Сошествие во ад

В тот день, воспарив над зелеными плодородными холмами Найроби, столь идиллически отраженными в романе «Из Африки», мы пролетели над выжженной бурой землей северо-восточной Кении, над неприступными горами и пустынным югом Эфиопии и, наконец, спустились с небес прямо в ад – на разбомбленную взлетно-посадочную полосу аэропорта на пыльных окраинах Харгейсы.

В колониальную эпоху этот регион знали под именем Британского Сомалиленда. Харгейса была здешней столицей. Несколько лет тому назад тут провозгласили независимость, область самовольно отделилась от Сомалийской Демократической Республики, и президент Сомали, которому и так проблем хватало, велел авиации разбомбить второй по величине город страны и привести его к покорности.

Пара-тройка минут, и я понял, что в жизни не был в столь угнетающем месте. Мне и привидеться не могло чего-то хоть близко похожего. Вся полоса шла воронками и разломами, и если хоть какие и залатали, так только самые огромные и то на скорую руку.

Все мужчины, кого я видел, ходили с автоматами, и даже те, кто работал, автомата не снимали. Поодаль виднелся ангар; там я заметил женщин и детей. Они устало ковырялись в мусорных кучах: искали еду.

Крышу ангара искорежили взрывы; стен у него оказалось всего три. Внутри дремали двое сомалийских часовых – прямо на выстроенных штабелями ящиках с ручными гранатами, АК-47, минометными снарядами, фугасами и бог еще весть чем военным. Мне, дилетанту, показалось, что в этом арсенале, занимавшем метров двадцать в длину, пять в ширину и три в высоту, хватило бы огневой мощи на военный переворот в какой-нибудь немаленькой развивающейся стране. Может, он к тому и назначался.

Моим «такси» до Харгейсы согласился стать обладатель одной колымаги, и мы распрощались с командой из Красного Креста. Я поблагодарил за то, что подбросили, а пилот напомнил, что вернется неведомо когда, от недели до месяца, но о своем прилете сообщит в аэропорт. Или постарается.

* * *

Вся «мерзость запустения», представшая перед нами по дороге, никак не желала укладываться в моей голове. От города нас отделяло пять километров – эх, катить бы с ветерком! – но мы ползли, словно усталые черепахи, среди руин и разрухи. Возжелай я узнать, что стоит за словами раздираемый войной, – и образ вставал перед глазами, куда ни посмотри. Прохожие чаще всего просто бродили без дела и никуда особо не шли. Казалось, они бредут неведомо куда, безвольно, почти утеряв надежду. Водитель сказал, что семьдесят тысяч человек все еще называли этот измученный город своим домом. Еще я узнал, что во всей Харгейсе уцелело всего семь крыш.

Самые горячие бои в этой провинции Сомалиленда закончились много месяцев назад. Как только прекратились авианалеты, на город обрушился непрестанный шквал минометного и ракетного огня. Покарав мятежную Харгейсу, правительственные войска снова ушли на юг – биться с ополченцами восставших кланов за контроль над Могадишо и остальной страной.


Восстание южных кланов завершилось успехом, и давнишний диктатор сбежал. Но вскоре коалиция повстанцев развалилась, и бывшие союзники стали грызть друг друга, выясняя, кому из них достанет сил властвовать над всеми.

Теперь война, похоже, бушевала где-то в стороне. Но в Харгейсе на много лет остались смерть и разруха.

Водитель аккуратно лавировал, объезжая воронки и каменные груды, оставшиеся от уничтоженных домов. Он сказал, местные до сих пор находят в день полсотни наземных мин, – и чаще всего тогда, когда на эти мины случайно наступают животные или играющие дети.

Таким было Сомали в 1992 году. А еще здесь царила небывалая губительная засуха, – пришедшая вслед за жестокой гражданской войной, свирепой и бесчеловечной, как и любая иная. И словно в довершение трагедии, этой искалеченной стране предстояли еще многие месяцы и бесчисленные смерти до того, как полная мера ее горя все же попала на радары СМИ и шокировала мировую общественность. Этот шок и заставил ее действовать.

* * *

В день, когда я высадился в Харгейсе, я не знал в стране ни единой души. Один мой знакомый, работавший тут до войны, как-то умудрился связать меня со своим другом – молодым европейцем, к тому времени уже несколько лет трудившимся в сиротском приюте Харгейсы вместе с немкой-медсестрой и еще одной голландкой. Это были единственные знакомые мне люди во всем городе. К счастью, так вышло, что водитель знал, где найти белых, руководивших приютом, и они любезно предоставили мне их «дом» под оперативную базу на все время моего пребывания в Сомалиленде.

