Первая неделя нового учебного года почти всегда совпадала с началом сезона дождей. Если он задерживался, отец Эрменегильд в воскресенье после мессы отправлял лицеисток возложить букет цветов к статуе Богоматери Нильской. Учащиеся под присмотром сестры-экономки, которая опасалась, как бы они не разорили ее клумбы, собирали цветы, затем относили букет к подножию статуи у неиссякающего источника. Чаще всего в этом паломничестве не было надобности. О приходе сезона дождей возвещал гром, долго еще рокотавший в долине до самого озера, и с неба, черного, как донышко старого котелка, низвергались потоки воды, к пущей радости ребятишек из Ньяминомбе, выражавших свой восторг криками и плясками.
Для учениц выпускного класса лицейская жизнь не представляла уже никакой тайны. По утрам они не подскакивали больше от будивших их звуков: скрипа открывавшихся ворот, колокольного звона, свистков надзирательниц, которые бегали по дортуарам и тормошили не спешивших просыпаться девочек. Годлив всегда вставала последней, хныча, что не хочет больше оставаться в лицее, что вся эта учеба не для нее. Модеста и Иммакюле подбадривали ее, говорили, что скоро рождественские каникулы, что это последний год, и в конце концов вытаскивали ее из постели. Теперь надо было быстро скинуть ночную рубашку, завернуться в одно из двух больших белых полотенец, которые сестра-экономка выдала им накануне, завязать его под мышкой, добежать до умывальни и протолкнуться к крану (душ принимали по вечерам). Глориоза, благодаря своему росту, всегда первой склонялась к воде, хотя уступать ей место полагалось в любом случае. После туалета у девочек оставалось совсем немного времени, чтобы надеть синее форменное платье и отправиться в столовую, где их ждали тарелка овсянки и чай, которые Вирджиния глотала с закрытыми глазами, стараясь думать о вкуснейшем икивугуто – взбитом молоке, которое мать готовила ей каждое утро на каникулах.
Она отодвигала от себя чашечку с сахарным песком, из-за которого остальные чуть не дрались, хотя у некоторых были целые запасы и они насыпали себе по полчашки, так что получался не чай, а какая-то сладкая бурда. Вирджинии же сахар казался ужасно горьким. На холмах он был редкостью. Когда Вирджиния поступила в шестой класс, она никогда прежде не видела столько сахара, сколько ставили на столы в чашечках к завтраку. Вирджиния думала о своих младших сестренках. Если бы только было можно отнести им содержимое такой чашечки! Она представляла себе их губы, белые от сахарного песка. Она решила тогда откладывать тайком по несколько щепоток драгоценного песка из чашечки. Сделать это было непросто. Сахар, как вожделенное лакомство, находился под строгим контролем. Кроме того, она была тутси, а потому чашечка доходила до нее в последнюю очередь с жалкими остатками сахара на дне. Она тщательно выскребала эти остатки ложечкой и, вместо того чтобы высыпать их себе в чашку, украдкой, как можно быстрее, опрокидывала в карман форменного платья. По вечерам она вытряхивала содержимое кармана. К концу триместра у нее скопилась половина почтового конверта. Но соседка по столу Доротея разгадала ее хитрость. Перед каникулами она сказала ей:
– Ты воровка, я все расскажу про тебя.
– Я? Воровка?
– Воровка, воровка. Ты каждое утро крадешь сахар. Ты хочешь на каникулах продать его, там, у себя в деревне, на рынке.
– Это для моих младших сестренок. В деревне нет сахара. Не выдавай меня.
– Ну, можно и договориться. Ты лучше всех по французскому. Напишешь за меня следующее изложение – ничего не скажу.
– Позволь мне и дальше брать сахар для сестренок.
– Тогда будешь писать за меня изложения до конца года.
– Буду. Клянусь тебе – до конца года.
Внезапные успехи Доротеи очень удивили учителя.
Он заподозрил что-то неладное, но разбираться не захотел. А Доротея стала отличницей по французскому.
