Выглядит лицей Богоматери Нильской весьма благопристойно. От столицы к нему ведет дорога, которая петляет среди бесконечного лабиринта долин и холмов и наконец неожиданно, в несколько витков, взбирается на Икибиру (в учебниках по географии эти горы называются «горная цепь водораздела Конго – Нил» – другого названия не нашли). Тут-то и показывается большое здание лицея: горные вершины как будто раздвигаются, уступая ему место там, на краю противоположного склона, под которым мерцают воды озера. Так он и стоит, возвышаясь надо всем вокруг, – словно сияющий дворец, являвшийся маленьким школьницам в их самых несбыточных снах.
Строительство лицея стало зрелищем, которое в Ньяминомбе забудут еще не скоро. Чтобы ничего не пропустить, мужчины, обычно бездельничавшие в кабачках, бросали свои кружки с пивом, женщины раньше уходили с полей, где они возделывали зеленый горошек и элевсину, а дети, едва в школе миссии раздавались звуки барабана, возвещавшие о конце уроков, мчались со всех ног и протискивались в первые ряды небольшой толпы, наблюдавшей за работами и обсуждавшей их ход. Самые отчаянные вовсе прогуливали школу, поджидая на обочине дороги тучу пыли, предварявшую появление грузовиков. Стоило колонне поравняться с ними, как они бросались вдогонку за машинами, пытаясь к ним прицепиться. Кое-кому это удавалось, другие срывались и падали на дорогу, рискуя быть раздавленными следующим грузовиком. Шоферы орали, пытаясь разогнать этих роящихся вокруг них сорвиголов, но все впустую. Некоторые останавливались и выходили из машины, ребята разбегались, шофер делал вид, что сейчас их догонит, но как только грузовик снова трогался с места, игра начиналась сначала. Женщины на полях воздевали к небу мотыги в знак бессилия и отчаяния.
Все удивлялись, не видя ни дымящихся пирамид из свежеобожженных кирпичей, ни вереницы крестьян, несущих эти кирпичи на голове, как это бывало, когда умупадри требовал от прихожан, чтобы те построили новую церковь, или когда бургомистр в субботу созывал население на общественные работы для расширения диспансера или его собственного дома. Нет, на этот раз в Ньяминомбе шло настоящее строительство, как у настоящих белых, со всякими жуткими механизмами, снабженными железными челюстями, которые вгрызались в землю; с грузовиками, перевозившими машины, которые со страшным грохотом плевались цементом; с бригадирами, выкрикивавшими приказы на суахили, и даже с белыми начальниками, которые только и делали, что пялились на большие листы бумаги, разворачивая их, как рулоны ткани в магазине у пакистанца, и которые приходили в ярость и чуть ли не изрыгали огонь, когда подзывали к себе черных бригадиров.
Среди легенд, связанных со строительством, особенно запомнилась одна история, которую рассказывают до сих пор. Это история о Гакере. О деле Гакере. Над ней всегда потешаются. Конец каждого месяца в Ньяминомбе – это день выплаты заработной платы. Тридцатое число – тяжелый день. Тяжелый для счетоводов, на которых наемные рабочие обычно срывают свое недовольство, и чаще всего в очень резкой форме. Тяжелый для любого батрака, который знает, что в этот день, тридцатого, его жена, которая других чисел не знает вовсе, не пойдет в поле, а будет ждать его на пороге хижины, чтобы принять от мужа деньги, пересчитать их, перевязать тонкую пачку банановой веревочкой, засунуть в кувшинчик и спрятать его в солому у изголовья постели. Тридцатое – день ссор и всяческого насилия.
В этот день устанавливались столы под полотняными тентами или навесами из соломы и бамбука. Для счетоводов. Гакере был счетоводом. Это он платил рабочим. Когда-то он служил помощником у бургомистра Ньяминомбе, но потом колониальные власти его «вычистили», чтобы заменить другим помощником – хуту, который вскоре стал бургомистром. На эту же работу его взяли, потому что он всех знал, – тех, кого нанимали прямо на месте и кто не говорил на суахили. Для других, настоящих строителей, родом из других мест и говоривших на суахили, счетоводов доставляли из столицы. Весь этот люд толпился в очереди перед столами, на солнце, а чаще всего под дождем. Повсюду крики, толкотня, споры, перепалки. Дюжие молодцы, охранявшие стройку, наводили порядок, усмиряя непокорных палкой. Бургомистр с двумя своими жандармами и тем более белые вмешиваться не желали. Итак, Гакере с маленькой кассой под мышкой занимал свое место под навесом. Он садился на стул, ставил кассу на стол, открывал ее. В ней было полно бумажных денег. Он медленно разворачивал лист, на котором значились фамилии тех, кому следовало заплатить, кто ждал уже несколько часов под солнцем или дождем, и начинал вызывать поименно: «Бизимана, Хабинеза…» Рабочий подходил к столу. Гакере выкладывал перед ним несколько бумажек и монет – все, что тому полагалось. Рабочий прикладывал измазанный чернилами палец к списку напротив своего имени, Гакере чертил крестик и что-то говорил ему. На весь день Гакере снова становился начальником – как прежде.
