы потекли по его небритым щекам. – Как ты на мамку похожа…
Пока Иванюженко Федосья сушила у печи Натальины одёжки, та, облачившись в хозяйский халат, старые валенки и закутавшись в шерстяной платок, отогревалась кипятком на травах и не могла наговориться с отцом. Он же слушал да, как бы невзначай, уточнял: какая охрана в Сурмино, сколько немцев, сколько полицаев, кто из знакомых решился служить против своих… Порывшись в прошлогоднем сене, достал листовку.
– Не плачь, Натальюшка, сколько верёвочке не виться, а передушим мы проклятых ворагов, как есть – перебьём! Паслухай, что сами фашисты в своей газете пишут: «За последние недели партизанами было убито много бургомистров и других представителей оккупационных властей…»
– Понимаю, папа, – всхлипнула Наталья, – так ведь и немцы звереют! Сколько уже позабивали, вспомнить страшно! Одноклассники мои в земле лежат. Деревню Межу спалили. Все хаты!
Григорьев стукнул кулаком по бревну.
– Льют они кровушку нашу, твоя правда. Хвастают, что в начале мая в Минске тридцать человек повесили, сто двадцать расстреляли, потому что все – подпольщики, которые помогали партизанам. Только партизаны всё равно фашистов били и бить будут!
Наталья схватила отца за плечи и, умоляюще глядя в глаза, словно всё зависело от него, едва не закричала:
– Она когда-нибудь закончится? Война закончится?
Григорьев помрачнел, но взгляда не отвёл. Помолчал, словно взваливал на себя непосильную ношу, и твёрдо, старательно выговаривая каждое слово, отчеканил:
– Даже не сумневайся! Не смей! Мы обязательно победим!
Прильнув к отцу, Наталья снова зарыдала. Всё смешалось в этих слезах: напряжение нескончаемого ожидания, изнуряющая тревога, мучительный страх, горечь унижения, боль потерь, ужас неизвестности и спасительная радость надежды.
– Ты всё правильно сделала, – успокаивал Арсентий Григорьевич. – Что немцы, что полицаи – эти особо! – падкие до наживы. Сало, самогонка, куры, яйца, колечко золотое… И Фирсов – правильно. Должен помочь.
– Сепачёв обещал поговорить с ним, – всё ещё всхлипывала Наталья.
Возвращаясь, во дворе дома увидела Прасковью Макаровну с Ларисой. Девочка заливисто смеялась, убегая от тётки, а та делала вид, что никак ей не поспеть, и, дурачась, приговаривала: «Догоню, догоню!» Солнце играло в берёзовых ветвях, отбрасывая причудливые тени, запах омытой дождём сирени плыл по деревне, утверждая, лето наступило, и лишь голубые лужи, отразившие глубокое необозримое небо, напоминали о недавнем ливне.
– Мама! – Лора с разбегу уткнулась в материнскую юбку.
Наталья подхватила её на руки, зацеловывая, прижала к себе. Обернулась к золовке, пытая одними глазами: «Трофим?»
Прасковья Макаровна улыбалась открыто, радостно.
– В Езерище перевели! Дрова для комендатуры заготавливает. Теперь бы из этой тюрьмы его выкупить…
Помог литовец-переводчик. Подпаивая самогонкой, ублажая то курочкой, то сальцем, уговорил бургомистра отпустить Севостьянова. Тот приказал Трофиму по первому зову являться на принудительные работы, а для убедительности так двинул кулачищем в ухо, что показалась кровь. Это развеселило полицая, и он с размаху ударил с другой стороны – второе ухо тоже закровянило.
– Ещё попадёшься, отрежу! – пригрозил, удовлетворённо вытирая взмокший лоб.
Наталья обнимала мужа, вдыхая запах его измученного тела, ощущая сухие, твердые, как камни, мышцы под бледной, с кровоподтёками кожей. Вслушивалась в звуки голоса, простуженно-охрипшего, но такого родного. Снова стало спокойно и надёжно, несмотря на то, что каждый день грозил неизвестностью, в которой было место и постоянному, изнуряющему страху. Оккупация щедра на смертные издевательства и истязания, пули и верёвки…
Окутанный лаской и домашним теплом, Трофим ещё долго не мог справиться с внутренним напряжением, которое накрыло его с момента ареста и не отпускало. Воспоминания зверских допросов мучили, вызывая фантомные боли. Стеная, он скрежетал зубами. Беспокойные мысли одолевали тревожным отчаянием, негодование и ненависть выплёскивались наружу:
– Помнишь Лобковского? Вместе против финов… А теперь он меня – под прицел! Халуй гитлеровский! Мразь фашистская! Гнида полицейская!
Наталья горячо покрывала поцелуями его губы, не давая разгораться ярости. Он то отвечал на ласки, то вдруг вырывался и, еле сдерживаясь, чтобы не закричать в голос, шептал:
– Убью, убью эту сволочь!
– Конечно, убьёшь, – успокаивала она, – придёт время. А сейчас не смей, это же ты нас убьёшь: меня, мать, девочек. Сразу расстреляют на Сенной.
– В лес уйду!
– Уйдёшь, конечно, уйдешь, – уговаривала, убаюкивала Наталья. – И нас с собой заберёшь, без тебя – всем смерть.
Огонь в печи не хотел разгораться, дымило. Наталья приоткрыла дверь. Вместе с осенней прохладой, которая свежей струёй устремилась в комнату, до слуха донеслись крики, причитания, плачь. «Андреевна голосит», – догадалась и замерла прислушиваясь. Но разобрать слова было невозможно. Набросила на плечи пальтишко, выскочила из дома.
Да, горевала Скуматова, соседка. Муж её, Сергей, работал на железной дороге, но ещё до войны помер. Сын Вася тоже в обходчики подался. Две взрослые дочери. Младшая Мария – Севостьяновым кума: Галинку крестила в лобковской церкви. Старшая Анна замужем, отделилась давно. «С кем беда?» – Наталья влетела в соседский двор, распахнула дверь.
