Оливия
Шрам на моей спине – единственная крошечная подсказка о прошлом, которое я едва помню.
Когда-то у меня были и брат, и родители, но они покинули меня один за другим. Теперь мне остались лишь воспоминания о семье. Нечеткие и совершенно ненадежные. Тем не менее я продолжаю думать о них, как бы ни хотела перестать. И в некоторые дни мысли об утерянной семье особенно настойчивы.
Это воскресенье – один из таких дней. Где-то там мой брат празднует свой двадцать четвертый день рождения. Он сбежал, когда ему было восемь. Мэттью всего на три года старше меня, хотя в то время разница казалась просто колоссальной. Год спустя родители тоже меня бросили и уехали. Помню, как я беспокоилась, что однажды брат захочет вернуться, объявится у нашего старого дома, словно заблудившийся пес, но обнаружит, что нас там нет.
Интересно, он так же одинок, как и я? Может быть, уход из дома в таком юном возрасте дал ему фору; возможно, кто-то его приютил. Сейчас он, наверное, уже окончил какой-нибудь университет. Ему всегда нравилось строить: он сооружал замысловатые башни из банок и палочек, такие шаткие конструкции, которые разрушало первое дуновение ветерка. Так что, возможно, теперь он инженер или архитектор. Может быть, он уже женат или подумывает об этом…
На ужин я беру кекс, но не съедаю его сразу, а закрываю глаза и загадываю желание, как будто на нем горит свеча и как будто право загадывать желание сегодня за мной: я желаю, чтобы жизнь моего брата оказалась счастливее, чем моя.
Я просыпаюсь незадолго до рассвета на незнакомой дороге, вся в поту. Сердце в груди все еще колотится как сумасшедшее.
День рождения Мэттью всегда навевает кошмары, так что, пожалуй, мне следовало этого ожидать. Я делаю шаг и вздрагиваю от боли. Подняв ногу, замечаю большой кусок стекла, застрявший в пятке.
– Ну почему, почему ты всегда скидываешь гребаную обувь? – обреченно жалуюсь я и, морщась, вытаскиваю стекло из ноги.
Это происходит далеко не в первый раз, но порез глубокий, и мне чертовски больно, когда я ковыляю обратно домой босиком. Полагаю, я должна радоваться, что это меня хотя бы разбудило. Иногда рана и боль становятся частью сновидения, и все, что попадается под мои босые ноги, только заставляет бежать еще отчаяннее, чтобы спастись от того, что преследует меня.
Когда я возвращаюсь к себе, мне едва хватает времени по-быстрому перебинтовать ногу в надежде, что так я смогу протянуть до конца тренировки.
Но куда уж там…
– Ты бежишь как шестилетка на Дне спорта, – говорит Уилл пару часов спустя.
Я тяжело вздыхаю, чувствуя сегодня утомление сильнее, чем обычно.
– Вот он – тот голос поддержки, которого мне не хватало все выходные, – ехидно отвечаю я. – И к слову: я по-прежнему быстрее всех остальных.
Уилл сурово смотрит на меня ярко-голубыми глазами.
– В данный момент я не тренирую «всех остальных». Я тренирую тебя и хочу знать, почему ты прихрамываешь.
Его глаза прищурены, а взгляд непреклонен. Он уже уверен, что я бегала без его разрешения, и я не собираюсь сообщать ему, что он прав.
– Утром я разбила банку и порезала ногу.
Он смотрит на упомянутую ногу так, словно у него рентгеновское зрение.
– Дай мне взглянуть.
Я закатываю глаза, направляясь к скамейке, и задаюсь вопросом, что им движет: беспокойство или недоверие. Затем я снимаю кроссовку и носок и представляю ему на обозрение свою пятку, нетерпеливо подергивая стопой. Повязка на ней пропиталась кровью.
– Счастлив?
Он бросает на меня хмурый взгляд, а затем подходит ближе, хватает меня за лодыжку, приподнимая стопу, и сдвигает бинт в сторону.
– Оливия, ты должна сходить в медпункт. Здесь нужен шов.
– Все будет в порядке. – Я пожимаю плечами. – Мне просто нужен денек, и все заживет.
Уилл внимательнее осматривает мою стопу.
– Почему твоя нога вся изрезана?
– Она не изрезана. – Я выдергиваю ногу из его хватки, и он издает измученный стон.
– Тебе обязательно все время спорить? У меня есть глаза, и я знаю, как выглядят шрамы. Ты что, каждый день ходишь по битому стеклу?
Этот разговор ни к чему хорошему не приведет. Мне придется выдать либо серию причудливой лжи, либо – что еще хуже – правду.
– Ты в самом деле рассчитываешь на ответ?
– Нет, – он скрещивает руки на груди, как делает всякий раз, когда собирается прочитать мне нотацию, – но я в самом деле рассчитываю, что ты сходишь в медпункт.
Я качаю головой. Я ни за что не смогу ответить на кучу закономерных вопросов врача, которые обязательно возникнут. В лучшем случае меня отправят на какую-нибудь программу для тех, у кого склонность к самоповреждению.
– Хотя у тебя за плечами, несомненно, годы медицинской подготовки, пожалуй, я пас.