Снова звенел звонок. Начинались уроки. Французский, математика, религия, гигиена, история, география, физика, физкультура, английский, киньяруанда, рукоделие, французский, домоводство, история, география, физика, гигиена, математика, религия, домоводство, английский, рукоделие, французский, религия, физкультура, французский…
День за днем, урок за уроком.
Среди преподавателей лицея Богоматери Нильской было всего две руандийки: сестра Лидвина и, естественно, учительница языка киньяруанда. Сестра Лидвина преподавала историю и географию. Она четко разделяла эти два предмета: по ее мнению, история – это про Европу, а география – про Африку. Сестра Лидвина обожала Средневековье. На ее уроках речь шла только о замках, донжонах, амбразурах, бойницах, подъемных мостах и сторожевых башнях… Одни рыцари с благословения папы римского отправлялись в Крестовые походы, чтобы разбить сарацинов и освободить Иерусалим. Другие же бились на копьях на турнирах, ради прекрасных глаз дамы сердца в остроконечном головном уборе. Сестра Лидвина рассказывала про Робин Гуда, Айвенго, Ричарда Львиное Сердце. «Я видела про них кино!» – не выдержав, выкрикивала Вероника. «Изволь замолчать, – сердилась сестра Лидвина. – Они жили давным-давно, когда твоих предков в Руанде и в помине не было». Африка истории не имела, поскольку до того как миссионеры пооткрывали там свои школы, африканцы не умели ни читать, ни писать. То есть именно европейцы открыли Африку и именно благодаря им она вошла в историю. И даже если в Руанде были когда-то свои короли, лучше о них забыть, потому что там сейчас республика. В Африке есть горы, вулканы, реки, озера, пустыни, леса и даже несколько городов. Вполне достаточно заучить их названия и уметь отыскать их на карте: Килиманджаро, Таманрассет, Карисимби, Томбукту, Танганьика, Мухавура, Фута-Джаллон, Киву, Уагадугу. Но посередине всего этого пролегала как бы огромная трещина: Африка, понизив голос, поясняла сестра Лидвина, распадается надвое, и когда-нибудь Руанда окажется на морском берегу, но на каком именно обломке континента – правом или левом – окажется Руанда, она уточнить не могла. Тут, к полному отчаянию сестры Лидвины, весь класс фыркал со смеху: эти белые вечно придумывают всякие небылицы, им лишь бы нагнать страху на бедных африканцев.
Математику преподавал господин Ван дер Путтен. Учащиеся не слышали от него ни единого французского слова. Он общался с классом исключительно посредством цифр (правда, их ему все же приходилось называть по-французски), доска в классе была сплошь исписана алгебраическими формулами или покрыта геометрическими фигурами, которые он чертил разноцветными мелками. С братом же Ауксилием он, напротив, вел долгие беседы на непонятном языке, на котором, очевидно, изъяснялись в одном из бельгийских племен. Но к матери-настоятельнице он обращался, казалось, на каком-то другом диалекте. Матери-настоятельнице это явно было не по душе, и она отвечала ему по-французски, четко проговаривая каждый слог. Тогда господин Ван дер Путтен уходил прочь, ворча на своем непонятном диалекте какие-то слова, которые, возможно, и не были столь грубыми, какими казались на слух.
Уроки религии вел, конечно же, отец Эрменегильд. Посредством притч он доказывал, что руандийцы всегда поклонялись единому Богу, которого называли Имана и который, как брат-близнец, походил на библейского Яхве. Сами того не зная, древние руандийцы были христианами и с нетерпением ждали прихода миссионеров, чтобы принять крещение, но дьявол пришел первым и совратил их, лишив невинности. Скрываясь под маской Риангомбе, он вовлек их в ночные оргии, во время которых их телами и душами овладевали бесчисленные демоны, заставляя вести непристойные речи и совершать деяния, вдаваться в подробности которых при чистых непорочных девушках ему не позволяют приличия. Произнося гнусное имя Риангомбе, отец Эрменегильд многократно осенял себя крестным знамением.