– Сыно-о-оче-е-ек! Васе-е-енька-а-а! – Андреевна ползала по полу, не в силах подняться.
Маша, простоволосая, бледная, в отчаянии опустив руки, стояла рядом на коленях, замученно повторяя:
– Мама, не рви сердце, себя побереги, нас пожалей, как мы без тебя? – подняла на Наталью заплаканные глаза: – Пришли ночью, забрали Васечку…
Андреевна взвыла, заскребла пальцами по полу, так что из-под ногтей показалась кровь, но этой боли она не чувствовала:
– Убили! Убили моего мальчика-а-а!
– Слышала, партизаны мосты на бычихинской дороге взорвали? Эшелон под откос. Вот и озверели. У нас похватали железнодорожников. Расстреляли сразу, на рассвете, – глухо объясняла Мария, не в силах больше плакать. Она словно окаменела.
Выстрелы на Сенной не смолкали долго. Машинами привозили на казнь крестьян из окрестных деревень: Пруд, Ярыгино, Ключ… Запылали хаты, фермы, клубы – горели сёла в Холомерской стороне: Гумничино, Антоненки, Подранда, Козлы, Яново, Устье, Горки, Моисеево, Софиевка…
Холодным пасмурным утром в хату постучали Трофимовы племянники: двенадцатилетняя Нина Сепачёва и десятилетний Вова. Дети частенько наведывались в гости то с передачками для девочек, то по поручению Прасковьи Макаровны – в огороде Наталье помочь, то просто от нечего делать. Угостит тётка жидкой похлёбкой, лепёшкой или бульбиной – так в гостях всегда вкуснее, чем дома.
– Мамка послала сказать, – затараторил Вова, от волнения вытаращив глаза.
– Я объясню! – перебила Нина по праву старшинства. – К нам отцовы знакомые вчера наведались из Козлов. Деревню-то – страх какой! – немцы пожгли. А люди, кто живые остались, ушли в лес, в болота…
– На холоде! Голодные! – не стерпел Вовка.
Нина недовольно покосилась на брата:
– Потому и пришли, что одежда нужна да поесть. Мамка сказала, вы, тётя Наташа, их тоже ведаете! Может, дадите чего?
– Сюда, через всю деревню, они идти побоялись, – снова вставил Вовка.
Наталья задумалась. Когда в сорок первом шли бои за Езерище, она с детишками и свекровью пряталась в Козлах, в хате у знакомых Ефросиньи Фёдоровны, куда та и привела. Народу набилось битком. Однако хозяева никому не отказали. Приютили. Накормили. Спали на полу, впритирку, как были – в одежде.
– Ай, беда-то какая! – всплеснула руками. – Как же без хаты, без крыши?
– Землянки роют, – деловито пояснил племянник.
Собрав в хатуль вещи: из своей и Трофимовой одежды – кофты, старый пиджак, латаное одеяльце, – отсыпала соли, немного зерна, положила немецкого хлеба, лепёшек. Хотела передать детям, но раздумала.
– С вами пойду!
– Куды зноў? – проснувшись, заворчала свекровь. – Што табе, як іголак наторкалі?[20]
– Я быстро! Провожу ваших внуков: одни ребятки – как бы чего… А вы, мама, за малышнёй приглядите, – и подтолкнула племянников к Ефросинье Фёдоровне: – А ну, бабушку обнять да поцеловать!
Наталье нестерпимо захотелось увидеть старика Степанова, когда-то приютившего их в трудный час. Ей казалось, что он чем-то неуловимо похож на деда Гришу, словно тот возвратился из небытия, и теперь можно уткнуться в его пушистую бороду, а он будет гладить по голове большой шершавой ладонью, напевая густым басом: «Золотко ты наше, внучечка Натальюшка, да сохранит тебя Господь и помилует, да защитит Пресвятая Богородица!».
Степанов и впрямь тепло обнял Наталью. Его блёклые глаза – то ли выжжены гарью и дымом деревни, то ли болезненно воспалены холодом и сыростью болот – слезились, руки дрожали. В который раз он делился пережитым:
– Баба мая з агарода ўбачыла, як удалечыні пабліскваюць нямецкія каскі, і да мяне: «Немцы!» Я агрызнуўся: «Адкуль немцы? Супакойся!» А яна крычыць: «Немцы! Заб’юць нас!». З хаты выглянуў: сапраўды, на тым канцы вёскі яны. Мы агародамі да лесу папаўзлі. Я там зямлянку даўно выкапаў, ад бамбёжак хавацца. Спатрэбілася… Калі загарэліся першыя хаты, баба загаласіла. А што зробіш? Дымам неба завалакло, страшна глядзець! Потым у балота пайшлі. Карнікі ж, як ваўкі, – он задумался, потом решительно мотнул головой, глаза блеснули ненавистью. – Не, якія ж яны ваўкі? Яны страшней за д’ябла! Звер-то падабрэй будзе…[21]
Возвращаясь домой, Наталья снова и снова взволнованно перебирала каждую минутку встречи со Степановым, не предполагая даже, что видела его в последний раз. Через пять месяцев, четырнадцатого апреля сорок третьего, фашисты вернулись в сожжённые деревни и добили всех, оставшихся в живых.
Уже на повороте к хате заметила невысокую, хрупкую фигурку Маши Скуматовой с коромыслом и полными вёдрами.
– Как Андреевна?
Кума горестно вздохнула:
– Голосит день и ночь. Боюсь, чтоб умом не тронулась, – и понесла дальше по тропинке свою ношу, стараясь не расплескать налитую до краёв тёмную ледяную воду.
Наталья долго смотрела вслед, съёжившись от холода и от горькой соседской туги, что навалилась на её плечи, словно старое Машино коромысло с тяжёлыми вёдрами.
