– Да чтоб тебя, – раздраженно пробормотал Добрыня.
Бряхимов остался неведомо где – по ту сторону непроглядно густого, слабо светящегося тумана, колыхавшегося за спинами у троих русичей и алырской царицы. Прогалину, на краю которой они застыли с конями в поводу, тесно обступали дремучие заросли.
Лилово-синяя листва негромко шепталась с ветром, гулявшим в вершинах. Перекрикивались чужими голосами в чащобе птицы – то есть, на то, что это именно птицы, Добрыня очень надеялся. Пылали изумрудными огоньками меж метелок красной травы пышные головки незнакомых цветов, а над прогалиной и над лесом опрокинутой чашей нависало то, что заменяло этому миру небо.
Полукруглый, круто уходивший ввысь каменный свод, затянутый сизой дымкой.
В самой середине высоченного свода-купола сиял рыжий огненный шар – маленький, неподвижный. Жарил он вовсю. Воздух над поляной колебался, как знойным летом в полдень, а трава, разомлевшая под лучами этого странного, точно приклеенного к каменному небу солнца, пахла духмяно-терпко и тоже насквозь незнакомо. Бурушко потянулся к траве, чтобы ее обнюхать, и тут же из-под фыркнувших конских ноздрей, сверкая бирюзовыми надкрыльями, так и брызнули какие-то мелкие прыгуны-трескуны – здешние кузнечики, видать.
Всё вокруг сильно смахивало не то на сон, не то на причудливый растрепанно-пестрый морок. Казалось, потряси головой – и он рассеется без следа. Да только не бывает такого, чтобы один и тот же сон снился сразу четверым.
Вот, значит, какую вторую свою тайну берегли от всего Алырского царства Пров и Николай. И заодно с ними – царица Мадина, худы бы побрали ее бабьи хитрости!
Воевода знал, что при дворе князя Владимира поговаривают: мол, у Добрыни Никитича в жилах не кровь течет, а студеная вода, да еще зимним ледком прихваченная. Пока ее заставишь закипеть, с тебя семь потов сойдет. Но теперь великоградец с большим трудом пригасил в себе жарко вспыхнувшее желание припечатать супругу царя Прова парой-тройкой соленых богатырских словечек. Добрыня еще раз обернулся на золотистое марево, клубящееся, будто в распахнутых воротах, меж двух деревьев, из-под крон которых они вышли на прогалину. Перевел взгляд на товарищей.
У Терёшки вид был такой, словно под ноги парню громовая стрела ударила, а вот Василий Казимирович уже совладал с первой оторопью. Похлопывал, утихомиривая, всхрапывающего Серка по крутой шее и сверлил алырскую государыню тяжелым взглядом – похоже, тоже догадался, куда их занесло.
Алырка же, увидев, как на нее глядят богатыри, осталась на диво невозмутимой – такой выдержкой было впору восхититься. Разве что ресницы дрогнули да скулы слегка порозовели.
– Так. Ты в какие же игры с нами играть вздумала, Мадина Милонеговна? – взял быка за рога Добрыня. – Попросила, значит, мужу помочь – и словечком не обмолвилась, что его из подземного царства вызволять нужно?
У Терёшки, услыхавшего это, аж глаза расширились. Подземное царство! Чего-чего, но такого мальчишка из Мохового леса не ждал точно.
– Мы б тогда хоть изготовились к походу толком! – поддержал воеводу Казимирович. Вырвалось у него это запальчиво и резко. – Не ведая броду, в воду не лезут, а в драку дурняком – тем паче… А ты нам, государыня, знатную свинью подложила – не объяснила ничего да затащила в Иномирье, ровно слепых щенят!
Мадина вздернула подбородок. Как перед боем. Защищаться она настроилась до конца и достоинства царского ронять перед русичами не собиралась.
– Прости за обман, Добрыня Никитич, – ни единой капли раскаяния в негромком, но твердом и звонком голосе не было. – Но и меня пойми. Сам признайся: ты бы согласился Прову помочь, расскажи я всю правду?
– Слов своих я назад не беру, – отрубил, как мечом, воевода. – И на попятный бы не пошел, тут ты, государыня, сама себя перехитрила. Ну а врать тем, у кого помощи ищешь, совсем негоже. Обвела нас вокруг пальца и хочешь теперь, чтоб мы тебе доверяли?
– Я о муже своем пекусь да об Алыре! – красивое тонкое лицо вспыхнуло. – Вернуть Прова поскорее на трон вам с князем Владимиром не меньше моего надобно. Не так разве, господин посол?
– О долге своем я хорошо помню, – кое-как сдержал закипающее внутри бешенство Добрыня, – но так нам, Мадина Милонеговна, не поладить. Поворачиваем назад. Не будет у нас с тобой разговора дельного, пока не выложишь все начистоту. Ясно тебе?..
Ответить не на шутку разгневанному богатырю Мадина не успела. Громко заржал Бурушко, за ним – Серко, а русичи, все трое, так и замерли, где стояли.
Золотисто-янтарная завеса, мерцавшая меж двух сплетенных раскидистыми сучковатыми вершинами стволов, пошла крупной рябью. Точь-в-точь гладь омута на вечерней зорьке, куда с размаха швырнули камень. Побледнела. Задрожала, разбиваясь на искрящиеся осколки, – и разом погасла. Только ветер пригнул к земле траву и раскачал ветки деревьев-великанов, из-под корней которых выбегала на поляну стежка, плотно натоптанная конскими копытами.
Добрыня опомнился первым, и, сжав губы, развернулся к алырке. А ведь ушлая баба знала с самого начала, что сейчас случится, хорошо знала! Потому все и затеяла.
– Поздно, Добрыня Никитич, – подтвердила его догадку Мадина. Взгляд воеводы она встретила не сморгнув. – Врата волшебные всего дважды в сутки открываются, заклятие на них такое.
Глядя в дерзкие глаза царицы, богатырь внезапно понял, что, примирившись с неизбежным, начинает мало-помалу остывать, и сам себе удивился. Казалось бы, должен был, наоборот, еще сильнее распалиться, а вот поди ж ты… Деваться-то некуда, они союзники, а дело, ради которого великий князь отправил посольство в Бряхимов, важней всего. О нем и думать надобно.
– Хитро рассчитала, государыня, – сдвинул воевода густые брови. – А я-то гадал, почему ты нас точно в полночь в запретный сад потащила… Значит, пока в Алыре полдень не настанет, обратно не пройти?
– Нам – да. Свободно ходить через врата один только Николай может, с теми, кого с собой прихватит, – алырка уловила, что голос Добрыни стал помягче, и поняла: гроза если не вовсе миновала, то отдалилась. – У него талисман особый есть. Видели на нем браслет? С лиловыми камнями?
Добрыня кивнул. Широкое обручье белого золота, украшенное самоцветами, он заметил у деверя Мадины еще в тронном зале, когда тот куражился пред великоградскими послами. Воевода тогда еще немало подивился: ишь ты, как царь Гопон броские побрякушки любит…
– Такую красоту трудно не приметить. Не витязю впору, а купчихе-щеголихе, – с усмешкой отозвался русич. – Одного в толк не возьму: каким ветром Николая в Иномирье закинуло? Скрывался, что ли, от кого, а брат ему схорониться помог? Или разбойничью шайку сколотил да атаманствует?
– Бери выше, Добрыня Никитич, – невесело усмехнулась в ответ алырка. – Он тут царем сидит.
Побратимы переглянулись, а Казимирович опять тихо присвистнул.
Царь Пров и царь Николай, значит. Высоконько же взлетели бесшабашные близнецы-богатыри из села Большие Вилы.
Зря Добрыня давал себе зарок ничему в Алыре больше не удивляться. Открытия дивные, которые одно за другим обрушивались на великоградцев после приезда в Бряхимов, заканчиваться ни в какую не желали.
– Все чудней и чудней. Объясняй-ка всё по порядку, государыня, – решительно потребовал Никитич. – Да без утайки, хватит уверток.
Мадина прикусила губу – Добрыня уже подметил эту ее привычку. Сорвала и размяла травяной колосок, досадливо отерла испачканные буро-красным соком пальцы о полу плаща, подергала серебряную застежку, скреплявшую его у горла. Рядом с могучими и плечистыми богатырями она сейчас выглядела совсем девчонкой.
– Всё за полгода до смерти отца началось, – царица не то вздрогнула, не то поежилась. – Пров коня в саду проминал, проехал меж двумя дубами – и оказался на этой вот поляне… Про рощу, на месте которой наш царский сад насадили, старики много всякого рассказывают. Дескать, еще до войны с Кощеем Поганым в ней люди пропадали. Меня, маленькую, нянька этими байками часто стращала, чтоб не бегала я в сад за яблоками без спроса. Над рассказчиками смеялись, а вышло, что никакие это не выдумки… Мой муженек-сорвиголова и начни сюда тайком наведываться.
– В одиночку? – только и смог переспросить Добрыня. – То ли дурень, то ли храбрец отчаянный он у тебя, Мадина Милонеговна… а может, и то и другое. А ты сама-то отчего батюшку не упредила, что в саду у вас вход в Иномирье? Это ведь не шутки, мало ли что отсюда вылезти могло.
– Отец хворал уже, – глухо отозвалась Мадина. – Сердцем сильно мучился, с постели не вставал… Лекари мне признались, что до Зимнего Солнцеворота не доживет, побоялась я его добить этаким-то подарком. А уж сколько умоляла Прова: не суйся в эти врата, не буди Лихо, пока спит тихо… Не послушался. Ну, и угодил в беду… в плен к одной ведьме. Она здешним царством крутила как хотела, народ вконец запугала, а тех, кто вызов ей бросал, в камень обращала.
– Так тут люди живут? Не нечисть? – вырвалось у Терёшки, жадно ловившего каждое Мадинино слово.
– Пров как-то помянул, что здесь всего четыре больших города, а сама держава – чуть поменьше Алыра. И да, жители здешние – люди. Говорят по-нашему, да и имена те же, что у нас в Славии, – припомнила Мадина и продолжила, опустив глаза: – Ну, словом, прознал Николай, что с братом беда. У них ведь с Провом сабли не простые, заговоренные. Если один из братьев тяжко ранен окажется или околдован, у другого на клинке тотчас ржавчина проступит. А если на Ту-Сторону уйдет – кровь… Вот и примчался Николай в Бряхимов… Его за Прова приняли, он спорить не стал, сперва не до того было, потом понял, что так проще… Нахальство, не зря говорят – второе счастье, никому во дворце и в разум не пришло, что это не государев зять. И мне тоже…
Скулы у алырки снова залились жарким румянцем.
– Значит, выдал себя Николай за Прова, – сжалился над рассказчицей Добрыня, – и выведал у тебя про Иномирье. Ведьму одолел, брата спас, а местные его на престол усадили.
– Подданные души в паршивце не чают, – криво улыбнулась Мадина. – Как же – храбрец-богатырь, освободитель! Царский род-то незадолго до того прервался, наследников не осталось… К слову, моего деверька тут тоже не Николаем, а Гопоном кличут, вы уж про то не забудьте. И что чужак он, местным неведомо. Единственный, кто обормота раскусил, – дворцовый чародей, Остромиром его звать. Николай у него вызнал, что путь в Белосветье закрылся сто с лишним лет назад, а про врата здесь лишь царской семье известно было. Да еще придворным волшебникам и самым ближним государевым боярам.
– Как же тогда Пров этим путем пройти сумел? – подозрительно сощурился Василий. – Темнишь ты опять чего-то, Мадина Милонеговна.
– Деду последнего здешнего царя предсказали, что придет, мол, срок – и врата сами со стороны Белосветья заново отворятся. Но не перед кем попало, а лишь перед витязем отважным с богатырской кровью, – в голосе царицы колко звякнули льдинки. – Там еще про канун испытаний великих чего-то говорилось, про бурю какую-то… в общем, хватало тумана да красивых словес, как ведуны любят. Остромир и решил, что богатырь из предсказания – Николай. Братцы даже от него скрыть умудрились, что их двое.
Что ж, о том, что было дальше, можно пока не расспрашивать, главное понятно: начали новоявленные цари развлекаться. Выдавать себя перед подданными друг за дружку да головы честному люду морочить.
Великоградец окинул цепким взглядом сине-лиловую чащу, темнеющую на другом краю луговины. Место для засады – лучше не придумаешь. Деревья теснятся друг к другу сплошным частоколом, густой подлесок – из высокого, в человеческий рост, кустарника, видно оттуда прогалину, ровно на ладони. Проще простого расставить между стволами дозорных с луками, чтобы брать на прицел всякого, кто вывалится из золотистого ниоткуда… но теперь понятно, почему нет охраны. Прову Николай верит как себе, пусть нынче братья и рассорились, а о том, что врата ожили, в этом мире никто, получается, не знает, кроме придворного чародея. Так ли уж он силен в волшбе – вилами по воде писано, и с ведьмой вон не справился, и братья его на кривых объехали. Но, по всему судя, чародей этот – человек неболтливый да своему царю-богатырю преданный.
– Выходит, и нам лучше помалкивать, что мы из Белосветья явились, – воевода потер лоб, уже успевший взмокнуть под околышем шапки. – Хоть об этом ты нас упредила, государыня… и то хлеб.
– Пров меня сюда никогда не брал, говорила ведь я, – отбила выпад Мадина. – Какие здесь порядки да обычаи, мне эти два ветрогона тоже не шибко рассказывали, а что дело нас ждет опасное, разве я утаила? Прова нелегко освободить, может и до боя дойти. Ну а что до прочих опасностей… Муженек мой с Николаем без малого семь лет друг к дружке шастают, как через дыру в плетне – и до сих пор целехоньки!
«Злится, – Бурушко согнал ударом хвоста у себя с крупа сразу двух жирных багрянокрылых слепней и дернул ушами, косясь на алырку. – Копытом бьет. Но плохого тебе не хочет».
– Мы тоже не робкого десятка, твое величество, – колючек в Мадининых словах воевода решил не замечать. Настроение людей опытные дивокони читают превосходно, так что царица не лукавила. – Где твоего мужа братец его любимый держит, тебе ведомо? У себя в стольном городе, в детинце?
– Он же сказал: «Пров у меня сидит», – напомнила алырка. – От врат до Кремнева – столицы здешней – вроде бы рукой подать, но дороги я не знаю. Только и слышала от них обоих, что как пройдешь сквозь завесу, в заповедном лесу окажешься. А лес тот – царское владение, для всех прочих доступ в него строго-настрого запрещен.
– Они что, караулы вкруг леса выставили? – усмехнулся Василий, но в голосе побратима слышалась тревога.
– Не знаю, – честно ответила царица.
– Добро. Тогда мешкать не будем. Если столица недалече, то к ней тракт наезженный должен вести. Выберемся из чащи, там и разберемся, куда дальше, – решил Никитич. – А как само-то это подземное царство называется? Чтобы нам впросак не попасть?
– Синекряжье, – негромко отозвалась Мадина, снова вскидывая голову и всматриваясь в очертания далеких лазоревых холмов, горбящихся над неоглядным лесным морем.
Когда выдаются у воинов передышки меж ратными трудами да походами, заполняет их всяк по-своему. Кто-то охотой тешится, кто-то – веселыми пирами. Добрыня нелюдимом никогда не был и не чурался ни того, ни другого. Но товарищи по дружине знали, что больше всего Никитичу по сердцу проводить досуг или на борбище, где он оттачивает рукопашные ухватки, или за книгой. Читать богатырь любил запойно: и о диковинах чужедальних земель, и о свычаях и обычаях народов, там живущих, и, само собой, о битвах, что гремели в Белосветье в стародавние времена. А однажды ему в руки попала растрепанная толстая книжища, написанная каким-то чародеем еще при князе Радогоре. Рассказывалось там про чудеса Иномирья.
Проглотил ее воевода влет, за ночь, засидевшись над пухлым томом аж до предрассветных петухов. Тогда-то и появилась у Добрыни тайная мечта, в которой он даже лучшим друзьям не признавался: эх, вот бы самому заглянуть за грань, отделяющую родной мир от других миров Карколиста! Шагнуть на их тропы, прикоснуться к их тайнам, увидеть небеса, где сияют разноцветной алмазной обнизью нездешние звезды…
Лет с тех пор пролетело уже изрядно. Никитич немало постранствовал и по Славии, и по дорогам Рубежных государств, диковинного повидал – на десятерых бы хватило, но в Иномирье его не забрасывало ни разу. И всё же, несмотря на то что с годами эту мечту заслонили совсем иные думы, беспокойства да заботы, где-то в дальнем уголке богатырского сердца упрямо теплился ее огонек.
Однако ведуны и прорицатели недаром остерегают: поосторожней с тем заветным, о чем втайне мечтается. Оно ведь ненароком да совсем не ко времени может и сбыться!
Всю правоту этих слов Добрыня Никитич понял до конца, лишь когда они потеряли проложенную Николаем и Провом через лес тропу. А ведь сперва казалось, что с узкой, но наезженной дорожки не сбиться даже с завязанными глазами. Однако чем дальше набитая в пышном синем мху подковами богатырских коней стежка уводила отряд, тем больше она выписывала петель. То почти пропадала в зарослях, то перекрещивалась с выбегающими из кустарника звериными тропами, то ныряла в топкие низинки, то снова карабкалась в гору.
Далеко ли до опушки, Мадина не знала, но на всем пути русичам ни разу не попалось на глаза примет того, что в эту глухомань наведывается кто-то, кроме близнецов. Ни следов старых порубок, ни проплешин охотничьих кострищ под деревьями, ни затесей на стволах, какие оставляет топор бортника [10] или смолокура [11].
Дважды приходилось поворачивать и искать дорогу в чаще заново. А перебравшись через темноводный ручей, берега которого густо поросли голубой осокой, все четверо скоро поняли, что где-то на развилке, за бродом, с тропы сошли. Ровно кто взял и смотал стежку в клубок, из-под самых ног ее выдернув.
Воеводу ничуть не удивило бы, окажись, что так оно и есть. Доверенный придворный волшебник Николая и правда мог зачаровать путь к поляне с вратами. Нарочно для того, чтобы дорога выкидывала подобные шутки с незваными гостями, которым в эту заповедную глушь соваться не положено.
– А говорят, в таких местах сама Тьма правит, – вдруг подал голос непривычно молчаливый Терёшка, – и Чернобоговы твари кишмя кишат…
Отчаянный мальчишка уже доказал великоградцам, что храбрости ему не занимать, но воевода понимал, почему у парня душа не на месте. Байки о подземных царствах ходят на Руси одна другой страшней. Баснословнее разве лишь слухи о Проклятых Землях, огражденных от всего остального Белосветья Калеными горами и огненными реками.
– В корневых мирах Карколиста так и есть, парень, но от нас они далеко. Ты с подземными царствами их не путай, – объяснил сыну Охотника Добрыня, припомнив читанное когда-то. – В Иномирье немало мест, куда из Белосветья волшебными тропами попасть можно. Есть и такие вот, как это, вроде пещер каменных огромных. Оттого их подземными царствами и прозвали. В одних люди живут, в других – диволюды, но худов и бедаков в них не чаще встретишь, чем у нас. Хотя чудес всяких хватает.
– А я еще слыхал, будто все подземные царства отчего-то мелкие, – вставил Казимирович. – Иные даже, если не врут, гонец в сапогах-скороходах за час вокруг обежит.
– Коли с пути не собьется, – буркнул Добрыня. – Ладно, едем напрямик. Где-нибудь в опушку да упремся.
