В зале прилета Венского аэропорта было так малолюдно, что Лорна без труда углядела ее, хоть они и не встречались. У нее были короткие каштановые волосы, мальчишеская фигура и карие глаза – они засияли, когда Лорна выглянула из-за своего исполинского футляра с инструментом и уточнила:
– Сузанне, верно?
– Здравствуйте, – нараспев ответила Сузанне, а затем, после минутного колебания, радушно притянула Лорну в объятия. – Нам же все еще можно так, правда?
– Конечно, можно.
– Я так рада, что вы наконец здесь.
– Я тоже, – машинально отозвалась Лорна. Но не соврала.
– Долетели хорошо?
– Вполне. На рейсе не битком.
– У меня машина. – С внезапной настороженностью Сузанне оглядела глянцевитый черный футляр с Лорниным контрабасом и добавила: – Надеюсь, достаточно вместительная.
Снаружи было так холодно, что, казалось, может пойти снег, а вокруг уличных фонарей лучились в ночном воздухе разреженные янтарные ореолы. По пути к парковке Сузанне задала еще какие-то вопросы о перелете (а температуру в аэропорту проверяли у вас?), спросила Лорну, не голодна ли та (не голодна), и объяснила то-се о распорядке на ближайшие несколько дней. Лорна и Марк поселятся в одной гостинице, но он летит из Эдинбурга и до завтрашнего утра в Вене не появится. Их концерт начнется примерно в девять вечера, а на следующий день они на поезде отправятся в Мюнхен.
– Я не смогу поехать с вами на концерты в Германию, – сказала она. – Как бы ни хотелось. У лейбла нет бюджета мне на поездку. Все почти что на голом энтузиазме. Поэтому же вас встречают на этом вот, а не на длинном лимузине.
Она имела в виду свой автомобиль, десятилетний “вольво-эстейт”, весь в царапинах и вмятинах, и уверенности он Лорне не внушил. Тем не менее для поставленной задачи машина действительно казалась вместительной.
– Сгодится, – сказала Лорна, но, оглядев машину изнутри, обнаружила неожиданную загвоздку. На заднем сиденье размещалось детское кресло, окруженное всячиной, выдающей того, для кого главное – забота о ребенке: влажные салфетки, пищевые обертки, пластиковые игрушки, соски, и все же сильнее тревожило то, что на оставшемся квадратном дюйме громоздились рулоны туалетной бумаги в пластиковых обертках, по девять штук. Упаковок двадцать примерно.
– Прошу прощения, – сказала Сузанне. – Давайте я… Так, давайте сообразим, как быть.
Сперва попытались запихнуть контрабас в машину через дверцу багажника, но тут же уперлись в непробиваемую стену рулонов туалетной бумаги. Лорна извлекла упаковок девять или десять и выложила их на бетонный пол, но протолкнуть гриф инструмента через оставшуюся на заднем сиденье туалетную бумагу все равно не удалось. Тогда они убрали с сиденья верхний слой рулонов, сложили их стопкой по одной стороне салона – контрабас им обеим удалось втиснуть поглубже внутрь, дальше детского кресла, и в итоге головка грифа почти касалась лобового стекла, а дверца багажника закрылась едва-едва. Впрочем, попытка засунуть обратно в салон всю изъятую туалетную бумагу успехом не увенчалась.
– Может, если вынуть инструмент из футляра, – произнесла Сузанне, – и сложить туда туалетную бумагу… Нет, вряд ли поможет.
В конце концов задача решилась, когда Лорна, притиснутая щекой к контрабасному грифу, устроилась на пассажирском сиденье, а Сузанне сложила упаковок восемь или девять туалетной бумаги Лорне на колени – получилась башня до потолка салона.
– Вам уютно? – спросила она, тревожась за Лорну, ведя машину по чуть ли не пустым дорогам к центру Вены.
– Очень, – ответила Лорна. – Они же как подушка безопасности. Если мы во что-нибудь врежемся, они, возможно, спасут мне жизнь.
– По-моему, вам не очень-то удобно. Извините меня, пожалуйста.
– Не волнуйтесь, все в порядке. – Помолчав, она спросила: – Слушайте, вопрос вроде как… напрашивается сам: зачем вы купили столько сортирной бумаги?
Сузанне бросила на нее удивленный взгляд, словно ответ был очевиден.
– Решила запастись. В смысле, может, немножко переусердствовала, но все же… лучше перебдеть, а? – Они проехали еще несколько светофоров. Но Сузанне видела, что Лорна ее объяснений не поняла. – Из-за вируса, ну? – добавила она, чтобы развеять последние сомнения.
– Думаете, все так уж серьезно?
– Кто знает? Но да, мне так кажется. Вы видели записи из Уханя? И по всей Италии уже локдаун.
– Да, я слышала, – сказала Лорна. – Здесь ничего подобного не устроят, правда? То есть концерт завтра точно не отменится?