Сепачёв, простуженно кашляя, ввалился в хату к Севостьяновым и с порога, не отдышавшись, хрипло оповестил:
– Немцы сгоняют людей в эшелоны, отправляют в Городок, оттуда всех – в Германию. Наши-то наступают, уже под Смоленском! Скоро, скоро фрицам – кирдык! Забегали крысы… Напоследок тащат всё, что ещё не разграбили… Уходить надо! В лес! Собирайтесь! Тёплую одежду, продукты, спички…
– С малыми – в лес?! – Наталья в отчаянии опустилась на стул.
Василий Семёнович уже помогал Ефросинье Фёдоровне, которая, охая, сползала с печи.
– Чаго ты прыдумаў? Куды мяне цягнеш? Я ж на хворых нагах далёка не змагу пайсці[22].
– Телегу достал. Конь повезёт. Самое важное берите, обязательно тулуп, валенки. Ночи уже холодные, не лето – конец сентября на дворе, – он закашлялся. – Сколько прятаться по лесам, никто не знает.
Старуха растерянно огляделась, перекрестилась на красный угол, куда уже давно, несмотря на косые взгляды невестки, прикрепила старенькую иконку Спаса, виновато улыбнулась:
– Мне нічога не трэба, а смяротны вузел – вось ён, гатовы… – достала с полки за печью аккуратно сложенное и завязанное в платочек чистое бельё. – Хустка ёсць і свечка царкоўная[23].
– Хатулёк тоже берите! – разрешил Сепачёв и удивлённо уставился на сноху:
– Почему сидим? В неметчину захотела?
Но Наталья не двигалась, будто впала в ступор.
– Наташа! – крикнул почти на ухо.
Вздрогнула, обернулась:
– Василий Семёнович, там, как к озеру идти, бревно. Пока не утащили, взять бы на дрова! Зима долгая, чем топить будем? Я одна не приволоку.
– Какое бревно? – схватил за плечи, с силой тряхнул. – Встать! – команда прозвучала жёстко. – Полчаса на сборы!
Обоз из езерищенских беженцев: Овсовы, Кондратенки, Плескуновы, Севостьяновы, Сепачёвы, направляясь якобы в Городок, как властями приказано, миновал немецкие посты и свернул в лес, в сторону Давыдёнок. Наталья, приближаясь к родным местам, где каждый бугорок и кустик знакомы, почувствовала спокойную уверенность, на душе посветлело. Лес лесом, но в деревне ещё и родная тётка, мамина сестра Дарья Тихоновна. «Не пропадём!» – тешилась надеждой, укутывая в одеяло Галинку. Лариса прилепилась сбоку и, согретая маминым теплом, задремала. Беженцы переговаривались шёпотом, телега слегка покачивалась, Наталью тоже непреодолимо потянуло в сон…
«И-и-го-го!» – фыркнула, заржала кобылица. Молодая, упитанная, шерсть лоснится. Нет ни хозяина, ни пастуха. Вольно пасётся в редком перелеске. «Стой!» – хватает за уздцы Василий Семёнович, но управиться не может. Наталья быстро соскальзывает с телеги, смело взлетает на мощную лошадиную спину и скачет, скачет к дымящемуся голубыми туманами озеру. И кобылица слушается, признаёт в ней хозяйку, чувствуя решительный характер, затаённую уверенную силу…
– Stehen! Wer sind Sie? Wo?[24] – на дороге внезапно появился немец, заросший щетиной с поблёскивающей сединой, и даже форма не придавала ему военного облика. Преградив путь, щёлкнул затвором фольксштурмгевера[25].
– Видать, фашистский ополченец, – вполголоса обронил Сепачёв и, останавливая коня, уже громко, но невозмутимо пояснил:
– Обоз. В Городок приказано.
Наталья очнулась от дрёмы, не раздумывая, прямо с Галинкой на руках соскочила с телеги:
– Пан офицер, дети у нас! Киндер! Цвай! Кляйн цвай киндер! – умоляюще заглядывала в усталые глаза пожилого фрица.
Уныло рассматривая женщину с ребёнком, он меланхолично размышлял о своём: «Если мы, немцы, летом удирали от русских и так удираем осенью, что же будет зимой? Надо спасать свою шкуру. Война проиграна…»
Он сунул руку в карман, снова нащупал письмо из Германии от сестры Эмили. Перечитанное десятки раз, оно не давало покоя его измученной душе.
«Мне удалось получить разрешение навестить в концлагере нашу Паулу. Если бы ты, Генрих, был со мной, то непременно расплакался бы. Невозможно описать, в кого она превратилась, как выглядит. Лучше бы сестрёнка не уклонялась от этой проклятой мобилизации. Боюсь, что живой из лагеря она не выйдет, или потеряет здоровье, это точно…»
«Зачем я здесь? Зачем мне эти несчастные русские старики и дети?» – немец опустил винтовку, шагнул в сторону:
– Durchfahrtsbedienung! Jeder kann reiten![26]
К Давыдёнкам обоз поредел, беженцы рассеялись по окольным деревушкам. Но и оставшихся поместить в маленькой хатке Дарья Тихоновна не смогла.
– В сараюшке, на сене… Не обессудьте! – виновато распахнула дверь, пропуская в дощатый сенник.
– И за то – слава Богу! – за всех поблагодарил Сепачёв. – Не под открытым небом. А в тесноте – не в обиде!
– Кипяточку принесу, в печи чугунок. Завтра похлёбку сделаю, – пообещала хозяйка. – Коней попрячьте в кустах. Немцы частенько наведываются – руки загребущие.
Уходя, позвала Наталью:
– А ты с малыми да со старой – в хату на ночь, на полу постелю, – и уже на ухо шепнула: – Вовремя, девонька. Трофим твой обещал заглянуть, он же с моим сыном Лёнькой вместе в лесу, – горестно вздохнула, и поперечная морщинка, наметившаяся выше переносицы, вдруг резко прочертила открытый лоб.