Всего на мгновение по его лицу пробегает печаль. Понятия не имею почему, но теперь я жалею, что вообще ему ответила.
– Иди прими душ и подожди в моем кабинете, – вздыхает Уилл.
Я застываю на месте. Неужели я зашла слишком далеко в своем упрямстве? Он сделает мне выговор за то, что я не следовала его указаниям, или, может, меня вообще вот-вот выгонят из команды? Оба варианта возможны. Я отказалась выполнить то, о чем он просил. Я бегала тогда, когда он велел мне этого не делать. Меня предупреждали, что не потерпят моего агрессивного поведения, а я чуть не сломала трахею товарищу по команде. Я, конечно, предполагала, что в конце концов потеряю стипендию, но все-таки рассчитывала, что мое исключение будет более фееричным.
Когда я захожу к нему в кабинет, во взгляде Уилла в равной степени читаются смирение и отвращение, как будто он собирается с духом, чтобы взяться за что-то очень неприятное.
– Снимай обувь.
С очередным вздохом Уилл направляется к шкафу. Он достает небольшую аптечку, а затем придвигает свой стул поближе ко мне и берется за мою лодыжку.
– Что ты делаешь?
– А на что это похоже? – Он бросает на меня раздраженный взгляд. – Очевидно, ты не собираешься идти в медпункт, поскольку следовать даже малейшим указаниям – выше твоих сил, поэтому я сам подлатаю твою ногу.
Я сглатываю. После пробежки пятка покраснела и пульсирует болью. Я бы сказала, сейчас втыкать в нее иглу и накладывать шов – плохая идея.
– Это необязательно, она не особо болит.
Уилл качает головой, осматривая рану.
– Я, конечно, восхищен твоей устойчивостью к боли, Оливия, – и не рассказывай мне, что такая рана не очень болит, – однако это сказывается на твоих результатах, так что хоть раз перестань со мной спорить.
Он обрабатывает порез спиртом (что вызывает адскую боль, хотя я отказываюсь это демонстрировать), а затем протыкает иглой край раны. Я резко втягиваю воздух и полностью замираю, стараясь думать о чем-нибудь другом, пока он накладывает шов столь же ловко и уверенно, как любой хирург.
– Где ты этому научился? – интересуюсь я. Уилл останавливается, и его плечи немного опускаются.
– У меня была небольшая медицинская подготовка на последней работе.
Его тон не располагает к дальнейшим расспросам, но я все равно продолжаю допытываться:
– Ты не всегда был тренером?
Он качает головой, по-прежнему сосредоточенный на моей ноге.
– Я был гидом, – наконец отвечает он. – По альпинизму.
После секундного удивления я понимаю, что это многое объясняет. Теперь ясно, откуда у него подобное телосложение, а его татуировки намекают на то, что он не всегда был таким паинькой с фермы. Но дело не только в этом. В его характере есть что-то напряженное, что-то, требующее от него полной самоотдачи. Он не из тех, кто рожден лишь стоять в стороне и наблюдать за достижениями других людей.
– Ты покорял большие горы?
– Денали и Чогори, – отвечает Уилл, не поднимая головы. Он произносит это ровным голосом, без намека на гордость, будто в этом нет ничего особенного – как по-настоящему крутой парень.
– На черта ты это бросил и стал тренером?
Его челюсть сжимается:
– У меня умер отец, поэтому я вернулся и стал работать на его ферме.
Я вспоминаю тот день, когда во всю глотку кричала, что у всех вокруг идеальная жизнь. Похоже, его жизнь не так уж идеальна.
– Ты вообще хотел быть тренером по кроссу?
– Это хорошая работа. Мне повезло, что я ее получил, – отвечает он, завязывая узел и отрезая нитку.
– Это не ответ на мой вопрос.
– Разве? – Он с громким щелчком закрывает аптечку.
Ладно, возможно, и так.
Мне непривычно чувствовать вину, но теперь она прочно поселилась у меня в груди, совершенно непрошенная, отчего я испытываю смущение и неловкость. По сути, с тех пор как я здесь появилась, я все время была занозой в заднице и вдобавок делала о нем немало поспешных выводов, которые оказались неверны. Похоже, даже зашивание моей раны лишний раз напоминает ему, от чего он отказался.
– Если бы ты когда-нибудь оставил столь прибыльную профессию тренера, наверное, из тебя бы получился хороший врач, – говорю я. – Но заметь, я имею в виду не такого врача, который должен быть приятным, вроде педиатра, а одного из тех, кому можно быть засранцем.
– Вот как? – протягивает он, стараясь не улыбнуться.
Не уверена, что раньше вызывала у него желание улыбаться. Мне вроде как нравится, что сейчас у меня это почти получилось.
– Да. Только представь, какой из тебя был бы, скажем, онколог! Вряд ли слова вроде «выздоровление у вас идет так себе» или «вы должны поправляться быстрее» были бы восприняты пациентами так же хорошо, как и мной.
– Точно, ведь ты их так хорошо воспринимаешь, – смеется Уилл.
Я широко улыбаюсь, чувствуя необъяснимое удовлетворение от нашей беседы. В такие моменты я почти жалею, что я не хороший человек, который способен делать других счастливее.
Или, по крайней мере, не делать их несчастнее.