– Ой, это вряд ли. Все билеты уже распроданы, кстати. Зал не громадный, человек на двести, но для джаза в наше время это неплохо. И какой-то журналист хочет завтра утром с вами пообщаться – для музыкального сайта. Интерес, то есть, живой. Все пройдет гладко, не беспокойтесь.
Лорна позволила себе выразить лицом некоторое облегчение. Эти гастроли – большое дело для нее. Впервые они с Марком вывезли свое живое выступление из Британии; впервые кто-то оплатил больше одного концерта подряд; впервые за год с лишним она что-то заработает музыкой. Днем Лорна была одной из четырех женщин, работавших в приемной пятнадцатиэтажного офисного здания в центре Бирмингема. Ее коллеги смутно представляли себе, что на досуге Лорна музицирует, но изумились бы, если б узнали о происходящем: кто-то платит Лорне, чтобы она приехала в Австрию и Германию, ей бронируют гостиницы – и журналист, подумать только (пусть и с интернет-сайта), желает взять у нее интервью. Долгие недели Лорна ждала этого турне, жила ради него. Если этот диковинный вирусняк сорвет всеобщие планы, велико будет ее разочарование.
Сузанне доставила ее в гостиницу и пообещала заехать утром, сразу после завтрака. Гостиница оказалась скромной, от центра далековато. Номера крохотные, но Лорна была признательна просто за то, что она здесь. Полчаса, а то и больше пролежала она в раздумьях на кровати. Интересно, кому могло прийти в голову оборудовать такую маленькую комнату лампой дневного света, которую нельзя пригасить. Интересно, почему она решила играть на инструменте, который занимает в комнате больше места, чем сама Лорна, и чуть не застрял в лифте. Но интереснее всего другое: с чего реагировать на всемирное распространение вируса покупкой почти двухсот рулонов туалетной бумаги. Действительно ли это жутчайший страх человеческий – из-за чудовищного экономического кризиса, или из-за кризиса здравоохранения, или на грани климатической катастрофы однажды не иметь возможности подтереться?
Она глянула на часы. Полдесятого. Полдевятого в Бирмингеме. Самое время позвонить домой. Под “домом” она понимала Британию, но звонить своему мужу Донни, как раз сейчас тусовавшемуся с друзьями, не собиралась. Не хотелось звонить и родителям, уехавшим в отпуск: они воспользовались неожиданным (и нежеланным) увеличением своего свободного времени – Британия наконец покинула Евросоюз и все британские члены Европарламента остались без работы. Нет, ее звонка ждет бабуля. Лорна пообещала набрать ей по скайпу, как только приземлится в Вене. Бабуля, для которой любой перелет сулил потенциальную катастрофу, неминуемое крушение самолета, сидит дома в смутной тревоге, пока Лорна не позвонит и не скажет, что возвратилась на terra firma[1].
Лорна села на кровати, открыла ноутбук – дешевое приобретение, сделанное у сомнительного торговца электроникой на той же улице, где она жила, и пока служившее ей верой и правдой. Никакого стола или тумбочки в номере не было, и Лорна положила подушку себе на колени, пристроила компьютер поверх, после чего щелкнула по бабушкиному имени в скайпе. Как обычно, ответа не последовало. Его не бывало никогда. И чего она все пытается пробиться к бабуле по скайпу? Сперва надо позвонить по городскому номеру. Городской телефон и письмо, на них бабуля полагалась, а вот современным способам общения не доверяла. Планшет у нее завелся шесть лет назад – подарок на восьмидесятилетие, – но как им пользоваться, она толком не разобралась. Нужно было позвонить ей по городскому телефону, звоня при этом и в скайп, и сопроводить голосом весь процесс. И так каждый раз.
Долго ли, коротко ли, покончив со всей этой суетой, у себя на экране ноутбука Лорна увидела привычную картинку: верхнюю часть бабулиного лба.
– Можешь под другим углом держать? – спросила она. – К себе наклони.
Картинка судорожно заметалась и накренилась не в ту сторону. Теперь Лорне открывался вид на бабулину шевелюру – как всегда, химически завитую и осветленную.
– Так лучше?
– Да не очень.
– Я тебя хорошо вижу.
– Это потому что у меня камера правильно нацелена. Неважно, ба, это неважно.
– Я тебя вижу.
– Это хорошо.
– Поговорить все равно можно.
– Ага, можно.
– Где ты?
– В гостинице.
– В Венеции?
– В Вене.
– Точно. На вид очень мило.
– Ага, уютненько.
– Как долетела?
– Хорошо.
– Без проблем?
– Без проблем. Как ты, ба?
– В порядке. Только что новости смотрела.
– Да?
– Вообще-то немного тревожно. Сплошь вирус то, вирус се.
– Еще бы. Тут о нем тоже говорят. У женщины, которая меня забирала из аэропорта, в машине было рулонов двести сортирной бумаги.
– Двести чего?
– Рулонов сортирной бумаги.