…Гитлеровцы, оба молодые, высокие, в хорошо подогнанной форме, автоматы за спиной, по-хозяйски громко переговариваясь, свернули к хате. Дарья Тихоновна испуганно метнулась из сеней в комнату:
– Немцы! – и, бледнея, рванула к ним навстречу – задержать.
Решение к Наталье пришло мгновенно:
– На пол! Ложись к печке! – указала Трофиму, сгребая постель. – Заваливайте его тряпками! – приказала Рене и Гале, двоюродным сёстрам.
И первая кучей набросила на мужа одеяло.
– Залезайте наверх, детишки, прячьте папку! И молчок! Никому! Мама, садитесь рядом с малыми!
Немцы, небрежно оттолкнув Дарью Тимофеевну, вломились в хату.
Малыши, босые, без штанов, хохоча, прыгали с тряпичной горки на руки к бабушке и снова карабкались наверх, не обращая внимания на пришельцев.
– Тупые животные! – брезгливо скривился лысый полковник и перевёл взгляд на Наталью, которая, изогнувшись перед загнеткой, ловко поправляла чепелой дрова в печи.
При этом тонкая талия, как у нерожавшей, крутые бёдра и вся её изящная фигурка, подчёркнутая лёгким платьем, показалась ему такой обворожительной, что он похотливо цокнул языком:
– Ах, жаль, что не арийка! – и лукаво подмигнул унтер-офицеру, который тоже невольно залюбовался хорошенькой русской.
Выходя на улицу, расправляя широкие плечи, полюбопытствовал:
– Ну, Арне, как тебе «русский рай», который создали большевики?
– В Германии я всё представлял по-другому. По сравнению с нами, немцами, эти свиньи вызывают лишь смех или ужас, – растерянно выдавил гладко выбритый, смазливый фриц.
– Но они никогда не поймут этого. Таких нельзя жалеть! Поверь моему опыту, – высокомерно похлопал по плечу лысый. – Они примитивные люди с животной тупостью, свойственной народам, населяющим эту страну.
– Да, – согласился Арне. – Но всё же женщины у них бесспорно привлекательны! И какие глаза, какой взгляд!
– Ты ещё про неразгаданную русскую душу вспомни!
– Однако, Георг, есть же у них душа? – смутился майор.
– Ах, дорогой мой зондерфюрер, какая душа? – расхохотался полковник. – Знаешь, кто очень хорошо разбирается в этом вопросе? – он выжидательно уставился на Арне, но тот медлил с ответом.
Полковнику было приятно поучать новоиспечённого вояку:
– Неужели ты не читаешь Йозефа Геббельса?[27] Считай, что он препарировал русских в поиске этой самой таинственной души! Нас, европейцев, всегда интересовал вопрос, где проходит духовная граница между Европой и Азией. Разгадка в том, что различные национальности, соединившиеся в пределах этого чудовищного, огромного государства, даже не являются народом! Русские – разве это народ, если в нём смешались десятки других народов? Такого нет нигде в мире! Поэтому русская душа только кажется многогранной, сложной и противоречивой, ведь она составлена, как мозаика, из многих народов. Нет никакой тайны!
Майор с сомнением покачал головой:
– Как же их последние победы – Сталинград, Курск? А храбрость, с которой они сражаются?
Окатив новичка высокомерным взглядом, полковник продолжил, цитируя речь Геббельса, которую, казалось, знал почти наизусть:
– Это невероятно, но советская армия оказала нашим войскам сопротивление, которого мы не встречали нигде. Русские порой демонстрируют потрясающее презрение к смерти… Они не боятся холода, могут долго обходиться без пищи и жить в нищете, словно бесчувственные. Русские не так уж сильно цепляются за жизнь, но обладают завидным упорством, которое не есть храбрость, потому что храбрость – это мужество, вдохновленное духовностью, – он сделал паузу и победно закончил: – У русских нет загадочной души! Значит, нет и духовности! Их упорство сродни некоему животному инстинкту.
Арне согласно закивал:
– Большевики использовали этот инстинкт в своих целях. Но с нами им никогда не справиться!
– О! – многозначительно поднял палец Георг. – У нас великая миссия! Так говорит Геббельс. Мы, немцы, должны защищаться от Востока. А суть защиты – уничтожение России! Её гибель обеспечит наше будущее!
Дарья Тимофеевна терпеливо ждала и, оглядываясь на хату, незаметно наблюдала за сараем, надеясь, что его обитатели успеют спрятаться, пока немцы нафилософствуются и, может быть, пойдут восвояси. «Надо было наших сразу предупредить, что у задней стены лаз, доски отодвигаются», – жалела запоздало.
И всё же полковник перехватил её взгляд.
– Осмотрим двор и сарай, – предложил неожиданно и направился к сеннику.
Хозяйка отчаянно бросилась наперерез:
– Там родственники, дети! Документы есть! В Городок идут, им приказано. Отдохнут, переночуют…
– Партизанен? – немцы насторожились, вскинули автоматы.
– Нет! Нет! Женщины, дети, старики… Заночевать пустила, – спотыкаясь, бежала вслед за ними Дарья Тимофеевна.
Распахнули дверь. Поток света, хлынувший в сумрачное нутро сенника, высветил испуганные лица беженцев – замотанные в платки детишки, укутанные, как зимой, немощные старухи.
Пока немцы находились в хате, мужики всё-таки успели уйти в лес, увели с глаз долой лошадей и затаились. Но в глубине сарая фельдфебель различил сбившихся в кучку женщин, и хоть они прятали лица под низко опущенными платками, отметил среди них и юных девочек, и молодиц. Не обнаружив партизан, разочарованно скривился, закинул автомат за спину, поспешил на воздух.
Беда миновала.