Выход был не из лучших. Близнецы, нечего и сомневаться, проторили самый короткий и надежный путь до Кремнева, а они, кружа наугад по лесу, невесть сколько времени потеряют. Да вот выбирать уже не приходилось. Оставалось запоминать подвернувшиеся по дороге приметы, чтобы хоть как-то держать направление, – и положиться на удачу.
Охотниками побратимы считали себя опытными. Тропить запутанный звериный след и ночевать у костра на подстилке из елового лапника обоим приходилось не раз и не два. Терёшка – тот и вовсе вырос в глухом лесном селе, а тесную дружбу с чащобными духами водил с малолетства. Будь этот лес обычным лесом да знай русичи хоть примерно, в какой стороне ближний край опушки, дорогу они сыскали бы без труда. По мху на стволах, по муравьиным кучам, южные скаты у которых пологие, по пятнам на березовой коре, ведь их с северной стороны ствола больше, по гущине веток на деревьях, а главное – по солнцу. Оно, если день стоит ясный, для заплутавшего в чащобе человека самый надежный проводник.
Но здесь, в странном и чужом мире, где светило висело в каменном небе недвижно, точно гвоздями приколоченное, сторон света не было. Ни севера, ни юга, ни востока, ни запада, обитатели Синекряжья наверняка и слов-то таких не знали. Как и слов «закат» и «восход». Да и здешний лес не походил ни на что хотя бы мало-мальски Добрыне знакомое.
Залитые солнцем поляны и прогалины просто ошарашивали диким буйством красок – оно без жалости било по глазам, непривычным к такому кричащему пестроцветью. Отдыхал взгляд лишь там, где лес густел, смыкаясь над головой ветвями, и где лучи, пробивавшиеся золотыми копьями сквозь чащобный полог, синеватого сумрака почти не рассеивали. Воеводе в какой уже раз вспомнилась Черная пуща, по которой его отряд вот так же недавно плутал. Только здесь к небу тянулись не обомшелые вековые ели, а неведомые русичам деревья высотой с добрую колокольню и толщиной в четыре-пять обхватов. Бугристая кора одних отливала на солнце темной малахитовой зеленью, других – кованым серебром.
Опирались лесные исполины на узловатые корни, по могучим стволам, покрытым наплывами кроваво-алого и бурого лишайника, карабкались цепкие плети чего-то похожего на дикий виноград с кружевными иссиня-черными листьями. А листва самих этих деревьев была бирюзовой и пурпурно-лиловой.
– Небылица, а не лес, – пробормотал Василий, когда, объехав очередной овражек-водомоину, заросший елочками белесо-розового хвоща, они остановились поправить вьюки. – Никитич, ты глянь: это мухоморы, что ли? Я такие только во сне один раз с похмелья видел, после жбана медовухи.
Грибов с изумрудными шляпками, усеянными белым крапом, которые Казимирович недолго думая обозвал мухоморами, во мху пестрели целые хороводы. С древесных стволов и пней свисали гроздья крупных багровых трутовиков, в ложбинах темнели заросли перистого папоротника – высокого, по стремена, раскидистого и, разумеется, разноцветного. Колючий спутанный подлесок сетями оплетала паутина, а кое-где меж корней и кочек жирно поблескивали лужицы стоячей воды.
– Может, мне на дерево залезть? – раздался сзади голос Терёшки. – Авось опушку увижу.
– Не вздумай! – прикрикнул воевода. – Глянь, сучья покрепче вон аж где начинаются. Сорвешься – костей не соберешь.
Резко заклекотав и шумно захлопав крыльями, тяжело взлетела из папоротников почти перед самой мордой Бурушки птица, похожая на тетерева, с круто выгнутым хвостом и грудью в светлых пестринах. В листве стайками перепархивали, пересвистывались и переругивались мелкие пичуги. Сновали по стволам и в гуще веток какие-то шустрые любопытные зверушки вроде белок – людей они не очень-то боялись, но и разглядеть себя до поры не давали. Пока одна не спрыгнула на сучок пониже – и не уронила, зазевавшись, в мох прямо к ногам Терёшки пупырчатый зеленый орех. Отряд аж остановился, уставившись в четыре пары человечьих глаз на иномирное диво.
Ушки с кисточками, потешная лобастенькая мордашка, выгнутая горбиком спина, задорно задранный хвост-щетка – будто бы и впрямь белка. Только вот не шерстка покрывала тельце невиданного зверька, а колючие иголки. Сплошь. Солнце падало сквозь прорехи в листве отвесно, целым пучком лучей, и было хорошо видно, что на спине, лапках и пузе иглы дымчато-голубые, коротенькие, а на хвосте и кончиках настороженных ушей – темно-синие, тонкие да длинные, с Добрынин палец.
Терёшка подобрал орех с земли, протянул на ладони зверушке и не удержался, негромко и ласково засвистел, ее подманивая. Та испуганно цокнула, пискнула, встопорщила дыбом иголки на загривке и мигом взлетела по стволу. А потом долго с возмущением что-то лопотала-тараторила вслед отряду, поблескивая с ветки глазами-пуговками.
– Сердитый какой белкоёж, – засмеялся Терёшка. – Ну, успокойся, будет тебе браниться! Не съел я твой орешек, вон, на пень положил!
– Как ты сказал? – фыркнул Василий. – «Белкоёж»? А ведь в точку!
– Так он и есть. В колючках весь, да еще в синих… Ох, Миленку бы сюда, – озорная улыбка на лице сына Охотника при воспоминании об оставленной в Бряхимове подружке враз потеплела. – То-то бы на это чудо подивилась!
Хватало в здешних дебрях и непуганого зверья куда как крупнее. Дважды на пути попались ямки свежих, но уже наполнившихся водой следов – по виду не то турьих, не то зубриных. Один раз – заплывшая смолой метка на стволе от чьей-то внушительной когтистой лапы, содравшей с дерева широкие полосы коры. А когда спускались с конями в поводу с неведомо какого по счету косогора, в кустах мелькнули ветвистые рога, широкие как лопаты, и пятнистый черно-белый бок.
Запахи в этом причудливом лесу тоже были диковинными. Под пологом чащи висела давящая влажная духота, но в нос било вовсе не древесной гнилью и не острой грибной прелью. Воздух хотелось смаковать, словно старое хмельное вино.
– До чего дивно-то пахнет, – не выдержала первой изумленная Мадина. – Только чем, не пойму.
Разобрать, что за незнакомый, нежно-сладкий и чуть терпковато-пряный аромат исходит от земли, мха и лесной подстилки, у Добрыни тоже не получалось. На губах и в горле ощущался тонкий привкус сразу и меда, и каких-то неведомых не то цветов, не то душистых смол, и чего-то напоминающего драгоценное розовое масло, которое в Великоград привозят торговцы из южных краев… Дышишь всей грудью – и не надышишься.
– Дух, ровно в богатой лавке с благовониями заморскими, – соглашаясь с царицей, хмыкнул Василий.
Но чудеса чудесами, а путь через лес легче не делался. Всё чаще попадались овраги и болотца, которые приходилось огибать, к разгоряченным потным лицам тучами липла надсадно зудящая мошкара. Кони богатырей едва успевали охлестывать себя хвостами по искусанным крупам.
– Это не комары, это упыри какие-то, – шипел Казимирович, размазывая ладонью у себя по лбу насосавшихся кровопийц.
Плащи Добрыня и его спутники давно сняли и сложили в седельные сумки. Терёшка не утерпел – послал к худам комарье, пробормотав: «Нате, ешьте!», и расстегнул домотканый полукафтан. Тяжелее всех приходилось Мадине, но держалась она на удивление стойко. На жару, духоту и гнус не жаловалась, а когда Добрыня спрашивал, не подсадить ли ее в седло, заверяла: «Невмоготу станет – скажу».
– Здесь, видать, сейчас лето – вон как солнце печет, – предположил Терёшка. Парнишка шел рядом с Василием у левого стремени Серка, впереди вела Гнедка под уздцы Мадина, а возглавлял отряд Добрыня. – А у нас дома через четыре дня Осенний Солнцеворот праздновать будут…
– Николай рассказывал, ни осени, ни зимы со снегом и морозами тут не бывает, – отозвалась алырка. – Облетят деревья, зарядят на пару месяцев дожди без перерыва – вот и вся зима.
– Живут же люди, – присвистнул Василий. Не понять – одобрительно или совсем наоборот. – А откуда дожди берутся, если небо каменное?
– Это как в бане, – бросил Добрыня через плечо. – Чем жарче пару поддашь, тем сильнее с потолка закапает.
– Эх, в баню я бы сейчас сходить не отказался. А потом – на боковую, – мечтательно протянул Казимирович. – Худ его знает, что со мной творится такое. И прошли-то всего ничего, а на мне как будто неделю без передыху дрова возили да кнутом погоняли.
Побратим, как всегда, балагурил, но воевода шутки не поддержал – нахмурился. С ним творилось ровно то же самое, и Добрыню эти странности начинали беспокоить.
Хоть дорога через чащу и оказалась трудной, им с Василием к походным трудностям было не привыкать. Оттого Добрыня и не мог взять в толк, почему на него с каждой верстой всё ощутимее наваливается усталость. Откуда она вдруг взялась? Мышцы как-то разом вязко налились свинцом, стальная кольчуга начала давить на плечи, а богатырь ее вес и за тяжесть-то никогда не считал. Тело под броней, кожаным подкольчужником и льняной сорочкой противно взмокло, по лбу ползли капли пота. Чувствовал воевода себя так, точно из боя вышел, намахавшись мечом до красных кругов в глазах.
Хворь какая неведомая на зуб чужаков пробует? Может, укусы местного комарья ядовитые? Навряд ли, Мадина бы несомненно об этом знала. Да и пили по дороге лишь из своих баклажек, наполненных колодезной водой еще в Бряхимове. К тому же не ощущал себя Добрыня занедужившим. Вымотавшимся крепко невесть с чего – и только. Ни озноб воеводу не тряс, ни кости не ломило, как бывает при лихоманке. Или это так им обоим до сих пор аукается переход через врата меж мирами?
«Я тоже устал, – передернув ушами, отозвался Бурушко. – Будто давно не пил и долго скакал».
– Тоже? – теперь воевода забеспокоился уже всерьез. Для идущего шагом и налегке дивоконя путь сквозь чащобу был и вовсе сущим пустяком, а на дорогу богатыри лошадей напоили. – Сильно устал, дружок?
«Не очень. Ты – больше, – конь с тревогой скосил на хозяина темный, навыкате, глаз. – Но это плохо. Непонятно».
Воевода был полностью согласен. Вот только такой пакости им в придачу и не хватало.
– Терёшка, ты как? – окликнул Добрыня. – Передохнуть, часом, не хочешь?
– Да нет покуда, – прихлопнув у себя на шее комара, удивленно заверил сын Охотника. – Я по лесу ходить привычный.
Нет, он не врал и не хорохорился. Ничего в голосе легконогого парнишки не выдавало, что тот устал сверх меры. А ведь и у Терёшки, отлично помнил воевода, лицо перекосилось от неожиданного приступа головокружения и дурноты, когда они шагнули в золотой туман.
Никитич нахмурился, протягивая руку, чтобы потрепать Бурушку по блестящей от пота холке. Худ побери, а не в том ли дело, что Синекряжье – мир, насквозь чужой и для богатырей из Белосветья, и для дивоконей? Не зря в песнях поется, что силу богатырям сама Мать – сыра земля дает. Помогает в трудный час своим детям и оберегает своих защитников. А сейчас они с Василием от родного дома далеко, и пуповина эта оборвалась, вот силы у обоих сразу и убыло, и у богатырских коней тоже… Значит, тут и в серьезном бою, где роздыха не дают и не просят, им с Казимировичем наверняка придется несладко… и раны дольше затягиваться будут, коли на шальную стрелу или на вражеский клинок нарвешься.
Препогано выходит, если он угадал. Придется себя беречь, осмотрительнее быть и под удар зря не подставляться. Помирать им с побратимом не просто рановато – никак нельзя. А еще надо бы потом спросить у Мадины, не сетовали ли на усталость муж с деверем. Подозревал Добрыня, что про Синекряжье алырка знает больше, чем рассказала. Не из того теста слеплены Пров да Николай, чтобы перед такой красоткой ну совсем уж не хвастаться местными диковинами и подарков ей отсюда не таскать.
Но коли влез в драку, шишки считать поздно. Остановить войну с Баканским царством можно, лишь вытащив Прова из Иномирья. И управиться надо поскорее, покуда Николай в Бряхимове не сообразил, куда подевались его невестка и посол князя Владимира.
Упорно не давало Добрыне покоя и еще одно. Окружала отряд дикая глушь, а между тем по пути совсем не встречалось ни упавших деревьев, подточенных старостью, гнилью и короедами, ни завалов бурелома. Правда, пни, торчавшие на месте сломанных когда-то ветром стволов, то и дело попадались. Густо поросшие грибами и синим войлоком мха, странные какие-то, оплывшие, будто свечные огарки.
Не выворотни и не поваленные стволы. Именно пни.
В Черной пуще было так же. А вдруг, неровен час, у этого заповедного леса тоже есть свой хранитель, такой же грозный, как пущевик, с которым русичи едва-едва разошлись миром?
Добрыня с чувством пожелал себе мысленно типуна на язык. Свести близкое знакомство еще и со здешними чащобными страхами, накликав ненароком с ними встречу, воеводе точно не хотелось.
– Никитич, а вдруг это духи лесные с нами, чужаками, шуточки шутят? – опять вступил в разговор Василий. Побратим, не иначе, тоже Черную пущу вспомнил. – И с пути сбили, и усталость вон напустили… Может, леший местный чудит?
Терёшка остановился. Повел плечами, поправляя за спиной ремни котомки. Рыжие брови над темно-голубыми, с раскосинкой глазами нахмурились.
– Да не похоже. Пуганые они какие-то, лесожители здешние, – серьезно сказал парень. – Не надивлюсь, почему так. Лес-то ими и правда кишит – и кущаниками, и ягодниками, и моховиками… Не такие они, как у нас, конечно, но сутью схожи да норовом. Чую я их, а на глаза бедолаги не показываются, прячутся. То ли нас боятся, то ли кого-то еще.
Наконец, ведя цепочкой под уздцы лошадей, отряд выбрался из зарослей, и деревья впереди малость поредели. Между кронами снова появились просветы. Ковер мха сменился стелющимся по земле серебристым кустарничком, похожим на вереск, и купами лиловатой травы. Кое-где начали попадаться россыпи гранитных валунов и торчащие между ними, как столбы, невысокие скалы-останцы.
– Никитич, ты посмотри! – выдохнул Василий, задрав голову.
Пробираясь под пестрым пологом леса, они и не заметили, как сиявший в каменном небе шар изменил цвет. Из рыжего стал тускло-желтым и на глазах продолжал бледнеть. Потускнела и матовая дымка, затягивавшая небесный купол, – над чащей сгущался вечер.
– Оно что, и солнце, и луна сразу? – охнул Терёшка, не сводя глаз с висящего у них над головами светила.
Всю дорогу от прогалины с вратами парень выглядел так, будто в ожившую сказку угодил и немалую цену дал бы, лишь бы она подольше не кончалась. Вот и сейчас ошеломление и восторг на веснушчатом лице сияли так неприкрыто, что Добрыня с трудом спрятал улыбку в бороде.
Воевода, будь его воля, и сам бы, как мальчишка, радовался каждому новому чуду, встречающемуся по дороге. Чистосердечно и без оглядки. Терёшка жалел, что они с собой Миленку не взяли, а великоградец то и дело ловил себя на мысли: вот бы тут, в этом сказочном разноцветном лесу, хоть на минутку вместе с ними оказалась Настя… Ахнула бы ведь, глазищи любимые синие так бы и загорелись, и тоже прошептала бы, сжав его руку в своей: «Ровно сплю, Добрынюшка, и мне всё это снится…» Почему он такой невезучий, а? Сбылось то, что раз в жизни случается, да и то с одним человеком на тысячу, попал нежданно-негаданно в подземное царство, но времени нет, чтоб на здешние диковины всласть надивиться. Добраться бы до Кремнева, прочее – побоку.
А чудеса вокруг продолжались. Шар солнца-луны сделался совсем уж бледно-пепельным. Посвежело, заблестела в траве и на листьях роса, из чащи потянуло сырым холодком. Завозился беспокойно ветер в вершинах, плотнее сгустились тени под деревьями. Смолкли дневные птицы, в чащобе пробудились ночные. Изменились запахи, которыми дышали заросли, – стали еще слаще, крепче и гуще. Лес накрыли зыбкие серебряно-жемчужные сумерки, но темнота прийти им на смену почему-то всё не спешила.
– На белую ночь похоже, какие летом в Поморских землях стоят, – подивился Казимирович. – Настоящей-то ночи тут не бывает, что ли?
– Хорошо бы, – Добрыня отвел с дороги шипастую ветку, норовящую хлестнуть по лицу. – Привал до утра разбивать – оно нам никак не с руки.
Непривычная усталость, навалившаяся на воеводу, не проходила, словно богатырь осушил ненароком пару полных ковшей чар-воды, которая силы отнимает. Василий перестал подбадривать спутников шуточками, Терёшка тоже всё чаще утирал рукавом лицо, Мадина начала через два шага на третий спотыкаться на корнях и кочках. И вот тут впереди, в зарослях, блеснул очередной ручей. Вытекал он из узкой балочки, над которой копился белесый туман. Берега, усеянные скальными обломками, поросли буйнотравьем и кое-где высокими кустами с темно-синими листьями. Сам ручей оказался говорливым и быстрым, прозрачная вода звонко шумела на галечных перекатах.
– Про водицу местную ты, государыня, ничего плохого не слыхала? – повернулся к Мадине воевода. – Пить ее без опаски можно?
– Пров говорил, вода здесь хорошая, – устало кивнула та.
– Добро. Напоим коней и баклаги в дорогу наполним, – решил великоградец.
Лошади, которых они с Василием осторожно свели к ручью по склону, припали к воде охотно и жадно. Добрыня тоже наклонился – и, набрав полные пригоршни, с наслаждением ополоснул лицо. На вкус вода, свежая, прохладная и чистая, чуть заметно отдавала сладостью.
Терёшка с Мадиной, прихватив оплетенные берестой дорожные баклажки, прошли чуть вверх по берегу. Заросли там подступали к самому ручью, нависая над перекатом.
– Смотрите!
На громкий вскрик алырки, в котором звучало совершенно девчоночье изумление, побратимы обернулись разом, уже готовые схватиться за оружие. И оба так и застыли на месте.
Зрелище того стоило. Околдовывающее – иначе не назовешь.
Они раскрывались на кустах в темной гуще листьев, один за другим – крупные цветки со светящимися лепестками. Каждый окруженный перламутрово-радужным сиянием венчик, похожий на резную чашу водяной лилии, был величиной почти с ладонь. Упругие плотные лепестки расправлялись медленно, как бы нехотя, а когда туго скрученный удлиненный бутон, точно с усилием выдохнув, распахивался, из него вылетало легкое облачко серебряной пыльцы – тоже слабо светящейся.
Цветков-огоньков на кустах зажигалось всё больше, а над берегом ручья поплыл сильный, почти осязаемый дурманящий аромат. Не то ландышем-молодильником отзывающийся, не то чубушником, приправленный еще чем-то травянистым, чуть вяжущим. От этого запаха замирало и щемило в груди, сладко кружилась голова.
– Ну и ну… – восхищенно цокнул языком Василий.