– Что за вздор.
– Ты бы, может, тоже купила про запас.
– Зачем это?
– Или пару-другую банок фасоли или супа – тоже про запас.
– Глупости. Люди с ума посходили. Да и покупает мне все обычно Джек – или Мартин. Принесут что попрошу.
– Наверное. Просто… никто, похоже, не понимает, что произойдет.
– Думаешь, к нам сюда доберется? Вирус.
– В Италии уже есть.
– Я видела. Всем велено сидеть по домам. Будет как чума, да? Как Черная смерть и прочий сыр-бор.
Лорна улыбнулась. Одно из бабулиных излюбленных выражений. Она все время употребляла его не задумываясь. Только она могла назвать Черную смерть “сыр-бором”.
– Ты побереги себя, вот и все, – сказала Лорна. – Сиди дома и береги себя.
– Не волнуйся, – отозвалась бабуля. – Я никуда не собираюсь.
Первые два утренних часа назавтра прошли в кафе рядом с гостиницей, где Лорна завтракала, давала интервью, а затем пила кофе с Сузанне. Интервью вышло напряженным, опыта разговоров с журналистами у нее не было. Собеседник оказался жизнерадостным хипстером слегка за тридцать, говорившим на безупречном английском; казалось, он хотел расспросить ее не столько о гармониях и блуждающем басе, сколько о Брекзите и Борисе Джонсоне. Когда в конце концов удалось подвести разговор к музыкальной теме, Лорна в итоге рассуждала преимущественно о других членах своей семьи: о дяде Питере, игравшем на скрипке в симфоническом оркестре Би-би-си, а затем вдруг ни с того ни с сего о бабуле.
– Музыкальность у меня, кажется, от нее, – сказала Лорна. – От моей бабушки, Мэри Агнетт. Она замечательная пианистка. Могла бы даже выступать с концертами. Но стала домохозяйкой и матерью и играет “Иерусалим” раз в неделю на собраниях местного ЖИ[2].
Затем пришлось некоторое время объяснять, что такое ЖИ, и к концу этого объяснения Лорна почти не сомневалась, что то, к чему она вела, уже забылось. Какая жалость, что Марка здесь нет. У него подобного опыта гораздо больше, вечно он так потешен, так непочтителен, что все получается куда бодрее.
Но Марк доехал до гостиницы только в полвторого, после чего они с Лорной тут же отправились искать, где бы подкрепиться. Большинство ресторанов в округе оказались невыразительными забегаловками фаст-фуда. Они прошагали минут десять, пока не обнаружили нечто потрадиционнее: сумрачный интерьер с оплывавшими свечами, тяжелые дубовые столы и меню без перевода. Недели спустя Лорне предстояло вспомнить дух того дня – и в ресторане, и вообще в городе – как странный, тревожный: царило напряжение, словно до людей постепенно доходило, что некая перемена, некое незримое и неотвратимое событие того и гляди выбьет из колеи их обыденную жизнь, непонятно как – и к этому никак не подготовиться. Сдержанную настороженность трудно было облечь в слова, но она ощущалась.
Лорна заказала салат и тоник, Марк – мощный открытый сэндвич и два лагера. Лорну Марков рацион беспокоил нешуточно.
– Не смотри так осуждающе, – сказал он ей. – Мне надо питаться, чтобы поддерживать силы. И в Шотландии, между прочим, холодно. Нужно много телесного жира.
Она принялась рассказывать об интервью.
– Он пожелал узнать, как мы познакомились.
Марк задумался, вилка замерла на полпути ко рту.
– Как мы познакомились, я не помню, – проговорил он.
– Помнишь-помнишь. Ты пришел к нам в колледж. У всех нас была возможность с тобой поиграть.
– А, да, точно, – сказал он с видом гораздо более заинтересованным в том, что подцепил на вилку.
– Я была лучшей, – сказала Лорна, ожидая, что Марк подтвердит это кивком. Не подтвердил. – По крайней мере, ты говорил, что я лучшая.
– Конечно, ты была лучшей, – жуя, сказал он.
– И потом мы пошли выпить. Ты спросил меня, какой твой альбом нравится мне больше всех, и я сказала, что до того дня о тебе ничего не слышала.
– А вот это я помню. Меня очаровала твоя прямота и ужаснула твоя дремучесть – в равной мере.
– И потом мы… оттуда и далее.