Но однажды Гакере со своей кассой под мышкой не пришел. Вскоре стало известно, что он сбежал вместе с кассой, полной денег. «Удрал в Бурунди, – говорили все, – вот ловкач этот Гакере, смылся с денежками базунгу. А нам-то заплатят?» Все восхищались Гакере и злились на него: не следовало ему воровать деньги, предназначенные для жителей Ньяминомбе, мог бы извернуться и стащить деньги из другой кассы. Рабочим в конце концов все же заплатили. На Гакере больше никто не сердился, и месяца два о нем ничего не было слышно. У него осталась жена с двумя дочерьми. Бургомистр допросил их, жандармы установили за ними наблюдение. Но Гакере не поделился с ними своими преступными планами. Прошел слух, что на украденные деньги он собирался завести себе в Бурунди новую жену, помоложе и покрасивее. А потом он воротился в Ньяминомбе в сопровождении двух военных, со связанными за спиной руками. До Бурунди он так и не добрался. Идти через лес Ниунгве он побоялся – из-за леопардов, больших обезьян и даже лесных слонов, которых давно уже не существует. С кассой под мышкой он прошел через всю страну. В Бугесере он попытался перебраться через большие болота и заблудился. До Бурунди было рукой подать, но он все ходил по кругу среди папирусов, так и не дойдя до границы. Правда, надо сказать, что никаких указателей, которые могли бы ему помочь найти границу, там не было. В конце концов его нашли на краю болота, обессиленного, исхудавшего, с опухшими ногами. Банковские билеты рыхлой массой плавали в заполненной водой кассе. В назидание другим его на целый день привязали к столбу у входа на стройку. Проходившие мимо рабочие не ругались, не плевали в его сторону, а только опускали голову, делая вид, что просто его не видят. У его ног сидели жена и две дочки. Время от времени одна из них вставала, чтобы вытереть ему лицо и дать попить. Его судили, но в тюрьме он просидел недолго. В Ньяминомбе его больше не видели. Может быть, он перебрался все же в Бурунди вместе с женой и дочками, но без чемоданчика. Некоторые подумали, что базунгу сглазили деньги и что из-за этих проклятых денег бедняга Гакере и ходил кругами, да так и не смог добраться до Бурунди.
Лицей – это высокое трехэтажное здание, выше столичных министерств. Новенькие, те, что приезжают из деревень, первое время боятся подходить к окнам дортуара, расположенного на третьем этаже. «Что же, мы теперь будем спать, как обезьянки на ветке?» – спрашивают они. Старшие и городские над ними смеются. «Посмотри вниз, – говорят они, – сейчас свалишься прямо в озеро». В конце концов новенькие все же привыкают. Часовня, почти такая же высокая, как церковь в миссии, тоже построена из бетонных блоков, а вот здание управления имуществом, мастерские и гараж – владения крикливого брата Ауксилия – кирпичные. Образованный этими постройками большой двор обнесен стеной с железными воротами, которые скрипят, когда их закрывают по вечерам и открывают по утрам, громче звонка на отбой или на подъем.
Чуть в стороне стоят одноэтажные домики, которые одни называют виллами, другие – бунгало, кому как нравится, там живут преподаватели-французы, работающие в лицее вместо службы в армии. Есть еще один дом, больше остальных, его тоже называют бунгало, там размещают важных гостей: господина министра, если он соберется приехать, или монсеньора, визита которого ждут каждый год. Иногда там поселяют туристов, которые приезжают из столицы или из самой Европы, чтобы увидеть исток Нила. Между этими домами и лицеем есть сад с лужайками, цветочными клумбами, бамбуковыми боскетами и огородом. Бои-садовники выращивают там капусту, морковь, картофель, клубнику, есть даже грядка, засеянная пшеницей. Растущие там томаты своими вызывающими размерами подавляют скромные местные помидорки иньянья. Сестра-экономка любит показывать гостям сад с экзотическими растениями, где абрикосовые и персиковые деревца явно тоскуют по родному климату. Мать-настоятельница любит повторять, что учащимся надо привыкать к цивилизованной пище.