Богатыри не выдержали – подошли, чтобы разглядеть диковинные цветы поближе. Алырская царица стояла рядом с кустом, который окутывало дрожащее радужное мерцание, и лицо у нее было счастливо-завороженным. Точь-в-точь как у деревенской девчушки, прилипшей к ярмарочному лотку с расписными свистульками и тряпичными куклами-лелешками.
– И мой муженек про такую красоту молчал… – пробормотала Мадина.
Царица подалась к кусту, чтобы притянуть к себе ветку и понюхать светящийся цветок, и воевода ее остановить не успел. Не успел этого сделать и Василий. Терёшка, стоявший к алырке ближе, опередил их – первым перехватил и резко оттолкнул в сторону Мадинину руку, занесенную над цветком. Парнем двигало чутье… оно не подвело.
Тонкая и острая зазубренная игла, покрытая липким соком, выметнулась из середины венчика молниеносно. Терёшка ойкнул. Тут же, следом, со свистом вылетел из ножен меч Добрыни – сверкнул булат, и отсеченная ветка, на которой огоньком пылал хищный цветок, упала в траву. По лепесткам пробежала дрожь, точно они были живыми и страх как не хотели умирать. Их сияние померкло, сделалось из нежно-перламутрового тусклым, а потом и вовсе угасло.
– Ты как, парень? – Добрыне было не до царицы, отшатнувшейся от куста, как от клацнувшего ядовитыми клыками упыря. – Ужалило?
– Да ничего… будто шершень тяпнул, – мальчишка, морщась от боли, вытащил из ранки шип и вымученно улыбнулся.
На коже чуть выше правого запястья выступило всего несколько капель крови, но вокруг уже вздувалась опухоль.
– Ну-ка сядь, – увиденное Добрыне очень не понравилось, однако говорил воевода спокойно и уверенно. – Василий, живо поищи в седельных сумках тряпицу какую-нибудь.
– У меня есть, – Мадина протянула богатырю, склонившемуся над Терёшкой, вышитый платок.
Руки у нее тряслись.
Добрыня в виноватые женские глаза даже не взглянул и с треском разорвал платок пополам. Сноровисто перетянул парнишке руку, наложив выше ранки тугую давящую повязку. Второй кусок ткани намочил в ручье и прижал к распухающему запястью, всей душой надеясь, что холод снимет отек. И что одним отеком дело и кончится.
– Я же не знала… Я не нарочно… – губы у Мадины тоже дрожали. – Больно, парень?
– Пустое… Совсем… малость, – сидевший на траве Терёшка поднял голову. Он отчего-то щурился, часто моргал, глядя словно сквозь алырку, и это воеводе не понравилось еще больше. – А почему… темно так… разом стало?..
Добрыня осторожно развернул лицо парня ладонями к себе. Зрачки у того резко сузились – увидев это, великоградец испугался уже не на шутку. На лбу и висках Терёшки проступила испарина, губы заметно посинели. Говорил он с трудом, отрывисто и задышливо.
– Вася, пособи-ка. Вот так, пусть он спиной на тебя обопрется, – велел воевода, торопливо расстегивая на мальчишке ворот рубахи. – Дать попить, парень?
– Нет. Мутит… что-то, – выдохнул сын Охотника и вдруг сухо, рвано закашлялся. А когда прошел приступ, прошептал, жадно глотая воздух ртом: – Дышать… тяжко… В груди давит…
Яд действовал стремительно. К тяжелой одышке, мучительному кашлю и тошноте прибавились судороги, волнами пробегавшие по телу. Дышал бледный, как снятое молоко, Терёшка надсадно, со свистом и клекотом, в углах синих губ пузырилась пена, раненое запястье распухло. Сперва парень еще был в полусознании и даже, когда чуть отпускало, пытался храбриться, шепча, что вот сейчас встанет. Потом начался бред. Сын Охотника бормотал что-то бессвязное еле шевелящимися губами, хрипел, тянулся здоровой рукой к ножу на поясе.
Помочь богатыри ему не могли ничем. Ну, поддержать под плечи, чтобы хоть как-то облегчить дыхание, когда скручивал кашель. Ну, лицо обмыть… Из Великограда Добрыня захватил с собой в дорогу снадобья, что помогают от укусов ядовитой нечисти, но подчистую извел их на Яромира, когда тому досталось в Моховом лесу от зубов болотников. Да и неведомо еще, насколько полегчало бы от этих зелий Терёшке – яд-то иномирный.
Во дворце у Гопона Первого, то бишь Прова, может статься, разобрались бы, как поднять парня, но путь в Бряхимов был сейчас для отряда закрыт. А Терёшка мог даже здешнего утра не дождаться. Бедолага, впавший в забытье, и глаз-то уже не открывал. Тут нужен был местный лекарь, знающий толк в отравах и противоядиях… или чародей.
Добрыня не раз видел, что такое вздутые, почерневшие раны от отравленных стрел змеевичей. Багровые от жара скулы и искусанные губы Баламута у воеводы тоже до сих пор стояли перед глазами. Но о таких ядах, как тот, что свалил Терёшку, побратимы не слыхали никогда.
– Чем мне вам пособить? – уже раз в пятый негромко спросила Мадина, наклоняясь над неподвижным Терёшкой, чья голова лежала у Василия на коленях.
– Да чем ты тут поможешь, государыня… – отмахнулся от нее Казимирович, обтирая парню лоб и подбородок мокрой тряпкой.
Добрыня вновь вгляделся в синюшно-бледное, пугающе заострившееся мальчишечье лицо. Разогнулся, бросил взгляд на мерцавший над верхушками деревьев шар луны-солнца и поблагодарил про себя Белобога за то, что ночи в этих краях такие светлые.
– Сами мы ему не пособим. Надо из леса выбираться и у местных помощи искать. А ты, Мадина Милонеговна, не тяни руки больше без спросу никуда, – прозвучало это у воеводы жестко, как приказ. Вроде бы не к месту прозвучало, но непутевую дуреху стоило вразумить сразу, и желательно накрепко. – Своими очами теперь видишь: по Иномирью шляться – не в садочке прогуливаться… Не прибавляй нам хлопот.
Мадина в ответ только поджала губы, и воеводу это устроило: не спорит – и то ладно.
Терёшка даже не шелохнулся, лишь сдавленно застонал, когда Добрыня поднял его на руки и бережно устроил в седле Серка впереди Казимировича. Так устраивают в седлах раненых, если нельзя или не из чего сладить в походе конные носилки. В себя парень не приходил, дышал по-прежнему часто и неровно, с тяжелыми хрипами, и сердце билось слабо… Но главное – билось.
Двигаться решили берегом ручья, вниз по течению. Лес дальше вроде бы выглядел чуть посветлее, и побратимы приободрились: может, опушка уже близко? Там больше надежды кого-нибудь встретить. Да и вода текучая рано или поздно к людям выведет.
Ехали молча и сосредоточенно, на разговоры не отвлекаясь. По сторонам глядели в оба еще зорче, стараясь подальше объезжать заросли, в ветвях которых призрачно мерцали коварные цветки-огоньки.
Ручей стал шире, а за излучиной навстречу попалась звериная тропа, сбегающая к водопою по усыпанному пестрыми валунами береговому откосу. Развилку, где с ней пересекалась еще одна выбитая в подлеске стежка, первым углядел в папоротнике остроглазый Василий.
– Тропка-то эта, левая, кажись, плотнее утоптана, – окликнул он побратима. – Проверь-ка, Никитич.
Соскочив с седла и осмотрев развилку, Добрыня с первого взгляда увидал, что Казимирович не ошибся. Стежку, по всему, протоптали не олени с кабанами. Вскоре из чащи, куда она убегала, потянуло запахом печного дыма, перебившим сырые и сладкие запахи леса. Первыми дым почуяли заржавшие и забеспокоившиеся кони. Потом – люди. А большую круглую поляну, на которую выехал по тропинке отряд, трава покрывала, еще не виданная Добрыней и его спутниками. Черноватая, низенькая, редкая, с проплешинами и словно изрядно вытоптанная.
Дым поднимался над кровлей избы, стоявшей посреди поляны. Высокий подклет, резное крылечко, приветливо светившиеся оконца, переплеты которых затягивали вставки из слюды, – такую легко представить во дворе боярской усадьбы, но никак не в дикой лесной глухомани. Над крыльцом возвышалась островерхая шатровая крыша. Оконные наличники, ставни и причелины [12] тесаной кровли пестро раскрашены, охлупень [13] увенчан причудливым коньком-башенкой. Деревянные полотенца кровельных подзоров [14] тоже богато украшала резьба – тонкая, кружевная, узорчатая. Только вот всю эту красоту неведомые хозяева давненько не подновляли. То, как обветшала снаружи избушка, кидалось в глаза уже издали. Крыльцо и высокая труба у конька покосились, ставни покривились, краска и на них, и на крыше потускнела и местами облезла. По нижним венцам густо пополз лишайник, испятнав разводами потемневшие бревна. Деревянные чешуйки-лемехи, устилавшие крышу, кое-где почернели, тронутые гнилью.
– Уж не лесовик ли тут живет? – без тени обычной усмешки предположил Василий.
– Или колдун какой, – подалась вперед в седле Мадина, с подозрением разглядывая лесные хоромы.
Удивляло, что рядом с избой не виднелось никаких построек. Ни коровника, ни конюшни, ни амбара, ни сенного сарая. Даже собака, когда они выехали на поляну, из-под крыльца не забрехала.
Серко нерешительно переступил с ноги на ногу и опять коротко и тревожно заржал. Бурушко чутко повел ушами и прижал их к голове. Воевода огладил напряженную потную шею коня и ощутил, как по ней пробежала дрожь.
«Мне тут не нравится, – великоградец едва ли не кожей чувствовал, как не доверяет Бурушко этому месту. Как хочется коню объехать, будь его воля, поляну с избой десятой дорогой. – Тут совсем странно. Душно. Плохо».
– Опасность чуешь? – быстро уточнил Добрыня. – В избе? Или поблизости?
«Не знаю. Не пойму, – конь мотнул гривой и зазвенел уздечкой. – Само место плохое. Давит».
Снова с хрипом застонал Терёшка, которого поддерживал в седле, прижимая к себе, Казимирович. И воевода разом отбросил сомнения. Багника бояться – на болото не ходить. Несмотря на беспокойство дивоконей, избушка не выглядела зловещей, а парень того и гляди умрет у них с Василием прямо на руках. Вон, весь уже снеговой, смотреть страшно.
– Ничего. Нас тоже просто так с кашей не съешь, – Добрыня послал коленом Бурушку вперед и коротко бросил побратиму: – Будь наготове, Вася.
Конь седоку подчинился, пусть и нехотя. Захрустела под стальными подковами чахлая черная травка, неожиданно оказавшаяся ломкой, как тонкое стекло. Бурушко, дернув ноздрями, с отвращением захрапел, а у Добрыни вдруг промелькнуло в голове: что-то про такие поляны с такой травой, будто обугленной и в стекло спекшейся, он когда-то от кого-то слышал. Или читал где-то… в той самой книге о диковинах Иномирья, что ли?.. Но тут заскрипела дверь избы, и воевода эту мысль из головы выбросил, так и не додумав.
Молодке, показавшейся на крыльце, на вид было примерно столько же лет, сколько и Мадине – не больше двадцати пяти. Казимирович про таких любил говорить: «Есть за что подержаться». Статная, ладно сбитая, волосы убраны под нарядно вышитую бисером кичку, какие носят замужние женщины.
При виде суровых незнакомцев в кольчугах, при оружии и верхом на громадных богатырских конях, молодка ахнула и застыла в дверях, прижав руки к пышной груди.
– Здрава будь, красавица, – приветливо обратился к ней Добрыня. – Прости, коли напугали. Мы в столицу едем, по государеву делу, да заплутали в вашем лесу и с пути сбились. А с парнем нашим вон беда стряслась, лекарь ему нужен или знахарь.
Незнакомка и сама уже поняла, что с мальчишкой неладно. Лицо ее вмиг смягчилось, стало участливо-обеспокоенным, и она торопливо сбежала с крыльца.
Одета хозяйка избы была не затрапезно и с достатком. А еще Добрыне бросилось в глаза, что тяжелые серьги и височные кольца на незнакомке – серебряные. Ну, хоть не нечисть, не оборотень, уже радость.
– Ох ты, горюшко какое! – голос у молодки был грудным, глубоким, теплым и сразу располагающим к себе, как и звучавшее в нем сочувствие. – Что с ним? Ранило или хворь какая приключилась?
– Цветок его ужалил, – хмуро пояснил Василий. – Светящийся, с иглой ядовитой внутри.
– Вот оно что, – молодка снова изменилась в лице. – Вы, видать, издалече, раз про кусты эти поганые не знаете? Мы их так и зовем – жа́льцами. Сходите скорей с коней да заносите его в избу, добры молодцы. И ты, красна девица, – поправила она сама себя, обращаясь к Мадине, которую, видать, сначала сочла юношей, – не стесняйся, будь как дома.
Бурушко недовольно заржал и даже попытался прихватить Добрыню зубами за голенище сапога, когда тот спешивался, но воевода, успевший быстро переглянуться с Василием, решение уже принял. Даже если изба – разбойничье логово, а внутри поджидает с десяток головорезов, на кону стоит жизнь Терёшки. Вдвоем с побратимом, коли что, они с любыми лиходеями справятся. Да и не походит молодая хозяйка ни на пособницу татей, ни на лесную ведьму. Колдунья, балующаяся черной волшбой, серебро вряд ли наденет.
Добрыня осторожно принял у Василия с рук на руки лежавшего в тяжелом забытьи Терёшку и понес в дом. Рассохшиеся и щелястые ступени крыльца жалобно заскрипели и заходили ходуном под сапогами, когда богатырь поднимался вслед за хозяйкой. Перебрать крыльцо у избы давно уже не мешало.
Лошадей путники оставили под окнами. Коновязи нигде рядом с домом побратимы не заметили, да и надежнее так.
Запах сдобных пирогов и горячих наваристых щей встретил их еще с порога, в опрятных и чистеньких полутемных сенях. Жилая горница, отделенная от сеней второй дверью, которую молодка поспешно распахнула перед Добрыней, была большой, заботливо прибранной и уютной. Хоть и обветшала изба, в неряшестве хозяева не жили. Доски пола выскоблены дочиста и отливают янтарем. У входа – свежевыбеленная, расписанная малиновыми и синими розанами печь, устье которой обращено в сторону от двери, к дальней стене. Длинный стол, скамьи и лавки вдоль стен – все в резных узорах, наводящих на мысли о печатных пряниках. На столе – нарядная скатерть с кистями, в углу у двери – два ярко разрисованных тяжелых сундука, в другом углу – прялка.
В кованом светце горела лучина. Добрыня заметил посреди горницы крышку лаза в подпол с тяжелым железным кольцом, а у печи – лесенку-всход, что вела то ли в верхние горенки, то ли на чердак.
– Сюда, – молодка откинула с широкой лавки рядом с окном цветастое покрывало, поправила под ним набитый шерстью тюфяк и взбила в изголовье подушку.
Она всё делала ловко и споро. Богатыри с Мадиной и опомниться не успели, а незнакомка, отстранив в сторону попытавшегося ей помочь Василия, осторожно расстегнула на Терёшке пояс с отцовским ножом и топориком, стянула с уложенного на лавку мальчишки полукафтан и отнесла всё это в угол, на сундук. Отвела со лба парня потемневшую от пота прядь рыжих волос, жалостливо покачала головой и через мгновение уже гремела у печи ухватом, вытаскивая чугунок с кипятком.
– Как тебя величать, хозяйка? – спросил Добрыня.
– Премилой, – отозвалась молодка.
Казимирович, даром что места себе не находил от беспокойства за Терёшку, невольно чуть улыбнулся в усы, услышав ответ, – и задержал взгляд на пышном стане и крутых бедрах орудовавшей у печи хозяйки. Имя ей и в самом деле очень шло. Курносая, синеглазая и румяная, Премила была какой-то удивительно уютно-домашней. Лицо округлое, приятно полноватое, губы пухлые и сочные, будто спелая малина, на щеках – ямочки. Ярко-голубой сарафан, белоснежная вышитая рубаха и сине-красная короткая душегрейка с оборками тоже ее красили. От смуглой тонкостанной алырки, кареглазой и с косами цвета воронова крыла, молодка из лесной избы отличалась, точно светлое, согретое ласковым солнышком летнее утро от тревожных осенних сумерек.
А сама Премила как будто нарочно обернулась к Мадине:
– Будь ласкова, девица, – принеси мне еще и холодной воды. Кадушка в сенях, а кувшин рядом.
На просьбу алырка откликнулась мигом и без возражений, но соболиные брови насупила. Ну еще бы! Лесная отшельница, сама того не зная, царицей помыкает – нахмуришься тут; к тому же Добрыня видел: на Премилу Мадина посматривает с недоверием.
Великоградец и сам остерегался безоговорочно хозяйке доверять. Обжегшись на кипящем молоке, приучишься дуть и на воду, а он в бытность безбородым дурнем-юнцом однажды поддался чарам вот таких же невинных с виду очей-озер. Что из того вышло, до сих пор вспоминать гадко и тошно. Однако никаких примет того, что попал отряд в разбойничий притон или в гости к ведьме, углядеть русич не мог, как ни старался. Правда, под потолком и у печи висели пучки сухих трав и кореньев – от них, примешиваясь к наполнявшему горницу вкусному духу, исходил острый резковатый запах. Но над притолокой, над окнами и по углам были начертаны красной краской обережные руны, и это воеводу немного успокоило. Хотя то, что их повсюду столько, выглядело странновато. Может, в дом к знахарке попали? Хорошо бы…
– Жа́льцы эти, будь они неладны, в лесу у нас расплодились так, что добрым людям от них прохода не стало, – посетовала Премила. – Муж мой с утра как раз пошел со здешним лешим договариваться, чтобы тот мерзость эту приструнил. Да задерживается что-то, беспокоюсь за него уже…
Она успела накрошить в глиняную крынку два пучка сушившихся под матицей [15] трав, залить кипятком, укутать крынку полотенцем, поставить настаиваться и теперь накладывала Терёшке на распухшую руку какую-то черную и жирную, как деготь, мазь из обливного зеленого горшочка. Его, завязанный тряпицей, Премила попросила Казимировича снять с полки над печью.
– А кто у тебя муж, хозяйка? – не удержался Василий.
– Царский лесничий. Лес-то этот, знаете, небось, – царево владение. Три года назад царь Гопон мужа моего на эту должность поставил, с тех пор тут и живем. Вдвоем. Женаты уже четвертый год, а вот деток все нет и нет… Да вы сядьте, витязи, устали, чай, в дороге.
Молодка кивнула Добрыне на скамейку у стола – тяжелую, сколоченную из светлого дерева, похожего на дуб.
– Видать, нелегко в лесу приходится? – спросил великоградец, следя за тем, как лесничиха перевязывает Терёшке руку куском чистого холста. – У вас, смотрю, в хозяйстве даже скотины нет?
– Лошадь у мужа есть, да он ее у соседей на хуторе держит. Там же мы и молоко берем, и яйца. Огород у нас – на вырубке, за ручьем, – охотно объяснила Премила. – А скотину тут не заведешь. У вас кони ведь беспокоились, когда вы к избе подъехали?
– Было дело, – настороженно кивнул воевода.
– И недаром. Про ведьму-лису слыхивали чай?
– А кто ж не слыхивал?
Премила явно говорила о колдунье, обратившей семь лет назад Прова в камень. Что ж, сойти за уроженцев Синекряжья, где про эту Чернобогову прислужницу ведомо всем от мала до велика, у богатырей с царицей, похоже, получилось.