“Оттуда и далее” означало, что на следующей неделе они играли вместе несколько часов в квартире в Мозли, где Марк в то время ночевал. Затем они начали записываться – удаленно: Марк слал ей файлы из своей домашней студии в Эдинбурге, а Лорна дома добавляла партии контрабаса. Так у них накопилось несколько часов музыки, которую в итоге свели в семидесятиминутный альбом для Маркова австрийского лейбла, и в процессе у них сложился стиль, в котором медленный амбиентный бубнеж, который Марк медитативно извлекал из своей гитары, подкреплялся и обогащался Лорниным вкладом на контрабасе – Лорна рассматривала его как мелодический инструмент, нередко задействуя смычок. Столь стремительно превратиться из многообещающей студентки в записывающуюся музыкантшу оказалось для Лорны чем-то потрясающим, но дело в том, что их дуэт оказался удачным – они с Марком попросту сразу же подошли друг дружке, и пусть британская пресса ими не заинтересовалась и дома концерты устраивать удавалось с трудом, продажи у их первого альбома в остальной Европе были очень даже заметные, а теперь и сами музыканты оказались в Вене, наступил первый день их шестидневных гастролей, и они стремились воссоздать вживую звучание своих студийных записей. В тот вечер, когда Марк отыгрывал очередное соло примерно на середине их сета, Лорна, глядя на него сбоку сцены, размышляла в который раз, как этот человек – этот толстый, небрежно одетый и вообще несколько сомнительного вида пошляк – умел, когда хотел, творить музыку, словно ангел, пальцами и педалями извлекая из своей гитары звуки целого оркестра, заполняя пространство сложными гармониями и обертонами, дробными ходами мелодий, и они держали молодую публику в некоем экстатическом трансе.
– Несчастное мудачье сегодня собралось, – сказал он Лорне, когда они сели после концерта ужинать.
– О чем ты говоришь? Они остались в восторге.
– Я не чувствовал, что мы от них много чего получаем в ответ, – сказал он. – Я в морге публику видал живее.
Сузанне совершенно откровенно оторопела – словно поведение публики было ее личной ответственностью, и Лорна бросилась ее успокаивать:
– Не обращайте внимания. Замечательная была публика. Замечательный вечер. Это он так благодарность выказывает, хотите верьте, хотите нет.
За ужином к ним присоединился Людвиг, хозяин лейбла. Он привел их в ресторан под названием “Кафе Энглэндер”, хотя ничего слишком уж английского в нем не нашлось: еда австрийская, порции щедрые, в том числе шницель – когда его подали, смотрелся он более чем удовлетворительным даже для Марковых аппетитов.
– Вы гляньте, – произнес он, сверкая глазами. – Вы только гляньте на него!
Сузанне и Людвиг просияли, гордые тем, что их национальная кухня вызвала такой восторг. И лишь Лорна, вновь заказавшая салат, вид имела осуждающий.
– У тебя тут три четверти теленка, – сказала она ему вполголоса, чтобы остальные не услышали. – Таким, как ты, ничего такого, как это, нельзя.
– Таким, как я? – переспросил он, наворачивая картофельный салат. – В смысле, таким раскормленным?
– Я этого не сказала. Раскормленным я бы тебя ни за что не назвала.
– Правильно, – сказал Марк. – Потому что я не раскормленный. Мой врач считает, что у меня морбидное ожирение.
После почти двух часов столь насыщенного выступления Марк с Лорной предпочли бы легкую и непринужденную беседу, но выяснилось, что Людвигу это не свойственно. Ему было под шестьдесят, он носил стильную седую шевелюру и коротко подстриженную бородку, имел острый ум и изящную и точную манеру выражаться. Всего через несколько минут он уже расспрашивал их о положении дел в британской политике.
– Как вам известно, Марк, я преданный англофил. В Лондон я впервые приехал в 1977 году, в разгар панка. Музыка эта мне не очень понравилась, а вот мировоззрение очаровало – молодого человека, выросшего в Зальцбурге, ультраконсервативном городе без всякой контркультуры, насколько мне было известно. Помню, в тот год случился серебряный юбилей Королевы, и одно время казалось, будто все поют либо государственный гимн, либо “Боже, храни Королеву” “Секс Пистолз”. В некотором смысле замечательно красноречиво это говорило о вашем национальном характере – эти две песни одновременно у всех на устах. По-моему, примерно тогда же я смотрел фильм из бондианы – “Шпион, который меня любил”[3] и слушал, как публика ликовала, когда раскрылся парашют Бонда и все увидели Союзный гюйс. Опять-таки, до чего по-британски! Одновременно льстить себе и смеяться над собой. Я пробыл в Лондоне три месяца и под конец влюбился во все, с чем соприкоснулся, – в британскую музыку, британскую литературу, британское телевидение, чувство юмора, мне даже начала нравиться тамошняя еда. Я почувствовал, что есть в этом месте энергия и изобретательность, с какой не сталкиваешься больше нигде в Европе, и все делается без чувства собственной важности, с этой необычайной иронией, уникально присущей британцам. И то же самое поколение теперь… что? Голосует за Брекзит, за Бориса Джонсона? Что с ними случилось?
Не успели Марк с Лорной найтись с ответом на этот трудный вопрос, Людвиг продолжил:
– И не один я так думаю. Мы все задаемся этим вопросом. Мы же об умной стране толкуем, как вы понимаете, – о стране, на которую мы когда-то равнялись. А этот ваш поступок принижает вас в наших глазах, вы смотритесь слабее и отчужденнее, и вам это, похоже, очень даже по нраву. И тут же назначаете начальником этого шута горохового. Что вообще происходит?