Чтобы отвадить любопытных и воров, построена высокая кирпичная ограда. По ночам ее обходят сторожа, вооруженные копьями, они же охраняют и железные ворота.
Жители Ньяминомбе в конце концов перестали обращать на лицей внимание. Он стал для них чем-то вроде больших камней Рутаре, которые когда-то скатились со склона горы и неизвестно почему остановились именно на этом месте – в Рутаре. Тем не менее строительство лицея многое изменило в поселке. Лагерь строителей очень быстро оброс множеством коммерческих точек: сюда перебрались торговцы, до тех пор работавшие рядом с миссией, и другие, явившиеся невесть откуда; появились лавки, где продавались, как и везде, штучные сигареты, пальмовое масло, рис, соль, сыр в банках фирмы «Крафт», маргарин, керосин для керосиновых ламп, банановое пиво, «Примус», фанта, а иногда, правда нечасто, даже хлеб; появились забегаловки, называвшиеся «отелями», где подавали козье мясо на шпажках с жареными бананами и фасолью, а также хижины женщин свободных нравов – позор для деревни. Когда строительство закончилось, большинство торговцев разъехалось, ушли почти все женщины свободных нравов, но остались три забегаловки, две лавки, один портной – так вдоль дороги, ведущей к лицею, образовалась отдельная деревня. Позади лавок остался даже рынок, переехавший когда-то поближе к хижинам рабочих.
Однако был такой день, когда к лицею Богоматери Нильской стекались все зеваки и бездельники Ньяминомбе. Октябрьским воскресеньем, перед самым началом нового учебного года, в конце сухого сезона, все спешили выстроиться на обочине дороги, чтобы поглазеть на вереницу машин, доставлявших в лицей учащихся. Тут были «Мерседесы», «Лендроверы», огромные военные джипы, водители которых нервничали, сигналили, угрожающе размахивали руками, пытаясь обогнать набитые девочками такси, грузовички, микроавтобусы, с трудом взбиравшиеся на последний склон.
Лицеистки одна за другой высаживались перед небольшой толпой, которую удерживали на расстоянии от ограды двое жандармов и лично бургомистр. Когда Глориоза с матерью впереди и Модестой позади вышла из черного «Мерседеса» с тонированными стеклами, среди зрителей послышался гул. «Вылитый отец, – сказал бургомистр, который встречался с этим великим человеком на каком-то партийном митинге, – как ей идет имя, данное отцом: Ньирамасука – Дочь сохи», – и принялся громко повторять эту фразу направо и налево, чтобы окружавшие его партийные активисты услышали ее и пустили вокруг себя «круги» восхищения. Внушительной, широкоплечей фигурой Глориоза и правда походила на отца: подруги за глаза называли ее Мастодонтом. Она ходила в синей юбке, почти полностью закрывавшей мускулистые голени, и белой, застегнутой до самого верха блузке, обтягивавшей пышную грудь. Большие круглые очки подчеркивали непререкаемый авторитет, который выражал ее взгляд. Отец Эрменегильд оставил новеньких, которых он ранее вызвался опекать, и знаком велел двум лицейским боям взять у шофера в униформе с золотыми пуговицами чемоданы, а сам бросился к вновь прибывшим и, опередив сестру Гертруду, в чьи обязанности входило встречать гостей, приветствовал мать и дочь привычными объятиями и рассыпался в неисчислимых «добро пожаловать», которыми так богата руандийская учтивость. Мать Глориозы быстро прервала его, сказав, что ей надо поздороваться с матерью-настоятельницей и как можно скорее вернуться в столицу, где ее ожидал ужин у посла Бельгии, и была заверена, что ее дочь получает в лицее Богоматери Нильской демократическое и христианское образование, подобающее женской элите страны, в которой совершилась социальная революция, освободившая ее от феодальной несправедливости.
Глориоза заявила, что останется у ворот вместе с сестрой Гертрудой под флагом республики и будет встречать своих одноклассниц из выпускного класса, чтобы объявить им, что первое заседание комитета, председателем которого она являлась, состоится завтра в столовой после занятий. Модеста сказала, что будет дежурить рядом с подругой.
