Читателю необходимо перенестись через 21 год к началу управления Валерия Грата, четвертого верховного правителя Иудеи, – к эпохе, памятной по политическим волнениям, терзавшим тогда Иерусалим, и положившей начало последней распри между Иудеей и Римом.
В этот промежуток времени Иудея подвергалась различным переменам, весьма важным во многих отношениях, в особенности же в политическом. Через год после рождения Дитяти, Ирод Великий умер такой ужасной смертью, что христианский мир имел основание видеть в этом проявление Божьей кары. Подобно всем великим правителям, исключительно занятым всю жизнь упрочением своей власти, он только и думал о наследственной передаче престола и короны, т. е. о том, чтоб стать основателем династии. С этой целью он оставил завещание, в силу которого вся территория делилась между тремя его сыновьями: Антипом, Филиппом и Архелаем, из коих последний наследовал и его титул. Завещание необходимо было отослать к императору Августу, утвердившему все его пункты, но лишившему Архелая титула царя до тех пор, пока он не проявит на деле своих способностей и своей верности; вместо этого он назначил его этнархом, и в этом звании дозволялось ему управлять страной девять лет, по истечении которых он за дурное управление и неспособность сдерживать развитие беспокойных элементов в стране, разраставшихся вокруг него, был сослан в Галлию, в изгнание.
Цезарь не ограничился смещением Архелая; он начал преследовать граждан Иерусалима, задевая их гордость и жестоко растравляя щепетильность высокомерных служителей храма. Он присоединил Иудею к Сирийской префектуре, низводя ее на степень римской провинции. Таким образом, вместо царя, управлявшего из дворца, оставленного Иродом на горе Сионской, город попал в руки второстепенного правителя, определяемого по назначению и называемого прокуратором; прокуратор сносился с римским двором через легата от Сирии, имевшего резиденцией Антиохию. Чтобы сделать унижение еще более чувствительным, прокуратору не позволялось избрать своим местожительством Иерусалим, а резиденцией его назначена была Цезарея. Самая несчастная, самая угнетенная, самая ненавистная из всех стран света – Самария была присоединена к Иудее, как часть одной и той же провинции. Какие невыразимые страдания должны были испытывать фанатические сепаратисты или фарисеи, видя, как унижали и осмеивали их ханжи Геризима в присутствии прокуратора.
В целом ряде несчастий единственным утешением униженному народу служил первосвященник, занимавший дворец Ирода на торговой площади и имевший там при себе нечто вроде двора. Действительная его власть была очень не велика. Право помилования и присуждения к смерти принадлежало прокуратору. Правосудие отправлялось только по имени и согласно постановлениям (декреталиям) из Рима. Еще знаменательнее было то, что царское помещение было занято императорским сборщиком податей и всем штатом его служителей: регистраторами, сборщиками, мытарями, доносчиками и шпионами. В утешение мечтателям о свободе можно было указать, что главным лицом во дворце быль все-таки еврей. Одно его присутствие там постоянно напоминало им заветы и обещания пророков, и воскрешало в их памяти те времена, когда Иегова управлял народом через сыновей Аарона, и было знаком того, что Бог не покинул их. Так они жили надеждами, терпеливо ожидая великого сына Иуды, который придет править Израилем.
Иудея была римской провинцией более восьмидесяти лет – период времени вполне достаточный Цезарям, чтоб ознакомиться с особенностями народа – или по крайней мере узнать, что Иудеей можно спокойно управлять, несмотря на всю гордость евреев, при одном только условии – уважении их религии. Придерживаясь такой политики, предшественники Грата старательно воздерживались от вмешательства в религиозные дела своих подданных. Но Грат поступил иначе: почти первым его официальным актом было лишение Анны первосвященнического сана и назначение на его место Измаила, сына Фабуса.
Исходил ли этот акт от Августа или автором его был сам Грат, но нетактичность его скоро сделалась очевидной. Читателя можно избавить от главы, посвященной еврейской политике; но все-таки несколько необходимых слов по этому вопросу уяснят ему события последующего рассказа.
В это время, независимо от происхождения, в Иудее были две партии, возникновение которых мы пройдем молчанием: партия благородных и народная партия – сепаратисты. После смерти Ирода эти две партии заключили союз против Архелая. От храма до дворца, от Иерусалима до Рима они воевали с ним: иногда посредством интриг, иногда с оружием в руках. Не раз святые обители на горе Мориаг оглашались криками сражающихся. В конце концов им удалось-таки отправить его в ссылку. Между тем во время этой борьбы союзники преследовали разные цели. Благородные ненавидели Иозара первосвященника; сепаратисты же, напротив, были его ревностными приверженцами. Когда династия Ирода кончилась с Архелаем, Иоазару также пришлось удалиться. Благородные выбрали на этот важный пост Анну сына; вследствие этого союзники разделились. Вступление Анны поставило их в страшно враждебные отношения.
В борьбе с несчастным этнархом благородные видели средство – завязать тесные сношения с Римом. Предвидя, что за падением династии должна последовать другая форма правления, они настаивали на превращении Иудеи в провинцию. Этот факт дал в руки сепаратистам лишний предлог для нападения, и когда Самарию сделали частью провинции, благородные остались в меньшинстве, не зная, на что им опереться, кроме императорского двора, своих чинов, своего богатства; однако в течение пятнадцати лет до наместничества Грата они сумели удержаться и во дворце, и в храме. Анна, идол своей партии (верноподданически), пользовался своей властью в интересах своего царственного патрона. Римский гарнизон занимал башню Антония: римская стража охраняла ворота дворца; безжалостная римская система обложения налогами порабощала и город и страну; ежедневно, ежечасно и тысячами различных способов оскорбляли и угнетали народ; римский судья отправлял гражданское и уголовное правосудие; Иудеи начинали понимать разницу между независимой жизнью и жизнью порабощенных; но при Анне жилось еще сравнительно спокойно. У Рима не было более верного друга и Рим почувствовал это, когда его не стало. Передав свои одеяния вновь назначенному Измаилу, он отправился из дворца храма в совет сепаратистов и стал во главе новой коалиции бетузиан и сетиан.
Грат, прокуратор, оставшись без союзников, увидал, что пламя восстания, в течение пятнадцати лет окутанное густыми облаками дыма, начинает снова разгораться. Через месяц Измаил занял место; римлянин нашел нужным посетить его в Иерусалиме. Когда со стен города евреи заметили его стражу, входящую северными воротами и направляющуюся к башне Антония, они, крича и освистывая его, поняли настоящую цель посещения: целая когорта легионеров была прибавлена к прежнему гарнизону, и петли ярма могли быть затянуты теперь безнаказанно. Если уж прокуратор счел нужным показать пример, то горе человеку, который бы решился нанести оскорбление Измаилу!
После сказанного в предыдущей главе можно пригласить читателя заглянуть в один из дворцовых садов на Сионской горе. Был полдень середины июня, когда жара бывает особенно сильна.
Сад со всех сторон окружался строениями, местами в два этажа, с верандами, покрывавшими тенью двери и окна нижнего этажа; выступавшие галереи, защищенные балюстрадами, украшали и охраняли верхний этаж. Там и сям эти здания переходили в красивые колоннады, не задерживавшие свободно разгуливавшего между ними ветра и позволявшие видеть сквозь них другие части строения, благодаря чему еще резче выступала их собственная грандиозность и красота. Сад представлял также очень приятное зрелище: аллеи, зеленые поляны, кустарники, высокие деревья – редкие образцы пальм, перемешивались с абрикосовыми деревьями, рожковыми, орешником. От середины почва покато спускалась по всем направлениям; в центре помещался резервуар, или глубокий мраморный бассейн; в нескольких местах бассейна были устроены желобки, чрез которые вода спускалась в канавки, шедшие по краям дорожек сада, – хитрая выдумка, чтобы избавиться от засухи, которая здесь давала себя знать более, нежели в других местах страны.
Недалеко от фонтана был маленький пруд с чистой водой, осененный тростником и олеандрами, растущими на Иордане сплошь до Мертвого моря. Между группой растений сидели два юноши, серьезно разговаривая, не обращая внимания на палившее их солнце, при полном отсутствии малейшего ветерка. Одному юноше было лет 19, другому 17. Оба были красивы и с первого взгляда их можно было принять за братьев. У обоих были черные глаза, черные волосы и сильно загоревшие лица; они сидели, и разница в росте казалась так же незначительной, как и разница лет.
У старшего голова была непокрыта; широкая туника, спускавшаяся до колен, составляла весь его костюм; на ногах сандалии. Под ним был разостлан светло-голубой плащ. Туника оставляла открытыми руки и ноги; они были смуглы, как и его лицо; тем не менее грация в манерах, тонкие черты лица, голос – все свидетельствовало о его высоком положении.
Серая туника из тончайшей шерстяной материи с красной опушкой на воротнике, рукавах и полах, опоясанная в талии шелковым шнурком с кистями, указывала на его римское происхождение. И если он по временам в разговоре смотрел свысока на своего товарища и обращался к нему, как к низшему, то это объяснялось тем, что он происходил из семьи, считавшейся благородной даже в Риме, – обстоятельство, оправдывавшее в том веке всякого рода заносчивость. В эпоху страшных войн между первым цезарем и его могущественными врагами один из Мессал был другом Брута. После Филиппа, не жертвуя своей честью, он и победитель заключили мир. Позднее, когда Октавий домогался императорской короны, Мессала поддерживал его. Сделавшись императором Августом, Октавий вспомнил услугу, оказанную ему Мессалом, и окружил почестями все его семейство. Когда же Иудея была превращена в провинцию, он послал сына своего старого клиента или приверженца в Иерусалим, вверил ему сбор и управление налогами, собираемыми в стране; в этой же должности оставался потом его сын, занимая дворец вместе с первосвященником. Только что описанный юноша был сын Мессалы, ни на минуту не забывавший отношений его дедушки к великим римлянам.
Собеседник Мессалы был по внешности слабее; его платье было из тонкого белого полотна, какое вообще носили в Иерусалиме. Голову его покрывала ткань, поддерживаемая желтым шнуром и надетая так, что спадала со лба на затылок и спускалась на плечи. Наблюдатель, искусный в распознавании рас, обративши больше свое внимание на его черты лица, нежели на костюм, тотчас же мог признать в нем еврейский тип. Лоб римлянина был высок и узок; нос острый, орлиный; губы тонкие, прямые; глаза смотрели холодно из-под бровей. Напротив, у израильтянина лоб был низок и широк; длинный нос с расширенными ноздрями; верхняя губа, немного выдававшаяся над низшей, была коротка и изогнута в изящный угол, подобно луку Купидона; все это в связи с круглым подбородком, глазами на выкате и румяными овальными щеками придавало его красивому лицу свойственные его расе выражения мягкости и силы. Красота римлянина была строгая и целомудренная; красота еврея – роскошная и сладострастная.