Глянув на Лорну, Марк отозвался:
– Ну, с чего тут начать-то?
– Думаю, сперва, – произнесла Лорна, – стоит сказать, что Лондон и Англия – не одно и то же.
– Разумеется, – сказал Людвиг. – Это я понимаю.
– Англия и все остальное Королевство – тоже, – добавил Марк. – Я в Эдинбург не просто так переехал.
– И это я понимаю. И все-таки сердцем вы же англичанин, верно?
– Я так себя не определяю. Это не сущностное мое самоопределение.
– Сдается мне, – проговорила Лорна, тщательно подбирая слова, – что “типичного англичанина” вообще не существует.
– Ну, я бы хотел такого отыскать, если б мог, – сказал Людвиг. – А когда найду, задам два вопроса: этот новый путь, который вы избрали в последние несколько лет, – почему вы его избрали? И почему вести вас этим путем вы поставили именно этого человека?
И как раз тут у Сузанне зажужжал мобильник. Она взяла его, просмотрела сообщение.
– Ух ты, – сказала она. – Похоже, вы очень вовремя.
– В каком смысле?
– Сообщают с площадки. Они закрываются с завтрашнего дня – приказ городских властей. Далее никаких публичных событий. Никаких собраний больше чем на пятьдесят человек.
Остальные выслушали сказанное молча. Настроение вдруг сделалось сумрачным.
– Что ж, это было неизбежно, – проговорил Людвиг. – Не первый день обсуждается.
– По крайней мере, не полный локдаун, как в Италии, – сказала Сузанне.
– Это еще впереди, – заверил ее Людвиг.
– Куда нам завтра предстоит ехать? – спросил Марк. – В Мюнхен?
– Я утром первым же делом свяжусь с площадкой, – сказала Сузанне, – и сообщу, что они говорят. Но, я уверена, никаких затруднений не возникнет.
Лорна вновь принялась за свой салат и сделала пару глотков белого вина. Оно оказалось слаще, чем Лорна привыкла, и проскользнуло внутрь, как мед. Она оглядела ресторан и отметила про себя, до чего прекрасный это миг, до чего отличен он от ее жизни в Хэндзуорте, до чего отличен от ее обыденной рабочей жизни – мир радушных лиц, родственных душ, изящества и Gemütlichkeit[4]. Понадеялась, что этот мир у нее не отнимут, пока она не успеет им насладиться.
Наутро Сузанне приехала к ним на Хауптбанхоф – посадить на поезд до Мюнхена, отходивший в 8:30. Вид у нее делался все более обеспокоенный. В турне у Марка с Лорной предполагалось еще пять концертов: Мюнхен, Ганновер, Гамбург, Берлин и Лейпциг. Теперь уже казалось вероятным, что какие-то, скорее всего, отменят, пусть каждая немецкая земля и принимала подобные решения самостоятельно, по собственному разумению.
– Беда в том, что стоит кому-то одному ввести ограничения, как остальные сочтут, что им тоже так надо. Меня рядом не будет, чтобы все улаживать.
– Разберемся, – сказал Марк. – Если площадки закроются, просто оденемся потеплее и сыграем под открытым небом. Сделаем концерт без электричества. Марк Ирвин и Лорна Саймз, акустика.
– Ой, как жалко будет пропустить! – сказала Сузанне.
– А мы запишем, и вы сделаете концертник.
Она храбро улыбнулась, а затем вроде подалась вперед, чтобы обнять Лорну на прощанье, как обняла ее, приветствуя в аэропорту всего полтора суток назад. Но в последний миг обе передумали и обменялись неловкими жестами, которые теперь уже стали привычными, – стукнулись локтями, такое вот блеклое подобие нормального человеческого соприкосновения. Марк отказался играть в эти игры. Он сгреб Сузанне в охапку, притиснул ее к своему мягкому, выпирающему пузу и сжимал в объятиях секунд десять.
– Простите, никакой дурацкий вирус не помешает нам выразить чувства, – сказал он. – Вы всё устроили здорово. Приглашайте нас при любой возможности, ладно?
– Конечно. Все скоро вернется в свою колею, и мы вас опять позовем.
– Отлично.
Марк поцеловал ее в лоб, а затем они с Лорной взялись за тяжкий труд загрузки инструментов в поезд.
Дорога заняла четыре часа, и Лорне понравилась вся поездка, до последней минуты. Ярко светило солнце поздней зимы, когда они пересекли границу Австрии и вкатились в Германию, пейзаж переменился, преобразился, и Лорна по-туристски наделала несколько десятков снимков заснеженных баварских Альп, городков и деревень, угнездившихся между склонами. Парочку отправила Донни и бабуле, но ни тот ни другая не отозвались. Напротив нее у окна дремал Марк, время от времени всхрапывая и от этого резко просыпаясь. Лорна подозревала, что прошедшей ночью выспаться Марку не очень-то удалось. В гостиницу он с ней после ужина не вернулся – нашел через мобильное приложение для сетевых знакомств какого-то мужика и отправился на встречу с ним куда-то в клуб. О дальнейшем Лорна предпочла не расспрашивать.