Немного позже приехала Горетти, чье появление также не осталось незамеченным. Она сидела на заднем сиденье гигантского военного автомобиля, который произвел на присутствовавших сильное впечатление своими шестью огромными резными протекторами. Два солдата в камуфляже помогли ей выйти, подозвали боев, чтобы те занялись багажом, и ретировались, отдав пассажирке по-военному честь. Горетти как могла старалась увернуться от излияний Глориозы.
– Ты, как всегда, строишь из себя министра, – шепнула она ей.
– А ты – начальника главного штаба, – парировала Глориоза, – иди скорее за ворота. В лицее разговаривают только по-французски, можно будет, наконец, понять, что говорит народ из Рухенгери.
Когда «Пежо 404», прежде чем подъехать к лицею, взбирался на последнюю горку, Годлив увидела Иммакюле́. Та шла пешком, закутанная в покрывало, а следовавший за ней оборванный мальчишка нес на голове ее чемодан. Годлив велела притормозить:
– Иммакюле! Что с тобой случилось? Залезай скорей! У твоего отца сломалась машина? Не могла же ты вот так идти от самой столицы?
Иммакюле сняла с головы покрывало и уселась рядом с Годлив, шофер тем временем засунул ее чемодан в багажник. Маленький носильщик постучал в стекло дверцы, требуя то, что ему причиталось, и Иммакюле бросила ему монетку.
– Никому не говори. Меня привез мой парень. Знаешь, у него такой большой мотоцикл. В Кигали ни у кого нет мотоцикла круче, а может, и во всей Руанде. Он им так гордится. А я горжусь тем, что я подружка парня, у которого самый крутой мотоцикл в стране. Я сажусь сзади, и мы на полной скорости несемся по улицам. Мотоцикл рычит как лев. Все разбегаются в панике кто куда. Женщины роняют корзины, опрокидывают кувшины, а мой парень только смеется. Он обещал и меня научить водить мотоцикл. Я буду ездить еще быстрее, чем он. Так вот он сказал мне: «Я довезу тебя до лицея на мотоцикле». Я сказала: «Давай». Было немного страшно, но уж больно интересно. Отец уехал по делам в Брюссель. Матери я сказала, что поеду с подружкой. Он ссадил меня, как я просила, на последнем повороте. Представляешь, что было бы, если бы мать-настоятельница увидела, как я подъезжаю на мотоцикле?! Меня бы выгнали. Но посмотри, в каком я виде! Я вся красная от пыли. Ужас какой! Еще подумают, что у отца больше нет машины, что я ехала на грузовике среди коз и банановых гроздьев вместе с крестьянками, которые носят детей за спиной. Вот стыд!
– Примешь душ, а в чемодане у тебя, я уверена, хватит всяких средств, чтобы снова стать красоткой.
– Да, ты права, я достала осветляющие кремы для кожи, не «Венеру Милосскую» с рынка, а настоящие, американские, а еще «Колд-крем» в тюбиках, зеленое антисептическое мыло. Мне кузина прислала из Брюсселя, она там живет в квартале Матонж. Я дам тебе тюбик.
– А что я с ним буду делать? Есть девчонки красивые или которые думают, что красивые, а есть некрасивые.
– А что ты такая грустная? Ты не рада, что снова вернулась в лицей?
– С чего бы мне радоваться? Учусь я плохо, учителя меня жалеют, а вот вы, мои дорогие подружки, нет. Это отец хочет, чтобы я все же доучилась до конца. Он надеется, что с дипломом он выдаст меня за такого же банкира, как он сам. Но у него есть наверняка и другие планы.
– Не вешай носа, Годлив, остался только год, а потом ты выйдешь замуж за толстого банкира.
– Не смейся надо мной, может быть, я припасла для вас сюрприз, да еще какой!
– А мне ты скажешь, что это за сюрприз?
– Конечно нет, иначе какой же это будет сюрприз?
Глориоза встретила Годлив и Иммакюле пренебрежительно. Она окинула презрительным взглядом обтягивающие брючки Иммакюле и ее блузку с глубоким вырезом. Ей было любопытно, почему та вся в пыли, но она не стала пока ее спрашивать об этом. На Годлив она вообще не обратила ни малейшего внимания.
– Я рассчитываю на вас, – тихо сказала она им, – надеюсь, вы станете настоящими активистками, не то что в прошлом году. Папа-банкир и красивые наряды – этого для нашей республики мало.
Иммакюле и Годлив сделали вид, что ничего не услышали.