Прощаясь со своими, Трофим обнадёжил новостями о приближающемся фронте, о красных флагах в Смоленске. Рассказал, что драпают немцы на запад, и уже скоро, совсем скоро Красная Армия освободит Езерище. Напоследок даже озорно улыбнулся:
– Слыхал я, как они давеча про русскую душу, трошки научился понимать по-ихнему. Этим гонорливым поганцам души нашей вовек не разгадать! – и выскользнул из хаты.
Незаметно, огородами, прячась за деревьями и кустами, скрылся одному ему известными тропками.
Беженцам оставаться в деревне тоже становилось опасно. Кто знает, что придёт в голову фашистам? Приставят полицаев и погонят в неметчину. Решили уходить на рассвете.
Уже стемнело, а лысый немецкий полковник стакан за стаканом пил самогон, пытаясь заглушить нарастающую тревогу. Когда двадцать четвёртого сентября радио сообщило, что русские пытались прорвать линию обороны в районе Смоленска, который уже два года немцы называли по-хозяйски «Шмоленгс», и где фюрер расположил штаб-квартиру, Георг не поверил своим ушам. «Но сегодня – русские уже в Смоленске! Что дальше?! – размышлял он в отчаянии. – Когда и где мы наконец остановим их? Мой герой, мой Геббельс, призывает к тотальной войне – не щадить и уничтожать всё на своём пути. Разве мы поступаем иначе? Но русские всё равно одерживают победу за победой, а несокрушимая немецкая армия отступает! Где мой брат Карл? Где мой друг Ганс? Они писали радостные письма и присылали фотографии, на которых, улыбаясь, поплёвывали на руины поверженных городов. Они торжествовали! Но их больше нет… Они убиты! Они истлели…» – Георг тоскливо обхватил голову руками и взвыл, словно подстреленный волк:
– Арне! Арне! Вставай, друг, хватит дрыхнуть, пойдём и разберёмся с этими партизанскими шлюхами!
Четырнадцатилетняя Тося надрывно кричала и вырывалась, пока лысый волок её за волосы в кусты за сараем. Когда с остервенением начал рвать одежду, изловчилась, вцепилась во вражью руку зубами так, что они вонзились в плоть. Немец зарычал, с размаху саданул кулаком в нежное девичье лицо. Хрустнули кости, рот мгновенно наполнился кровью, в ушах загудело пронзительно и тошнотворно…
Чуть державшийся на ногах майор, с пьяно-мутными, словно покрытыми пеленой, глазами, покачиваясь, долго смотрел вглубь сенника. Потом решительно ввалился внутрь и, не разбирая, схватил за шиворот первую попавшуюся бабу – старую Кондратьиху, прикрывавшую собой дочку. Вытащил на улицу, повалил на землю, но, одумавшись, подскочил и, тяжело дыша, поволок дальше, за штакетник…
Затравленно молчавшие женщины вдруг похватали ребятишек, вылетели из сарая, кто через дверь, кто через лаз, и, бросившись наутёк, рассыпались по тёмному лесу.
Крышка погреба приоткрылась, пропустив внутрь полоску тусклого света.
– Вылезай, Наталья! Убрались ироды, чуть ноги волочили, штаны не застёгнуты… Тьфу, пьянь фашистская! Завтра и не вспомнят, что натворили. Но всё равно уходить вам надо.
Далеко за полночь беженцы, крадучись, вернулись к сараюшке, собрали брошенные вещи, а Тосю, которая ещё не приходила в сознание, перенесли в хату к Дарье Тихоновне, чтобы спрятала, выходила. Бабы причитали шёпотом, до слёз жалея девочку и уже мало надеясь, что останется в живых.
Несчастная Кондратьиха молчала, не зная, куда деться, как спрятаться от унизительного позора, хотя беженцы и сами отводили глаза, переполненные болью и состраданием.
Пока Прасковья Макаровна с детьми управлялась в сеннике, Сепачёв вскинул на плечи мешок с вещами невестки, взял на руки Ларису. Наталья, поторапливая Ефросинью Фёдоровну, ковылявшую следом за сыном, несла Галинку. Добравшись до места, Василий Семёнович беспокойно оглянулся по сторонам:
– Ничего не понимаю, здесь телегу оставил. Заблудил, что ли? Погодьте, я поищу.
Вернулся сумрачный. Ни коня, ни телеги.
– Упёрли! Поди, зеленковцы-бандиты, ёлки зелёные! Тоже по лесам… Ни вашим, ни нашим!
– А Божачка ж ты мой! А там жа смяротны хатулёк быў! А што ж мне цяпер рабіць? – забедовала Ефросинья Фёдоровна, всплеснула руками, заплакала.
Сепачёв в сердцах ругнулся, но тут же, успокаивая, обнял мать, неловко пошутил:
– Видать, тем, кто коня увёл, смертное быстрее понадобилось. А ты ещё успеешь новое приготовить, – и, помолчав, твёрдо добавил, словно не тёщу, а себя утешал: – Эта беда ещё не беда!
Устроились в глухом лесу, на краю болота, вдали от дорог и тропинок. Сразу принялись копать траншею для землянки. Выбрали высокое место. Наломали хвойных веток, устелили дно толстым слоем. Сверху накрыли срубленными ёлками. На первое время защита от ветра и дождя получилась сносная. Натаскали сухостоя для костра, без него ни сварить, ни обсушиться, ни согреться.
«Так и Трофим мой, так и Алексей», – неожиданно вспомнила Наталья брата. Как он пешком из Шостки, где до войны на строителя учился, до Езерища добрался. Когда в хату вошёл, чуть узнала: грязный, оборванный, вши на волосах гроздьями висят. «Горечко моё!» – заголосила в отчаянии.
Управы на Алёшку никогда не было. Шуми не шуми – хоть бы хны ему! То вместо школы на озеро с удочкой, то с другом поездом в Ленинград сбежит, то в Городок, то в Витебск. А в сорок втором из Украины домой заявился… Отмылся, голову – налысо, оделся в Севостьяновское и был таков – к партизанам!