Рядом со спящим Марком сидела опрятная, хорошо одетая женщина, листавшая немецкую версию журнала “Вог”. Лорну заворожило, до чего трудно даме оказалось листать страницы, поскольку руки у нее были в тонких кожаных перчатках. В вагоне было тепло, пальто и жакет дама сняла, но при этом в перчатках просидела всю дорогу.
Вирус преследовал их по всей Германии. В Мюнхене, Ганновере, Гамбурге и Берлине удача не изменяла: площадки оставались открытыми вплоть до их концертов, хотя все четыре закрылись наутро после. Каждый вечер порядок был один и тот же: саундчек, далее концерт, затем быстрый ужин с устроителями. Что ни ужин, разговоры всякий раз возвращались к вирусу, к новым мерам, объявленным властями, к новым фразам вроде “социальной дистанции” и “коллективного иммунитета”, которые все теперь употребляли заправски, к новой эпидемии нервных шуток насчет мытья рук, локтевых приветствий и отмены рукопожатий, к пугающим сводкам о локдауне в Ухане, к рассуждениям о том, как Италия справится с локдауном и не последуют ли за ней прочие европейские страны. Разговоры эти были преимущественно непринужденными и беззаботными, со скрытой изумленной настороженностью, с ощущением, что обсуждаемое не может происходить на самом деле или надвигаться неотвратимо. Хозяева концертных площадок едва справлялись с куда более непосредственными практическими трудностями: сколько продлятся эти закрытия, как оплачивать работу персонала и аренду, хватит ли денег на счетах, чтобы держаться, пока тянется неминуемый кризис. Разговоры тревожные, если вдуматься, но благодаря вину, еде, смеху и человеческой теплоте они получались не просто сносными, но и приятными.
Берлинский концерт сложился, вероятно, лучше всех. В тот вечер Марк играл особенно вдохновенно. Словно знал, что это выступление будет у них в ближайшее время последним, и потому превзошел самого себя, полностью растворившись в музыке, отдавшись ей целиком, с такими погруженностью и самозабвением, какие Лорне казались невозможными.
Была его игра и щедрой – щедрой к Лорне. Как контрабасистке роль ей отводилась всего лишь поддерживающая, но он никогда такого не допускал, неизменно давая ей почувствовать себя равной партнершей. Однако в тот вечер она знала, что он играет на другом уровне и ей ни за что не дотянуться до его терпеливой, неспешной инвенции, до его чудесного потока идей. И ладно. Выступать с ним уже было почетно. Они играли в странном месте – в подвале магазина звукозаписей в бывшем Восточном Берлине, неподалеку от телебашни. Помещалось туда человек семьдесят, и народу набилось битком. Раз-другой Лорна ловила себя на том, что смотрит на толпу молодых берлинцев, притиснутых друг к дружке вплотную, и думала о том, как они вдыхают и выдыхают, прикасаются к стульям, к которым прикасались другие люди, и даже иногда покашливают, и Лорна замечала, что может вообразить себе, как этот крошечный смертоносный организм, о котором они только что узнали, перескакивает с человека на человека, от одного хозяина к другому, ищет себе очередное место обитания, очередную возможность расплодиться и наброситься. В такие мгновения она понимала, что теряет сосредоточенность и подводит Марка, нарушая договор доверия, какой существует между двумя музыкантами, импровизирующими на сцене. И потому она поспешно брала себя в руки и старалась играть дальше с новой включенностью. Раз-другой они с Марком совпадали: апогеи их пыла сливались воедино, и тогда – всего на несколько секунд – достигалось нечто волшебное, и в те драгоценные мгновения публику и исполнителей возносило, время останавливалось и по залу растекалось нечто похожее на блаженство. Лорна жила ради этих мгновений, но, бывало, такого не случалось ни разу за весь концерт. В тот вечер в Берлине они были благословлены: нирвана мимолетно оказалась в пределах досягаемости, и когда они после концерта отправились за едой, улет не закончился ни у кого.
Однако наутро, когда Марк с Лорной добрались до Лейпцига, в гостинице их ждала записка. В тот вечер концерт – последний в их турне – отменили.
Несколько сдувшись, они стояли в вестибюле и чувствовали себя по-дурацки. Лорна вцепилась в исполинский глянцевитый футляр со своим инструментом, одни лишь размеры которого казались как никогда несуразными.
Позвонили Сузанне, та посочувствовала.
– Я же говорила, что, скорее всего, так и будет, – сказала она. Предложила перебронировать им вылет на тот же день, но они понимали, что это потянет за собой дополнительные расходы, которые компании не по карману.