Блажен тот учитель, которому выпало счастье преподавать в Руанде! Нет на свете учеников спокойнее, послушнее, внимательнее, чем руандийские школьники. Лицей Богоматери Нильской в точности соответствовал этому правилу всеобщего послушания, за исключением одного предмета, на уроках которого было если не шумно, то несколько оживленно. Речь идет об уроках мисс Саус, преподававшей английский язык. Правда, лицеистки не слишком понимали, зачем их заставляют учить язык, на котором в Руанде не говорили нигде, разве что в Кигали, где его можно было услышать среди пакистанцев, недавно эмигрировавших из Уганды, или (и это ясно указывало, что это был за язык) среди протестантских пасторов, которые, как утверждал отец Эрменегильд, запрещали молиться Деве Марии. Внешность и манера поведения мисс Саус тоже не делали язык Шекспира более привлекательным для девочек. Это была сухая, чопорная женщина высокого роста с коротко подстриженными волосами, за исключением одной пряди, которая все время билась о ее круглые очки и с которой она постоянно вела безуспешную борьбу. Она всегда носила полинявшую от частых стирок синюю плиссированную юбку и застегнутую на все пуговицы блузку в сиреневый цветочек. С шумом войдя в класс, она бросала на стол потертую кожаную сумку, извлекала из нее листки бумаги и, спотыкаясь и натыкаясь на парты, раздавала их ученицам. Те сидели, подперев щеку правой ладонью, и не сводили с нее глаз, ожидая, что она вот-вот грохнется, чего никогда не происходило. Во время урока она не столько читала текст, сколько рассказывала его наизусть, требуя, чтобы класс хором повторял за ней прочитанное. Учащиеся задавались вопросом: то ли она слепая, то ли ненормальная, то ли пьяная. Фрида считала, что пьяная. Англичане, уверяла она, пьют с утра до ночи и только крепкий алкоголь, гораздо крепче, чем банановое пиво урварва, – «Джонни Уокер», которого ей дал как-то попробовать ее друг – посол и от которого у нее закружилась голова. Иногда мисс Саус пыталась петь вместе с классом:
My bonnie lies over the ocean
My bonnie lies over the sea…[2]
Но начиналась такая какофония, что из соседнего класса тут же прибегала учительница с требованием прекратить шум. «Наконец-то!» – с облегчением вздыхали лицеистки.
Французские преподаватели работали в лицее Богоматери Нильской третий год. Когда мать-настоятельница получила из министерства письмо, в котором ее извещали, что у нее будут работать три преподавателя из Франции, эта новость ее сильно обеспокоила. Своими опасениями она поделилась с отцом Эрменегильдом. Она боялась, что им придется иметь дело с молодыми людьми, при этом неопытными, поскольку в письме говорилось, что они едут, по одному из тех странных выражений, на изобретение которых французы всегда были мастерами, в качестве «волонтеров альтернативной военной службы».
– То есть, – делала вывод мать-настоятельница, – это молодые люди, не пожелавшие служить в армии, может быть, они пацифисты, а может, ими движут религиозно-этические соображения, не хватало только, чтобы нам прислали свидетелей Иеговы! Ничего хорошего это не предвещает. Вы же знаете, отец Эрменегильд, что совсем недавно происходило во Франции: студенты на улицах, забастовки, манифестации, беспорядки, баррикады, революция! Надо будет присматривать за этими господами, следить за тем, что они говорят на уроках, чтобы они не вели тут подрывную деятельность, не заражали умы наших учащихся атеизмом.
– Мы тут бессильны, – отвечал отец Эрменегильд, – если нам пришлют этих французов, это будет дело политическое, дипломатия. Наша маленькая страна должна расширять международные связи. Ведь в конце концов, на свете существует не только Бельгия…
Два первых француза, которых доставила в лицей машина посольства Франции, несколько успокоили мать-настоятельницу. Конечно, галстуков они не носили, а у одного из них – тревожная деталь – в багаже оказалась гитара, но выглядели они скорее вежливыми, скромными и слегка ошарашенными от столь внезапного переселения в африканскую глубинку, в горы, затерянные в сердце страны, названия которой они до сих пор не знали. «Мсье Лапуэнт, – несколько туманно пояснил культурный атташе, – пожелал приехать самостоятельно. Он должен прибыть ближе к ночи или самое позднее завтра».