Робкое стадо новеньких во главе с отцом Эрменегильдом прошло в ворота под неусыпным наблюдением Глориозы:
– Ты видела, Модеста, – вздохнула она, – в министерстве еще сохранились остатки старого режима. Там к квотам подходят гибко. Если я правильно подсчитала, а я считала только тех, кого знаю, в ком уверена, процент, который им, к сожалению, выделен, значительно превышен. Это просто нашествие какое-то! Если так пойдет и дальше, зачем тогда наши родители совершали социальную революцию? Я все скажу отцу. Правда, я думаю, что нам и самим пора с этим разобраться и на этот раз покончить с паразитками. Я говорила об этом в бюро Молодых руандийских активистов, и там со мной согласились. Ко мне вообще прислушиваются. Недаром отец назвал меня Ньирамасука.
С самого первого дня существования лицея в Ньяминомбе не видывали машины, как та, на которой приехала Фрида. Она была низкая, очень длинная, ярко-красного цвета, с капотом, который – это все заметили – мог складываться и раскладываться сам собой, так, что никто до него не дотрагивался. В ней было только два места. Шофер и пассажир полулежали на сиденьях, почти как на кроватях. Она страшно ревела и подпрыгивала, поднимая за собой красный вихрь. На какой-то миг все испугались, что она сейчас снесет ворота и наедет на сестру Гертруду, Глориозу и Модесту, но машина с адским визгом остановилась у самого подножия флагштока.
Из машины вышел немолодой человек в костюме-тройке с жилетом в цветочек, в больших черных очках в отливающей золотом оправе, с крокодиловым ремнем и в таких же ботинках, открыл дверцу с той стороны, где сидела Фрида, помог ей выбраться из кресла, в которое она наполовину вжалась. Фрида разгладила платье, красное, как и машина, и пышное, как зонт. Под алым шелковым платком виднелись ее искусственно распрямленные волосы, жесткие, словно накрахмаленные, они блестели на солнце будто асфальт, которым недавно покрыли несколько улиц в Кигали.
Проигнорировав Глориозу и Модесту, водитель болида обратился на суахили к сестре Гертруде:
– Я его превосходительство Жан-Батист Балимба, посол Заира. У меня назначена встреча с матерью-настоятельницей. Проводите меня к ней немедленно.
Сестра Гертруда, шокированная тем, что с ней заговорили таким тоном, да еще и на суахили, секунду помедлила, но, видя, что этот человек намерен пройти за ворота в любом случае, даже без разрешения, смирилась и пошла впереди него.
– Подожди меня в вестибюле, – сказал он Фриде, – я сейчас все улажу, это ненадолго.
Глориоза демонстративно отошла от ворот и направилась к девяти ученицам выпускного класса, которые только что вышли из микроавтобуса.
– Вот наша квота, – сказала она, увидев подъезжающий грузовичок, осевший под грузом шаткой пирамиды из плохо закрепленных бочонков и картонных коробок. – Видишь, Модеста, ничто и никогда не помешает тутси заниматься спекуляцией: они извлекают выгоду, даже когда отвозят дочек в школу в начале учебного года. Доставляем товары в лавку в Ньяминомбе? А кто хозяин лавки? Конечно, тоже тутси, кажется, какой-то дальний родственник отца Вероники, который сам торгует в Кигали. И сама Вероника, которая воображает, будто красивее ее никого нет, в конце концов тоже будет торговать – собой. А ее подружка Вирджиния считает себя самой умной, и все только потому, что ее обожают все белые преподы. Знаешь, как ее зовут? Мутамуриза – «Не заставляйте ее плакать»! Уж я бы сумела опровергнуть это имечко. Вот тебе и квота: на двадцать учениц две тутси, и из-за таких вот моим подругам, руандийкам из национального большинства, настоящим хуту, не хватило места в школе второй ступени. Как любит говорить мой отец, пора нам избавиться от этих квот, это все бельгийские выдумки!
Модеста сопровождала гневную речь Глориозы одобрительными покашливаниями, но когда та, приветствуя обеих тутси, слишком нарочито стиснула их в объятиях, она отошла в сторону.
– Все эти поцелуйчики, – сказала Глориоза, когда Вероника и Вирджиния ушли дальше, – для того, чтобы вернее придушить этих змеюк, а ты, Модеста, похоже, боишься, как бы тебя не спутали с твоими сородичами. Ты и правда здорово на них похожа, а я, тем не менее, терплю тебя рядом с собой.
– Ты же знаешь, что я твоя подруга.
– Тебе же лучше всегда оставаться моей подругой, – сказала Глориоза и громко рассмеялась.