– Вот она, злыдня, хозяйкой этой избы и была, – огорошила меж тем гостей лесничиха. – Частенько сюда наведывалась, ворожбу здесь творила втайне от чужих глаз. Остатки чар и посейчас в округе держатся, не выветрятся никак. Для людей оно не опасно, но скот, лошади да собаки чуют и тревожатся. А после того, как царь Гопон ведьму одолел, дом этот долго пустым стоял. Пока государь нам с мужем его не пожаловал…
– Отчаянные вы, коли не боитесь в таком недобром месте жить, – сдвинул брови Василий.
– Эх, милок, так против царской воли не попрешь… Ну да ничего, живем… Вон, у нас и руны везде нанесены охранные. А изба еще хорошая, чего ей зря пустовать? – Премила принялась раскутывать горшок, где заваривались травы. – Только всё никак у мужа руки не дойдут ее снаружи подновить. Уж больно дел у него по лесной части много.
Подозрения насчет приветливой да разговорчивой молодой лесничихи у воеводы наконец улеглись, а вот жгучая тревога за Терёшку становилась всё крепче. Грудь у неподвижно вытянувшегося на лавке мальчишки еле вздымалась, и воевода боялся: еще чуть-чуть, и дышать сын Охотника перестанет совсем. Живчик на шее едва прощупывался. А когда Премила попросила Добрыню запалить еще одну лучину, поднесла к лицу парня и оттянула ему сначала одно, а потом второе веко, у Терёшки даже не дрогнули зрачки, сузившиеся, как черные точки.
– Давно ужалило-то его? – спросила лесничиха, процеживая в расписную глиняную кружку травяной настой из крынки.
– С час назад, – прикинул воевода. – Чуть больше даже.
Кружка в руках Премилы дрогнула. Молодка, озадаченно нахмурившись, так и уставилась на Терёшку.
– И он еще жив?.. – удивленно пробормотала хозяйка.
Товарищи по дружине считали Василия Казимировича зубоскалом и балагуром, сам же богатырь твердо верил: беды да напасти шарахаются от тех, кто их встречает широкой усмешкой, а не кислой рожей. Но сейчас великоградцу хотелось до хруста сжимать кулаки, когда он глядел на Терёшку. Степняцкие скулы, доставшиеся мальчишке от матери-южанки, проступили на истаявшем лице еще резче, виски запали, под закрытыми глазами – чернота… Эх, Вася, чего они стоят, твоя силища да острый меч, если не можешь ты хорошего парня от смерти заслонить?
Знал бы, даже не подпустил Мадину к тому подлому кусту! Оттащил бы за шкирку, не посмотрев, что царица. Визгу наверняка было бы на весь лес, зато не лежал бы смельчак и умница Терёшка без памяти пластом, и не тянула костлявая к нему стылые лапы…
Напоить сына Охотника зельем, приготовленным Премилой, кое-как удалось. Казимирович разжал Терёшке стиснутые зубы ножом, а лесничиха сумела влить мальчишке в горло несколько ложек теплого, горько пахнущего бурого настоя. Хоть и с немалым трудом. Когда молодка склонилась над парнем и начала над ним хлопотать, Терёшка вдруг захрипел и дернулся, опять выгнувшись в судороге. Голова запрокинулась и заметалась из стороны в сторону на промокшей от пота подушке. Едва у Премилы ложку из рук не выбил, а половина зелья выплеснулась у парня вместе с кашлем изо рта.
– Всё, что могла, я сделала, витязи. Парнишка ваш крепкий, первый раз вижу, чтобы яд жальцев так долго с человеком совладать не мог. Но сама я не справлюсь, – словно бы извинилась лесничиха. – Я ведь не лекарка. Так, от матушки переняла кое-что… Кому-то из вас надобно к нашим соседям на хутор съездить. Дед у них – умелый знахарь, многим помог, кого эта напасть едва не сгубила. А не случится старика дома, снадобья нужные его сноха даст, она в них разбирается…
Василий так и взвился со скамьи, чуть ее не опрокинув. Но, встретившись взглядом с жестким прищуром зеленых глаз побратима, стоявшего у Терёшки в изголовье, тут же понял: этого права Добрыня никому не уступит.
– Поеду я, – воевода тряхнул головой, отбрасывая со лба прядь темно-русых волос. – Только дорогу укажи, хозяйка.
Хмурая складка, залегшая над его переносицей, стала резче. Верный признак того, что переспорить не выйдет, проще гору каменную голыми руками своротить в одиночку. Горы, правда, поблизости не имелось, а тропка к хутору начиналась на другом краю поляны, прямо за домом.
– Смотри, никуда с нее не сворачивай, витязь. Заплутать у нас легче легкого. Там, дальше, овраг будет, тропа как раз вдоль него ведет. Потом выедешь на старую просеку, а за ней и хутор, – объяснила лесничиха.
– Добро, – отозвался воевода, поправляя на себе пояс с мечом. И уже с порога, нагибаясь в дверях, чтобы не задеть головой притолоку, коротко кивнул Василию с Мадиной: – Обернусь быстро. Даст Белобог, и самого знахаря привезу.
– Дай Белобог… – тихо повторила Мадина, когда за Добрыней и вышедшей его проводить Премилой затворилась дверь в сени. Покосилась вслед лесничихе и прибавила еще тише: – Не нравится она мне.
– Кто? Хозяйка? – удивился Казимирович. – Отчего же? Баба добрая, душевная.
– Такая душевная, что, того и гляди, на мед изойдет. А вы, два дурня с глазами маслеными, перед этой растетёхой [16] и растаяли, – слова алырки прозвучали неожиданно зло. – И травами этими вонючими несет у нее на всю избу так, что у меня аж виски разболелись…
Василий с недоумением пожал плечами. Запах трав, сушившихся в горнице, вонючим богатырю вовсе не казался. Горьковатый, слегка терпкий, примерно так растертая в ладонях степная полынь пахнет. И чего это царица взъелась?.. Может, ревнует? Мужа-то своего непутевого она крепко любит, но такая своенравная гордячка наверняка привыкла, что ее краса да высокий род должны всем встречным-поперечным головы кружить…
В сенях послышались шаги, и на пороге появилась Премила. Подошла к постели Терёшки, опять вздохнула и покачала головой.
– Не убивайся так, витязь, – участливо и тепло произнесла она. – Вон как извелся, даже с лица почернел. И старшой ваш весь за парнишку сердцем изболелся, хоть виду и не подает… Я же говорю: малец крепкий, есть надежда, что выдюжит. Давай-ка пока на стол соберу. Беду куском пирога не зажуешь, но вам силы надобны. Благо я к приходу мужа настряпала разного, все свеженькое да горячее еще, с пылу с жару.
Духом из печи, откуда принялась хозяйка вытаскивать наготовленное, потянуло таким, что Казимирович не выдержал, громко сглотнул набежавшую слюну. Хоть и стало великоградцу нестерпимо стыдно за себя, обжору. Что греха таить: поесть богатырь любил. Да что там, все вояки не прочь как следует брюхо себе набить, но Василий обычно ел за троих, за что еще юнцом получил от товарищей прозвище Обжирало. Кличка, правда, не прижилась, но про страсть Василия к еде в дружине знали все.
На столе тем временем появились и румяный пирог, накрытый вышитым рушником, и томленая в расписной глиняной плошке пшенная каша, залитая скворчащей сметаной с яйцами, и дымящийся горшок щей.
– Ты особо на ее стряпню не налегай, – шепнула Василию Мадина. – Осторожней будь.
Сама она за стол так и не села, отговорилась тем, что есть, мол, не хочется.
Богатырь лишь хмыкнул. Ясное дело, Мадина никак не может себя простить за то, что случилось с Терёшкой, с того и к хозяйке, ни в чем не виноватой, на пустом месте цепляется… Но заподозрить в добросердечной и радушной лесничихе отравительницу – это уж ни в какие ворота!
Обижать Премилу отказом Василию было неловко – от всей души ведь угощает, так что долго чиниться он не стал. Устроившись за столом, пододвинул к себе наполненную до краев миску. Зачерпнул первую ложку горячих, подернутых золотым жирком мясных щей с капустой, подул, отправил в рот… и убедился: готовит лесничиха так, что язык, гляди, невзначай проглотишь. Первая же ложка разбудила в нем лютый волчий голод, такой, словно Казимирович три дня не едал. А когда Василий откромсал себе поджаристый ломоть пышного, сочащегося маслом сдобного пирога-рыбника, то со стыдом понял, что от стола его уже за уши не оттащить. Пока не сметет хотя бы половину того, что выставлено.
– Уму помрачение, какая ты стряпуха знатная, хозяюшка, – пробормотал русич с набитым ртом. – Повезло твоему мужу.
На Мадину, украдкой делающую ему предупреждающие знаки, богатырь уже внимания не обращал. Совладать с собой он не мог, уплетая за обе щеки наготовленные лесничихой разносолы. Миску после щей чуть не вылизал, пирог мигом уполовинил, а когда перешел к рассыпчатой подрумяненной каше, Премила дважды накладывала гостю с горкой добавки. Да еще из сеней, куда ненадолго выходила, пока великоградец расправлялся с пирогом, принесла свежего творога и туесок с медом. Этим заедкам Казимирович тоже воздал должное.
– Молочка налить? – спросила Василия довольная хозяйка, когда тот наконец отвалился от стола. – Топленого?
– Можно, – крякнул Казимирович, тряхнув русыми кудрями и подкрутив усы.
Богатырь и сам не заметил, как его разморило. Бывает такое после сытной еды, в сон клонит. Или виновата во всем непонятная усталость, что навалилась еще в лесу? Поданную Премилой кружку великоградец осилил уже с трудом, то и дело зевая. Веки прямо склеивались.
– Глаза что-то слипаются, мочи нет… – еле выговорил он, растягиваясь на лавке и подкладывая под голову локоть. – Если что, сразу разбудите, красавицы…
Одолел сон Василия мгновенно. Свинцово-тяжелый и крепкий, точно провалился богатырь в бездонную черную яму.
«Почему не веришь? – в мыслях коня отчетливо сквозила обида пополам с неутихающей тревогой. Не за себя, за хозяина, который непрошибаемо почитает себя из них двоих самым умным. – Этой, в доме, веришь, а мне – нет?»
– Мне тоже не по себе, дружок, – Добрыня чуть пригнулся в седле, проезжая под протянутым над тропой суком, обросшим косматой бородой лишайника.
Чащоба за поляной, где стояла изба лесничего, снова стала глухой и темной, но тропка, что вилась краем глубокого и широкого, заросшего папоротником оврага, по которой ехал богатырь, была натоптанной. Ходили по ней часто.
– Мир этот – не наш, иной, – кому он это говорит, коню или себе? – А тут, в округе, еще и остатки темной волшбы воздух да землю пропитали, ведь в той избе когда-то ведьма сильная жила. Их ты и чуешь. Вот и тревожишься.
Бурушко принялся твердить, что вокруг нехорошие места, от которых жди беды, едва поляна с избой скрылась за деревьями, но упрямиться все же не стал. Лишь осуждающе всхрапнул: мол, если что, то я сказал, а ты услышал.
Воевода спорить тоже не желал, у него голова была занята другим.
Пробираясь по тропе, Добрыня запретил себе сомневаться в том, что знахарь с хутора Терёшке помочь сумеет. Судьба на узкой стежке людей зря не сводит, в этом богатырь убеждался не единожды. Не раз уже успел Никитич поблагодарить удачу и за встречу с парнем из села Горелые Ельники. И не в том даже дело, что мальчишка, смущенно признавшийся богатырям в дружбе с берегиней, умеет видеть нечисть и чащобных духов. Терёшка весь был как жаркий огонек, рядом с которым и на стылом осеннем ветру другим тепло, и на трескучем морозе.
Такие ребята золотые жить да жить должны. А не умирать по-глупому на чужой стороне в пятнадцать лет.
Деревья, тесно сомкнувшиеся над тропинкой, слегка расступились, воевода перевел коня на рысь… и тут же натянул повод. Овраг дальше круто изгибался вправо и делал петлю. Повторяя его изгиб, тропа тоже поворачивала направо, ныряя в гущу леса. Судя по всему, кругаля в объезд надо было дать изрядного.
Добрыня подъехал к краю оврага. Глинистые склоны, оплетенные древесными корнями, вниз обрывались почти отвесно, на дне глухо журчала вода и вспухал белой опарой туман. Спуститься с этакой кручи с конем, а потом вскарабкаться по скользкому склону наверх и думать было нечего. Но зато как раз в этом месте овраг слегка сужался и шириной был, на глаз, примерно саженей в пять. На другой стороне виднелась ровная поляна, очень похожая на ту, где стояла изба лесничего. Даже черная чахлая травка ее покрывала такая же.
– Ты как, сможешь перепрыгнуть? – наклонился Добрыня к уху жеребца. – Время дорого, а нам поспешать изо всех сил надо.
Понятно, что Премила беспокоилась за воеводу, здешних мест не знающего, потому и отправила по безопасной тропе, но этак они спрямят путь без малого вдвое.
Бурушко обиженно хрюкнул. Странности Иномирья действовали на него слабее, чем на хозяина. Ни силы, ни сноровки жеребец не потерял и тут же доказал это делом. Овраг перескочили играючи, плавным длинным прыжком, и дивоконь, захрапев, остановился далеко за краем обрыва. Добрыня легонько хлопнул любимца по лопатке, а Бурушко откликаясь на ласку, добродушно фыркнул, мол, а ты сомневался!
Трава на поляне, присыпанная наметенными ветром хвоинками и опавшими листьями, хрустко ломалась под конскими копытами. Больше в этом черном круге, зияющем обширными проплешинами, не росло ничего, зато были рассыпаны внутри него какие-то оплывшие холмики. Каждый локтя в два-три вышиной. Парочку таких же, правда, поменьше, русич заметил и у дома Премилы. Опять пни, мельком подумалось Добрыне, когда он посылал жеребца на рысях через поляну. От старости в труху почти превратившиеся и мхом обросшие… Или это муравейники?
Верхушку одного из «пней» левая передняя подкова Бурушки задела случайно. Затянутый тонкой пленкой темного дерна холмик-курганчик развалился, осыпался, и под копыта прянувшему в сторону коню покатилось что-то светлое и круглое.
«Смотри. Что это такое, недоброе-непонятное?»
Напрягшийся жеребец встал на месте как вкопанный, требуя, чтобы хозяин вгляделся попристальнее в непонятное «нечто». Добрыня наклонился с седла – и помрачнел пуще прежнего, рассмотрев, что именно лежало на пути. Это был череп, уставившийся на богатыря пустыми глазницами. На первый взгляд человеческий, с целыми, молодыми зубами, но и вправду донельзя странный. Черепная крышка выглядела какой-то смятой, а перекошенные лицевые кости словно бы невесть с чего взяли да вдруг оплавились, как оплывает нагретый на огне воск.
Или словно череп долго переваривался в чьем-то брюхе. Да так до конца и не переварился, и его изрыгнуло наружу.
Спешившись и вернувшись к потревоженному курганчику, воевода склонился над «пнем» и немедленно выругался.
Человеческие ребра, берцовые и тазовые кости, позвонки… всё это было не просто перемешано здесь в беспорядке, как попало, и свалено в кучу. Кости – обтаявшие, истончившиеся, полупереваренные – уже и на кости толком не походили. Друг с другом они слипались в бугристые комья, склеенные сухой, застывшей ломкой слизью. Нашелся в жуткой груде и еще один череп, такой же перекошенный и будто оплавленный, как и первый.
«Их сожрали. Не зверь. Чужое, голодное. Страшное».
Бурушко захрапел, ударив оземь копытом. А у Добрыни, пока он жуткую находку разглядывал, в голове как молния полыхнула.
Богатырь наконец вспомнил, откуда знает про такие поляны – «ведьмины плеши», где в кругах мертвой земли ничегошеньки не растет, кроме черной стекловидной травы. Читал о них воевода в трудах Ведислава-писаря, побывавшего в Китеж-граде и написавшего потом для князя Владимира толстенную книжищу о чудищах дивных и разной нечисти. Про яг-отступниц там тоже рассказывалось, хоть и мало. О подноготной этих лиходеек даже в Китеже ничего толком не ведомо. Кроме того, что служат они Тьме и что сила отступниц держится на волшбе Чернояра, а прочие яги их люто ненавидят.
Но одно Добрыня запомнил из книги Ведислава крепко: увидишь на такой поляне избушку, где живет ласковая красавица-хозяйка – уноси ноги без оглядки, пока цел. Не красна девица это и не молодка-лебедушка, а чудовище в женском обличье, заманивающее к себе путников. А когда вытечет из жил пленника кровь на ритуальном столе под ножом страшной ведьмы-людоедки, останки бедолаги доест и переварит… избушка. Чем жилище отступницы голоднее, тем оно с виду более ветхое да покосившееся. Ну а перестанет попадаться злодейке добыча, так изба перекочует на другое место, ведь, как у всех яг, они еще и ходить умеют.
Холмики на поляне – это погадки лесничихиной избы, которая отсюда перебралась за овраг, поближе к ручью. Но, видно, отступнице и там с поживой не больно везло, пока не сунулись в ее логово гости из Белосветья.
Где была Добрынина голова дурная – и почему он то, что у Ведислава вычитал, не вспомнил раньше?! Потому что исходил тревогой и страхом за Терёшку и ни о чем другом думать не мог, а встречи с ягой в Иномирье и подавно не ждал? Или его одурманили и заморочили не только ямочки на щеках Премилы, показное добросердечие да васильковый взгляд с поволокой, но и злые чары, незримо витавшие в избе? Ох, не сухими целебными травами там пахло… Да и тому, что хозяйка носит серебро, он напрасно доверился, видать, это тоже морок. Как и охранные руны на стенах.
Не решись Добрыня срезать путь да не будь Бурушко конем богатырским, которому широкий овраг нипочем, русич на курганчики эти не наткнулся бы. А хутора за оврагом никакого нет, сомнений в том уже не оставалось. Отступница решила их разделить, чтобы убить поодиночке.
Ничему-то тебя жизнь не учит, Никитич. Опять хватанул полным ртом кипящего молока и ладно бы одному себе губы обварил, так еще и товарищей подвел под беду.
– Едем назад, и быстро, – развернув коня и поставив ногу в стремя, воевода тихо добавил: – Прости меня, дурня. Впредь буду твоему чутью больше доверять…
Вот тут-то Бурушко и заржал, яростно и заливисто, предупреждая хозяина об опасности.
Они хлынули волной – твари, словно вылезшие из жуткого сна. Или даже из самого Чернояра. Шевелящаяся, клацающая жвалами, щелкающая клешнями волна, переливаясь через край оврага, покатилась к богатырю и дивоконю, пытаясь окружить с трех сторон и зажать в полукольцо.
Гадов было навскидку этак под четыре десятка. Добрыне многие из них еле достали бы до колена, но когда такое наваливается кучей, становится не до смеха. Одни страшилы ползли вперед, раскачиваясь из стороны в сторону на высоких, многосуставчатых лапах, усаженных шипами. Другие передвигались вприскочку, по-жабьи, шарами раздувая гнойно-белесые, лоснящиеся жирные животы. Еще нечто, смахивающее на привидевшуюся в бреду помесь зубастой ящерицы с ощипанным бескрылым петухом, прыгало-семенило на двух ногах, топорща острые, как лезвия, спинные гребни и тряся кожистыми выростами под горлом. Скрипели костяные панцири, таращились с бородавчатых многоглазых морд выпуклые паучьи буркалы. Влажно блестела слизь на зеленовато-бурых пятнистых телах, щерились кривые клыки-иглы, капала с раззявленных челюстей то ли слюна, то ли яд.