Ефросинья Фёдоровна грелась у костра и, не в силах забыть потерю, в очередной раз плакалась дочке Прасковье, которая в свете пламени перебирала ягоды рябины, чтобы заварить ими чай:
– Хатулёчак жа мой там, смяротное…
– Мама, стихните! – не выдержала Наталья, развешивая на кусте, неподалёку от костра, прополосканные в ручье детские одёжки. – Вот обживёмся трошачки, проберусь в Езерище, сховище раскопаю, принесу вам чистое. И заодно морковки прихвачу детям.
– И я с тобой! – чуть не выронила котелок с кипятком Широчиха, жена Гришки Широкого, бойкая баба лет тридцати пяти. – Тоже хочу схрон откопать, заберу пшеницу.
Василий Семёнович, за ним дети – Вова и Нина, вынырнули из кустарника с охапками хвороста. Один подбросили в костёр, остальные сложили неподалёку. Когда пламя взметнулось ввысь, рассыпая по сторонам яркие искры, Сепачёв положил в центр длинный обломок сухой берёзы, когда-то вывернутой из земли с корнем то ли взрывом, то ли буйным грозовым ветром. Устало присел на пенёк, вытянув к огню натруженные, озябшие руки.
– Сынок, дочка, ещё по охапке, пока совсем не стемнело! – приказал детям и обернулся к женщинам: – Куда собрались, девоньки?
– Ай, переживаем, что немцы да полицаи растащат наши тайники. Они ж ничем не брезгуют, и рваный платок приберут, и поношенную тужурку. Что за люди такие? – увильнула от ответа Наталья.
– Если бы люди! – вздохнул Сепачёв. – Были звери, а теперь, когда гонят их наши, ещё зверее становятся. Грабят, угоняют в неметчину, жгут деревни. Снова жгут! Хмельник, Двухполье, Слобода… А вы, бабы, не вздумайте в Езерище возвращаться! Прислухайтесь – гремит!
С северной стороны, где-то очень далеко едва угадывались громовые раскаты канонады. Наступательные бои шли на невельском направлении. А уже двадцать седьмого октября Совинформбюро сообщило: «Северо-восточнее Витебска наши войска, преодолевая огневое сопротивление и развитую систему инженерных заграждений противника, заняли свыше 50 населенных пунктов. Шоссейная дорога Невель – Усвяты на всём её протяжении очищена от противника. На одном участке бойцы Н-ской части разгромили сильно укреплённый узел обороны немцев и истребили до 600 гитлеровцев. Захвачены две артиллерийские батареи, восемь минометов и два склада боеприпасов. Взяты пленные».
С каждым днём становилось холоднее, запасы продуктов у беженцев давно закончились. С утра Сепачёв с мальчишками-подростками уходил в окрестные деревни, наведывался к дальним родственникам и знакомым в поисках съестного. Ставил петли на зайцев, иногда удавалось поймать лесную пичужку или наловить рыбы в болотном озерце. На сосновых полянах бабы с девчонками собирали бруснику, ползали по болоту в поисках клюквы, радовались поздним грибам.
Хотя канонада приближалась, но чем голоднее становилось, тем чаще Наталью посещало желание наведаться в Езерище. В один из погожих дней она решилась. Широчиха, словно того и ждала, увязалась за ней. Вдвоём и вправду надёжнее.
Вначале шли легко, бодро переговаривались, не опасаясь, что кто-то услышит, но когда лес посветлел, стало ясно – впереди дорога, смелости поубавилось.
– Надо по краю, за кустами, чтобы не нарваться на злыдней, – предложила Широчиха и двинулась вперёд, прокладывая путь.
Лес всё ещё служил защитой от недоброго глаза, хотя и поредел значительно, усыпав подножье яркой листвой, от которой рябило в глазах. Продираться сквозь бурелом и кусты, цепляющиеся растопыренными ветвями, словно раскинутой сетью, было тяжело и утомительно. Женщины умолкли, говорить не было сил. Совсем запыхавшись, Наталья остановилась, присела на поваленную ольху, чуть слышно окликнула попутчицу. Но лес жадно проглотил так и не долетевшие до Широчихи слова. «Минутку отдышусь – догоню, – решила, приваливаясь спиной к толстенной сосне. – Досчитаю до шестидесяти и пойду».
…Молодая кобылица склонилась мордой к плечу, тычется тёплыми шершавыми губами в щёку. «Откуда ты взялась?» – радуется Наталья, хватает её под узцы, ловко взлетает на мощную лошадиную спину и скачет, скачет к дымящемуся голубыми туманами озеру. И кобылица слушается, признаёт в ней хозяйку, чувствуя решительный характер, затаённую уверенную силу. Но вдруг вздымается на дыбы: «Иго-го-о!» – далеко разносится её мощное ржание…
– Глянь-ка, замаялась как, не разбудить! – совсем рядом пробасил мужской голос.
Наталья открыла глаза, испуганно подскочила.
– Свои мы, – разведчики широко улыбались. – Из местных? Где немцы, знаешь?
– Ай! – замотала головой, словно желала прогнать наваждение, но красноармейцы не исчезали. – Ай! – вскрикнула снова и бросилась на шею тому, который показался ей старшим. – Родненькие мои! – губы задрожали, блеснули слёзы и, не удержавшись, прыснули, потекли по запылавшим щекам. – Родненькие, родненькие, – повторяла, всхлипывая, не в силах совладать с рыданиями.
Как ни пыталась Наталья догнать товарку, так и дошла почти до Езерища одна. Ещё издали заметила на дороге тёмный бугор, словно кто-то обронил мешок с соломой. Прячась за деревьями, кустами, приблизилась и обмерла. Раскинув руки, на земле лежала Широчиха, большое кровавое пятно растеклось на груди, распахнутые голубые глаза глядели в посеревшее небо, которое низко-низко нависло над ней, словно само устремилось навстречу.