– Неужели новый прокуратор прибудет завтра? – Вопрос задал младший из друзей по-гречески; как это ни странно, но греческий язык получал в то время все более широкое распространение в высших кружках. Иудеи переходили из дворца в лагерь, а оттуда – неизвестно как – в храм, в самое святилище, не допускавшее ничего языческого.
– Да, завтра, – ответил Мессала.
– Кто вам сказал?
– Я слышал, как Измаил, новый правитель во дворце, – вы называете его первосвященником, – говорил это моему отцу прошедшую ночь.
– Согласен, новость заслуживала бы большего доверия, если бы она исходила от египтянина, – египтяне позабыли, что такое правда, – или хотя бы от идумеянина, – эти никогда не знали правды; но чтобы вас совершенно уверить – я видел сегодня поутру центуриона из башни, и он рассказывал, что приготовления к приему продолжаются: оружейные мастера чистят шлемы и щиты, золотят опять орлы и шары; комнаты, давно уже опустевшие, приводятся в порядок, проветриваются, – вероятно, ввиду увеличения гарнизона корпусом телохранителей высокой особы.
Нет возможности вполне описать тон ответа, – тонкие оттенки выражения всегда ускользают от власти пера, и читателю может помочь только воображение; а для этого он должен вспомнить, что вежливость, как свойство римского ума, почти исчезла, или, вернее, стала считаться неприменимой. Старая религия почти перестала иметь смысл и оставалась не более как привычкой известным образом рассуждать и выражаться; этой привычке покровительствовали главным образом жрецы, считавшие службу в храме выгодной, и поэты, которые в своих стихах не могли обойтись без любимых богов, – таковы были певцы того века! Философия заступала место религии, а сатира до такой степени замещала почтительность, что, по мнению латинистов, ее можно было встретить в любой речи, в каждой мелкой колкости при разговоре, как приправа к мясу, как аромат в вине. Молодой Мессала, воспитывавшийся в Риме и только что возвратившийся оттуда, усвоил все эти привычки и манеры; едва заметное подергивание нижней веки, сопровождаемое решительным раздуванием ноздрей, – были лучшим средством придать себе вид полного равнодушия ко всему; особенные же паузы в разговоре как бы давали время слушателю хорошенько усвоить себе счастливую мысль говорившего или понять соль злой эпиграммы.
Такая пауза последовала и в только что приведенном ответе, после намеков на египтянина и идумеянина. Краска, покрывшая щеки еврейского юноши, сделалась ярче: может быть, он и не слыхал последних слов, ибо оставался спокойным, глядя рассеянно в глубину пруда.
– Помните, мы в этом саду прощались. «Мир с вами» – были ваши последние слова. «Да сохранят вас боги», – сказал я. Сколько лет прошло с тех пор?
– Пять! – отвечал еврей, глядя в воду.
– Да, вам есть за что благодарить… кого? – Ну хоть богов, все равно. Вы стали красавцем, греки назвали бы вас прекрасным во цвете молодости! Если бы Юпитер нуждался в другом Ганимеде, какой бы прекрасный виночерпий вышел из вас. Скажите мне, о мой Иуда, почему вас так интересует приезд прокуратора?
Иуда устремил свои большие глаза на вопрошавшего. Взгляд его был серьезен и задумчив; встретившись с глазами римлянина, он отвечал:
– Да, пять лет я вспоминаю минуту разлуки; вы отправлялись в Рим, я видел, как вы волновались, я и сам плакал, потому что любил вас. Годы прошли – и вы вернулись ко мне возмужалый и величественный. Я не шучу – и все-таки… и все-таки мне хотелось бы видеть в вас того Мессалу, с каким я тогда расставался…
Тонкие ноздри Мессалы насмешливо вздрогнули, и он протяжно сказал:
– Нет, нет, вы не Ганимед, мой Иуда, а оракул. Несколько уроков моего учителя риторики, живущего близ Форума, необходимы для вас. Я дам вам к нему письмо, если вы благоразумно согласитесь послушаться совета, который, помните, я вам уже давал. Не большая практика в искусстве облекать все в тайну – и дельфийцы примут вас за самого Апполона. При первых звуках вашего божественного голоса Пиоия снизойдет к вам со своим венком. Но шутки в сторону, чем же непохож я на прежнего Мессалу? Я однажды слышал величайшего в мире логика, он учил искусству спорить и одно из его положений гласило: пойми своего противника прежде, чем отвечать ему. Дайте же мне возможность понять вас.
Юноша покраснел под наглым взглядом, устремленным на него, но все-таки твердо отвечал:
– Я вижу, вы хорошо воспользовались представившимся вам случаем и хорошо переняли от своих учителей немало знаний и уменье выражаться. Вы говорите с развязностью учителя, но в ваших словах скрывается насмешка. В характере Мессалы не было яда. Он ни за что на свете не оскорбил бы чувства дружбы.
Римлянин улыбнулся, как бы польщенный, и поднял еще выше свою патрицианскую голову.
– О, мой торжественный Иуда, мы ведь не в Додоне, не у Пиоии. Перестаньте изображать оракула, будьте безыскусственны. Но чем я вас оскорбил?
Иуда глубоко вздохнул и, теребя шнур пояса, сказал:
– В течение пяти лет и я кое-что узнал. Гиллель, может быть, не сравняется с логиком, которого вы слышали, Симеон и Шамай, без сомнения, ниже вашего учителя близ Форума. Их учение не выходит за пределы дозволенных путей, и слушатели обогащают свой ум познанием Бога, закона и истории израильского народа; следствием этого являются любовь и уважение ко всему, имеющее непосредственное к этому отношение. Посещая высшую коллегию и изучая слышанное там, я понял, что Иудея вовсе не то, что хотят из нее сделать; я узнал, какая глубокая пропасть лежит между Иудеей, независимым царством, и Иудеей, маленькой провинцией, и был бы гаже, подлее даже самаритянина, если бы не принимал близко к сердцу унижение своей родины. Измаил – не законный первосвященник, и, пока жив благородный Анна, он не имеет права быть первосвященником, а между тем он – левит, один из тех посвященных, который по нашей вере служит преемственно тысячи лет Господу Богу. Его…
Мессала, язвительно смеясь, прервал его:
– О, я вас теперь понимаю! Вы говорите, что Измаил – похититель власти, и вместе с тем считаете ядовитым уколом, когда придают больше вероятия словам идумеянина, чем Измаилу. Клянусь пьяным сыном Семелы, вот что значит быть евреем! Люди, вещи, даже небо и земля изменяются, еврей же никогда. Он не двигается ни взад, ни вперед; он остается такой же, как и его первый прародитель. Я начерчу вам на этом песке круг, вот он. Теперь скажите мне, не жизнь ли это еврея? Снова все то же и то же. Вот Авраам, вот там Исаак и Иаков, а посреди Бог. Клянусь громовержцем, круг этот еще слишком велик! Я его переделаю. – Он нагнулся, уперся большим пальцем руки в песок, остальными же обвел около него круг. – Глядите, место, где находился большой палец, – храм; линия, проведенная остальными пальцами, – Иудея. Неужели же все вне этой черты не заслуживает никакого внимания? Искусства!.. Ирод был строителем, его за это прокляли. Живопись, скульптура!.. На них и смотреть считается грехом. Поэзию вы отсылаете к своим алтарям. И где вне синагог упражняются у вас в красноречии? На войне все завоеванное в шесть дней вы теряете в седьмой. Вот ваша жизнь и ее границы! Кто же скажет после того, что я не прав, когда смеюсь над вами? Если ваш Бог довольствуется поклонением такого народа, то что Он значит в сравнении с нашим римским Юпитером, ниспосылающим нам своих орлов, дабы мы могли захватить весь мир в свои объятия? Гиллель, Симеон, Шамай, Абталионь, – что они рядом с теми, которые учат, что нужно знать все, что может быть познано?
Еврей вскочил. Лицо его сильно разгорелось.
– Нет, нет, сидите, Иуда, сидите! – воскликнул Мессала, протягивая руку.
– Вы смеетесь надо мной.
– Выслушайте меня еще немного. Сейчас явится ко мне, как всегда, – и римлянин насмешливо улыбнулся, – Юпитер со всей своей семьей греческой и латинской, и тогда конец серьезному разговору. Я вполне ценю вашу доброту и ваше желание прийти ко мне из старого дома ваших отцов, чтобы приветствовать мое возвращение и возобновить, если можно, дружбу нашего детства. Иди, – сказал мне учитель на последней лекции, – иди и, чтоб жизнь твоя была славна, помни, что Марс царит, а Эрот прозрел. Он разумел, что любовь – ничто, а война – все. Таков Рим. Брак – первая ступень к разводу. Добродетель – драгоценный перл торговца. Клеопатра, умирая, завещала свои качества и была отомщена; в каждом римском доме у нее есть последовательницы. И весь свет идет по тому же пути; что же касается до нашего будущего, то долой Эрота и да здравствует Марс! Я буду солдатом, а вы, мой Иуда, мне жаль вас, чем можете вы быть?
Еврей подошел ближе к пруду; Мессала, растягивая еще более слова, продолжал:
– Да, мне жаль вас, мой прелестный Иуда. Из школы в синагогу, из синагоги в храм, а потом – о, венец славы! – место в синедрионе. Жизнь без всяких приключений, треволнений. Да помогут вам боги! Но я…
Иуда взглянул на него и заметил румянец гордости, разлившийся на его высокомерном лице.
– Что касается до меня, то свет еще не весь покорен. На морях есть острова, на которые еще и не наступала человеческая нога. На севере народы еще не посещены нами. Остается еще довершить поход Александра на далекий Восток. Видите ли, какие перспективы представляются римлянину!
И затем продолжал он, растягивая снова слова:
– Поход в Африку, затем – в Скифию, – а там легион! Многие там заканчивают свою карьеру, но я на этом не помирюсь. Клянусь Юпитером, вот блестящая мысль! – Сменяю легион на префектуру. Представьте себе жить в Риме с деньгами, – круглый год деньги, – вино, женщины, удовольствия: пиры с поэтами, интриги при дворе, игры в кости. Такую жизнь можно только устроить себе при помощи богатой префектуры, и ее-то я и добьюсь. О, мой Иуда! Здесь Сирия. Иудея богата, Антиохия – столица богов. Я наследую Цирению, – а вы разделите мое счастье.