Эти трое жили очень просто, сняв в аренду уцелевшие комнаты некогда целого дома, стоявшего в нескольких кварталах от приюта. В приюте было почти три десятка детей, о которых троица и заботилась, нанимая подмогу из местных. В доме не было ни света, ни водопровода, ни мебели, привычной жителям Запада. Ужин здесь готовили на маленькой угольной печке: жесткие куски козлятины, вываренной в бульоне, картошка и вареная зелень. Моя первая трапеза в Сомалиленде прошла на полу, и еще долго после нее мы все так же сидели и общались.

Когда новые знакомые рассказали мне о проблемах приюта и о детях, с которыми работают, меня тронули их волнение и сострадание – не только к мальчикам и девочкам, окруженным их заботой, но и ко всем отчаявшимся жителям Сомали: и к юношам, и к старикам, страдавшим так сильно и так долго.

Как и следовало ожидать, трое захотели узнать и обо мне, особенно о том, зачем я прибыл в Харгейсу и чего надеюсь достичь. Я рассказал им о Рут, о наших сыновьях, оставшихся в Найроби, и кое-что о себе: вырос на ферме в «средней Америке»; второй, кому из братьев удалось окончить колледж; служил пастором в паре церквушек; семь лет назад приехал в Африку и до последнего времени насаждал в двух африканских странах новые церкви и устраивал их жизнь.

Я видел, им любопытно – но в то же время они встревожились. Я быстро объяснил: да, мне ясно, что в Сомали в жизни не исполнить того, чем я занимался в Малави и Южной Африке. Из-за суровых законов американцам и европейцам, связанным с религиозными организациями, стало гораздо труднее не только жить в этой стране, но и даже проникнуть на ее территорию. А сейчас, после недавней гражданской войны, это стало почти невозможным.

По моим самым радужным оценкам, из всех сомалийцев (с населением в семь миллионов человек) христиан едва ли хватило бы на скамью в сельской церкви моего родного Кентукки. Ясное дело, церквей тут не было. И жили местные христиане вдали друг от друга. Даже на маленький приход при домашней церкви надеяться не приходилось.

Учитывая все это, я заверил хозяев приюта, что мы с женой действуем от имени ряда светских организаций, заинтересованных в оказании столь необходимой помощи пострадавшим в Сомали. Естественно, мы, как верующие, надеемся, что наши гуманитарные усилия смогут явить людям любовь Божью, коль скоро мы и сами стараемся быть послушными и хотим повиноваться Его призыву: напоить алчущих, накормить голодных, дать одежду нагим и кров – бездомным и заблудшим, позаботиться о больных, навестить заключенных и, словно добрый самаритянин из притчи Иисуса, перевязать раны наших ближних и дать все необходимое тем, кто в нужде.

Даже тогда мы отлично понимали, что «формы» христианства – здания, клир, семинарии – на враждебную землю Сомали не принести. «Церковь», «миссионерство», «христианин» – эти слова лишь причинили бы вред свидетельству о Благой вести и затруднили бы нам работу.

Если трое моих сотрапезников сочли меня наивным американцем, они, вероятно, были правы. Но они слушали меня весьма любезно. И заверили в том, что в Харгейсе стоит только начать поиски, и я обрету столько ближних, с такими нуждами, что и не представить.

* * *

Позже, ночью, раскатав спальник на бетонном полу, я лежал и прокручивал в мыслях все, что увидел, услышал и узнал за эти несколько часов, и чувства уже начинали зашкаливать. Притом я был уверен: это еще цветочки, а до ягодок ой как далеко.

В молитвах я в то время в основном плакался: «Господи, ну почему я? Почему здесь?» Так, будто бы Бог запамятовал, я указывал, что ни мое воспитание, ни образование, ни опыт не давали мне ничего для жизни и работы в таком месте, как Сомали. А в ту ночь я еще и «наехал»: «Господи ты мой Боже, да чего Ты тут от меня ждешь? Тут ни церквей, ни верующих, ни пасторов, ни диаконов, ни пресвитеров, ни воскресных школ, и Библию тут никто не учит! Мне тут все незнакомо! И я в душе не чаю, как тут что с кем делать! Я безнадежно заблудился. Я один-одинешенек в тылу врага. Господи Иисусе, ну забери меня отсюда!»