Чтобы не закричать, Наталья зажала рот рукой. Её била дрожь, не хватало воздуха. Попыталась вздохнуть, но охвативший ужас будто сдавил горло. Ноги подкосились, она обмякла, опустилась на землю за кустом бузины. В это же время послышался немецкий говор. Поравнявшись с Широчихой, фрицы остановились, один из них достал вальтер и, играючи, прицелился, выстрелил в голову. Если и была ещё жива, то теперь надежды не осталось.
Наталья долго ползла от страшного места, не отваживаясь приподняться. Её пальто, перепачканное в грязи, вымокло, отяжелело. От холода и сырости знобило. А может быть, колотило от страха. Прячась, пробралась к дому, но заходить не стала. Трясущимися руками, забивая под ногти землю, разрыла на огороде потайную яму, вытащила мешок с одеждой, завернула в платок несколько морковин, оставшимися набила карманы и осторожно, перебежками, чтобы никому не попадаться на глаза, стала пробираться назад берегом озера.
Снег сыпал и сыпал, пламя костра слизывало его налету, жар огня упорно вычерчивал тёмный земляной круг, но мороз крепчал и всё смелее подступал к последнему оплоту тепла лесных жителей. Сепачёв подкинул в костёр толстых сучьев и долго смотрел на пляску огненных языков, прикидывая, как быть дальше.
В конце октября советские войска заняли деревни Марченского, Руднянского, Газьбинского сельсоветов, в середине ноября прорвали оборону западнее Невеля и наступали в районе озёр Ордово и Езерище. В Кайках у немцев артиллерийский полк, в Сурмино – оружейные склады. И теперь с той стороны грохотало так, что земля сотрясалась даже здесь, в лесном сховище беженцев. «Со дня на день Езерище будет свободно. Откатятся немцы к Бычихе и Городку – куда им против Красной Армии! – радостно размышлял Василий Семёнович. – Надо сниматься и двигаться к дому», – решил окончательно.
– Севостьянову – на санки! – приказал, понимая, что больная Наталья не пройдёт и десяти шагов. – Детишек закутайте и тоже на санки. Остальным – пешью. Выдвинемся завтра утром.
Наталью лихорадило уже больше недели. Прасковья Макаровна отпаивала её отваром коры дуба, аира и корня валерианы, которая во множестве торчала из-под снега в болотной низинке, но мучительная боль по-прежнему ломила виски, выворачивала живот. Когда по телу пошла красная сыпь, сомнений не осталось – нагрянул тиф.
«Молочка бы для поддержки, да где ж его взять? – думала Сепачёва, готовя обессиленную золовку в дорогу. – Ну, ничего, доберёмся до дома, там и стены помогут! Если банька уцелела, вшей в момент выведем, из одежды кипятком выварим».
– Мамочка, как ноги твои? Сдюжишь пешком? – жалостливо посмотрела на Ефросинью Фёдоровну, сгорбленную, с еловым кийком в руках, постаревшую за последние месяцы, будто за годы.
– Можа, і павалюся дзе, калі Бог не дапаможа[28], – смиренная улыбка озарила её вымученное морщинистое личико.
Двигались медленно. Василий Семёнович волок санки с Натальей. Нина и Вовка, спотыкаясь, падая, упорно тащили Галю с Ларисой. Останавливались, поджидали отстающих, прислушивались к звукам канонады.
– Кажется, в самое пекло идём! – после очередного орудийного залпа тревожно заметила Прасковья Макаровна, поправляя на плече мешок.
– Типун тебе на язык! – проворчал Сепачёв. – Далеко до передовой, да нам туда и не надо. Просто наготове будем, чтобы сразу к нашим.
Всё чаще приходилось обходить огромные воронки, зияющие чёрными пастями среди пышного снега, обсыпанного земляной крошкой мёрзлых комьев, перелезать через обугленные, вывороченные взрывами или срезанные снарядами, точно лезвием, деревья.
– Впереди поляна, сделаем привал! – предложил Сепачёв, ускоряя шаг, но едва не споткнулся о торчавший из-под снега немецкий сапог. Осторожно обогнул лохматую ель – фриц с перекошенным ртом смотрел на него мутными, застывшими глазами. Рядом ещё один, и ещё… Всюду мёртвые немцы, припорошенные утренним снежком.
Василий Семёнович поднял руку:
– Передышка отменяется! Обходим слева. Скоро выйдем из леса, тогда отдохнём, – и с омерзением сплюнул в сторону поляны.
Беженцы растянулись по голому заснеженному полю длинным, медленно движущимся караваном. Уставшие дети просились на руки к матерям, те, обессиленные, уговаривали:
– Ещё чуть-чуть. Скоро снова отдохнём. Надо до кустов дойти. Здесь мы как на ладони.
– Поле-то козловское как-будто? Козлы скоро? – вертела головой Прасковья Макаровна.
– От Козлов одни трубы остались, – Ефросинья Фёдоровна, волокущаяся след в след за дочкой, оглянулась и, потеряв равновесие, шагнула в сторону. Оглушительный взрыв вспорол замёрзшее поле, хлестнул месивом грязи, снега и крови по припавшим к земле людям.
Сепачёв приподнялся, дотянулся до слетевшей шапки, отряхнул, нахлобучил на макушку и только тогда, пересилив себя, обернулся на жалкую, навьюченную мешками с домашним скарбом караван-вереницу:
– Поднимаемся, бабоньки! – скомандовал хрипло.
Бабы зашевелились. Наталья, очнувшись, оторвала от саней голову и, протирая глаза от осыпавшего её месива, попыталась разглядеть своих девочек:
– Лора! Галя! – звала слабым голосом, который утонул в общем крике перепуганных женщин и детей.
На снегу неподвижно лежали окровавленные тела Прасковьи Макаровны и Ефросиньи Фёдоровны.