Софисты и учителя риторики, дававшие тон общественному мнению Рима и почти всецело монополизировавшие дело воспитания патрицианской молодежи, может быть, отнеслись бы с одобрением к сказанному Мессалой, потому что все это было в их духе; но для юного еврея все это было ново, не похоже на привычные торжественные разговоры и рассуждения. К тому же он принадлежал к племени, законы, обычаи, приемы мышления которого воспрещали юмор и сатиру; поэтому очень естественно, что, слушая друга, его взволновали самые разнообразные чувства: то он негодовал, то не знал, как отнестись к слышанному. Надменный тон вначале оскорблял его, затем, все более раздражая, причинял наконец жгучую боль. Такое чувство обыкновенно разрешается гневом, и последний был вызван Мессалой другим путем. У евреев времен Ирода патриотизм был дикой страстью, едва скрываемой под маской добродушия; он был так неразлучно слит с их историей, религией и Богом, что вспыхивал при малейшей насмешке над ними самими. Поэтому не преувеличивая можно сказать, что слова Мессалы вплоть до последнего перерыва имели действие на слушателя подобно изысканнейшей пытке. Когда он наконец остановился, Иуда с принужденной улыбкой сказал:
– Я слышал, что немногие способны издеваться над своей судьбой; и вы, о мой Мессала, убедили меня, что я не принадлежу к числу таких людей.
Римлянин, внимательно взглянув на него, возразил:
– Почему бы истине не заключаться и в шутке, как и в притче? Великая Фульвия отправилась однажды на рыбную ловлю и наловила больше всех. Ей объяснили это тем, что кончик ее крючка был вызолочен.
– Так вы не шутили?
– Я вижу, мой Иуда, что слишком мало предложил вам! – быстро прервал римлянин, причем глаза его сверкали. – Когда я буду префектом и Иудея обогатит меня, я сделаю вас первосвященником.
Еврей гневно отвернулся.
– Не покидайте меня, – сказал Мессала.
Тот в нерешительности остановился.
– О боги, Иуда, как сильно печет солнце! – вскричал патриций, замечая его нерешительность.
Иуда холодно отвечал:
– Нам лучше расстаться. Я сожалею, что пришел. Я рассчитывал встретить друга, а нахожу…
– Римлянина! – быстро добавил Мессала.
Кулаки еврея сжались, но, сдержав себя снова, он отвернулся и пошел. Мессала встал, взял со скамьи свой плащ, набросил его себе на плечо и последовал за Иудой. Поравнявшись с ним, он положил ему руку на плечо и пошел рядом.
– Вот дорожка, по которой мы гуляли детьми, обнявшись, как теперь. Дойдемте же так до ворот.
Мессала, очевидно, старался быть серьезным и ласковым, хотя не мог отделаться от привычного насмешливого тона. Иуда не протестовал против фамильярности.
– Вы мальчик, а я уже муж, позвольте же мне говорить вам, как подобает мужу.
Самодовольство его было восхитительно. Ментор, читавший нравоучения Телемаку, не мог бы быть развязнее.
– Верите ли вы в Па́рок? Да, я забыл, ведь вы саддукей. Ессеи – разумный народ, те веруют в этих сестер. И я тоже. Вечно эти три сестры мешают нам осуществить наши желания. Я сижу и мечтаю, что совершу то-то и то-то. И вот как раз в тот момент, когда я могу уже схватить мир в свои руки, позади меня раздается скрип ножниц. Я оглядываюсь и вижу ее, эту проклятую Атропос! Но, мой Иуда, почему мысль быть преемником Цирениуса вас так разгневала? Вы полагаете, что я мечтаю обогатиться, ограбив Иудею. Но, если и так, ведь кто-нибудь из римлян будет же так наживаться. Почему же не мне?
Иуда замедлил свои шаги.
– И другие народы до римлян властвовали над Иудеей, – сказал он, подняв руку. – Где они теперь, Мессала? Иудея пережила их всех, – она переживет и Рим.
Мессала начал снова, протягивая слова:
– Итак, помимо ессеев, у Парок есть верующие. Поздравляю, Иуда, поздравляю с обращением в новую веру.
– Нет, Мессала, я не принадлежу к ним. Вера моя зиждется на скале, служившей основанием веры отцов моих, еще гораздо раньше Авраама, на завете Господа Бога Израиля.
– Слишком странно, мой Иуда. Как был бы поражен мой учитель, прояви я такую горячность в его присутствии; я думал было поговорить с вами еще кое о чем, но опасаюсь.
Они прошли еще несколько шагов, и римлянин снова заговорил.
– Теперь, я думаю, вы можете выслушать меня, тем более что я буду говорить о вас. Я готов быть тебе полезен, о прекрасный Ганимед! Готов служить тебе от всей души, потому что, насколько могу, я люблю тебя; я сказал уже тебе, что хочу быть воином, – почему бы и тебе не быть тем же? почему бы не сделать тебе шага из того ограниченного круга, в пределах которого, как я показал, по вашим законам и обычаям заключается все лучшее в жизни?
Иуда не отвечал.
– Кто самые мудрые люди в наши дни? – продолжал Мессала. – Конечно, не те, кто губит годы в спорах о мертвых вещах, о Ваале, Юпитере и Иегове, о философии или о религии. Назови мне хоть одно великое имя, Иуда, в Риме, Египте, на Востоке или даже здесь, в Иерусалиме, и клянусь Плутоном, ты непременно назовешь человека, составившего свою славу из живого материала, считая священным только то, что содействовало достижению его цели, не пренебрегая при этом ничем. Возьми Ирода, Макавеев, первого и второго царей. Подражай им и начинай немедленно. Рим протягивает тебе руку и готов помочь тебе, как и идумеянину Антипатру.
Еврейский юноша дрожал от бешенства. Ворота сада были близки, и он торопился уйти скорее.
– О Рим, Рим! – шептал он.
– Будь же мудр, – продолжал Мессала, – отбрось в сторону глупости Моисея и преданий; смотри на вещи прямо; взгляни Паркам в лицо, и они скажут тебе, что Рим – вселенная. Вопроси их об Иудее и они ответят тебе, что она не более того, что захочет сделать из нее Рим.
Теперь они подошли к воротам. Иуда остановился, снял мягко руку Мессалы со своего плеча и взглянул на него глазами, в которых дрожали слезы.
– Я понимаю тебя, потому что ты – римлянин; ты же не можешь понять меня, потому что я – израильтянин. Ты заставил меня сегодня страшно страдать, ибо, слушая тебя, я убедился, что мы отныне никогда уже не можем быть друзьями. Никогда! Тут мы расстаемся. Да почиет над тобой мир Бога моих отцов!
Мессала протянул ему руку; еврей вышел за ворота. По его уходе римлянин стоял молча несколько минут, затем он также вышел за ворота, затем встряхнул головой и сказал себе:
– Пусть будет так! Эрот умер, да здравствует Марс.
От входа в святой город, со стороны так называемых в настоящее время ворот Святого Стефана, тянется улица в западном направлении, параллельно северному фасаду башни Антония. От этой знаменитой башни она поворачивает под прямым углом, направляясь к Тироненской долине; задевая южную окраину, она поворачивает на запад, к тому месту, где, по преданию, были судные ворота, немного позади которых она круто поворачивает к югу. Путешественники или исследователь, знакомый со священной местностью, признает в описанной дороге часть Скорбного Пути, улицу, интереснейшую из всех улиц земного шара для христиан, хотя и полную для них самых грустных воспоминаний. Дальнейшее изложение не потребует от нас знакомства со всей улицей, и нам достаточно указать только дом, стоявший на углу в том месте, где улица круто поворачивает к югу; но дом этот играет важную роль в нашем рассказе, а потому требует более подробного описания.
Здание это тянулось по северному и западному фасаду, приблизительно футов на четыреста с каждой стороны, и, подобно большинству изысканных домов Востока, было двухэтажное и совершенно квадратное. Улица западной стороны была футов двенадцати ширины, а северная не более десяти, так что прохожий, идя близ стен и глядя на здание вверх, поражался их грубым, незаконченным, неуклюжим, хотя в то же время прочным и внушительным видом; этому впечатлению много содействовало и то, что стены эти сложены были из больших камней, без всякой отделки снаружи, как будто камни были положены друг на друга в том самом виде, в каком были добыты из каменоломни. Здание это напоминало крепость, за исключением окон и украшений над дверями и воротами. С западной стороны было четыре окна, а с северной только два; все окна были во втором этаже и устроены так, что выступали над проходом в первом этаже. Ворота были единственными отверстиями в стенах первого этажа; они были снабжены громадными железными болтами, как бы для защиты от таранов, а над ними красовались мраморные карнизы прекрасной работы и такого смелого рисунка, что человек, хорошо знакомый с местными условиями, сразу мог признать, что богатый владелец этого дома принадлежит и по религиозным и по политическим убеждениям к садукеям.
Несколько времени после того, как молодой еврей расстался с римлянином у дворца на торговой площади, он остановился у западных ворот только что описанного дома и постучался в него. Ему отперли калитку (она была устроена в одной половине ворот) и он поспешно вошел в нее, позабыв даже ответить на низкий салям привратника.
Чтобы составить себе понятие о внутреннем устройстве здания, равно как и для знакомства с дальнейшей судьбой юноши, войдем вслед за ним в калитку.
Проход, в который он вступил, походил несколько на узкий туннель со стенами, обшитыми панелями, и со створчатым потолком. По обеим сторонам его тянулись каменные скамьи, загрязненные и лоснящиеся от долгого употребления. Сделавши двенадцать или пятнадцать шагов, он вышел на продолговатый двор, окруженный с севера и юга, – словом, со всех сторон, за исключением восточной – фасадами двухэтажных зданий. Нижний этаж разделялся на люины, в верхнем же устроены были террасы с крепкими перилами. Ходившие по террасам взад и вперед служители, грохот жерновов, развешенные на протянутых веревках платья, повсюду голуби и цыплята, стоявшие в люинах козы, коровы, ослы и лошади, громаднейшее корыто с водой, очевидно, для общего употребления, – все это указывало на то, что двор был хозяйственным двором богатого собственника. С восточной стороны двор был отделен стеной с таким же проходом, как и первый.
Пройдя его, юноша вошел на другой двор, представлявший просторный прямоугольник, засаженный кустами и виноградными лозами, поддерживаемыми в постоянной красоте и свежести – водой из бассейна, устроенного близ портика с северной стороны. Люины на этом дворе были высокие, обильные воздухом и завешенные материей с белыми и красными полосами. Своды люинов опирались на колонны. Ряд ступеней с южной стороны вел на террасу верхнего этажа, защищенную от солнца большими завесами. Другая лестница вела с террас на крышу, края которой по всему четырехугольнику отделаны были карнизом со скульптурными украшениями и перилами из обожженной глиняной шестиугольной черепицы ярко-красного цвета. Самая щепетильная чистота, наблюдавшаяся на этом дворе и не допускавшая ни малейшей пылинки по углам или пожелтелого листка в растениях, способствовала, быть может, более всего тому общему восхитительному впечатлению, какое производил двор; и посетитель, вдохнув в себя этот чистый воздух, мог уже заранее судить об утонченной жизни того семейства, в которое он вступал.