А тварям-то, не иначе, приказали следить за чужаком. И теперь они, скумекав, что Добрыня повернет и поедет вовсе не туда, куда надо хозяйке, решили напасть.
Первым, сиганув вперед, нацелился вцепиться жвалами русичу в сапог шипастый трехглазый паучище ростом с хорошего дворового кобеля. Или всё же не паук, а схожая с ним погань – жвал-то у пауков не бывает?.. Нож, выхваченный из-за голенища, сшиб гада в прыжке. Второй засапожник, отправленный в полет, по рукоять вошел в шею какой-то вовсе немыслимо мерзостной твари: кривоногой, со свисающими до колен длиннопалыми когтистыми руками, с широкой зубастой пастью и башкой-котлом, которую усеивал с десяток крохотных черных глазок. А дальше ножи у Добрыни кончились, и воевода рванул из ножен меч. Насквозь проткнул, наклонившись с седла, прыгнувшую на Бурушку сбоку шестилапую рогатую жабу – третья пара клешнястых лапок росла у нее прямо из-под клыкастой нижней челюсти. Развалил пополам второго паучину-громадину, залившегося гнойной слизью. После этого любоваться на лезущих из оврага страхолюдов стало некогда. Воеводу с Бурушкой таки окружили.
Грудью валить в жаркой сече вражеских лошадей, кусать и бить копытами врагов, вставать на дыбы, чтобы всадник, приподнявшись в стременах, мог с обеих сторон пластать клинком нападающих на него пеших, – всё это умеет любой богатырский конь. Отменно умеет. Что уж говорить о бое со злобной, но мелкой и тупой нечистью! Отбиваясь от хлынувших ему под ноги служек отступницы, Бурушко вовсю орудовал копытами. Брыкался и передними ногами, и задними, отшвыривая от себя тварей. Под тяжелыми стальными подковами хлюпала черно-зеленая, тошнотворно смердящая падалью и болотом жижа, вокруг разлетались ошметки растоптанных в лепешку тел. Меч Добрыни, чуть ли не по рукоять заляпанный зеленой слизью и черной кровью, только и поспевал рассекать воздух направо и налево.
А из дальнего уголка памяти всплыло-вынырнуло на какую-то мимолетно короткую долю мига давнее. Само собой всплыло, против воли…
Огненные искры и клубы дыма над смолисто-черной водой, отражающей в себе алые сполохи… Языки пламени, лижущие траву и подбирающиеся к босым ступням. Хищно извивающиеся на песке толстые кольца змеиных тел, на которые вот так же обрушиваются копыта совсем тогда молодого и вспыльчивого Бурушки. Блеск окровавленной золотой чешуи. И – взмахи огромных кожистых крыльев, закрывающих небо и поднимающих с берега тучи песка и пепла…
Всплыло это воспоминание… и пропало разом, так же стремительно, как закончилось и нынешнее побоище. Добрыня просто увидел, что рубить и топтать конем больше некого. Искромсанные тела мертвых и подыхающих тварей громоздились вокруг кучами, а с пяток уцелевших гадов удирали сломя головы к краю обрыва. Над поляной разливалась гнилостная вонь, от которой щипало глаза и свербело в горле.
Воевода стряхнул с клинка вязкие черные капли, благодарно взлохматил гриву зло храпящему и скалящему зубы коню, стянул с головы шапку и отер ею потное лицо. Дома, в Белосветье, после драки с такой мелкой дрянью Добрыня и тени усталости бы не почувствовал, даром что страшил было много. Размялся бы в охотку, порубив эту мерзость в капусту, и всего-то. А здесь правую руку, которой орудовал мечом, все-таки натрудил. Пусть и не так чтобы сильно, но заметно.
Только зря великоградец думал, что нечисть подарила ему передышку.
«Сверху! Берегись!»
Мысленный крик Бурушки богатырь услышал ровно в то же мгновение, что и резкие, трубные клики над головой. В лицо ударил хлесткий порыв ветра, пронесшийся над поляной и всколыхнувший верхушки деревьев на ее краю. На всадника и жеребца упала тень от широко раскинутых, с шумом рассекающих воздух могучих крыльев. И на какой-то бредовый миг воеводе почудилось: вставшее в памяти во время боя видение оделось плотью.
Наваждение сгинуло, стоило богатырю запрокинуть голову. Догадка Добрыни, что их заманила в ловушку яга-отступница, подтвердилась окончательно.
…Однажды великоградцу довелось увидеть высоко в небе над лесным проселком трех летевших куда-то по своим делам гусей-лебедей. Белых. Точнее, серебристо-серых: окраской мерно и неутомимо взмахивавшие крыльями дивоптицы ни лебедей-кликунов, ни диких гусей ничуть не напоминали. Уже тогда Никитича поразило, какие же это громадины, хотя разглядел он их лишь издали. А вот того, что у отступниц гуси-лебеди – черные, воевода прежде не знал.
Пара дивоптиц, вынесшихся из-за деревьев, впечатляла. Опустится такое чудо наземь да вытянет вверх шею, высотой сажени в полторы окажется, не меньше. Оперение у гусей-лебедей сплошь, от головы до надхвостья и хвоста, отливало цветом сажи, когтистые лапы покрывала чешуйчатая броня, тоже иссиня-черная. Клювы – громадные, топоровидные, а на макушках – кроваво-красные костяные гребни.
Передний гусь-лебедь, несшийся прямо на всадника, снова пронзительно и хрипло затрубил, разинув клюв-пасть.
Ни доскакать до деревьев, ни перепрыгнуть овраг Добрыня с Бурушкой не успевали. Плохо, что гуси-лебеди застигли их на открытом, как стол, месте, но ничего больше не оставалось, только принять бой.
Повинуясь движению колен седока, жеребец прянул с места в сторону.
От стремительного, нанесенного с разворота удара птичьей башки, на которой, под скошенным назад гребнем, злобно горели алые глаза, сумели уклониться и конь, и седок. Гусь-лебедь метил Добрыне в шею, но промахнулся: жеребец отпрыгнул вбок и закружился на месте. Меч воеводы описал один сияющий полукруг, второй… и все-таки задел левую лапу дивоптице, зашипевшей совсем по-змеиному.
С резким гоготом гусь-лебедь пронесся над ними, взмыл вверх, зато его более мелкий собрат тут же налетел на Бурушку сбоку. Взмах мощного крыла со свистом вспорол воздух, и Добрыня успел заметить, что на сгибе торчат два пальцевидных выроста с когтями на концах – острыми и блестящими, будто боевые ножи-серпы. Бурушко увернулся, вскинулся на свечку, молотя в воздухе передними копытами. А когда жеребец опять опустился на все четыре подковы, Добрыня резко привстал на стременах.
Гусь-лебедь решил напасть на богатыря с другой стороны и поплатился за то, что не в пример напарнику самонадеянно счел русича легкой добычей. Яро сверкнувший булат с маху обрушился на вытянутую шею дивоптицы. Тугой струей хлестанула из обрубка темно-багровая кровь, а клювастая голова рухнула почти под копыта коню. Следом тяжко грянулось и закувыркалось по земле бьющееся в предсмертных судорогах тело. Замер гусь-лебедь в черной траве, подвернув под грудь крыло и нелепо растопырив огромные трехпалые лапы. А ведь удар каждой запросто мог бы уложить на месте…
Уцелевший гусь-лебедь затрубил еще пронзительнее. Добрыня, вновь выставивший перед собой меч, не сомневался: сейчас нападет. Богатыря захлестнуло даже что-то вроде досады, когда громадная угольно-черная птица вдруг очертила над поляной еще один круг и, набрав высоту, пропала за вершинами деревьев.
Струсила? Или полетела за подмогой?
– Дома рассказать – не поверят, – хрипло пробормотал великоградец.
«Тебе поверят, – отозвался Бурушко, зло косясь на обезглавленного врага в траве. – Только до дому сперва добраться надобно».
Вот уж правда-истина, криво усмехнулся про себя воевода. Спешившись, он поискал в седельной сумке чистую тряпку и торопливо обтер клинок. Вынул из вьюка шлем, не мешкая надел. Достал из саадака лук, привычным движением натянул на него тетиву, расчехлил притороченный к седлу круглый щит с железной оковкой, обтянутый бычьей кожей, и закинул за спину. На всё это и на то, чтобы найти на месте побоища оба ножа, вытащить из тел тварей и оттереть от слизи, времени ушло совсем немного. Задерживаться у туши гуся-лебедя было некогда.
– Не оплошай, Бурушко, поторопись, – велел богатырь коню, и тот, перескочив овраг, захрапел и взял с места в намет.
Их ждала обратная дорога по уже знакомой тропе. И оба думали об одном – лишь бы не опоздать.
Вязкая чернота беспамятства отпускала Терёшку нехотя. Сначала возвратилось ощущение собственного тела. Только было оно, тело, совсем беспомощным, как у спеленатого натуго младенца. И пугающе непослушным. Парень попробовал пошевелиться и хоть голову чуть повернуть. Не получилось. Потом сквозь слипшиеся ресницы просочился слабый свет, и Терёшка почувствовал, как к вискам и лбу осторожно прикасается влажная холодная ткань.
С усилием он разомкнул веки. Это тоже удалось не сразу. Перед глазами всё расплывалось, но наконец из серо-кровавого тумана проступило женское лицо. Смуглое и тонкобровое.
Мальчишка узнал царицу Мадину и разом вспомнил, что с ним случилось. А склонившаяся над сыном Охотника Мадина громко охнула, увидев, что Терёшка открыл глаза и глядит на нее осмысленно.
– Очнулся наконец-то! Сам очнулся! – вырвалось у нее радостно, но так, словно алырка боялась себе поверить. Царица торопливо отложила в сторону тряпку, которой обтирала Терёшке лоб. – Парень, слышишь меня? Тебе получше?
Терёшка опять попытался приподняться, не смог, зашелся в кашле. Дышалось легче, однако в грудь всё равно точно железный кол вбили, тело сковывала лютая слабость, а язык да нёбо отчего-то противной горечью обложило.
Болеть парень ненавидел и, сколько себя помнил, болел редко: детские хвори и простуды к нему почти не липли. Но так плохо Терёшке не было даже позапрошлой зимой, когда он провалился на реке под лед и неделю пролежал в жестокой огневице, а мамка Зоряна растирала приемного сына барсучьим жиром и отпаивала сушеной малиной, девясилом и отваром багульника.
Вот тебе и цветы необычайной красоты, Чернобог их нюхай… Крепко же его скрутило. Хотел помочь Добрыне Никитичу да Василию Казимировичу, думал им в дороге пригодиться, а сам вместо того сковал отряду руки. Сколько же великоградцы драгоценного времени потеряли, пока с ним, болящим, возились? От мысли об этом Терёшку всего как варом обдало. Ох, одно хоть хорошо – алырскую государыню ядовитый цветок ужалить не успел…
Виски разламывались, в голове всё путалось, совсем как в то памятное утро, когда Терёшка, угодивший в плен к вештице Росаве, вот так же медленно приходил в себя в заброшенном охотничьем зимовье у Долгого болота. Как и тогда, парень насилу сообразил, что вокруг – не лес. И что лежит он, кажется, в избе, на лавке. Никак выбрался отряд из чащобы, покуда он, Терёшка, был в беспамятстве? Может, они уже в Кремневе?
Скосив глаза, мальчишка увидел, что рядом, на соседней лавке, сладко похрапывает Василий, подложив руку под голову. А вот рассмотреть толком, где же они, у Терёшки никак не получалось, хотя он вроде бы наконец-то проморгался.
Мадину и Василия парень видел ясно, но всё остальное перед глазами по-прежнему туман заволакивал. Оно казалось каким-то размытым и мигало, дробясь на цветные пятна и становясь то четче, то смазанней. Давеча так ведь уже было, кольнуло изнутри Терёшку… он еще перепугался, что со зрением у него неладно…
Мадина тем временем куда-то обернулась через плечо.
– Премила! – громко позвала царица. – Премила, иди сюда скорей!
И вот тут-то со слезящихся от острой рези глаз Терёшки, сумевшего чуть приподнять через силу с лавки голову, как будто пелену сорвало. Точно так же, как недавно в окрестностях Дакшина. На перекрестке двух лесных дорог у старой осины, во время боя с чермаком, напялившим личину светлого чародея.
Ловец душ с Лысой горы тогда едва не обвел поначалу Терёшку и его товарищей вокруг пальца, прикинувшись человеком. У здешних хозяев упрятать под морок свою странную и страшную избу получилось не хуже.
Стены горницы на первый взгляд казались бревенчатыми, но были осклизлыми, бугристыми и влажно блестели. И их, и потолок, и половицы, и черную громаду печи у входа пятнами покрывал слабо светящийся налет – то ли плесень, то ли еще какая дрянь. Из устья печи падали на половицы мертвенно-зеленые трепещущие отблески, а длинный стол посреди горницы и скамьи вокруг него сильно смахивали на затянутые бурой слизью обрубки пней. Узловатыми корнями, перекрученными, как змеиные тела, они уходили прямо в пол.
Пахло в избе гадостно. Свернувшейся, заветрившейся кровью, душком тухлых яиц… и еще какой-то пакостью, остро-едкой и кислой.
Что-то шустро пробежало у Терёшки по ногам и вспрыгнуло на стену над лавкой. Не вскрикнул парень только потому, что горло пережимала судорога: слюну и ту он сглатывать мог с трудом. Прямо над головой по стене распластался, раскорячив лапы, громадный паук величиной с раскормленного кота. Жирный, белесо-бурый, покрытый шипами, с подрагивающим вздутым брюхом. Выпученные черные буркала, каждое с добрый кулак, настороженно таращились на Терёшку с Мадиной. Еще одна такая же тварина, с тележное колесо, сидела в углу под потолком и пялилась на них сверху. За печью тоже что-то возилось и шуршало. И до похолодевшего Терёшки дошло, что он-то пауков видит, а вот Мадина – явно нет. Не замечала царица и других жутких странностей, а за плечом у алырки тем временем выросла темная тень, неспешно выплывшая из-за печи.
Дородная молодуха в красном повойнике и голубом сарафане, подошедшая к лавке, тоже вела себя как ни в чем не бывало. Словно в упор не видела, что всё вокруг нее с Мадиной напоминает оживший горячечный бред. А едва она над Терёшкой наклонилась, мальчишку не просто облило холодным потом. С сыном Охотника опять творилось что-то непонятное, и на миг Терёшке всерьез подумалось, что он еще не в себе.
Смотрели на парня с красивого женского лица ласковые, полные участия синие глаза… но, поймав их взгляд, Терёшка заледенел изнутри. Мальчишка глядел на незнакомку, и его всё стремительнее накрывало жуткое ощущение, перерастающее в уверенность, взявшуюся невесть откуда: это свежее румяное лицо – на самом деле не лицо никакое, а что-то вроде раскрашенной глиняной личины. Выглядит оно совсем как живое, человеческое… но вот-вот глина пойдет трещинами, с шорохом осыплется, и из-под личины проступит… что?..
– Смотри, хозяйка, он в себя пришел! – радостно сообщила молодке Мадина. – Теперь привезет Добрыня знахаря – и всё совсем ладно будет!
Та, кого царица назвала Премилой, алырку словно даже не слышала. Она уставилась на парня. Так же пристально, как Терёшка на нее. Сперва с недоумением, а потом васильковые очи молодухи полыхнули жгучей, тяжелой злобой. Их начала заливать чернота, затягивая сплошной пеленой сразу и зрачки, и белки, и из этой черноты на Терёшку, казалось, глянула сама Тьма. Холодно и брезгливо, как на таракана недодавленного. И к сыну Охотника пришло ясное осознание, что перед ним нечисть, а не просто ведьма, которая отвела гостям из Белосветья глаза чарами.
– Цари… ца… – каким-то чудом сумел прохрипеть Терёшка, снова дернувшись на лавке в отчаянной попытке привстать. Губы не слушались, точно чужие. «Государыня» и тем более «Мадина Милонеговна» он бы просто не выговорил. – Бере… гись!.. Она… не…
Алырка непонимающе вскинула брови. Зато хозяйка избы поняла прекрасно, о чем парень пытается предупредить.
Мадина не успела даже вскрикнуть, когда Премила, схватив со стола тяжелый медный кувшин и выплеснув оттуда на пол остатки воды, с размаху ударила ее по голове над ухом. Обмякнув, царица кулем повалилась с лавки на пол.
– Ах ты пащ-щенок! Поторопиться из-за тебя пришлось…
Это шипение уже никто бы не перепутал с женским голосом. Облик нечисти менялся на глазах, утрачивая всякое сходство с человеческим. Притворяться молодкой-красоткой никакой нужды у твари больше не было. Наводить морок на свою жуткую избу и на всё, что окружало в избе ее саму и пленников, – тоже.
Сарафан, вышитая душегрейка и рубаха, в которых щеголяла гадина, затрещали, расползаясь по швам в лохмотья. Слетел с головы повойник, брызнули в разные стороны серебряные подвески, украшавшие его у висков, лопнуло ожерелье на полной белой шее. По телу под одеждой пробежала дрожь. Тварь раздувалась, как копна сена, увеличиваясь в росте. А с лица, рук и всего тела Премилы – если это и впрямь было ее настоящее имя – лоскутами сползали лопнувшие кожа и плоть. Точнее, упругая студенистая мерзость, только казавшаяся со стороны человеческой плотью.
Так ядовитая гусеница выбирается из яйца.
И то, что пряталось в этом яйце, вогнало бы в оторопь любого.
Теперь у существа, деловито отряхивающего с себя обрывки одежды и ошметки наколдованной человечьей оболочки, не было даже намека на шею. Уродливая, вытянуто-раздутая голова росла прямо из плеч. Окружал голову воротник из четырех скользких и гибких серых щупалец. Два задних были чуть короче и чуть тоньше. За ними, на затылке твари, дыбом косматилась копна растрепанных сальных волос, свалявшихся в жесткие темные колтуны. Передние щупальца, покрытые ороговевшими зазубренными выростами, заканчивались костяными остриями. Серповидными и тоже усаженными с внешней стороны кривыми, бритвенно отточенными зубьями. Точь-в-точь у пилы или остроги. Как всё это помещалось внутри оболочки-личины, которую носила уродина, только Чернобогу известно.
Серая, бесформенно-оплывшая безносая морда чудища, вся в бородавках и струпьях, чуть ли не целиком состояла из одной клыкастой пасти. Маленькие, косо прорезанные глазки, поблескивавшие из складок кожи, походили на паучьи – и оказалось их не два, а шесть. Руки гадине заменяло что-то вроде гибких клешней. Бочкообразное брюхо защищали пластины, тускло блестящие, точно жучиный панцирь, спереди – два обвисших бурдюка, в которые превратилась высокая, налитая женская грудь. А туловище опиралось на загнутые толстые, мясистые щупальца. Их было с десяток, на них тварь и передвигалась, на диво ловко скользя по полу.
– Хорош-ш-о-о… Ох, хорош-ш-о-о… Наконец-то убожество это скинула!
Безгубая широкая пасть, из которой торчал частокол длинных желтых зубов-игл, почти не шевелилась, когда хозяйка избы выговаривала слова. Хриплый, взбулькивающий низкий голос исходил то ли откуда-то прямо из горла, то ли из утробы:
– Эй, помощнички, а ну в подпол девку! И вояку – тоже!