С отчаянным остервенением Сепачёв снова сорвал с головы шапку и смял её дрожащими руками. Ветер взлохматил его седые волосы, резким порывом швырнул в лицо мёртвенно-холодной снеговой порошей. По грязным заросшим щекам медленно потекли мутные ручейки.
От внезапных мощных залповых ударов содрогнулось небо. Огромная дымовая туча со всполохами орудийного огня мгновенно затянула грохочущий горизонт.
– В лес! – закричал Василий Семёнович и, ухватив верёвку, потащил санки с Натальей.
Снаряды густо сеялись по полю и между деревьями, разрывы обжигали землю, осыпали её расплавленными осколками, обрекая на долгое бесплодие. Беженцы метались от воронки к воронке. Спешили за Сепачёвым, боясь потерять его из вида, словно лишь на него одного была вся надежда. Когда в воздухе зазвенело долго и невыносимо-пронзительно, на одной ноте, до тошноты противно, из-за снежного холмика с густой разлапистой ёлкой вдруг раздалось громкое: «Ложи-и-ись!». Мелькнул едва заметный белый маскхалат, и кто-то, сбив с ног Сепачёва, рухнул вместе с ним в снег рядом с санками.
Ночевали в окопах. Солдаты откармливали беженцев, делясь пайком, жалели детишек, рассовывали им в карманы сахар. Бабы плакали, не веря, что дождались этого часа. Вот они – наши!
Сепачёв с Вовкой помогли Наталье подняться с санок и молча застыли перед домом. Он зиял выбитыми окнами, чернотой пустого дверного проёма. Крыша разворочена, выломанные перекладины торчат, будто оголённые рёбра. Сарай покрошен в щепу. Двор усеян обломками, стёклами, мелкой льняной кострой, которой утеплялся потолок. Но вот чудо – сохранилась печка, хоть и требовала мелкой починки.
– Вы идите к себе. Я тут сама, – отпустила Наталья Василия Семёновича. – Мне сегодня гораздо легче…
Держа за руки Ларису с Галинкой, шатаясь от слабости, с трудом обошла дом, заглянула на огород. Яма, в которой хранили семенную картошку, была пуста. «Вот здесь и заночуем, не привыкать», – определилась окончательно и принялась обустраивать временное жилище.
Новая форма красноармейца Севостьянова успела примяться, на штанины и рукава местами налипла глина. Испачкался, пока с Сепачёвым поднимали на сани тела погибших Ефросиньи Фёдоровны и Прасковьи Макаровны. Командование выделило Трофиму коня и предоставило три дня – похоронить родных, проститься с семьёй.
Наступление одиннадцатой гвардейской и четвёртой ударной армий в направлении Городка продолжалось, бои шли южнее Езерища, в районе станции Бычиха. Когда наспех сколоченные гробы опускались в могилу, наши «Катюши» ревели так, словно в эту минуту оплакивали всех униженных, замученных, сожжённых, расстрелянных на этой горестной белорусской земле – мстили врагам за всех погибших.
В последний день Севостьянов успел поставить в доме окна, его товарищи насадили дверь, нашёлся и печник. Когда из трубы показался сизый дымок, Трофим облегчённо вздохнул:
– На печи не замёрзнете. А ребята помогут починить крышу. Пока в клубе поживёте, я договорился.
Сепачёв же нерешительно мялся, не зная, как начать трудный разговор.
– Беда не ходит одна, – поднял на Трофима печальные глаза, – дочка брата твоего, Нила, без догляда осталась! Мачеха с руднянским бургомистром спуталась, за ним и подалась. Своих, Лёлю с Миколкой, с собой, а Нилово дитё – кинула. Дом же их спалили, не знаю, кто…
Наталья вспомнила, как прощались с Нилом, когда уходил на фронт, как на вокзале шепнул ей дрогнувшим голосом: «Ежели что со мной, не оставь мою Галю! Сиротинка она, без мамки…»
Тяжко вздохнула:
– Не переживай, Василий Семёнович. Одна кровь – севостьяновская. Где Трофимова Галя, там и Нилову Галю пригреем, – прижала к себе хнычущую младшенькую, провела ладонью по головке, насторожилась: – Ай, что же это? Горит, кажется! Трофим, пощупай – горячая?
Маленькой Гали не стало первого января сорок четвёртого. Никитка из Лопашек, помогавший восстанавливать крышу, сколотил ящик вместо гробика, отвёз на саночках на кладбище, похоронил. Наталья не смогла. Ещё не окрепшая после тифа, от горя она снова свалилась без сил. Лежала на печи рядом с бредившей в лихорадке Ларисой и выла от беспомощности и разрывавшей сердце боли.
Наступило Рождество. Валил густой снег – огромными, с пятерню, хлопьями. После пятнадцатого декабря, как освободили, Езерище всё смелее и смелее оживало, наполнялось людьми, которые, казалось, вылезали из всех щелей, из всех лесных нор. Несмотря на мороз и снегопад, отовсюду слышался стук топоров, молотков, взвизгивание пил, всё чаще звучал смех. И Лариса тоже пришла в себя, попросила пить.
– Девочка моя, – радостно приговаривала Наталья, – немцев выгнали, и ты скоро поправишься! На ножки встанешь. А там и к весне дело. Солнышко выглянет, травка зазеленеет, птички запоют. Мамка твоя на работу пойдёт. В огороде бульбочку посадим. Заживём с тобой! Будем папку ждать, пока он всех фашистов не перебьёт. Ты только выздоравливай, счастье моё!
Лариса повернула к окну бледное, прозрачное личико, улыбаясь, долго рассматривала морозные узоры на стекле. Потом, словно только услышала материнские слова, обернулась, внимательно вгляделась в её глаза, и произнесла чуть слышно, спокойно и печально:
– Нет, мамочка, я не выздоровею… Закопаешь меня в песочек, – глубоко вздохнула и затихла.