Сделав несколько шагов по второму двору, юноша повернул направо и, пройдя сквозь кустарник, отчасти в цвету, приблизился к лестнице, по которой и поднялся на террасу – широкий помост, выложенный белыми и темными плитами, сильно уже поистертыми. Пройдя под навес к двери с северной стороны, он вошел в комнату, которую опустившийся за ним щит снова погрузил во мрак. Несмотря на темноту, он прошел по черепичному полу прямо к дивану и бросился на него лицом вниз, стиснув голову руками.
Перед наступлением ночи женщина подошла к двери и окликнула его. Он отозвался, и она вошла.
– Уже кончили ужинать и ночь на дворе. Разве ты не голоден, сын мой? – спросила она.
– Нет – отвечал он.
– Ты болен?
– Мне хочется спать.
– Твоя мать спрашивала о тебе.
– Где она?
– В летней комнате на кровле.
Он привстал и сел.
– Ну принеси мне чего-нибудь поесть.
– Чего хочешь?
– Все равно, Амра. Я не болен, но мне все равно. Жизнь не представляется мне такой приятной, как казалась сегодня утром. Это новый недуг, о моя Амра, и ты, зная меня так хорошо, никогда не ошибаясь во мне, можешь думать, что мне теперь нет дела до пищи или лекарства. Принеси мне чего-нибудь.
Вопросы Амры и ее тон, тихий, сочувственный, заботливый, – указывали на то, что между ею и им существовали дружеские отношения. Она приложила ему руку ко лбу и, как бы удовлетворившись этим, вышла, говоря: «Хорошо, я посмотрю».
Немного спустя она вернулась, неся на деревянном подносе чашку с молоком, несколько тонких ломтиков белого хлеба, легкое печенье из пшеничной муки, жареную птицу, мед и соль. На одном конце подноса стоял серебряный кубок с вином, а на другом – ручной медный зажженный светильник.
При свете его можно рассмотреть комнату; стены из гладко-отесанного камня; потолок с толстыми дубовыми балками, почерневший от времени и дождя; прочный пол из белой и голубой черепицы; несколько стульев с ножками на подобие львиных лап; невысокий диван, обитый голубой материей с наброшенным на нем большим полосатым шерстяным одеялом или шалью, – словом, еврейская спальня.
При том же свете можно рассмотреть и женщину. Пододвинув стул к дивану, она поставила на него поднос и сама стала на колени возле, чтобы служить ему. Судя по смуглому лицу с черными глазами, глядевшими теперь почти с материнской нежностью, ей было лет пятьдесят. Голову ее покрывал белый тюрбан, оставляя наружу только кончики ушей, в которых виднелись отверстия, проколотые толстым шилом, – знак ее общественного положения. Она была рабыня, египтянка, которым даже священный пятидесятый год не приносил с собой свободы; да она и не приняла бы ее, потому что любила юношу, которому служила, больше самой жизни. Она его выкормила, выняньчила и не могла себе представить, чтоб он когда-нибудь мог обойтись без ее услуг. Для ее любви он всегда оставался мальчиком.
Во время еды она молчала.
– Помнишь ли ты, Амра, Мессалу, который когда-то бывал здесь у меня? – спросил он.
– Да, помню.
– Несколько лет тому назад он уехал в Рим и теперь вернулся. Я заходил к нему сегодня.
Отвращение выразилось на лице юноши.
– Я знала, что случилось что-нибудь, – сказала она, глубоко заинтересованная. – Мне никогда не нравился Мессала. Расскажи мне все.
Он задумался и на не раз повторенный ею вопрос ответил только:
– Он сильно изменился, и у меня нет ничего общего с ним.
Когда Амра унесла поднос, он последовал за ней и поднялся с террасы на кровлю. Читатель, вероятно, знает значение кровли на Востоке. Климат везде является законодателем обычаев. Сирийский летний день заставляет любителя удобств удаляться в тень люинов; но наступает ночь, опускаются тени над скатами гор, окутывающие своим покрывалом певцов Цирцеи; но они далеко, тогда как кровля тут же, рядом, и настолько приподнята над светящейся равниной, что доступна свежему воздуху, и настолько выше деревьев, что звезды кажутся ближе и ярче сияют. И вот кровля стала убежищем – местом удовольствий, спальней, будуаром; тут собирается вся семья, играет, танцует, беседует, мечтает и молится.
Мотив, побуждающий жителей холодного климата украшать внутренность своих жилищ, заставляет жителей Востока заботиться об убранстве кровель своих домов. Парапет, предписанный еще Моисеем, составляет предмет гордости гончара; позже к нему присоединили башни, плоские и причудливые; затем цари и князья увенчивали кровли бельведерами из мрамора и золота и наконец вавилоняне устраивали на них висячие сады. Далее этого фантазия не могла идти.
Наш юноша медленно прошел по крыше к башне, построенной на северо-западном углу дворца. Если б он был не свой человек, он, может, остановил бы свое внимание на постройке, к которой приближался, и разглядел бы – насколько то, конечно, дозволял мрак – темную массу, низкую с решетками, колоннами и куполом. Он вошел, приподняв наполовину опущенную занавесь. Внутри царила полнейшая темнота и свет проходил только в отверстия с арками по одной с каждой стороны, сквозь которые виднелось небо, усеянное звездами. В одном из отверстий он заметил фигуру полулежавшей на диване женщины, которую трудно было различить, несмотря на то что она была одета в белое широкое платье. При звуках его шагов веер в ее руках остановился, и бриллианты, которыми он был усеян, блистали при свете, падающем на них от лучей звезд.
Она приподнялась, села и позвала его:
– Иуда, сын мой?
– Это я, матушка, – отвечал он и ускорил шаги. Подойдя к ней, он стал на колени; она обвила его руками и с поцелуями прижала к своей груди.
Мать заняла прежнее удобное положение, склонившись на подушку, а он присел на диван, прильнув головой к ней. Сквозь арку виднелись ряд крыш смежных зданий, на запад черная громада, которая, они знали, были горы, и темно-синяя глубь неба, блиставшая множеством звезд. Над городом царила тишина. Шумел только ветерок.
– Амра говорила мне, что с тобой что-то случилось, – сказала мать, гладя сына по щеке. – Когда мой Иуда был ребенком, я допускала, что его могут беспокоить мелочи, но теперь он муж. Он не должен забывать, – голос ее сделался еще нежнее, – что ему предстоит быть моим героем.
Она говорила на языке почти вполне забытом в стране, но который немногие, преимущественно отличавшиеся аристократией крови и богатством, хранили во всей чистоте, для явного отличия от простонародья, – на языке, на котором Ревека и Рахиль пели свои песни Веньямину.
При этих словах он снова впал в задумчивость; но немного спустя он взял руку, которой она его ласкала, и сказал:
– Сегодня, матушка, мне пришлось передумать многое, о чем я прежде никогда не думал. Но прежде всего скажи мне, чем я должен быть.
– Разве я уже не сказала тебе? Ты должен быть моим героем.
Он не мог разглядеть выражения ее лица, но знал, что она шутит. Он сказал серьезнее:
– Ты очень добра и ласкова, моя матушка. Никто никогда не будет любить меня так, как ты.
И он несколько раз поцеловал ее руку.
– Я кажется понимаю, почему ты не хочешь продолжать этот разговор. До сих пор моя жизнь всецело принадлежала тебе. Как нежна, как приятна была твоя опека обо мне. И мне хотелось бы, чтоб она вечно продолжалась. Но это невозможно. Воля Бога Иакова, что рано или поздно я стану самостоятелен. Настанет день разлуки, и потому страшный для тебя день. Будем смелы и серьезны. Я буду твоим героем, но ты должна наставить меня на истинный путь. Ты знаешь, что по закону каждый сын Израиля должен иметь определенное ремесло. Я не составляю исключения и спрашиваю теперь, чем я должен быть: пастухом, земледельцем, плотником, писцом или законником? Добрая мать, помоги мне разрешить этот вопрос!
– Гамалиил проповедовал сегодня, – сказала она задумчиво.
– Не знаю, я не слыхал его.
– Стало быть, ты гулял с Симеоном, который, как говорили мне, унаследовал гений своей семьи.
– Нет, я не видал его, я был не в храме, а на площади, я был у молодого Мессалы.
Перемена в его голосе не ускользнула от внимания матери. Предчувствие заставило ее сердце биться сильнее; и опахало снова перестало двигаться.
– Мессала, – сказала она, – чем мог он взволновать тебя?
– Он очень сильно изменился.
– Ты хочешь сказать, что он вернулся римлянином?
– Да.
– Римлянин, – продолжала она, как бы про себя. – Для всего мира слово это означает – господин. Долго ли он был в отсутствии?
– Пять лет.
Она приподняла голову, как бы вглядываясь в темноту ночи.
– Пути к славе вполне пригодны для Египта и Вавилона, но в Иерусалиме, нашем Иерусалиме, непоколебимо царит завет.
Поглощенная этой мыслью, она снова опустилась на подушку. Он первый прервал молчание.
– То, что высказал мне Мессала, мать моя, было само по себе достаточно обидно; но тон его речи был окончательно невыносим.
– Я полагаю, что понимаю тебя. Рим с его поэтами, ораторами, сенаторами и царедворцами помешаны на подражании тому, что они называют сатирой.
– Я думаю, что все великие народы надменны. Но надменность этого народа переходит всякие границы; и за последнее время она быстро возрастает!..
– Да, – прервала его горячо мать, – уже не один римлянин требует божеских почестей.
– Да, в Мессале замечалась всегда эта дурная черта. Я замечал, что он и ребенком смеялся над иностранцами, которых сам Ирод принимал с почетом; но он всегда щадил Иудею. И сегодня в первый раз в разговоров со мной он потешался над нашими обычаями и над нашим Богом; и конечно, ты не посетуешь на меня за то, что я окончательно разошелся с ним. А теперь, добрая мать, я хочу знать определенно, какие основания для этого презрения существуют у римлян. Чем я ниже этого римлянина? Разве наш народ ниже других народов? К чему стал бы я в присутствии даже самого цезаря чувствовать страх раба? А главное, скажи мне, почему я, одаренный душой, не мог бы достигать всех почестей мира на любом поприще человеческой деятельности? Разве я не могу, взявши меч, подвизаться на военном поприще, или как поэт воспевать всевозможные темы? Я могу быть золотых дел мастером, пастухом, купцом. Почему же мне не быть художником подобно греку? Скажи мне, мать моя, – а это более всего волнует меня, – почему сын Израиля не может делать всего доступного римлянину?