И действительно, на следующий день третий француз прибыл в кузове грузовой «Тойоты». Он любезно помог выбраться оттуда женщинам с младенцами. Поскольку это был официальный вид транспорта, охранники лицея настежь открыли ворота, которые по обыкновению громко заскрипели. В лицее шел второй урок, и лицеистки, по крайней мере, те из них, кто находился поблизости от окон, увидели, как по двору идет молодой человек, очень высокий, очень худой, в совершенно вылинявших джинсах и расстегнутой почти до пояса рубашке цвета хаки, в вырезе которой виднелась волосатая грудь, и с рюкзаком, пестревшим множеством нашивок и составлявшим весь его багаж. Но что больше всего поразило тех, кому повезло его увидеть, и заставило их вскрикнуть от удивления, после чего и все остальные, несмотря на протесты преподавателей, повскакивали с мест и бросились к окнам, так это его волосы – густые, светлые, волнами спускавшиеся до середины спины.
– Значит, это девушка, – сказала Годлив.
– Да нет же, ты ведь сама видела спереди, это мужчина, – возразила Фрида.
– Это хиппи, – пояснила Иммакюле, – в Америке теперь все такие.
Сестра Гертруда со всех ног бросилась сообщить новость матери настоятельнице:
– О господи! Матушка, француз приехал!
– Ну и что, что француз? Пусть войдет.
– Ах, боже мой, француз! Преподобная матушка, вы сейчас сами увидите!
Когда новый учитель вошел в кабинет матери-настоятельницы, та с трудом подавила возглас ужаса.
– Я Оливье Лапуэнт, – небрежно произнес француз, – меня сюда назначили на работу. Это ведь и есть лицей Богоматери Нильской?
От возмущения мать-настоятельница не нашлась что ответить и, чтобы прийти в себя, препоручила вновь прибывшего сестре Гертруде:
– Сестра Гертруда, проводите мсье в его жилище.
Каньярушаци – Волосатик, как прозвали его лицеистки, – безвылазно просидел в своем бунгало две недели. Ему сказали, что в расписание занятий вносят последние уточнения. Почти ежедневно по велению матери-настоятельницы какая-нибудь делегация – отец Эрменегильд, сестра Гертруда, сестра Лидвина, преподаватели-бельгийцы, его соотечественники и, наконец, сама мать-настоятельница, – под предлогом визита вежливости пыталась убедить его подстричься. Волосатик был готов на любые уступки – носить рубашку с галстуком, нормальные брюки, – но что касается длины волос, он был абсолютно непреклонен. Ему предложили подстричь их по крайней мере до шеи. Он отказался наотрез. Никому и никогда он не позволит коснуться своих волос. Его шевелюра – его единственная гордость, шедевр юности, смысл жизни, и ни за что в мире он не откажется от нее.
Мать-настоятельница забрасывала министерство отчаянными письмами. Постыдно длинная шевелюра французского преподавателя таила в себе угрозу нравственности – как гражданской, так и христианской, и подвергала опасности будущее руандийской женской элиты. Министерство написало смущенное письмо послу Франции и его советнику по культуре. Тот тоже пригрозил Волосатику. Не помогло. Несмотря на наблюдение, установленное на всех подходах к его бунгало, вокруг него постоянно бродили лицеистки. Его часто видели на поляне, где, помыв голову, он сушил на солнце свои золотые волосы. Некоторые из девочек пытались даже делать ему знаки, окликали его издалека: «Каньярушаци! Каньярушаци!» Наконец, потеряв всякую надежду переубедить его, администрация лицея разрешила ему давать уроки. Он преподавал математику, учителей математики не хватало. Однако его вступление в должность разочаровало лицеисток. На уроках он никогда не отклонялся от своих уравнений. В сущности, он очень походил на господина Ван дер Путтена с той лишь разницей, что, когда он поворачивался к классу спиной, чтобы написать что-то на доске, лицеистки с восторгом разглядывали его золотые волосы, волнами ниспадавшие на спину. После окончания урока, когда Каньярушаци выходил из класса, самые храбрые из старшеклассниц окружали его, начинали спрашивать о том, чего якобы не поняли, а сами тем временем пытались потрогать его волосы. Он отвечал как можно быстрее, не смея даже взглянуть на обступивший его толкающийся рой девушек. В конце концов он кое-как высвобождался из толпы как бы интересующихся и широкими шагами убегал по коридору прочь.