Два страхолюда, что выскочили на окрик хозяйки из-за печи, и еще трое, с топотом ссыпавшиеся в горницу по лесенке-всходу, ростом не вышли, но силой их Тьма не обделила. Увитые тугими узлами мышц тела, ручищи – будто лопаты. У двоих брылястые морды украшало что-то вроде птичьих клювов, с зубастых харь остальных таращились россыпью черные гляделки, такие же, как у хозяйки. Одежды на страхолюдах не имелось никакой, кроме тряпичных юбок-напашников да широких кожаных поясов с металлическими накладками.
– Василий Кази… мирыч! – Терёшка снова рванулся, да без толку! Тело не слушалось, рук и ног он почти не чувствовал, а хрип из горла вырвался сдавленный и сиплый. – Очнись!..
Василий не слышал, продолжая раскатисто похрапывать. Богатырь так и не проснулся, когда подскочившие страшилы вцепились в него и с натугой поволокли к черному зеву подпола, крышку которого уже отворотил один из клюворожих. Меч и длинный боевой нож с пояса русича сорвал другой брылястый уродище и, недовольно хрюкнув, швырнул под лавку. Следом за Казимировичем к подполу поволокли бесчувственную Мадину. Голова у царицы моталась из стороны в сторону, одна коса расплелась и мела половицы.
– Не старайся, он не очнется, – в голосе хозяйки, опять склонившейся над Терёшкой, прозвучала усмешка. – А в тебе, гляжу, не простая кровь течет, паренек, раз ты после яда жальцев выжил да так быстро в себя пришел. Редкая мне добыча перепала, сочная. И меня вон, видишь как я есть, и нож у тебя ой до чего любопытный…
Терёшку, с ненавистью глядевшего в буркала чудища, как ударило. Мальчишка лишь сейчас понял: пояса с отцовским ножом на нем нет. А проследив за взглядом твари, рассмотрел, что его полукафтан и пояс лежат на чем-то вроде ларя в углу горницы. Парню наконец сделалось ясно, почему камень в рукояти ножа, меняющий цвет при встрече с нечистью, не предупредил Добрыню и Василия. Видать, раздевала Терёшку сама хозяйка и догадалась убрать нож с глаз гостей подальше.
– С теми, кто его ковал, у меня счеты старые, – осклабилось чудище. – А что не из Синекряжья вы, я сразу раскусила. Для местных вы, русичи, за своих, может, и сойдете, а меня вам не провести.
Терёшка никак не мог оторвать взгляда от скалящейся жуткой морды. Что это за Чернобогово порождение иномирное такое? И откуда оно про Русь и Китеж знает?..
Служки, выбравшиеся из подпола, поухивая и урча, тем временем уже пристроили крышку на место. Двое присели рядом на корточки, остальные ожидающе уставились на хозяйку: какие, мол, приказания еще будут?
– Тобой я прямо сейчас полакомлюсь, – неспешно продолжала меж тем жуть со щупальцами. – Давно парного молоденького мясца не пробовала, соскучилась… Только кровушку сперва из тебя выцежу. Она мне на другое надобна.
Шипящий хриплый голос аж мурлыкнул, и сын Охотника невольно стиснул зубы. Страшно было до того, что заорать хотелось, но парень вдруг поймал себя на мысли, что еще чуть-чуть, и из пересохшего, сжатого судорогой горла у него против воли вытолкнется смех. Да что ж это такое делается: ведь и трех недель не прошло, как еще одна людоедка, чащобная ведьма-вештица, собиралась принести его в жертву Чернобогу, запугивая почти теми же словами… Медовый пряник он для отощавшей на скудных лесных харчах нечисти, что ли?
«Мне только кровь да сердце твои надобны, дитятко… Я твою кровь нынче выпью – и душа твоя на Ту-Сторону уйдет. К повелителю…»
И, как и тогда, отчаяние разом куда-то отступило. Терёшку захлестнула жаркая, упрямая и бесшабашно-злая ярость. Нельзя сдаваться. Рано гадина слюни роняет. Вештица клыки гнилые об него обломала, и этому неведомому отродью Чернояра он себя сожрать не даст.
Время надо как-то потянуть – на разговор тварь вызвать, что ли, пускай побахвалится… А там, дай Белобог, руки-ноги отойдут, его же на этот раз связать не озаботились.
И заодно, глядишь, к ним с Василием и Мадиной подмога подоспеет. Алырская царица помянула, что Добрыня Никитич за знахарем для него, Терёшки, куда-то поехал. Значит, жив богатырь и цел… Лишь бы с воеводой по дороге никакой беды не стряслось. Страшилище-то наверняка басню про знахаря выдумало, чтоб спровадить Добрыню прочь из своего логова и без помех с остальными расправиться… Не по зубам воевода ему, видать!
– Не… поперхнись… ненароком… – выдохнул парень. – Наш старший… вернется… и нас выручит…
– А ты смелый, – в гляделках твари снова промелькнуло удивление. – Хочешь поболтать напоследок? Что ж, храбрец-удалец, давай поболтаем. Я по душевным разговорам стосковалась. Путники сюда редко заглядывают, скуку разогнать нечем… А большого богатыря мои слуги в лесу задержат. Воротится он не скоро.
Повелась, подлюка! Проглотила наживку вместе с крючком. Как оголодавшая щука, что без разбору на любую добычу бросается – от плотвицы до утки и водяной крысы. Ну да, нечисти только дай про себя, любимую, байки потравить.
– Мы-то уже подумывали на новое место перебираться. Поживы тут мало, слезы одни. Так что спасибо вам, дурни из Белосветья, очень вы вовремя мне попались, – покачиваясь на ногах-щупальцах, чудище заскользило к ларю у двери. Откинуло крышку и вытащило странную посудину – что-то вроде здоровенного двухведерного самовара, но из черного стекла и на трех железных лапах. Поволокло к столу. – С теми двумя, в подполе, пусть избушечка развлекается, а то совсем она, бедная, изголодалась. Кто из них покрепче окажется, тот еще поживет… немножко. А я покуда тебя выпотрошу. Для моих дел, чтоб ты знал, мертвечина не пригодна. И лучше, чтоб живое человечье мясо в сознании было, вот я тебя отхаживать и взялась. Побоялась, подохнешь от яда раньше времени – а ты, эвон, сам оклемался, щенок неблагодарный, зря только старалась и на тебя снадобья изводила! Да еще, даром что в беспамятстве валялся, как-то учуял, что возится с тобой не человек… Сестрицы б такого оценили, сильный, смелый, волшба, жаль не девчонка, а то б переманили…
О чем это тварь вдруг отрывисто забормотала, обращаясь уже не к пленнику, а сама к себе, уразуметь парень не сумел. Чушь бессвязная какая-то, ни складу, ни ладу… А чудище, поставив «самовар» на стол, словно разом очнулось.
– Ну, ничего, как подзакушу, так сил наберусь, и с вашим старшим легко справлюсь. Даже волшбу в ход пускать не придется.
– Погоди… хвастать… – после непонятных, но донельзя жутко прозвучавших слов нечисти об изголодавшейся избе у Терёшки опять сердце прыгнуло к горлу, но уже от страха за Василия и Мадину, а не за себя. – Он… и не таких, как ты… одолевал…
– Ой ли? – с насмешкой отозвалось чудище. – Силушка-то его богатырская здесь, в чужом мире, почти вдвое убавилась. И у его приятеля – тоже. Вы что, ясны соколы, и про это не знали, когда сюда совались? А дивокони твоих дружков вам сейчас не помощники. Думаешь, с чего дряни мерзкие не почуяли, что с хозяевами беда? Я на них чары навела, пока тот вояка стряпней моей угощался…
Людоедка возилась с посудиной, а один из служек меж тем стащил с печи и приволок хозяйке большой плоский короб. Когда та принялась раскладывать на столе вынутые оттуда кривые тонкие ножи и иглы, Терёшка зло прикусил губу и ощутил во рту соленый вкус крови.
Не показывай ей, что боишься, с ожесточением приказал себе мальчишка. Не радуй эту погань зубастую, не хорони прежде смерти ни Василия Казимировича с алырской царицей, ни себя. Ты, Терёха, покуда ни до Китеж-града не добрался, ни об отце своем родном, чей серебряный крест-секирку на груди носишь, так ничегошеньки и не узнал. Так что рано еще сдаваться. Отец-то на твоем месте, поди, не сробел бы, придумал, как выпутаться и товарищам в подполе пособить… Не смей память о нем позорить, понял? А приемный твой батюшка Пахом чему тебя учил, когда ты мальцом нос расшибал, палец ножом рассаживал да с лошади падал и хныкал? «От напасти не пропасти, а на свете два раза не помирать…» Пока живой – барахтайся. Дерись. Даже если нечем.
Ну, а коли придется все-таки на Ту-Сторону уходить, плюнуть в морду твари напоследок у тебя сил хватит. Не дождется она, чтобы ты раскис, слезу пустил и портки от страха намочил.
– Я и не надеялась уже, что так повезет. Три года, как владычица меня от Охотников спасла и здесь укрыла. Только в этой глуши иномирной толком и добычей не разживешься. А как в Белосветье вернуться, не знаю, – чудище, кажись, даже вздохнуло, – ну ничего, ты мне подскажешь. Или тот из приятелей твоих, кого изба не доест. Под моими ножами вы, люди, разговорчивыми делаетесь.
– А кто хоть… ты такая? – прохрипел Терёшка. – Обидно-то… не узнать даже… кому на обед пойдешь…
И обнаружил, что язык слушается получше, меньше заплетается.
– Не понял еще? – уронила тварь с ленивой издевкой. – Или ты про нас не слышал? Коли так, тебе оно и ни к чему. А вот как ты умирать будешь, я, пожалуй, сначала расскажу. Позабавлю тебя, чтоб знал, чего ждать.
Овраг остался позади. Пестрые заросли наконец расступились, и в просвете между деревьями показалась «ведьмина плешь», посреди которой стояла изба отступницы.
Хозяйка наверняка не ждет, что он вернется так быстро, колотилось в висках у Добрыни во время скачки через чащу. Не срежь великоградец путь, они с Бурушкой еще огибали бы овраг, а задержать воеводу в лесу служки яги, видать, должны были на обратном пути к избе.
Именно задержать. Скорее всего, гадам велели оставить русича без коня, может быть, ранить, но не убить. Не просто потому, что яга не могла не понимать: сами сладить с богатырем ее уроды не сумеют. Из книги Ведислава Добрыня помнил, что на зелья, которые отступницы стряпают из тел своих жертв, человечья кровь годится лишь горячая. Еще не остывшая.
«Сверху! Снова!» – предупреждение неистово заржавшего Бурушки ворвалось в мысли, когда до заросшего багряными папоротниками края поляны оставался какой-то десяток саженей.
На этот раз поджидавший в засаде черный летун напал молча. Без крика. И напал в одиночку! Значит, гусей-лебедей у яги в запасе всего-то парочка и была.
То ли зубастая дивоптица, выцеливая их, кружила высоко над опушкой, то ли караулила в засидке, но врасплох богатыря на сей раз она не застала. Стрелять из лука с коня, по-степняцки, Добрыня обучился еще лет в одиннадцать. Снаряженный заранее лук он выхватил из саадака не глядя. Сжав коленями бока жеребца, потянул из колчана стрелу и привычным стремительным движением натянул тетиву к правому уху. Она звонко запела-загудела, когда усиленный роговыми подзорами [17] и лосиными сухожилиями лук послал стрелу в полет – длинную, с тяжелым, граненым железным жалом. Вслед ей с тугой сыромятной тетивы сорвались еще две.
Добрыня знал, что не промахнется, да и трудно было промахнуться по такой туше. Гусю-лебедю, который заходил на них с Бурушкой, широко расправив крылья, первая стрела угодила чуть выше основания шеи. Вторая – в грудь, третья – в правое крыло.
И от крыла, и от скользкой вороненой брони перьев, внахлест покрывающих грудину, обе отскочили. Хотя Добрыня из этого лука, который обычный человек не смог бы даже натянуть, наповал укладывал, бывало, тура на охоте. А стрелу, завязшую в мышцах шеи, дивоптица, кажется, даже не заметила.
Бурушко резко развернулся на скаку. Чернокрылый страх пронесся над ними и пошел вверх, набирая высоту для следующей атаки. Добрыня успел увидеть, как блеснул частокол острых треугольных зубов в распахнутом клюве.
Этот гусь-лебедь был не только крупнее и мощнее зарубленного воеводой, он и в драках был, видать, куда опытнее. Задетую клинком в схватке у оврага левую лапу берег, а вот когти-ножи правой один раз ухитрились скрежетнуть по кольчуге на плече богатыря и дважды оставить росчерки на щите, который Добрыня перебросил на руку. Лук, поняв, что стрелы бесполезны, русич отправил обратно в саадак и выхватил меч. Отбивая выпады клюва-пасти и когтей, воевода мельком успел подумать: все-таки это не нечисть – живая птица, пускай и небывало громадная. Нечистую силу от булатной стали, как и от серебра, корчит и корежит…
Но великоградский булат все равно выручил. Когда гусь-лебедь, снизившись, попытался хлестнуть Бурушку крылом по морде, Добрыня, выпрямившись в стременах во весь рост, рубанул мечом – сверху и наискось. Сталь клинка блеснула белой молнией, рассекая перья и кости, и одним ударом отсекла левое крыло.
Гусь-лебедь жутко вскрикнул. Обливаясь темной кровью, черная туша косо дернулась в воздухе и рухнула в папоротник. Сдаваться дивоптица не собиралась до последнего. Вытянула шею и разинула пасть, с усилием пытаясь приподняться на лапы, да не успела. На шею и голову гуся-лебедя обрушились копыта Бурушки. Подковы зло оскалившегося коня били, как молоты. Зубастый клюв судорожно раскрылся в последний раз, затянулись мутной пленкой красные глаза. По смятой черной груде перьев еще прокатывались волны дрожи, но всё уже было кончено.
– Умница мой, – прошептал Добрыня, чуть подаваясь вперед в седле и посылая пяткой сапога жеребца в намет.
Нет, не зря и по дороге к избе людоедки, и во время боя с гусем-лебедем он не переставал ждать от яги еще какого-то пакостного подвоха. Правильно ждал. Серко и Гнедко стояли у крыльца неподвижно, погруженные в тяжелый морочный сон-оцепенение. Головы опущены, глаза полузакрыты, чуткие уши поникли. Белогривый, в яблоках, красавец-жеребец Василия, похоже, и не чувствовал, что над ним целым облаком роится гнус, а по ноздрям и векам ползают мухи. У Гнедка, тоже облепленного мошками-кровопийцами, расслабленно отвисла нижняя губа – никакого внимания на крылатых мучителей не обращал и он.
Околдованные скакуны даже мордами не потянулись в сторону Добрыни, соскочившего с седла и поспешно к ним бросившегося. Словно и не почуяли его с Бурушкой, и не услышали… И только когда Бурушко тревожно заржал, окликая товарищей, оба жеребца встрепенулись, а Серко, будто медленно просыпаясь, ответил на зов тихим неуверенным всхрапом.
«Скорей! – вспыхнуло огненной вязью в мыслях Бурушки. – Я их разбужу, а ты – в дом! Там плохо!»
– Ждите! – крикнул Добрыня, взбегая на заскрипевшее крыльцо. – Начеку будьте!
Дверь в сени тяжело грохнула за спиной.
Тварь, так и не сказавшая Терёшке, кто она такая, в самом деле не сомневалась, что Добрыня Никитич воротится не быстро, а значит, и торопиться некуда. В том, что отравленный юнец еще долго останется беспомощным и неподвижным, гадина тоже была уверена. Прощупала окостеневшие, толком ничего не чувствующие мышцы рук и ног мальчишки, ткнула ему в здоровое предплечье и под колено длинной иглой, проверяя, не дернется ли от боли, и одобрительно хмыкнула.
– Вот и ладно. И привязывать тебя не придется, и закончу с тобой быстрее, – деловито-равнодушно объяснила она. Словно курице, которую собралась к обеду резать.
И эта холодная деловитость была даже страшнее, чем блеск безумия в бесцветных глазах вештицы Росавы.
Поставив на стол посудину, смахивающую на самовар, и разложив вокруг ножи, хозяйка избы принялась возиться у печи с какими-то скляницами. Сгоняла одного из своих уродов куда-то наверх, и тот притащил и плюхнул на скамью тяжелую ступку, вроде бы железную – зачем она, Терёшка даже гадать не хотел. Зажгла на столе причудливого вида курильницу, откуда заструился плотный, кисло пахнущий синеватый дым. А заточкой обоюдоострого кинжала с черной рукояткой и покрытым рунами клинком, который бережно достала со дна короба с ножами, осталась недовольна. Точила страхолюдина свой кинжал долго и тщательно, прикасаясь к зачарованному оружию с явным почтением и мурлыча под нос что-то непонятное – то ли песню, то ли заклинание. Клешни и щупальца управляться со всем этим колдовским хозяйством людоедке ничуть не мешали.
Для чего какой из ножей и какие из игл служат, она Терёшке, как и посулила, подробно да неспешно растолковывала. Никакого подвоха от жертвы, смирнехонько лежащей на лавке, нечисть не ждала, а у парня меж тем в груди захолонуло. Но не от ужасов, которые тварь расписывала. Он ощутил, что онемение в теле помаленьку начало проходить. Кисти рук ожили первыми, зазудело-зачесалось раненое запястье, следом колющие мурашки поползли вверх, от ступней, по ногам.
Терёшка боялся пошевелиться, чтобы себя ненароком не выдать. Лихорадочно метались мысли: только бы Казимирович с царицей там, в подполе, были еще живы… и только бы добраться до отцовского ножа… или до ножа Василия, его клинок тоже булатный, а нечисти булат ох как не по вкусу… Если не выйдет отвалить крышку подпола, то хоть жизнь свою продам незадешево. Шкуру тебе, погань, точно попорчу, зубами, если что, рвать буду…
И все-таки в собственную смерть, скорую и жуткую, парню упрямо не верилось. Ну никак. Плохо верится в такое, когда тебе сравнялось пятнадцать. «Ты, ягодка моя, далеко полетишь», – в какой раз вспомнилось мальчишке предсказание берегини Ветлинки. Не зря же та напророчила ему впереди удачу… Не может такого быть, чтобы Ветлинка ошиблась, гадая по воде и по ракушкам на Терёшкину судьбу!
А потом в сенях раздался грохот сапог. Дверь в горницу задрожала под градом ударов. Повисла на одной петле, едва не вышибленная вместе с косяком, и распахнулась настежь.
– Проснись! Да проснись же, задери тебя леший!
Сначала Василий смутно ощутил, как на щеку ему капнуло что-то горячее. Обожгло. Сильно. Это ощущение ожога разом вытолкнуло богатыря из омута непробудного сна, в котором он тонул. Великоградец услышал над собой сдавленные и злые женские всхлипывания. Потом разобрал, что в него вцепились чьи-то руки и безжалостно трясут, а сам он лежит на чем-то твердом и неудобном. Казимирович замотал головой, стряхивая с себя остатки сонного морока, зевнул, едва не вывихнув челюсть, и открыл глаза.
Под веки, которые он еле разлепил, словно песка насыпали, голова была тяжеленной. Сперва Василий понял только то, что вокруг темно. И запах… хоть ноздри затыкай. Воняло сразу и бойней, и выгребной ямой, а приправлял всё это резкий едко-кислый душок, очень напоминающий тот, какой исходит от свежеразрытой муравьиной кучи.
Богатырь широко и судорожно зевнул снова, еще ничегошеньки толком не соображая, и наконец угадал по голосу в склонившейся над ним и трясущей его за плечи молодке Мадину.
– Зараза худова… Это мы где? – выдавил русич.