Читатель помнит, какое отношение имеют эти вопросы в разговору на площади; мать слушала его с глубочайшим вниманием, и ничто не ускользнуло от нее: ни соотношение предмета разговора, ни прямая постановка вопросов, ни тон, ни интонация его речи. Она приподнялась и так же быстро и горячо возразила ему:
– Вижу, вижу! Благодаря окружающим, Мессала в детстве был почти еврей, и оставайся он здесь, – из него, может быть, вышел бы прозелит: так много мы заимствуем в нашей жизни от окружающих нас влияний. Но годы, проведенные в Риме, слишком изменили его. Я не удивляюсь этой перемене, но, – и голос ее стал тише, – он мог бы обойтись нежнее, по крайней мере, с тобой. Только черствые, жестокие натуры могут в юности забыть друзей детства!
Ее рука опустилась на его лоб, и пальцы нежно и любовно гладили его волосы, в то время как глаза ее были устремлены на звезды. Ее гордость звучала не эхом, но в унисон с его чувством, вследствие полнейшей их симпатии. Она хотела ответить ему и в то же время более всего в мире боялась дать неудовлетворительный ответ. Допустив хоть в чем-нибудь неправоспособность сынов Израиля, она могла на всю жизнь подавить его дух. Она сомневалась в своих собственных силах.
– На твои вопросы, о мой Иуда, женщина не может дать ответа. Оставим это до завтра и спросим у мудрого Симеона, – отвечала она.
– Не отсылай меня к нему, – отрывисто прервал он ее.
– Мы позовем его сюда.
– Нет, я жажду более чем простых советов. Как бы он ни разрешил эти вопросы, он не может внушить мне того, что в силах сделать ты, о моя мать, – дать мне ту решимость, составляющую силу мужественной души.
Взор ее быстро скользил по небу, в то время как она старалась взвесить все значение этих вопросов.
– Если мы жаждем справедливости для себя, то мы не должны быть несправедливы к другим. Отрицать достоинства в побежденном враге – значит умалять достоинства нашей победы; и если суровый враг желает страхом сильнее порабощать нас, – она несколько поколебалась, – то самоуважение обязывает нас искать истинных причин бедствий, а не самоуслаждать себя мыслью, что он принадлежит к низшей породе людей, чем мы.
Говоря это как бы про себя, она затем обратилась к нему со следующими словами:
– Слушай, сын мой: Мессала – благородного происхождения, его фамилия славится издавна. Во времена Римской республики, – когда именно, я не могу сказать, – они отличались и на военном и на гражданском поприще. Я могу назвать одного консула из этого семейства; члены этой семьи были сенаторами, и люди добивались их покровительства, потому что они были богаты. Но если друг твой в настоящее время хвалится своими предками, то ты смело мог бы пристыдить его своими. Если он ссылается на древность своего рода, на деяния, знатность и богатство своих предков, чем обыкновенно гордятся люди, не отличающиеся умом, и чем можно гордиться только в исключительных случаях, если, говорю я, он приводит все это в доказательство своего превосходства, то ты смело, без всякого опасения, мог бы выставить любого из твоих предков, и сравнение отнюдь не было бы в пользу Мессалы.
Несколько подумав, она продолжала:
– В настоящее время принято считать, что народ или род чем он древнее, тем благороднее. Римлянин, основывая на этом свое превосходство перед сыном Израиля, потерпит всегда неудачу. Основание Рима имело свое начало, и древнейшие и очень немногие римские семьи могут вести свой род с этого периода, да и то только в силу голословных преданий. Мессала, конечно, не принадлежит к этим счастливцам. Теперь рассмотрим наш род, древнее ли он?
При бо́льшем освещении он легко бы заметил, какой гордостью дышало ее лицо.
– Если бы римлянин сделал мне подобный вызов, я без малейшего страха и сомнения ответила бы ему.
Голос ее задрожал, и нежное чувство изменило форму аргумента.
– Твой отец, о мой Иуда, покоится на лоне отцов своих, но я живо вспоминаю, как бы сегодня, тот день, когда мы, в сопровождении многих друзей, отправились с ним в храм для посвящения тебя Богу. Мы принесли в жертву голубей; священник, в присутствии моем, записал твое имя: Иуда, сын Итамара, из дома Гура. Имя это внесено было в родословную книгу священного семейства. Я не могу тебе указать на начало обычая вести эти записи; мы знаем, что он существовал до бегства из Египта. Я слышала, Гиллель говорит, что Авраам первый открыл запись своим именем и именами своих сыновей, в силу обета, данного ему Богом, отделившим его и его потомство от остальных народов, как величайших и благороднейших избранников мира. Завет с Иаковом был таковым же. «В семени твоем да благословятся вся народы земные», – так сказал ангел Аврааму на месте Иеогова Ире (Господь усмотрит). «И землю, на которой ты стоишь, я дам тебе и твоему потомству», – так сказал сам Бог Иакову во сне в Вифлееме по дороге в Харран. Затем мудрый человек предусмотрел справедливое разделение Земли обетованной; и дабы известно было в день раздела, кто имеет право на долю, заведена была родословная книга. Но не для одного этого. Завет, данный Богом патриарху, относится к далекому будущему. Семя его благословлялось в лице того Спасителя, который мог быть беднейшим из священной семьи, ибо для Бога нет различия между знатными и незнатными, богатыми и бедными. Чтоб удостоверить справедливость этого завета и воздать честь истинному Спасителю, родословная должна была вестись с безупречной точностью. Действительно ли так она велась?
Опахало быстро задвигалось в ее руке. Наконец, горя нетерпением, он задал ей вопрос: вполне ли верна родословная книга?
– Геллиль уверяет, что да. Из всех живших людей он лучше всех изучил этот предмет. Наш народ отступал иногда от закона, но никогда не забывал свято хранить родословную книгу. Добрый равви сам проследил ее в течение трех периодов: от начала обетования до открытия храма, от открытия храма до пленения и от пленения до наших дней. Однажды только, и именно к концу второго периода, запись была прервана; но когда народ вернулся из долгого изгнания, Иеровавель восстановил книгу родословной, считая это как бы первейшей обязанностью по отношению к Богу, и тем дал нам возможность проследить еврейский род непрерывно в течение двух тысяч лет. И теперь…
Она приостановилась, как бы давая тем возможность слушателю оценить всю древность родословной.
– И теперь, – продолжала она, – как смешно и ничтожно это тщеславие римлян древностью их рода? В этом отношении любой пастух из сынов Израиля благороднее избраннейшего римлянина.
– А я, мать, кем значусь в родословной?
– Все вышесказанное имеет прямое отношение к твоему вопросу. И я сейчас дам тебе ответ на него. Будь Мессала здесь, он, может быть, подобно многим, сказал бы, что точные следы родословной прерываются взятием Иерусалима ассирианами и разрушением храма со всеми его сокровищницами. Но ты мог бы напомнить ему о благочестивом деле Иеровавеля и возразить ему, что на таком же точно основании и римская генеалогия прерывается взятием Рима западными варварами, владевшими Римом в течение шести месяцев. Вело ли государство семейные списки и что сталось с ними в эти дни разорения? Нет, нет, наша родословная книга верна, и, следя по ней до времен пленения и, далее, до времен построения храма и до исхода из Египта, мы можем с полной достоверностью проследить наш род до Гура, сотоварища Иисуса. В деле древности рода наше семейство вполне достославно. Но ты хочешь, может быть, проследить род наш далее? Возьми тогда Тору, отыщи книгу чисел, и ты найдешь родоначальника нашего дома в семьдесят втором поколении от Адама.
Тишина царила некоторое время.
– Благодарю тебя, о мать моя, – воскликнул Иуда, сжимая ее руки. – Благодарю тебя от всего сердца. Я был прав, не желая обращаться к доброму раввину. Он не мог бы более тебя успокоить меня. Но чтобы семья была истинно благородна, достаточно ли одной древности?
– О, ты забываешь, ты забываешь, что наша слава зиждется не исключительно на одной древности, а главным образом на том, что мы – избранники Божии.
– Ты говоришь о народе, а я, мать моя, спрашиваю тебя о семействе, о нашем семействе. Со времени отца Авраама, что совершили предки наши? Какими великими делами возвысились они над соотечественниками?
Она колебалась, опасаясь, что все это время неверно понимала предмет разговора. Может быть, все эти вопросы внушены ему были одним оскорбленным самолюбием. Юность есть только та прекрасная скорлупа, внутри которой живет, постоянно развиваясь, дивная вещь – ум человеческий, ожидая момента своего проявления, наступающего у одних раньше, чем у других. Она дрожала при мысли, что, может быть, этот момент наступил для ее сына. Как младенцы протягивают руки, желая схватить тень, так, может быть, и ум его желает охватить неизвестное будущее. Нужно быть крайне осторожным в своих ответах на вопросы ребенка: кто я и чем я должен быть? Каждое слово отваги отражается на будущности так же, как малейшее прикосновение пальца ваятеля отражается на его произведении.
– Мне кажется, о мой Иуда, – сказала она, гладя его лицо, – мне кажется, что все сказанное мною было опровержением скорее воображаемого, чем действительного врага. Если последним является Мессала, то не оставляй меня бороться с ним впотьмах. Передай мне весь ваш разговор.
Тогда молодой израильтянин начал передавать ей свой разговор с Мессалой, особенно распространяясь об отзывах его относительно евреев, их обычаев и их узкого кругозора.
Боясь прервать его, мать слушала с полнейшим вниманием. Иуда отправился в дом Мессалы повидаться с любимым товарищем детства, надеясь встретить его таким же, каким оставил его несколько лет тому назад. Но он не нашел веселых воспоминаний в этом муже, мечтавшем только о будущей славе, богатстве и власти. Бессознательно для самого себя Иуда вынес из разговора с ним оскорбление своей гордости и сильно возбужденное честолюбие; и она, эта ревнивая мать, ясно все понимая, не знала, однако, какое направление примет это пробудившееся в нем чувство, – и в ней главным образом заговорило опасение еврейки. Что, если она удалит его от веры отцов? Ничто в мире в ее глазах не могло быть ужаснее этого. По ее мнению, было только одно средство избегнуть несчастья, и она принялась за исполнение задачи. Ее речь, благодаря природному дарованию, вдохновленному всей силой материнской любви, была мужески строга и в то же время крайне поэтична.
– Никогда еще не существовало народа – так начала она, – который бы не считал себя, по крайней мере, равным любому другому народу; и всегда великий народ, сын мой, считал себя избранником. Если римлянин свысока и презрительно смотрит на Израиля, то он только повторяет этим безумие египтян, ассириян и македонян. И он поступает также, издеваясь над нашим Богом.
Голос ее мужал.