– Незачем, – сказал Марк. – Мы просто поотвисаем и вылетим завтрашним рейсом, на который вы нас посадили. Не волнуйтесь за нас, мы в порядке. Сходим погуляем, посмотрим сегодня город.
Лорна понимала, что именно этим и следовало бы заняться, но воодушевления отыскать в себе не смогла. Ясно было, что в заданных обстоятельствах им повезло, очень повезло почти завершить гастроли, потеряв всего одно выступление, и все же разочарование оказалось сильно. Она отпустила Марка гулять – кто знает, в какие переулки прогулка его заведет, – а сама осталась в гостинице и переключала телевизор с канала на канал, пока не решила напоследок позвонить бабуле. Новости о вирусе сделались откровенно тревожными. У Лорны даже зародилась некая паранойя – не подцепить бы, не надо бы приближаться к людям, жать им руки, позволять на себя дышать. А бабуле восемьдесят шесть, и пусть она в хорошей форме и здорова (не считая аневризмы), тем не менее, если она это подхватит, велика вероятность, что ей придется тяжко. Отношение к вопросам здоровья у нее нынче, похоже, было самое наплевательское, и Лорна сочла, что, наверное, пора внушить бабуле, до чего в ближайшие недели важно беречься.
На сей раз скайп в кои-то веки прогудел всего раза три-четыре, и на другом конце ответили. И на сей раз в кои-то веки не высокий сморщенный бабулин лоб возник в тряском поле зрения, а лицо Питера – младшего брата Лорниного отца, – полностью обозримое и идеально центрированное на экране.
– О, привет, – сказала она. – Я не знала, что ты гостишь.
– Решил сегодня утром вот буквально, – сказал он.
– Приехал на машине из Кью?
– Да, где-то час назад.
Дядя Питер жил один в домике ленточной застройки примерно в полумиле от Кью-Гарденз на юго-западе Лондона. До матери ему было ехать часа два, но он довольно регулярно проделывал этот путь – раз в две-три недели. Овдовела она больше семи лет назад и пусть наконец к этому и попривыкла, он знал – и Лорна знала, – что иногда одиночество казалось ей почти непереносимым. Питер чувствовал, что это его долг – навещать мать при любой возможности.
– Ты с бабулей хотела поговорить? – спросил он. – Сейчас позову.
Лорна осталась глазеть в экран, тот пустовал, пока крупное красивое кошачье в шубе с ярким коллажем черных и белых пятен не вскочило на стол и не вперило в камеру обличающие зеленые глаза, после чего развернулось и открыло Лорне беззастенчивый вид на свой зад.
– Чарли, брысь со стола! – послышался голос Питера, показалась рука, сгребшая недовольное животное, бабулиного преданного компаньона, и убравшая его с глаз долой. Затем экран, повернутый горизонтально, заняли два лица. Бабуля с виду была очень довольна собой. Глаза счастливо блестели – ее младший сын был рядом. Чувствовалось в этом некое торжество.
– Ты посмотри, кто у меня на пороге возник нынче утром, – сказала она.
– Как прекрасно, – сказала Лорна. – Надолго?
– Ты же на ночь останешься, правда? – спросила бабуля у Питера.
– О да. – Затем Питер спросил Лорну: – Так и где ты сейчас?
– В Лейпциге, – ответила она. – А вот концерт сегодня отменили.
– Ох ты! Не из-за вируса же?
– Сейчас тут всё закрывают, по всей Германии.
– Ты поосторожней, – сказала бабуля. – Никаких микробов не вдыхай. И руки мой все время. Вот что надо делать, кажется. Все время мыть руки.
– У меня концерт через две недели, – сказал Питер. – Интересно, получится ли.
– Ты же все равно завтра домой? – спросила бабуля.
– Да.
– Донни, наверное, будет счастлив, что ты возвращаешься целая-невредимая. Чем собираешься заниматься остаток дня?
– Не знаю.
– Сходила бы проведать семейные склепы, – неожиданно произнес Питер.
– Что?
– У нас в Лейпциге родственники похоронены где-то.
– Да?
– Да. Правильно же, мам?
– Ну, это я не знаю. Но твой прадед, – сказала она, обращаясь уже к Лорне, – был немцем.
– Правда? – переспросила Лорна. – Твой отец, в смысле?
– Нет, не мой отец. Дедушкин.
Питер вмешался с поправками:
– Не отец. Его дед.
Бабуля на миг растерялась, а затем согласилась:
– А, да. Дедов дед.
– То есть мой прапрадед, – сказала Лорна.
Бабуля обратилась к Питеру за подтверждением:
– Правильно?
– Правильно. Ты имеешь в виду Карла.
– Он самый. Карл. Дедушка Джеффри.
– И он был из Лейпцига? – уточнила Лорна.
– Ой, этого я не помню. У него был немецкий акцент. Я едва могла понять, что он говорит.