– Слава Белобогу… – с облегчением вырвалось у алырки. Она была заплаканной, по щекам тянулись мокрые дорожки, одна коса наполовину расплелась и распустилась, и на лицо и левое плечо женщине падали растрепанные, спутанные волосы. – Я уж боялась, не проснешься. Говорила же, не налегай на здешнюю отраву, а ты знай лопаешь, как не в себя, обжирало…
Откуда она узнала про его прозвище?.. Лишь тут в голове у Казимировича всё окончательно встало по местам, да и глаза к полутьме попривыкли, но богатырь по-прежнему ничего не понимал. Заснул-то он после обильного угощения в горнице у Премилы, на лавке, а проснулся не пойми где. Холодный осклизлый пол, низко нависающий потолок в разводах тускло светящейся белесой плесени. Сыро, как в выстывшей бане. А еще Василий видел прямо над собой четырехугольник задвинутой крышки подпола. Вниз спускалась от нее узкая лесенка.
Казимирович потер затылок, сел, огляделся, и на макушке зашевелились волосы, хотя трусом великоградца отродясь никто не называл.
Ровный и гладкий пятачок пола рядом с лестницей, там, где сидели русич и алырка, оказался совсем махоньким. Василию еле-еле хватало места свободно ноги вытянуть. Дальше пол уходил под уклон, а подвальный сруб – да и сруб ли это был? – выглядел до того бредово и жутко, что стыл хребет. Ни дать ни взять, угодили богатырь с царицей в брюхо неведомого чудища, проглотившего их живьем.
Стены подпола бревенчатыми назвать язык не поворачивался, больше всего походило это на переплетение оголенных мышц, с которых кожу содрали. Синюшно-фиолетовых, подрагивающих. Сквозь склизкую упругую плоть сеткой прорастали не то вены, не то полупрозрачные хрящеватые трубки. Мерно пульсировали и гнилостно мерцали – таким светом сияют шляпки поганок ночью на болоте.
Из пола к своду подвала тянулись толстые, обхвата в полтора, опорные столбы-сваи. Тоже мокрые и блестящие, как только что освежеванное мясо. Их было четыре. Со свода между столбами свисала сопливая бахрома жирных белых сосулек, с их концов что-то дробно капало. Глубину подвала, насколько видел в полутьме глаз, заполняла перекрученная клубками мешанина каких-то отростков, раздутых, как громадные колбасы. Или как чьи-то судорожно сокращающиеся кишки…
Богатырь выбранился. Негромко, но цветисто.
– Как мы… сюда попали-то? – выдохнул он.
Великоградец уже представлял, что услышит в ответ, и мысленно честил себя, болвана-простака, на все корки самыми непотребными словами.
– Ты заснул, а я по голове получила от Премилы вашей распрекрасной, – огрызнулась Мадина. – В себя уже тут пришла, в подполе… Паренек ваш очнулся, я Премилу позвала, а малец ее как увидел – глаза вытаращил. Сказать что-то хотел, да не успел толком. Одно и прошептал: «Берегись!..» Вот тогда она меня и огрела… Что теперь с ним и с Добрыней Никитичем, не знаю.
Василий опять зло ругнулся. Потом – еще раз, когда обнаружил, что на поясе нет ни меча, ни ножа. И поздравил себя с тем, что они крепко влипли. Никакая Премила не жена царского лесничего, это ясно как белый день. Ведьма она, продавшая душу Тьме, причем ведьма не из слабых. У кого еще быть в избе такому подполу? Лиходейка уж точно тут не квашеную капусту с мочеными яблоками хранит… Да и помнил Казимирович, какой дар достался Терёшке от отца-Охотника. Что же за жуть увидел парень под личиной пригожей и участливой молодухи?..
Одно греет душу – Терёшка жив и в себя пришел, а Добрыню Премила ничем угостить не успела. Зато как бы не угодил ничего не подозревающий побратим в ловушку в лесу…
– Сказочку эта тварь для нас сплела знатную. Еще и серебро вон нацепила, охранные руны намалевала… И об заклад побьюсь, нет у нее никакого мужа, – пробормотал Василий, поднимаясь на ноги.
Во рту было мерзко, голова трещала, как с тяжкого похмелья. Подпол-утроба пугал до икоты, но чем дальше, тем сильнее казалось Василию, что это не просто темница для угодивших к ведьме в лапы пленников. Откройся перед ними с Мадиной сейчас где-нибудь в углу вход прямиком в Чернояр, русич даже не удивился бы.
– Слушай, государыня, а у той колдуньи-лисы дочки или внучки часом не было? – нахмурился Казимирович.
– Ты думаешь… Да нет вроде, Николай бы знал, – охнула Мадина. – И… в толк не возьму еще: почему нас не связали?
Великоградцу эта непонятная промашка Премилы тоже покоя не давала, но пока было не до того. Взобравшись по лесенке, ведущей к лазу в подпол, Казимирович попытался надавить на крышку. Сначала плечом, потом – обеими руками. Потом хорошенько добавил кулаком. Без толку, хотя кулачным бойцом Вася в дружине был не последним, любил это дело, а на батюшкином подворье, еще юнцом, как-то взбесившегося быка одним ударом промеж рогов наземь уложил. Ни сдвинуть крышку подпола, ни выворотить не получалось, та словно вросла в пазы.
Ни единого лучика света сквозь щели между ней и половицами не пробивалось. Снаружи, из горницы, не доносилось ни звука, как русич ни прислушивался. Будто отделяла от нее подполье толща земли и камня аршинов этак в пять.
Богатырь заколотил сильнее, и его передернуло от гадливости. Василию почудилось, что осклизлая крышка упруго проминается под костяшками кулаков. Как живое мясо под толстой влажной шкурой.
Позади, за спиной, что-то громко забурлило и выдохнуло-всхлипнуло. С таким звуком, нутряным и глухим, вырываются, лопаясь, пузыри из растревоженной трясины. Русич обернулся через плечо и увидел, как побежали по стенам подпола волны дрожи. Вспыхнула болотной зеленью сетка трубок-вен, оплетающая стены, налились изнутри гнойным желтым свечением сваи, что поддерживали свод подвала. Задергалась-зашевелилась мерзость, похожая на кишки, и тоже бледно заискрилась, истекая клейкими нитями светящейся слизи.
А потом великоградца накрыло.
Сознание у Василия помутилось так резко, что он пошатнулся, ушибся плечом о стену и тяжело опустился на ступеньку лесенки. В горле запершило, слюна во рту стала горькой, перед глазами потемнело. Это было как жесткий удар, прилетевший в затылок. А следом в сознании богатыря зашарили чьи-то липкие, скользкие и жадные щупальца, без жалости выворачивая разум наизнанку. Щупальца чего-то чужого, хищного, неистово голодного, пытающегося добраться до самых потаенных закоулков души, памяти и рассудка. Высосать из них живое тепло и до краев залить взамен черной отравой, в которой слабый человечишка захлебнется.
– Вспоминай, – велели Василию чьи-то холодные скрипучие голоса. – Всё то, о чем тебе вспоминать нестерпимо больно и стыдно… о чем ты хочешь забыть, да не выходит… Вспоминай всё, что гнетет… что лежит на сердце камнем… что сочится из него гноем и сукровицей… Вспоминай всё, что снится тебе в тяжких снах и заставляет холодным потом покрываться… Вспоминай всех, кого потерял, подвел, не сберег, перед кем никогда не искупишь своей вины… Эти раны не заживут, эту боль не исцелить, а жизнь – дурной бессмысленный морок… Уж лучше не быть, не мучиться… Сдавайся, воин. Так легче, так проще, так честнее, так ты больше никого не предашь, и никто не предаст тебя… Так не наделаешь новых непоправимых ошибок, никого не загубишь, нико…
– А вот хрена без сметаны вам… – прохрипел Казимирович, тряся головой.
Он словно из темной болотной воды вынырнул, тяжело дыша. Тело бил озноб, спина под рубахой взмокла, виски, затылок и темя раскалывались, но навалившееся наваждение отпустило, будто лопнули какие-то невидимые арканы.
В уши ворвался тихий, захлебывающийся и сдавленный плач. Мадина по-прежнему сидела на полу, сжавшись в комок и спрятав лицо в ладони. Плечи ее без удержу тряслись.
– Эй, Мадина Милонеговна! – хрипло, с тревогой, окликнул царицу богатырь, но та даже головы не повернула.
Спрыгнув с лесенки, Василий бросился к алырке. Опустился рядом на колени, осторожно тронул за руку. Плач прервался, царица отвела ладони от лица и подняла на русича глаза. Они были совершенно безумны, взгляд – остекленевший, к щекам, залитым слезами, липли разметавшиеся пряди волос, а губы мелко прыгали.
– Пусти, – простонала она. – Незачем… Всё – незачем… Мы отсюда… только на смерть выйдем… Сейчас придут… и скажут: пора ехать…
– Кто придет? – Василий вздрогнул. – Куда ехать?
– Они… Батюшкины люди… А батюшка… меня не обнял даже… напоследок… – всхлипнувшую алырку вновь всю затрясло. – Дядя Славомир сказал… прости его, Мадинушка… тяжко ему… совестно… А на взморье… цепи были холодные… ой, холодные… и чайки кричали… как плакальщицы на похоронах… И я Белобога молила… чтоб скорее… Чтоб сразу… Сразу – лучше, так и нынче надо… Пусти-и!..
Ее голос надломился, плач перешел в надрывный громкий смех.
У царицы в головушке тоже похозяйничали, сообразил Василий. Вот чего он не ожидал, так это того, что Мадина зашипит, как разъяренная кошка, вырвет руку и выбросит ее вперед, целясь растопыренными пальцами ему в глаза. Голову богатырь успел отдернуть, ногти алырки мазнули по скуле, а сама она проворно отползла на четвереньках назад. Вскочила на ноги и, оскальзываясь на влажном от слизи полу, метнулась в глубину подвала.
Теперь ясно, почему оружие-то у него отобрали, а вот связывать их с Мадиной не стали. Просто ни к чему было. Премила не сомневалась, что пленникам против чар избы не выстоять.
Опорная свая, к которой, пьяно шатаясь, подбежала алырка, еще муторней засияла холодной ядовитой желтизной, когда Мадина обхватила ее руками и прижалась-прильнула к ней всем телом. Василий, кинувшийся к царице, обмер. Влажно блестящая поверхность столба словно бы подалась, прогибаясь, навстречу Мадине… и сделалась полупрозрачной. Как мутное, запотевшее стекло или густой студень. В толще этого студня ветвились какие-то жилы и хрящи, что-то пузырилось и темнели непонятные бесформенные пятна.
Богатырю пришли на память куски янтаря с застывшими внутри жуками и мухами – такую диковину он как-то видел в Великограде, в лавке купца из Латырского царства, где присматривал сережки в подарок одной из своих зазноб. А вглядевшись в очертания самого большого пятна, обомлевший Казимирович понял: перед ним человеческий череп. Полупереваренный. Кожа, волосы, плоть – всё это растворилось в желтом студне дочиста.
Руки Мадины уже начали погружаться-втягиваться в эту дрянь, как в вязкую полужидкую смолу. Их Василий отодрал от сваи первыми, а затем ухватил алырскую государыню разом за плечо и за талию и с силой рванул на себя. Чавкнуло, сочно хлюпнуло, и ловушка выпустила жертву. Одежда, лицо и волосы царицы были перемазаны клейкой слизью, но толком прилипнуть к свае за несколько мгновений женщина не успела.
Подхватив обмякшую алырку, великоградец оттащил ее от столба. Усадил на пол у лестницы и принялся трясти за плечи. Мадина со стоном открыла глаза. Вскрикнула, дернулась в богатырских руках, снова пытаясь вырваться, и русич с маху отвесил царице хлесткую пощечину.
Алырка задохнулась. Прерывисто всхлипнула еще раз, и Казимирович с облегчением увидел, как стеклянная пустота из ее глаз медленно уходит.
– Спасибо, – еле слышно прошептала наконец Мадина, отвернувшись от богатыря.
Слезы и слизь рукавом со щек царица утерла размашисто, хотя руки у нее всё еще дрожали. Да и не только руки, колотило ее всю.
Казимирович перевел дух. Свечение у него за спиной медленно тускнело. Ведьмина изба, у которой прямо из пасти вырвали лакомый кусок, не дав даже надкусить, затаилась и настороженно выжидала, что будут дальше делать дерзкие людишки. Но надолго ли ее терпения хватит?.. А может, сил набирается и скоро снова за свое примется?..
– Вот что, Мадина Милонеговна, нечего нам тут куковать, а то сожрут. Одни только косточки и останутся, – решительно сказал Василий, окончательно убедившись, что алырка снова в себе. – Давай-ка вставай потихонечку… Вот так, за меня держись…
Великоградец сам себя оборвал на полуслове, напряженно вслушиваясь в гулкую стылую тишину подвала. Показалось ему или наверху раздался какой-то шум? Неужто пробились звуки сквозь толщу стен?..
Мадина меж тем кивнула. Уцепившись за Василия, поднялась на ноги. Ее качало, но на лесенку, ведущую к лазу в подпол, вслед за побратимом Добрыни алырка взобралась сама. А богатырь опять изо всех сил, с ненавистью стиснув зубы, налег на крышку подпола плечом.
И заколотил в нее еще яростнее, когда понял, что ему не померещилось. Колдовской морок, не дававший пленникам расслышать, что творится в горнице, тоже будто развеялся в одночасье следом за опутавшими Казимировича и царицу дурманными чарами. Наверху что-то грохотало, звенело железо – там явно шел бой.
В дверь, ведущую из сеней на жилую половину избы, воевода от души саданул сапогом, но вынести ее с одного удара не вышло. Все-таки аукнулись Добрыне схватки с нечистью да гусями-лебедями, поизмотали богатыря, а сама дверь вдобавок, как приросла к косяку. Пришлось садануть еще раз, а потом добавить плечом.
Он чудом не опоздал. Но когда, ворвавшись в логово людоедки, потянул из ножен меч, застыл на пороге. Хотя к чему-то такому и готовился.
Наваждение, напущенное ягой, сгинуло. Уютная веселая горница стала тем, чем на самом деле и была, – полутемной пещерой с осклизлыми стенами, мерцающими бледным гнилушечным светом. Никакие не охранные руны были густо поначерчены по ее углам и над подслеповатыми, узкими, как бойницы, окнами, а совсем незнакомые Добрыне символы, холодно отливающие зеленью. А хозяйка поджидала воеводу не в одиночку. Три зубастые и когтистые твари, застывшие у печи на корточках, очень походили на серокожего многоглазого урода, которого великоградец прикончил у оврага броском ножа. Правда, эти покрупнее были.
– Добрыня Никитич! Берегись!
Услышав хриплый крик Терёшки, с трудом привставшего на лавке, воевода чуть не охнул от облегчения и радости. Хвала светлым богам, парень живой, в памяти и в разуме! Тут же русича как ударило: ни Василия, ни Мадины в горнице нет. А уже потом великоградец встретился взглядом с повернувшейся к двери гадиной. В упор.
Хозяйку избы он застал хлопочущей у стола. Железяки, разложенные на столешнице, навевали мысли не то о пыточном застенке, не то о подземельях, где творят страшные обряды колдуны-некроманты. Дымилась курильница, что-то булькало в странного вида треногой посудине из темного стекла. Но причудливый обоюдоострый кинжал с черной рукоятью средь лежавших на столе ножей Добрыня опознал сразу.
Это был яг-кинжал. Ритуальный нож, которым пользуются чародеи-злонравы. Ходят слухи, что именно яги его колдунам людского племени первыми когда-то и показали – потому он так и зовется.
Но всё это Добрыня отметил краем сознания, исподволь. Он не сводил глаз с отступницы. Почему-то больше всего поразил воеводу рост застывшего перед ним страшилища. В личине Премилы людоедка и Василию-то до плеча макушкой не доставала, что уж говорить о самом Добрыне. Сейчас же клыкастое и клешнястое чудовище было выше русича головы на две с лишним. Так вот, значит, какое у этих тварей истинное обличье… и вправду ни в сказке сказать, ни пером описать…
Из ощеренной пасти вырвался глухой и низкий рык. Покачиваясь над полом на добром десятке толстых склизких щупалец, отступница метнулась к богатырю.
В бою Добрыню рывком севший на лавке Терёшка уже видел – в Моховом лесу, где отряд великоградцев столкнулся со стаей болотников. Тогда-то мальчишка и убедился, что рассказы о силе и воинских умениях прославленного змееборца не врут. Однако там, на болоте, всё закончилось быстро. Нынешний враг, с которым выпало схватиться Добрыне, был куда страшнее.
Гадина бросилась на великоградца с неожиданным для такой туши проворством, да только зажать противника в угол у двери людоедке не удалось.
Добрыня прикрылся щитом и принял на него удар щупальца-сабли, уже летевшего в лицо. Так же стремительно ушел от выпада острой, хищно щелкнувшей клешни. Не отпрыгнул даже, а неуловимо-мягко и легко, по-рысьи, перетек в сторону, одновременно отбивая мечом удар второго щупальца, – и тут же рубанул наотмашь.
Нечисть взвыла. Булатное лезвие прочертило у нее на груди косую полосу, сразу обросшую черной бахромой крови, что густо хлынула из длинного пореза. Один из многоглазых страшил, кинувшись на помощь хозяйке, попытался наброситься на Добрыню сбоку, но опять сверкнул булат, и в воздухе рассыпались черные брызги. Меч великоградца играючи снес с плеч урода башку, и Добрыня вновь занялся хозяйкой-гадиной. Верный клинок перехватил и отбил зазубренное острие щупальца, что змеей метнулось вперед, к горлу воеводы.
Пособить Добрыне в этом бою Терёшка ничем не мог. Разве что под ногами не путаться. Зато парню по силам было другое, он это и сделал. То, что задумал, пока валялся обездвиженной колодой, слушая похвальбу чудища.
На пол Терёшка не соскочил – свалился. Ноги не держали, и он больно ударился локтем, а на полу распластался ничком. Разлеживаться было некогда, мальчишка привстал, ухватился за сальный край лавки, глубоко вдохнул, отгоняя дурноту, и кое-как ухитрился приподняться на коленях. Кружившие друг против друга Добрыня и тварь как раз переместились к печи, и парень пополз на карачках к ларю, на котором были сложены его пожитки.
Пояс Терёшка стянул оттуда, чуть ли не теряя сознание – перед глазами уже мутнело. С облегчением стиснул в ладони рукоять ножа. Она была знакомо теплой, а полупрозрачный камень в серебряной обоймице полыхал темно-синим пламенем. И едва ладонь сыну Охотника согрело это тепло, муть в голове рассеялась, а в тело будто новые силы капелька за капелькой потекли. Сердце застучало ровнее, исчезла дрожь в ногах, и, торопливо застегивая на себе пояс, Терёшка понял, что сумеет встать.
Оглянулся на чудище и на воеводу – под ногами у Добрыни в черной луже валялись уже двое людоедкиных служек. Нечисти точно было не до пленника, и парень, спотыкаясь и прихрамывая, кинулся к лазу в подпол.
Встав на колени, он услышал глухие удары – в крышку подпола били изнутри! Терёшку обожгла буйная радость. Мальчишка изо всех сил потянул за кольцо, охнул от натуги и понял, что лаз в погреб не отворяется. А когда до него дошло, почему, коротко и крепко выругался.
Щелей между крышкой и половицами больше не было. Сверху их затянуло плотной белесой пленкой слизи, проступившей из пазов и застывшей вокруг вспученными твердыми натеками.