– Нет мерила для определения превосходства народа, и все такие разговоры бесплодны и доказывают только одно пустое тщеславие. Народ мужает, достигает полного роста и затем умирает или естественной смертью, или от руки другого народа, заступающего его место, его мощь; и на его могилах надписываются новые имена. Такова история. Если бы мне предложили в простейшей форме, символически изобразить Бога и человека, я начертила бы прямую линию и круг; о прямой линии я бы сказала: это – Бог, ибо Он один предвечно движется по прямому пути; а о круге – это человечество, таков его прогресс. Я не могу ничего сказать, что судьбы нации все одинаковы. Нет, каждая совершает свой круг, но различие состоит не в величине круга, как предполагают многие, и не в обширности пространства, заселяемого известной нацией, а в сфере ее движения: высочайшая сфера есть вместе с тем и ближайшая к Богу.
Остановись я на только что сказанном, ты мог бы упрекнуть меня в том, что я почти ничего не выяснила, и потому пойдем далее. Существуют несомненные признаки, определяющие вышину сферы, описываемой известной нацией. Сравним, например, евреев с римлянами. Главным признаком служит духовная жизнь народа; но достаточно заметить, что Израиль только порою забывал Бога, римлянин же никогда не ведал Его, – тебе станет ясно, что в этом отношении никакое сравнение между ними и немыслимо.
Твой друг, или, вернее, бывший твой друг, если я верно поняла тебя, обвиняет нас в том, что у нас не было поэтов, художников и полководцев; этим он, очевидно, хочет сказать, что у нас не было великих людей, составляющих второй существенный признак величия народа. Чтобы решить, насколько справедливо это обвинение, нужно предварительно точно определить, что следует разуметь под словом великий человек. Велик, о мой мальчик, тот, чья жизнь доказывает, что он был прямым или косвенным орудием Бога. Один перс был призван покорить наших отцов за их вероотступничество, и он увел их в плен; другой перс был избран для возвращения детей в их Землю обетованную; но более велик, чем оба они, тот македонянин, который служил орудием мщения за разорение Иудеи и храма. Отличительное свойство их состояло в том, что они избраны были Богом, для совершения Его божественного предначертания, и это обстоятельство, что они были язычниками, ни мало не умаляет их славы. Обрати внимание на это определение и не теряй его из виду при дальнейшем ходе нашей беседы.
Господствует мнение, что военное поприще – самое благородное для мужей, и что величие победоносного оружия превосходит все остальные. Пусть мир заражен этой идеей, но ты не ослепляйся ею. Люди должны покланяться чему-нибудь до тех пор, пока существуют явления, которых они не в силах объяснить себе. Мольба варвара есть вызванный страхом крик к силе, единственному божественному свойству, ясно им понимаемому; отсюда – его поклонение героям. И сам Юпитер не более как римский герой. Грекам принадлежит великая слава почитать ум выше силы. Афиняне чтили ораторов и философов выше полководцев. Люди, одерживавшие победы в беге и езде на колесницах, оставались героями арены; но бессмертная слава была уделом только гениальных поэтов. Семь городов оспаривали друг у друга славу быть родиной одного из них. Но были ли греки первыми, отвергнувшими старую веру варваров? – Нет, эта слава, сын мой, принадлежит нам. Грубой силе праотцы наши противопоставили Бога. Наше богослужение, победные клики, заменились осанной и псалмами. Этим евреи и греки возвысили человечество и двинули его вперед. Но – увы! – правящий мир ставит войны вечным условием, и Рим превыше разума и Бога воздвигает трон Цезаря, это олицетворение грубой силы, не допускающей иного величия.
Греческий период – время процветания гениальностей, одаривших мир многими великими мыслителями. Люди, пользуясь полнейшей свободой развития, достигали на всех поприщах, кроме военного, такой степени совершенства, что даже римляне принуждены довольствоваться подражанием им. Греки служат образцами для ораторов форума; прислушайся – и в любой римской мелодии ты услышишь греческий размер; если римлянин мудро говорит о нравственности, об отвлеченных вопросах или о тайнах природы, то знай, что он или украл это у кого-нибудь из греков, или воспитывался в греческой школе. Во всем, исключая военного ремесла, Рим является только подражателем. Его игры и увеселения греческого происхождения, но с примесью кровавых зрелищ для удовлетворения зверских инстинктов его черни; его религия (если только это название здесь уместно) состоит из осколков верования других народов; его наиболее чтимые боги, не исключая Марса и Юпитера, олимпийского происхождения. Таким образом, сын мой, во всем мире только один наш Израиль может оспаривать пальму величия у греков и вместе с ними предъявлять права на звание самобытного гения.
Ввиду величия других народов это грубое тщеславие римлян кажется таким же непоколебимым самоослеплением, как и кольчуги, защищающие грудь. О, безжалостные завоеватели! Под их пятой, под которую попали и мы, стонет земля, как ток под ударами цепов. Римляне занимают у нас высшие, священнейшие места, и никто не знает, где конец их игу. Но я верю и знаю, что хотя бы они и раздавили Иудею, как молот разбивает миндалину, хотя бы они разрушили Иерусалим – ядро и красу ее, тем не менее слава мужей израильских останется тем вечным светом, озаряющим человечество, погасить который никто не в силах, ибо история мужей Израиля есть история Бога, водившего их рукой при писании священных книг, говорившего их устами и лично творившего все доброе, соделанное ими. Кто был их законодатель на Синайской горе, путеводителем в пустыне, вождем в битвах, царем правителем на троне? Кто не раз разверзал завесу, скрывающую Его небесную обитель, и как человек, говорящий со своими собратьями, указывал им истину, путь к счастью, учил как жить, и при своем всемогуществе давал им обеты и закреплял клятвой свой вечный завет с ними? О, сын мой, мыслимо ли, чтобы ничего божественного не заимствовали от Него те, к кому так благоволил Иегова, к которым Он так снисходил, которые находились в постоянном общении с Ним, чтобы в складе их жизни и в делах человеческое не было слито с божественным и чтобы гений их даже по прошествии веков не сохранил в себе эту долю божественного?
Только движение опахала нарушало некоторое время тишину.
– Правда, в области живописи и ваяния Израиль не имел выдающихся художников, – сказала она тоном сожаления, потому что принадлежала к садукеям, допускавшим, в противоположность фарисеям, проявление чувства прекрасного во всевозможных формах, невзирая на его происхождение. – Но, – продолжала она, – не следует забывать, что, во-первых, наши руки были связаны запрещением. Заповедь: «Не сотвори себе кумира, ни всякого подобия его» – была истолкована Соферимом не сообразно ни с ее целью, ни с временем, а во-вторых, что задолго еще до того времени, когда Дедал появился в Атике и своими деревянными статуями совершил переворот в скульптуре, породившей школы в Коринфе и Егине, с их великими творениями – Портиком и Капитолием, задолго еще до Дедала, говорю я, сердца двух израильтян Веселиила и Аголиава, строителей Первой скинии, «исполнены были мудростью, чтобы делать всякую работу». Они сделали между прочим на обоих концах крышки ковчега двух херувимов из золота чеканной работы. («И были херувимы с распростертыми вверх крыльями, а лицами своими были обращены друг к другу».) Кто скажет, что они не были прекрасны или что они не были первыми статуями?
– О, я понимаю теперь, почему греки опередили нас, – сказал Иуда, глубоко заинтересованный этим рассказом. – А ковчег… да будут прокляты вавилоняне, разрушившие его.
– Нет, Иуда, не верь этому. Он не был разрушен, а тщательно спрятан в одной из пещер соседних гор. Но настанет день, – говорят единогласно Гиллель и Шамай, – настанет день, настанет царство Божье на земле, и он снова будет найден, и израильтяне восстановят его и понесут с пением и пляской, как в былые годы. Тогда, взглянув на лики этих херувимов, люди, видевшие Минерву, выточенную из слоновой кости, готовы будут лобзать руки иудеев за это чудо их гения, покоившегося столько веков в оцепенении.
Мать, увлеченная рвением, говорила с горячностью вдохновленного оратора; теперь она остановилась, чтобы несколько успокоиться и уловить нить первоначальных мыслей.
– Ты так прекрасна, мать, – сказал Иуда, и в тоне его слов звучали и восторг и благодарность. – Ни Шамай, ни Гиллель не сумели бы лучше говорить. Я снова – истинный сын Израиля.
– Льстец! Я ведь повторяю только доводы Гиллеля, слышанные мною в его споре с одним римским софистом.
– Да, но сердечность этих доводов – твоя.
Она продолжала в прежнем строгом тоне.
– На чем я остановилась? Да, я утверждала, что слава первых статуй принадлежит по праву нам, евреем. Но скульптура – не единственная область искусства, а последнее – не единственная арена для великих людей. Ход человечества мне всегда представляется так: посреди и впереди маленькие кучки великих людей, из века в век идущих отдельными группами, смотря по национальности. Тут индусы, там египтяне, в третьей группе ассирияне. Раздаются звуки труб, над ними развеваются красивые знамена, а по бокам идут жители – бесчисленное поколение простых смертных. При этом зрелище я вспоминаю Грецию и говорю, грек ведет человечество, он указывает ему путь; но римлянин кричит: прочь! твой передовой пост принадлежит нам; мы опередили тебя и обдаем тебя облаком пыли. А во время всего этого шествия, с начала веков в бесконечное будущее, над ними вечно сияет свет, о котором эти люди, оспаривающие друг у друга первенство, знают только одно, что он вечно манит их – это свет откровения. Кто же держит этот светильник? Древний иудей! Трижды благословенны отцы наши, служители Бога, хранители завета! Мы – руководители человечества и в прошедшем, и в настоящем, и в будущем. Передовой пост принадлежит нам, и будь каждый римлянин цезарем, мы не уступим этого поста.
Иуда был глубоко потрясен.
– Умоляю тебя, продолжай, – воскликнул он. – Слушая тебя, я как бы слышу звуки тимпанов, вижу Мариам и сопровождающих ее пляшущих и поющих женщин.
– Хорошо, сын мой, если ты можешь перенестись в прошедшее, то станем поодаль и проследим избранников Израиля, идущих во славе великих руководителей человечества. Вот они: во-первых, патриархи; затем родоначальники колен. Мне слышатся колокольчики их верблюдов и рев их стад. Кто же этот резко отличающийся от всех остальных? Старец, но взор очей его не потух и силы его не ослабели. Он лицезрел самого Бога. Воин, поэт, оратор, законодатель, пророк – его величие сияет, как утреннее солнце, в блеске которого меркнут все остальные светила, даже в лице первейших и благороднейших цезарей. За ним следуют судьи; затем – цари: сын Иеccея, герой на войне, творец бессмертных псалмов; и сын его, богатством и мудростью превосходивший всех остальных царей; населяя пустыни, украшая городами прежние безлюдные места, он не забывал Иерусалима, этого города, избранного Богом для своего земного царствия. Склони, сын мой, ниже свою голову, – за ними следуют те, которые были первыми и единственными в своем роде! Они идут с поднятой головой, как бы прислушиваясь к голосу неба. Их жизнь полна печали, от их одежды веет могилой и пещерами. Прислушайся к тому, что говорит одна из них: «Воспойте Господеви, славные бо прославятся!» Преклони голову до земли перед ними. Они были гласом Бога, Его слугами, провидевшими тайны небес и вещавшими будущее. Они записали свои пророчества, дабы люди могли проверить их справедливость. Цари бледнели при их появлении и народы трепетали при звуке их голоса. Стихии повиновались им, и их руками изливались и бедствия и благодать. Взгляни на Илью, фесвитянина, и на Елисея, его слугу! Взгляни на печального сына, Хилкиа, и на него – пророка видений у реки Хибара. Взгляни на одного из трех сыновей Иуды, отвергшего повеление вавилонского царя и на пиру в присутствии бесчисленных гостей, пристыдившего астрологов. А далее… но пади снова ниц, – пред тобою благородный сын Амоса, вещавший миру о грядущем Мессии.