В конце года его отправили обратно во Францию. «Мы тогда были маленькие, второклашки, – с сожалением говорила Иммакюле, – если бы он все еще был здесь, уж я бы теперь сумела его приручить».
– Они опять ничего не съели, – расстраивалась сестра Бенинь, назначенная на кухню в помощь старой сестре Кизито, у которой дрожали руки и которая теперь могла передвигаться, только опираясь на две палки. – Половина остается в тарелках. Что, они боятся, что я их отравлю? Я им отравительница, что ли? Хотелось бы мне знать, кто им это внушил. Все потому что я из Гисаки?
– Не переживай, – успокаивала ее сестра Кизито, – из Гисаки ты или не из Гисаки, через неделю их чемоданы опустеют и им придется есть то, что ты готовишь, нравится им это или нет, вот увидишь: ни крошки не оставят.
Действительно, перед отправкой в лицей матери старались наполнить чемоданы своих дочек самыми вкусными вещами, какие только может придумать и приготовить руандийская мамочка.
– В лицее, – говорили они, – их будут кормить только пищей для белых. Для руандийцев это не вкусно, особенно для девочек, говорят, от такой еды они не смогут родить ребенка.
Таким образом чемоданы превращались в настоящие склады провизии, куда матери любовно впихивали фасоль и пасту из маниоки, полагающийся к ним соус в разрисованных крупными цветами мисочках, завернутых в кусок ткани; бананы, всю ночь томившиеся на медленном огне; ибишеке – кусочки сахарного тростника, белоснежную волокнистую сердцевину которых можно жевать и пережевывать без конца, отчего рот наполняется сладким соком; красный сладкий картофель гахунгези, кукурузные початки, земляные орехи, и даже – это относится к городским – пончики всех цветов, секрет приготовления которых известен только пекарям-суахили; авокадо, которые можно купить только на базаре в Кигали, и красный арахис, жареный и очень соленый.
Ночью, стоило надзирательнице покинуть дортуар, начинался пир. Открывались чемоданы, съестные припасы раскладывались на кроватях. Сначала надо было убедиться, что надзирательница уснула. Правда, были среди них такие, как, например, сестра Рита, которых трудно было обмануть и которые были не прочь, чтобы их подкупили участием в общей трапезе. Затем начиналось сравнение провизий, решалось, что должно быть съедено в первую очередь, составлялось меню на вечер, выявлялись эгоистки-сладкоежки, пытавшиеся припрятать часть своих припасов для себя.
Увы! Запасы кончались очень быстро, и через две-три недели от них оставалось лишь несколько пригоршней арахиса, который берегли на черный день как последнее утешение. Приходилось смиряться и есть то, что подавали в столовой: безвкусный булгур, желтые, прилипавшие к нёбу макароны, которые отец Анджело, часто по-соседски разделявший с лицеистками трапезу, уплетал за обе щеки и называл звучным именем полента, мягкие жирные рыбешки, которых извлекали из банок, и иногда, по воскресеньям и праздникам, мясо неизвестного животного под названием тушенка…
– Белые, – ныла Годлив, – едят одни консервы. Все-то у них из банок, даже кусочки манго и ананаса плавают в сиропе. Единственные настоящие бананы, которые нам подают, и те с сахаром, а разве так едят бананы? Как только я вернусь домой на каникулы, мы с мамой приготовим бананы по-настоящему. Бой их очистит как надо, мы за ним специально проследим, и поставит вариться вместе с томатами. А потом мы с мамой положим туда все, что полагается: лук, пальмовое масло, сладкий шпинат иренгаренга, горькую мяту исоги, сушеные рыбки ндагала. Вот будет вкусно!