Парень снова дернул за кольцо. Убедился: толку – чуть. И, выхватив из ножен отцовский нож, принялся ожесточенно отскребать наросты с крышки.
В паз нож вошел нежданно легко, оттуда брызнула струей мутная вонючая жидкость, похожая на сукровицу. По доскам – если это были и вправду доски – пробежала судорога, и крышка наконец поддалась. Снизу, почувствовав это, на нее налегли крепче, и Терёшка услышал громкую брань, красочно поминающую многочисленную худову родню.
– Василий Казимирыч, я сейчас! – крикнул парень, еще торопливей орудуя клинком.
В тот же миг он почувствовал сильный удар в спину. Чудище, сообразив, что юнец вот-вот выпустит из заточения подмогу Добрыне, попыталось помешать – рванулось к наглецу и приложило его одним из своих щупалец, отбросив паренька к печке. Но ведьма опоздала, а дальше ей опять пришлось отвлечься на воеводу, тут же рубанувшего тварь по другому щупальцу.
Крышка подпола выворотилась с протяжным хлюпаньем, и из темной дыры показалась всклокоченная русая голова побратима Добрыни. Промедлил Василий, обведя ошарашенным взглядом избу, всего-то миг. Подтянулся на локтях, перебросил тело через край лаза и вскочил на ноги.
– Вася, выводи из избы… царицу и парня! – гаркнул с другого конца горницы Добрыня.
Стальное сверкающее кольцо, которое очерчивал вокруг себя мечом воевода, по-прежнему не мог прорвать ни один выпад клешней и щупальцев гадины. У слегка оглушенного Терёшки не получалось ни уследить за движениями богатыря, ни уразуметь, как Добрыне удается оставаться невредимым, да еще и шаг за шагом отжимать к стене громадную тварь, которую Чернобог не обидел ни ошеломляющей силищей, ни быстротой. Добрыня словно плясал по избе с мечом в правой руке и щитом – на левой, ни на мгновение не прекращая смертельного танца. Уворачивался и уклонялся от выпадов и ударов, пригибался, пропуская их над головой, и сам безостановочно рубил и колол, нанося удары в ответ.
Приходилось богатырю солоно – и крепко солоно. Стоит воеводе на какой-то миг открыться, пошатнуться, не рассчитать удара, поскользнуться на лужах крови и слизи, и всё будет кончено. Но Добрыню не так-то легко было одолеть – что силой, что напуском. Нечисть уже местах в пяти залилась черной кровью, а одно из четырех щупалец, растущих из ее плеч, укоротилось наполовину.
Над головой раздался топот, Терёшка обернулся и увидел, как по лестнице-всходу с чердака скатываются клюворожие страшилы, спешат на подмогу хозяйке. Следом по ступеням скакали по-жабьи и семенили вперевалку еще пять или шесть кромешно жутких тварин поменьше. Клешнястых, бельмастых, многолапых.
Свои меч и боевой нож, заметив их под лавкой на полу, Василий схватил вовремя. Прыгнул вперед, заслоняя Терёшку, на которого кинулся первый птиценосый урод. Свистнула сталь – и гад, так и не успевший полоснуть мальчишку по лицу страшенными кривыми когтями, распластался на половицах. Располовинил его клинок Казимировича надвое, от плеча до пояса. Следующий взмах меча снес полголовы второму.
Василий отвлекал служек, но и Терёшка времени даром не тратил и сиднем не сидел. Подобравшись к лазу в подпол, парень склонился над темной четырехугольной дырой, из которой отвратно несло гнилью и подтухшей кровью, и споро помог Мадине выбраться наружу.
На левой щеке у растрепанной и чумазой алырки горело красное пятно. Глаза были запухшими от слез, но при виде того, что творится в горнице, они распахнулись на пол-лица.
Меч Василия не переставал свистеть, пластая окруживших великоградца страшил. Отсек башку длинной клешнястой многоножке, которая, приподнявшись на хвосте, попыталась вцепиться богатырю в колено. Напополам разрубил прыгнувшую на русича бородавчатую четырехглазую ящерицу. Подкованные железом сапоги Василия уже были щедро заляпаны зеленым и черным.
Ухватив Мадину за руку, Терёшка потянул ее к двери, и тут женщина завизжала так, что парень чуть не оглох. С потолка на них с царицей, поджав шипастые лапы, кинулся один из «пауков» – тот, что побольше. Плюхнулся на пол, раздулся, ощетинив сочащиеся черной слизью иглы на спине, и, ощерив клыкастую пасть, заступил беглецам дорогу.
Терёшка загородил собой алырку от угрожающе напружившегося гада, тоже вот-вот готового прыгнуть, и выставил перед собой нож. Да только пустить его в ход не успел. Василий, уже разделавшийся со своими противниками, опередил парня, сгоряча не сообразившего, что с ножом к такой хищной да ядовитой дряни нельзя подходить близко. Из-под лезвия богатырского меча, отрубившего «пауку» одну из лап, хлестнула темная жижа, и, заваливаясь на бок, тот забился в корчах, точно на горячей сковородке. Вторым ударом Казимирович его прикончил.
– Ну куда полез, мало тебе было? – сердито бросил через плечо Василий Терёшке, махнув рукой обоим – и ему, и остолбенело застывшей за спиной у парня Мадине. – За мной, живо!
Но добежать до двери они не успели. В дверном проеме показались еще трое человекоподобных уродов, проскользнувших в горницу из сеней.
Да сколько же их там в запасе-то у людоедки?!
Та по-прежнему не давала Добрыне ни подобраться к ней со спины, ни прижать себя к стене. А воевода мешал ей добраться до освободившихся пленников. Одно из щупалец, заменявших чудищу ноги, неловко волочилось по полу, оставляя за собой темный след. Левую клешню Добрыня тоже зацепил. Но и у самого щит сплошь был иссечен следами ударов. Раны хозяйку избы вконец разъярили. До бешенства.
Василий метнулся наперерез лезущим из сеней страхолюдам. Первому всадил меч в горло. Второй, пошустрее и помельче, сунулся было к богатырю сзади, но на подмогу к Казимировичу подоспел Терёшка. Держа нож прямым хватом, лезвием вверх, парень выбросил руку вперед, нанося противнику короткий, без замаха, удар тычком прямо в подвздошье. Как учил Яромир. Гад взвыл, согнулся пополам, и сверху на толстую короткую шею, почти утопленную в искривленных плечах, молнией упал клинок Василия.
– Молодец! – крикнул мальчишке Казимирович, обрушивая меч на голову третьему страшиле.
Но охнувший Терёшка уже смотрел совсем в другую сторону. Мадина тихо вскрикнула и зажала себе рот ладонью.
Правая клешня твари все-таки задела Добрыню. Пока тот отбивал удар щупальца-сабли, рушившегося ему на шлем, второе щупальце оплело русичу щит, дернуло и вынудило богатыря открыть левое плечо и грудь. На полмига, не больше. Но ударить воеводу под ключицу двузубая острая клешня успела. Стальная кольчуга выдержала, спасла хозяина, да и сам Добрыня успел чуть отклониться назад, а второй молниеносный выпад клешни отвести краем щита. Однако равновесия не удержал, его шатнуло и отшвырнуло к печи. Великоградец еле устоял на ногах, а нечисть торжествующе взревела.
От ее броска воевода с трудом, но ушел. Качнулся-подался всем телом в сторону, сам прыгнул вперед, вновь пригнулся, полоснул чудище косым рубящим ударом и сумел подсечь еще два щупальца, на которых оно скользило по полу. Теперь уже людоедка пошатнулась, зашипев от боли, и на мгновение открылась. Добрыня этой возможности не упустил. Позволил твари вцепиться в щит и, отпустив его, поднырнул под левую, покалеченную клешню. Припав на колено, богатырь снизу вверх всадил гадине в брюхо меч почти до половины клинка. Левой рукой перехватил рукоять снизу, у яблока, надавил на нее уже обеими руками, вложив в это всю оставшуюся силу… и резанул справа налево.
Обычный человек и близко не смог бы рассадить клинком толстенную броню мышц, прикрывавших чудищу живот, – да еще из такого положения. И уж тем паче не смог бы ее прорубить одним ударом. Добрыня сумел, а булат великоградской ковки не подвел. Из длинного развала раны, протянувшегося до нижних ребер чудища через всю брюшину, потоком хлынули дымящиеся слизь и кровь. Падая и роняя богатырский щит, гадина взвыла так, что чуть не обрушились потолочные балки.
Казимирович бросился к Добрыне. За ним – Терёшка: пусть потом богатыри всласть бранят да распекают его за самовольство и за то, что полез вперед тятьки в Чернояр. Чем в силах, он должен пособить! Однако помощь была уже не нужна. Двумя взмахами меча Добрыня под корень снес упавшей на спину людоедке оба щупальца-клинка, беспорядочно мельтешащих в воздухе, и вбил меч в широко разинутую, воющую клыкастую пасть.
Вой перерос в бульканье – утробное, захлебывающееся. Тварь заскребла клешнями по полу, пытаясь отползти к двери и волоча за собой кишки, грудой вывалившиеся из распоротого брюха. Но всё, что она могла – это дергаться в судорогах. Черные буркала, таращившиеся на русичей с уродливой, искаженной ненавистью морды, одно за другим стекленели и угасали.
– Друже! – Василий подбежал к побратиму. – Цел?
– Да… – с усилием прохрипел Добрыня. Лоб и скулы воеводы были мокрыми, точно в лицо ему плеснули ведро воды. Дышал он тяжело, грудь под кольчугой вздымалась, как кузнечные мехи. – Терёха… ты молодчина…
Ладонь воеводы взъерошила и растрепала Терёшке волосы, и мальчишка напрочь потерялся от смущения. Туша людоедки меж тем вновь задергалась-заелозила на полу. Выгнулась в корчах – уже в последних. Из хрипящей зубастой пасти толчком выплеснулся еще один поток смолистой крови, чуть не залив Добрыне сапоги.
Тогда-то половицы под ногами у победителей и заходили ходуном.
Пол избы перекосился и вздыбился. Горницу наполнил невесть откуда исходящий гул, глухой и низкий. Разом заныли зубы и заломило в висках. Посыпались с печи и с полок по стенам короба и склянки, со стола – ножи, опрокинулась на столешнице и слетела, громыхая, на пол непонятная посудина, вокруг которой по полу растеклись ручьи пузырящейся пены. Изба завопила, будто бьющееся в падучей живое существо. Оплетавшая стены, пол и потолок паутина прожилок-вен налилась сначала дрожащим призрачно-синеватым светом, а потом вдруг вспыхнула лиловым огнем.
Терёшка не удержался на ногах, и его отшвырнуло к ларю, с которого как нельзя кстати свалился его полукафтан. Торопливо нашаривавшего на полу свою одежду парня подхватил под мышки подоспевший Василий.
– Наружу! Живо! – крикнул успевший подобрать щит Добрыня, подбегая к упавшей Мадине и помогая ей подняться.
В сени они выскочили как раз вовремя. Обернувшись на грохот за плечами, Терёшка увидел, как рушится, осыпаясь, в горнице печь, как сорвалась за спиной у Добрыни балка с потолка. Прямо в лужу черной маслянистой жижи, в которую уже на глазах превращалось, вслед за трупами служек, тело хозяйки избы. В сенях тоже всё трещало и шаталось, а когда выбежали на крыльцо, оказалось, что и оно наполовину обрушилось.
После спертой избяной духоты, пропахшей кровью, гнилью и жутью, у Терёшки закружилась голова. Свежий воздух и пряные запахи леса, ударившие в лицо, сразу опьянили, как кружка крепкой браги, выпитая залпом натощак. Мальчишка покачнулся и едва не споткнулся – хорошо, его снова ухватил за плечо Василий.
Остатки перил, надрывно скрипящих и грозящих вот-вот обвалиться, Добрыня просто снес пинком сапога. Соскочил вниз и помог спрыгнуть Мадине. За ней – Терёшке. Последним с рассыпающегося на глазах крыльца сиганул Казимирович.
Богатырские кони встретили хозяев заливистым победным ржанием. Они, тут же понял Терёшка, вели у крыльца свой бой, потому и прорвались в избу из леса на помощь хозяйке всего трое ее служек. Судя по разбросанным вокруг ошметкам тел, схватка здесь тоже выдалась жаркой.
Серко нетерпеливо потянулся мордой к хозяину, фыркнул ему в лицо и ржанул тонко, совсем по-жеребячьи. Казимирович прижался лбом к шее коня.
– Да хорошо все, хорошо, не переживай, – только и успел молвить он.
Времени на лишние нежности у них не было. Василий подсадил Терёшку на своего скакуна и вспрыгнул впереди. Добрыня помог взобраться в седло Гнедка Мадине и сам, не мешкая, вскочил на спину Бурушки.
До края круглой, покрытой проплешинами поляны, посреди которой стояла изба, оставалось всего ничего. И в этот миг, перекрывая треск и грохот у них за спинами, в уши Терёшке ударил крик Казимировича:
– Глядите!
Шатающаяся, перекосившаяся изба приподнималась над землей. Вместе с нижними венцами. На разлапистых ногах-корнях, напоминающих лохматые щупальца. Закачалась, грузно завалившись набок, и медленно, очень медленно двинулась вперед. Труба у нее уже обвалилась, рухнул конек, над крыльцом провалилась крыша, а в зияющих темных дырах окон метались фиолетово-зеленые сполохи.
По поляне она проковыляла шагов десять, судорожно дергаясь и переваливаясь из стороны в сторону, как полураздавленная исполинская многоножка. Остановилась. Замерла. Из провала в крыше, который стал еще шире, выметнулось вверх облако густого иссиня-черного дыма. Растеклось над кровлей, окутало избу плотной завесой-коконом. И со скрежетом, треском и всё тем же низким гулом, от которого задрожала земля, изба людоедки начала рушиться сама в себя.
– Яга-отступница, значит… – ошеломленно повторил Василий, запустив в разлохмаченные кудри пятерню.
Они стояли с конями в поводу у края широкого неровного круга, выжженного чужой и насквозь чуждой человеческому миру волшбой. А перед ними громоздился холм жирного, рыхлого и темного праха. Высотой сажени в три. Всё, что осталось от дома-людоеда и его хозяйки.
Подходить ближе к новоявленному курганчику у Добрыни никакого желания не было. У его спутников тоже – к такой мерзости лучше не прикасаться. Особенно голыми руками. А бой с отступницей, усмехнулся про себя воевода, ему еще долго по ночам сниться будет. В слухи о ярой ненависти прочих яг к этим отщепенкам, продавшимся с потрохами Тьме, Добрыня отныне поверил всей душой.
Как же Охотники с подобными тварями управляются? Гадин-то, оказывается, даже булатная сталь берет с трудом… Алеша – тот про такие вещи теперь должен знать куда больше, чем написано в книжке Ведислава, это уж наверняка… Только не дождется охламон, чтобы Добрыня его расспрашивать начал.
«Я тебе говорил, – вновь укорил Бурушко. – Ты не слушал».
– Ну-ну, не сердись, – Никитич ласково потрепал морду коня, ткнувшегося ему в плечо и почти совсем по-человечески вздохнувшего. – Впредь буду умнее.
В теле ныла каждая связка и каждая жилочка. Под левой ключицей тупо мозжило. Кровоподтек к утру нальется знатный, но им и обойдется, ребра целы – спасибо кольчуге и богатырским мышцам, принявшим на себя силу удара. А вот усталость на плечи Добрыне навалилась пугающая. Воевода не помнил, когда в последний раз в бою так выматывался. Да, с ягой он справился – благо та, долго голодавшая, пустить в ход еще и волшбу так и не смогла, но что будет, если ему встретится противник пострашнее? Как в Сорочинских Норах, где вместо одного врага пришлось драться с двумя…
Тогда Добрыню спасло лишь то, что за три года до побоища ему повезло искупаться в зачарованном омуте огненной Пучай-реки. Или, наоборот, не повезло – тут уж как посмотреть… Окунуться в ее колдовскую водицу – всё равно что со смертью в зернь сыграть, но для него в тот памятный денек кости выпали счастливо, будто судьба ему, молодому дураку, и вправду ворожила. Не это бы, он из подземелий Сорочинских гор живым бы не вышел и в битве, которую там принял, не победил… Так что нечего жаловаться, воевода, ты не раз глядел в очи костлявой и не единожды с ней в поединке еще схлестнешься. А отступница слишком рано обрадовалась богатой добыче, угодившей в ее силки. Вот что значит польститься на кусок шире рта…
– Прову про всё, что с нами тут было, даже заикаться нельзя… – ни к кому не обращаясь, пробормотала Мадина. – Он же, если узнает, с ума сойдет…
Стоявший рядом с Василием Терёшка, которого Казимирович поддерживал под локоть, выглядел и вовсе как на Той-Стороне побывавшим – жалость брала смотреть. Парень уверял богатырей, что оклемался. Но осунулся до того, что на лице одни глаза бедовые и остались. Веснушки, россыпью усеивавшие задорно вздернутый нос и скулы, – и те будто выцвели. Покашливал, то и дело потирал грудь, шатало Терёшку, как соломинку ветром. И всё же повезло сыну Охотника сказочно. Яга ведь не притворялась, когда изумилась тому, что яд парня не убил, а выкарабкаться Терёшке помогли наверняка не ее зелья.
Спасла мальчишку кровь неведомого отца-китежанина.
– Да уж, – усмехнулся Казимирович, покосившись на Мадину. – Твой деверь, государыня, должен нам теперь в ножки кланяться. Шутка ли, от такой гадины его царство избавили…
– Избавил-то, положим, воевода. Ему и честь, ему и славу петь, – поддела Василия алырка. – А кто эту гадину душевной да доброй бабой называл и пироги ее вовсю нахваливал?
Лучше бы она этого не говорила.
Василий судорожно сглотнул, кадык у него дернулся, и великоградец выпустил руку Терёшки. Добрыня и до этого заметил, что побратим нет-нет, да и поморщится страдальчески, словно прислушиваясь к себе. А теперь с лица Казимирович просто позеленел, как весенняя травка.
– Худ ее побери… – простонал богатырь. – Только сейчас дошло… а ведь это ж не пироги были никакие… И не щи с кашей…
Из чего на самом деле могло быть состряпано угощение, которое он наворачивал за столом у отступницы, Василий, видно, представил себе сочно, в ярких красках.
– И не молоко топленое, – с невинным видом продолжила Мадина.
Это Казимировича добило. Отворотиться в сторону он едва успел – богатыря, перегнувшегося пополам, от души вывернуло наизнанку.
Серко снова всхрапнул, тряхнув белой гривой, и заржал. Сочувственно, но, как показалось Добрыне – с той же самой, чуть ехидной укоризной, какая сквозила и в мыслях Бурушки.
А над притихшей поляной вдруг разнеслась птичья трель. Какая-то ночная певунья, притаившаяся в ветвях, неуверенно попробовала голосок – переливчатый, серебряный, разбивший испуганное безмолвие леса, окружавшего «ведьмину плешь», светлым звоном весенней капели. Чем-то Добрыне он напомнил голосок варакушки – синегрудого северного соловья, который великоградец не раз слышал в Малахитовых горах.
– Вася, в седле-то удержишься? – обеспокоенно спросил Добрыня у побратима. И, когда Василий кивнул, обернулся к Терёшке и Мадине: – Лучше здесь не задерживаться. Едем.
Под сапогом опять ломко хрустнула спекшаяся в стекло мертвая трава. Сколько пройдет лет, прежде чем эта поляна оживет?
Но оживет, что-то шепнуло воеводе. Непременно. Рано или поздно.