Опахало все это время быстро двигалось. Теперь оно остановилось, и она кротко заметила:
– Ты утомился.
– Нет, я слышал новый гимн Израиля.
Мать увлекаясь продолжала:
– Милый Иуда, насколько я могла, я осветила тебе наших великих людей: патриархов, законодателей, полководцев, псалмопевцев, пророков. Возьмем теперь лучших из римлян. Противопоставь Моисею Цезаря, Давиду – Тарквина, любого из Маковеев – Симле, лучших консулов – судьям, Августа – Соломону. И что же? А далее… Но нашим пророкам, этим величайшим из людей, даже и противопоставлять некого.
Она презрительно улыбнулась.
– Прости меня, мне припомнились гадатели, предостерегающие Кая и Юлия от мартовских ид и воображающие, что видят предзнаменование презираемых им злополучий во внутренностях голубей. И от этой картины перенеси свой взор на Илью, сидящего на вершине горы, по пути в Самарию, среди дымящихся трупов пятидесятника и пятидесятка, и предостерегающего сына Ахава от Божьего гнева. Ведь в сущности, сын мой, мы можем сравнивать даже Иегову с Юпитером, – если только позволительно такое сравнение, – только по тем делам, какие творились их служителями во имя их. Что же касается до того, чем тебе быть…
Последние слова она произнесла быстро, и голос ее дрожал.
– Чем тебе быть? Служи, мой мальчик, Господу Богу, Богу Израиля, а не Риму. Для сынов Авраама нет иной славы, как следовать стезям Божьим и на этом пути обрести великую славу.
– Могу ли я быть воином? – спросил Иуда.
– Почему же нет? Разве Моисей не называет Господа Богом брани?
В комнате водворилась глубокая тишина.
– Благословляю тебя и на это поприще, – сказала она, – если только ты будешь служить не кесарю, а Богу.
Он радостно принял ее согласие и стал понемногу засыпать. Тогда она встала, подложила ему под голову подушку и, покрыв его шалью, нежно поцеловала и вышла.
Добрый человек, как и злой, должен умереть, но в силу нашей веры мы говорим при этом: что же? он пробудится на том свете. В этой жизни больше всего походит на это пробуждение то, когда человек просыпается после здорового сна, среди очаровательного зрелища, под звуки прелестных напевов.
Когда Иуда проснулся, солнце уже было высоко и освещало горы. Повсюду летали голуби и их белые крылья мерцали радужным блеском солнечных лучей. На юго-востоке красовался храм, а золото его ярко блестало на фоне голубого неба. Но это было обычное зрелище и он только мельком окинул его взором; на краю дивана, близ него, сидела девушка лет пятнадцати и пела, грациозно касаясь струн зибеля, покоившегося на ее коленях. На ней-то и остановились его взоры.
Песня: «Не просыпайся, но услышь меня, любимец мой! Гладко убаюканная тихим ветерком при дремоте моря, душа твоя да услышит мой зов. Не просыпайся, но услышь меня, любимец мой! Я несу тебе дар сна, царя покоя, полный счастливых, счастливых грёз.
Не просыпайся, но услышь меня, любимец мой! Из всего мира твоих грёз избери себе одну самую божественную. Избрав, усни, любимец мой. Но знай, что ты не властен впредь изменить избранной тобою грёзе, разве, разве только, для меня».
Она отложила в сторону свой инструмент, сложила на коленях руки и ждала, что он начнет говорить. Так как нам необходимо сказать о ней несколько слов, то за одно познакомим читателя и со всей семьей.
В Иерусалиме после Ирода осталось много знатных лиц, пользовавшихся его щедростями; если последние сыпались на потомков славных сынов одного из колен, особенно же колена Иуды, то счастливцев этих именовали князьями иерусалимскими, – отличие, благодаря которому они пользовались громадным почетом среди менее счастливых соотечественников, и уважением язычников, с которыми им приходилось входить в деловые сношения. Из числа этих баловней судьбы отец знакомого нам Иуды пользовался наибольшим почетом как в частной, так и в общественной жизни. Постоянно помня о народе, он оставался верен императору и честно служил ему как в Иудее, так и вне ее. Дела часто привлекали его в Рим, где он обратил на себя внимание Августа и снискал его дружбу. Вследствие этого в доме его красовалось множество ценных, вполне царских подарков – пурпуровые тоги, кресла из слоновой кости, золотые кубки, особенно ценные, потому что были вручены ему лично императором. Такой человек не мог быть беден, но богатство его не зависело от царских щедрот. Он вел множество предприятий. Значительное количество пастухов пасли его стада по равнинам и склонам древнего Ливана; на берегу моря и внутри страны находились основанные им торговые дома; его корабли привозили ему серебро из Испании, где в то время находились богатейшие рудники, а караваны дважды в год доставляли с Востока шелка и пряности. Еврей по вере, он строго соблюдал закон и существенные еврейские обряды, занимал почетное место в синагоге и храме и был сведущ в Писании. Он с наслаждением проводил время среди раввинов и доводил свое поклонение Гиллелю почти до обожания. Но он отнюдь не был сепаратистом; его гостеприимством пользовались чужестранцы со всех концов света, и щепетильные фарисеи обвиняли его в том, что за его столом не раз восседали самаритяне. Будь он язычник и проживи несколько дольше, мир, может быть, знал бы о нем, как о сопернике Ирода Аттика, но он был еврей и погиб лет за десять до того времени, к которому относится наш рассказ, – погиб во цвете лет, оплакиваемый всей Иудеей.
Мы уже знакомы с двумя членами его семьи, с его вдовой и сыном; у него осталась еще дочь – та самая девушка, которую мы застали напевающей песенку своему брату.
Ее звали Тирсой, и она сильно походила на брата. Те же правильные черты лица, тот же еврейский тип и та же прелесть детского выражения лица. Судя по костюму, легко было предположить, что она дома. Сорочка, застегнутая на правом плече и свободно спадавшая на грудь и спину, проходила под левое плечо, оставляя обнаженными шею и руки. Пояс стягивал складки сорочки, обрисовывая ее стан. Прическа ее была проста и изящна; на ней была шелковая шапочка из тирского пурпура, а поверх ее полосатый шарф из той же материи, прелестно вышитый, нежные складки которого ясно обрисовывали контур головы, ни мало не увеличивая ее размеров; все это завершалось кисточкой, спадавшей с верхушки шапочки. На пальцах она носила кольца, в ушах – серьги, на руках и ногах – браслеты из чистого золота, на шее – золотое ожерелье, изящно украшенное сетью тонких цепочек с привесками из жемчуга. Углы ее век, как и концы пальцев, были подкрашены. В целом нельзя было отказать ей ни в грации, ни в изяществе, ни в красоте.
– Очаровательно, Тирса, очаровательно! – восторженно воскликнул Иуда.
– Моя песнь? – спросила она.
– И ты и твоя песнь. В ней что-то греческое! Где ты заучила ее?
– Ты помнишь грека, певшего в театре месяц тому назад? Говорят, что он был певцом при дворе Ирода и его сестры Соломеи. Он выступил вслед за борцами, когда страшный шум еще раздавался в театре. Но при первом же звуке его голоса все стихло, и я могла разобрать каждое слово. Я у него и переняла эту песню.
– Но он пел по-гречески.
– А я по-еврейски.
– Вот как!.. Ты – моя гордость. Нет ли у тебя и другой такой же прелестной песенки?
– Есть много, но об этом потом. Амра послала меня сказать тебе, что она принесет тебе завтрак сюда, и тебе не за чем спускаться вниз. Она думает, что ты болен, что какое-нибудь большое несчастье приключилось с тобой вчера. Что с тобой, скажи мне, и я помогу Амре лечить тебя. Она знает египетские лекарства, но они все бессмысленны. Я же имею множество арабских рецептов, которые…
– Еще бессмысленнее египетских, – сказал он, качая головой.
– Ты думаешь? Ну хорошо; в таком случае, – продолжала она, ни мало не смущаясь, – оставим их в стороне. Я имею нечто получше и повернее – амулет, данный персидским магом кому-то из наших предков, – когда, я не знаю, ибо это очень давно. Посмотри, и надпись на нем почти совсем стерта.
Она подала ему сережку; он взял, посмотрел на нее и смеясь возвратил обратно.
– И умирая, Тирса, я бы не воспользовался этими чарами. Это – реликвия язычников, воспрещенная всем сынам и дочерям Авраама. Возьми и не носи ее больше.
– Запрещенная? О нет, – возразила она. – Мать нашего отца носила ее всю жизнь, даже и по субботам, и излечила ею множество народа… Она одобрена, посмотри, вот и печать нашего раввина.
– Я не верю в амулеты.
Она удивленно взглянула на него.
– Что сказала бы на это Амра!
– Отец и мать Амры возделывали свой сад на берегу Нила.
– А Гамалиил?
– Он говорит, что это безбожные выдумки неверующих и схизматиков.
Тирса с сомнением глядела на серьгу.
– Так что же мне с ней делать?
– Носи ее, сестренка, она идет тебе; она увеличивает твою красоту, хотя ты и без того прекрасна.
Довольная, она снова вдела ее в ухо, в то время как Амра вошла в комнату с рукомойником и полотенцем.
Иуда не был фарисеем, и потому омовение было быстро и просто. Затем Амра удалилась и Тирса принялась за его прическу. Когда ей удавалось изящно расчесать локон, она заставляла его любоваться в маленькое металлическое зеркало, которое, по обычаю всех красавиц страны, она носила на поясе. Тем временем они вели следующий разговор.
– Знаешь ли, Тирса, я уезжаю.
У нее опустились руки от удивления.
– Уезжаешь?.. Куда? когда? зачем?
Он засмеялся.
– Сразу три вопроса! Какая ты чудная. – Но затем прибавил серьезно: – Ты знаешь, что закон требует, чтобы я избрал какой-нибудь род занятий. Покойный отец служит мне примером. И даже ты презирала бы меня, если бы я праздно расточал плоды его трудов и знаний. Я уеду в Рим.