И бог с ними, с этими месяцами на планирование и подготовку поездки! О, если бы я только мог связаться с пилотом из Красного Креста! Сумей я убедить его прилететь за мной завтра, я бы запрыгнул в самолет – и никогда бы не вернулся в Сомали!

* * *

На следующий день мы поехали в приют. Стало полегче, пусть даже добраться туда было столь же мучительно сложно. Ходить по Харгейсе непросто и опасно. Всем. Казалось бы, ну что такое восемь кварталов? Прогулка в несколько минут, не больше. Скажете, легко? А вот и нет, плюс явный риск для жизни. Вели трое моих новых друзей, я шел за ними, и мы крались по заброшенным проулкам и обходили целые кварталы, где, по словам знакомых, все еще оставались мины. К концу пути я чувствовал себя так, будто дошел до края света.

Впрочем, приют посреди этой пустыни отчаяния выглядел оазисом радости и надежды. И кормили ребятишек за оградкой явно лучше всех здешних детей, каких я только видел.


Облик дома нес на себе отпечаток арабского стиля, столь характерного для городов Африканского Рога – один этаж, плоская крыша, стены из высушенного на солнце кирпича, штукатурка и побелка как внутри, так и снаружи. Сквозь решетки на окнах пробивался солнечный свет. Ни стекол, ни штор. Стены снаружи в дырках от пуль. Ночью дети спали на тканых циновках, расстеленных от стены до стены на голом цементном полу. Как и вся Харгейса, насельники приюта жили без электричества – разве что временами случалось найти топливо для маленького генератора, способного запитать несколько ламп.

Водопровод отсутствовал, и работникам приюта каждый день приходилось искать, где купить воду. Туалетами служили дыры над выгребными ямами.

Ни разу в тот день (да и в любой другой) я не видел, чтобы хоть кто-то из детей выходил за ограду приюта. Весь их мир был сжат до этой крошечной территории – дом и дворик. В этом мире не знали игрушек. Книг тут было немного; бытовой техники, как и мебели, не было совсем. Но даже в таких пещерных условиях контраст между этим миром и внешним не мог быть разительней. Вне этих стен я видел омерзительный лик зла и последствия его сокрушительного удара по стране. А под этим кровом я нашел удивительно безопасное и счастливое прибежище, где улыбались, смеялись и играли дети.

* * *

В тот же день я отправился в свою первую «разведку». Это я просто красиво сказал, а на самом деле лишь прогулялся с владелицами приюта на городской базар – посмотреть, что купить на ужин детям. Еще я напросился к ним в компанию, ибо счел так: если моя организация намерена снабжать приют и оказывать помощь, то стоит узнать из первых рук, чем богаты местные лавки.

Если коротко: немногим!

Козлятина. Верблюжье мясо. Все, мясо кончилось. И бог его знает, на продажу ли растили и забивали скот, – или же местный фермер, помня, что нет худа без добра, освежевал самую отощалую скотину, то ли павшую от жажды или болезни, то ли случайно погибшую на минных полях.

Назвать это мясо хоть каким-то «сортом» не поворачивался язык. Дома, на ферме, я насмотрелся на убоину, и меня почти не тошнило при виде подвешенных над прилавками освежеванных туш, боков и окороков сырого мяса. Но когда хозяйки указали на козлиную тушу – ну, вроде бы козлиную, – и когда мясник, прежде чем отпилить тощую ногу, смачно, плашмя, хряпнул по куску ножом, разогнав целое облако мух, я содрогнулся и сглотнул ком, подкативший к горлу.

Приютским детям той ноги и на один укус бы не хватило. Так, картошку приправить. Картошку, мелкую и чахлую, мы купили у другого продавца. Еще купили горстку луковиц и пару усохших и скукоженных капустных кочанов. Вот такой и была вся наша бакалея – больше там просто ничего не продавали.

Позже я побывал и в других районах Харгейсы. И больше всего меня поразило не то, что я видел, – а то, чего я не видел. В городе, где жило семьдесят тысяч человек, я не нашел ни действующей школы, ни хоть какой-нибудь больницы, где бы пытались помочь страдальцам, умиравшим от болезней и голода.

Везде, куда бы меня ни приводили друзья, их рассказ звучал одинаково грустно: «Здесь была школа, вон то – бывший госпиталь; это был полицейский участок; тут некогда был магазин; там была спортплощадка…»

Этот рефрен звучал во мне словно эхом, а я все спрашивал себя: «Там, где столь многое, необходимое для жизни, только лишь было – можно ли все обернуть? Есть ли надежда на то, что здесь хоть что-нибудь будет?»

Загрузка...