– Да, он был из Лейпцига, – рьяно подтвердил Питер. – Я составлял семейное древо.
– Как его звали? – спросила Лорна, внезапно воодушевившись затеей прогулки по старым кладбищам и посещения могил забытых предков.
– Шмидт, – сказал Питер. – Карл Шмидт.
– Ох, – сказала Лорна. – Не очень-то оно сужает поиск.
– Не особо. Иголка в стоге сена, в общем.
– Думаю, просто схожу в музей или куда-нибудь еще.
– Хорошая мысль.
– Ну, будь осторожна, – сказала бабуля. – И руки все время мой, ради всего святого.
Они попрощались, и бабуля отправилась на кухню готовить чай – третий чайник с тех пор, как приехал Питер. Сын двинулся за ней и встал у кухонного окна, пока мама возилась с кружками и чайными пакетиками. Оглядел сад – цветочные клумбы, за беготню по которым в детстве ему влетало; наклонный прямоугольник газона, с которого Питер катался на санках, когда б ни соизволял выпасть снежок; раскидистый сумах, чьи скелетоподобные ветви и лаймово-зеленые листья он так пристально изучил за долгие послеполуденные часы чтения и грез, – весь этот миниатюрный пейзаж, знакомый во всех подробностях с тех пор, как Питеру исполнилось десять лет, и почти не менявшийся за все последующие сорок девять. Семья переехала сюда в 1971-м. До этого они жили в нескольких милях отсюда – в Борнвилле, где мать родилась и провела свое детство. Этот дом она теперь никогда не оставит, Питер не сомневался, пусть он для нее и чрезмерно огромен. “Тут я и помру”, – уже начинала поговаривать она, очевидно полагая, что это событие все ближе и ближе. Рядом с ее сердцем набухала аневризма аорты. Мало-помалу, миллиметр за миллиметром, год от года. Неоперабельная, как сообщил бабуле врач.
– Она лопнет? – спросила у врача она.
– Может, – ответил врач. – Через год, или через два, или через пять, или через десять. Как повезет.
– А что происходит, когда лопается? – спросила она.
– Происходит то, – ответил врач, – что мы называем летальным исходом.
С тех самых пор она стала именовать аневризму “часовой бомбой”. Ничего с этим не поделаешь, надо просто жить дальше, проклиная то, что с аневризмой нельзя водить автомобиль, и надеяться на лучшее. Или надеяться, что доконает тебя что-то другое – из-за возраста же что-то тебя доконает, верно? Скорее раньше, чем позже. О будущем бабуля размышляла мало, но не застревала и в прошлом, жила текущим мгновением, и эта стратегия исправно служила ей бо́льшую часть века.
Тем не менее Питера изводила эта вот склонность матери жить только ради настоящего. С недавних пор он пал жертвой одержимости семейной историей, возникла она в нем со смертью отца и набрала обороты после того, как Питер остался без пары и с избытком свободного времени. Он рылся в сетевых архивах и перебирал бумаги дома у матери при каждом визите к ней, однако ресурс, которым он по-настоящему желал воспользоваться, – материна память, а с ним работать оказалось трудно. Не потому что маме она отказывала, а потому что прошлое, судя по всему, не представляло для нее никакого интереса. Теми крохами сведений, какие ему удавалось добыть, она делилась неохотно, но, как ни крути, осталась последней выжившей в ее поколении, единственной, кто мог вспомнить семейные истории 1950-х и 40-х годов. Что могла она рассказать, например, о забытом Карле Шмидте, деде ее покойного мужа, при загадочных обстоятельствах приехавшем в Бирмингем в 1890-е и прожившем там, пока шли обе мировые войны, в которых агрессором выступала его родная страна? Какую позицию он занимал? Что за человек был?
– Ой, да я не помню о нем почти ничего, – сказала она. – Я была очень молода. Он казался суровым и страшным. Я боялась его до смерти.
Сидя в кресле у эркерного окна и держа на коленях Чарли, урчавшего в пятне солнечного света, она потянулась к “Дейли телеграф”, раскрытой на странице с кроссвордом.
– Ну-ка давай, – сказала она. – Семь по горизонтали, “Модно одетый человек”, пять букв, начинается с “ф”.
Вопиющая попытка сменить тему, и Питер не собирался ей потакать.
– Что-то же ты наверняка помнишь, – сказал он.
– “Франт”, – сказала бабуля и вписала слово карандашом.
– В смысле, когда ты с ним познакомилась?
Она вздохнула, понимая, что Питер, если уж взялся ей с этим докучать, в покое не оставит.
– Ну, это я, конечно, помню.
– Когда?
– В конце войны.
– То есть году в 1944–45-м?
– Ой нет, я про самый конец говорю. – Она осторожно отхлебнула чай – все еще слишком горячий. – Сразу после того, как война кончилась, – пояснила бабуля. – Про День победы в Европе и прочий сыр-бор.