Колокольный звон и скрип закрывающихся ворот на закате возвестили о начале учебного года. Надзирательницы уже развели лицеисток по дортуарам. Учащиеся выпускного класса имели право на кое-какие привилегии. Так, их дортуар был разделен на отдельные альковы, обеспечивавшие им некоторую обособленность. Обособленность весьма относительную, поскольку от прохода, по которому сновала во время обхода надзирательница, кровать отделяла только тонкая занавеска, и монахиня в любой миг могла ее отдернуть. Впрочем, разделение дортуара на отдельные «спальни», как это называлось, которое преподносилось матерью-настоятельницей как пример прогресса и эмансипации, ставших доступными для лицеисток благодаря образованию, получаемому в лицее Богоматери Нильской, не всем было по нраву. Теперь уже было не пошептаться с соседкой до глубокой ночи, и главное – разве девочка может спать одна? Дома матери следили за тем, чтобы младшие делили кровать или циновку со старшими. Разве можно называться сестрами, не засыпая в обнимку, или подругами, не откровенничая ночами, лежа на одной циновке? Лицеисткам трудно было заснуть в одиночестве алькова. Они прислушивались к дыханию соседок за перегородкой, и это их немного успокаивало. В дортуаре второго класса сестра Гертруда настояла на том, чтобы пансионерки не сдвигали кровати: «Вы здесь в лицее, а не дома, – сказала она. – Тут каждая должна спать отдельно, как в цивилизованном мире».
Лицеисткам велели надеть форменную одежду и парами пройти в часовню, где из-за алтаря к ним вышли мать-настоятельница и отец Эрменегильд. Преклонив колена перед дарохранительницей, они затем повернулись к учащимся. Какое-то время все молчали. Отец Эрменегильд с отеческой улыбкой взирал на стоявших в первом ряду новеньких.
Наконец мать-настоятельница заговорила. Она приветствовала всех учениц, и в особенности тех, кто впервые переступил порог лицея. Она напомнила, что лицей Богоматери Нильской был создан для формирования женской элиты страны и что те, кому посчастливилось стоять здесь сейчас перед ней, должны в будущем послужить образцом для всех женщин Руанды, став не только хорошими женами и матерями, но также хорошими гражданками и хорошими христианками и что одного без другого не бывает. Женщинам предстоит сыграть великую роль в процессе раскрепощения руандийского народа. И именно они, учащиеся лицея Богоматери Нильской, избраны, чтобы встать в авангарде женского движения. Но пока они еще не стали движущей силой прогресса, напомнила она лицеисткам, им надлежит в точности исполнять устав лицея и помнить, что малейшее отступление от правил строго наказуемо. Она особенно настаивала на этом пункте. Единственный язык, на котором дозволено говорить на территории лицея, – французский, кроме, естественно, уроков языка киньяруанда, но это только на время урока, за пределы которого он не должен выходить. Находясь рядом с мужьями, которые будут занимать высокие должности (а впрочем, почему бы им и самим не занять такую должность?), им чаще всего придется пользоваться французским языком. Но главное, в лицее, носящем имя Девы Марии, не позволяется произносить ни слова на суахили, презренном языке, которым пользуются последователи Магомета. Она пожелала им хорошего года и прилежной учебы и призвала на них благословение Божьей Матери Нильской.
Отец Эрменегильд произнес длинную, довольно сбивчивую речь, из которой следовало, что народ хуту, очистивший огромные территории от непроходимых лесов, покрывавших Руанду, освободился наконец от девятисотлетнего хамитского ига. Он и сам, в ту пору скромный священник, принадлежавший к туземному клиру, внес свою лепту (конечно же, ничтожную, но сегодня он может в этом признаться) в дело социальной революции, покончившей с рабством и непосильным трудом. И если его имени нет среди тех, кто подписал Манифест Бахуту 1957 года, он был, и говорит это без всякого хвастовства, одним из вдохновителей этого документа: изложенные в нем идеи и требования были и его идеями и требованиями. А потому он призвал всех этих многообещающих прекрасных девушек, которые сейчас его слушают и которым предстоит однажды стать важными особами, всегда помнить, к какой расе они принадлежат, к истинно коренному народу, к национальному большинству и…
Слегка оторопев от такого потока красноречия, мать-настоятельница прервала оратора взглядом:
– И… и теперь, – запинаясь, проговорил отец Эрменегильд, – я благословляю вас и призываю на вас покровительство Божьей Матери Нильской, которая оберегает нас так близко от нашего лицея, у истока великой реки.