– Ничего ты не понимаешь, – сказала Глориоза, – арахисовый соус икиньига – вот что нужно для бананов, и варить их надо медленно-медленно, чтобы они до самой сердцевины пропитались соусом.
– Только, – уточнила Модеста, – если вы будете готовить на газу и в кастрюле, как городские, бананы сварятся слишком быстро и останутся жесткими, нет, готовить надо на древесном угле в глиняном котелке. Так будет гораздо дольше. Я сейчас дам вам настоящий рецепт, мамин. Прежде всего, с бананов не надо снимать шкурку. На дно большого котелка налить немного воды, положить туда бананы, плотно друг к другу, и накрыть слоем банановых листьев, герметично: для этого листья надо брать целые, не разорванные. Сверху придавить черепком. А дальше надо долго ждать, готовится это на медленном огне, но если ты проявишь терпение, то получишь бананы белые-белые, пропеченные до самой сердцевины. Их едят с икивугуто – взбитым молоком. И соседей на них приглашают.
– Бедная моя Модеста, – сказала Горетти, – твоя мама всегда что-то из себя строила: «Бананы белые-белые, да еще и с молоком»! И ты туда же! А я скажу, что́ ты должна приготовить твоему отцу: красные бананы, насквозь пропитанные фасолевым соком. Уверена, что твоя мама их на дух не переносит, но когда бой готовит их твоему отцу, тебе приходится их есть. Так вот, передай своей матери рецепт: бананы очистить, и когда фасоль будет уже почти готова, но половина воды в ней еще останется, положить в котелок бананы, чтобы они впитали в себя всю оставшуюся жидкость. Тогда они станут красными, даже коричневыми, сочными, плотными. Такими должны быть бананы настоящих руандийцев, которым под силу управляться с сохой!
– Все вы, – сказала Вирджиния, – городские, из богатых семей, вы никогда не ели бананов в поле. Вкуснее и быть не может! Часто бывает, работаешь в поле и некогда вернуться домой, тогда разжигается костерок, и на нем жарятся один или два банана, не на открытом огне, конечно, а в горячей золе. Но есть и еще вкуснее. Когда я была маленькой, мама давала нам с подружками несколько бананов. Мы шли в поле, где уже было сжато сорго, выкапывали ямку, разжигали огонь из сухих банановых листьев. Когда огонь догорал, мы убирали уголья, но сама ямка была еще раскаленной. Мы выкладывали ее свежим банановым листом, укладывали туда бананы и засыпали их еще горячей землей. Оставалось только накрыть все это еще одним банановым листом, смоченным водой. Когда лист высыхал, можно было раскапывать ямку. Шкурка у бананов становилась пятнистой, похожей на камуфляжную военную форму, а сами бананы – мягкими, они просто таяли во рту! Мне кажется, я таких вкусных бананов больше никогда не ела.
– А что ты тогда делаешь здесь, в лицее? – спросила Глориоза. – Сидела бы в своей деревне и ела бы в полях бананы. Тогда твое место досталось бы настоящей руандийке из национального большинства.
– Конечно, я деревенская и нисколько не стыжусь этого, а вот за что мне стыдно, так это за то, что мы только что тут говорили. Разве руандийцы говорят о том, что едят? Об этом говорить стыдно. Даже есть при других стыдно, рот открывать перед кем-то и то нельзя, а мы тут это каждый день делаем!
– Верно, – сказала Иммакюле, – у белых никакого стыда нет. Я слышу, что они говорят, когда отец приглашает их к нам по делу. Он не может иначе. Так вот белые все время разговаривают о том, что едят, о том, что ели, о том, что будут есть.
– А в Заире, – сказала Горетти и посмотрела на Фриду, – едят термитов, сверчков, змей, обезьян и гордятся этим!
– Скоро будет звонок, – сказала Глориоза, – пошли в столовую, а тебе, Вирджиния, придется открывать при нас рот, чтобы есть объедки настоящих руандиек.