– О, и я с тобой!
– Ты должна остаться с матерью. Она умрет, если мы оба оставим ее.
Радость исчезла с ее лица.
– Да, да! Но зачем тебе ехать? Если ты хочешь быть купцом, то можешь научиться всему необходимому для этого и здесь, в Иерусалиме.
– Но я не думаю быть купцом. Закон не обязывает сына наследовать род занятий отца.
– Чем же ты хочешь быть?
– Солдатом, – отвечал он, а в голосе его звучала гордость.
На глазах Тирсы появились слезы.
– Тебя убьют.
– Если такова будет воля Бога. Но, Тирса, не всех солдат убивают.
Она обвила его шею руками, как бы желая удержать его.
– Мы так счастливы, оставайся дома, мой брат!
– Дом не всегда будет тем, чем теперь. Ты сама скоро оставишь его.
– Никогда.
Он улыбнулся ее серьезному тону.
– Скоро явится какой-нибудь князь Иудейский или иной кто из нашего племени, возьмет мою Тирсу и увезет ее к себе. И будешь ты радость другого дома. Что будет тогда со мной?
Она отвечала рыданиями.
– Война ремесло, – продолжал он уже серьезно, – и чтобы научиться, ему нужно пройти школу. А нет школы лучше римского лагеря.
– Ты не будешь воевать за Рим? – спросила она, сдерживая дыхание.
– И даже ты ненавидишь его! Весь мир ненавидит его. И в этом, о Тирса, ищи смысл моего ответа.
– Когда же ты едешь?
Послышались шаги возвращающейся Амры.
– Тише, – сказал он, – не говори ей ничего об этом.
Верная служанка вошла с завтраком и поставила поднос на стул перед ним; затем, с белой салфеткой на руке, она осталась служить им. Они помочили пальцы в чаше с водой и вытирали их, когда шум привлек их внимание. Они стали прислушиваться и оказалось, что то была военная музыка, раздававшаяся на улице с северной стороны дома.
– Солдаты из преториума. Нужно посмотреть на них! – воскликнул он, вскакивая с дивана и убегая.
Минуту спустя он уже стоял упираясь грудью о парапет из черепиц, обрамлявший северо-восточную часть кровли, и так увлекся, что не замечал Тирсу, стоявшую с ним рядом и державшую руку на его плече.
Крыша их возвышалась над крышами остальных домов и с нее можно было видеть все пространство вплоть до громадной, неправильной башни Антония, о которой мы уже упоминали, как о цитадели для гарнизона и главной военной квартире правителя. Через улицу шириной не более десяти футов там и сям были перекинуты мосточки, крытые и не крытые, которые, как и все крыши вдоль улицы, начали наполняться мужчинами, женщинами и детьми, привлекаемыми музыкой. Мы употребили это слово, хотя оно далеко не выражает того рева труб и грохота литавр, который раздавался теперь на улице и сильно поднял римских солдат.
Вскоре с крыши дома Гура можно было рассмотреть все шествие. Впереди авангард легкой пехоты – преимущественно пращники и стрельцы – выступал рядами и шеренгами с значительными перерывами; за ними следовал отряд тяжелой инфантерии, с массивными щитами и пиками, вполне соответствующими тем, которые употреблялись героями Илиады; затем шли музыканты, а за ними, отдельно от других, ехал офицер, окруженный стражей кавалеристов; наконец двигались плотные колонны тяжелой инфантерии, наполнявшей улицы от одной стены до другой и казавшейся без конца.
Темный цвет кожи солдата, мерные движения щитов справа налево, блеск блях, пряжек, лат, шлемов, тщательно вычищенных, развевающиеся знамена и перья султанов, блестящие концы копий; смелый, уверенный и тщательно размеренный шаг солдата, их верная и воинственная осанка, машинообразное единство движущейся массы – все это произвело на Иуду потрясающее впечатление. Два предмета обратили на себя особенное его внимание: во-первых, орел легиона, вызолоченное изображение которого помещалось на высоком древке с крыльями, распущенными над его головой. Он знал, что этот орел встречался с божескими почестями, когда выносился из своего помещения в башне.
Второй предмет, обративший на себя его внимание, был офицер, ехавший посреди колонны. Он ехал с непокрытой головой, хотя и в полном вооружении. Слева он носил короткий меч, в руке держал жезл наподобие свертка белой бумаги. Кусок пурпурового сукна заменял ему седло; уздечка была с золотыми удилами и шелковыми поводьями, украшенными бахромой.
Иуда давно уже заметил, что появление этого офицера вызывало в народе сильные взрывы гнева. Одни наклонялись над парапетами или выступали вперед и грозили кулаками; другие сопровождали его громкими криками и плевали в него, когда он проезжал под мостами; женщины даже бросали и не раз попадали в него сандалиями. Когда он приблизился, можно было разобрать и крики: грабитель, тиран, римская собака! Прочь Измаил, дай нам Анну!
При его приближении Иуда мог рассмотреть, что он не был так равнодушен, как его солдаты. Лицо его было мрачно и злобно, и взоры, бросаемые им на своих преследователей, были полны угроз, от которых содрогались наименее смелые.
Юноша слышал об обычае, существовавшем со времени первого цезаря, в силу которого начальники, в отличие от других, являлись перед народом в лавровом венке на непокрытой голове. По этому признаку он признал в офицере прокуратора Иудеи – Валерия Грата.
По правде сказать, несмотря на бурю вражды, вызванную римлянином, симпатия юноши была на его стороне, и когда он поравнялся с углом дома, Иуда, чтобы лучше рассмотреть его, перевесился через парапет и при этом уперся рукой о черепицу, которая давно уже была отломана. Давление было настолько сильно, что черепица сорвалась с места и покатилась. Дрожь испуга пробежала по телу юноши. Он наклонился, чтобы ухватить ее, и при этом имел вид, как будто он нечто бросает. Но старание его не только не имело успеха, но, наоборот, черепица, благодаря этому, только сильнее скользнула по крыше и со всей силой полетела вниз. Солдаты охраны взглянули вверх, взглянул и их начальник, но в этот момент черепица ударила его, и он упал с лошади.
Когорта остановилась; телохранители сошли с лошадей и поспешили щитами прикрыть своего начальника. Народ же, ни мало не сомневаясь, что удар был нанесен преднамеренно, рукоплескал юноше, который стоял на виду у парапета, пораженный ужасом как от случившегося, так и от последствий, которых он должен был ожидать.
Злобный дух охватил мгновенно всех людей, стоявших вдоль улицы и на крышах домов; они вырывали черепицы из парапетов, прожженную солнцем грязь, покрывавшую большую часть крыш, и в слепом гневе бросали ими в легионеров, стоявших внизу. Началось взаимное побоище. Дисциплина, конечно, взяла верх. Уменье сражаться, оружие, ловкость с одной стороны и отчаяние с другой – вот картина, предоставлявшаяся зрителю; но мы вернемся лучше к злополучному виновнику этого события.
Он отошел от парапета и бледный как смерть воскликнул:
– О Тирса, Тирса! Что будет с нами.
Она не видела всего случившегося, но следя за происходившим на соседних кровлях, знала, что совершилось нечто ужасное. Не зная причины события, она не подозревала и опасности, грозившей ей или кому-нибудь из ее близких.
– Что случилось? Что все это значит? – спросила она, охваченная внезапным ужасом.
– Я убил римского правителя, черепица упала на него.
Она мгновенно побледнела, как будто бы незримая рука осыпала ее лицо пеплом. Обвив его рукой и не говоря ни слова, она внимательно глядела ему в глаза. Его испуг передался ей, и при виде этого он почувствовал мужество.
– Я не преднамеренно сделал это, Тирса, это была простая случайность, – сказал он спокойнее.
– Что же они сделают? – спросила она.
Он видел усиливающийся беспорядок на улицах, на крышах домов, и припомнил зловещий взгляд Грата. Если он жив, то на чем остановится его месть? А если он убит, то до каких ужасов могут дойти легионеры под влиянием неистовства народа? Как бы ища ответа на эти вопросы, он опять перевесился через парапет в ту минуту, как охранители помогали римлянину сесть снова на лошадь.
– Он жив, он жив, Тирса! Да будет благословен Бог наших отцов!
При этом восклицании и с просиявшим лицом он отклонился от парапета и сказал ей:
– Не бойся, Тирса! Я объясню, как все это произошло, и они, помня нашего отца и его заслуги, не повредят нам…
Он повел ее в беседку, но в это время внизу под ними раздались голоса, треск стен и крики удивления и ужаса, как бы доносившиеся со двора. Он остановился и стал прислушиваться. Крики повторились, затем последовал шум множества шагов и смесь гневных криков с возгласами мольбы и женского смертельного ужаса. Солдаты ворвались очевидно в северные ворота и овладели домом. Он почувствовал неизъяснимый страх при мысли, что его схватят, и первым импульсом его было бежать. Но куда? Имей он крылья, он мог бы улететь, и это было единственным средством спастись.
Тирса, обезумевшая от страха, схватила его за руку.
– О Иуда, что все это значит?
Избивают слуг, а его мать? Не раздается ли в числе голосов и ее голос? И сделав над собой усилие, он сказал сестре:
– Стой здесь и жди меня, Тирса. Я пойду вниз и посмотрю, что с матерью.
Но она заметила волнение в его голосе и теснее прижалась к нему.
Теперь ему ясно слышались пронзительные крики матери, и он долее не колебался.
– Пойдем! – сказал он.
Терраса галереи у подножия лестницы была полна солдат, которые с обнаженными мечами вбегали и выбегали из комнат. В одном месте группа столпившихся женщин на коленях молила о пощаде; отдельно от нее женщина в разодранной одежде и с длинными волосами, падавшими на ее лицо, старалась вырваться от человека, силившегося удержать ее во что бы то ни стало. Ее крики были пронзительнее всех остальных и ясно долетали до кровли, несмотря на окружающий шум и гвалт.
К ней-то и бросился Иуда быстрыми и крупными шагами; он не шел, а как бы летел.
– Мать! Мать! – кричал он ей.
Она протянула к нему руки, но в ту минуту, как он уже коснулся до них, его схватили и оттащили; при этом кто-то внятно и громко сказал:
– Это он!
Иуда взглянул на говорящего и увидал Мессалу.
– Этот, что ли, убийца? – спросил взрослый мужчина в прекрасной одежде легионера. – Да он еще совсем мальчик?
– Боги! – возразил Мессала, не забывая и тут растягивать слова. – Новейшая философия! Что сказал бы Сенека, услыхав, что человеку необходимо быть старым, чтобы ненавидеть настолько, чтобы убивать. – Это он, берите же его; а вот это его мать, а там дальше – сестра. В ваших руках теперь вся семья.
Сила любви к последней заставила Иуду забыть даже ссору.
– Помоги им, о мой Мессала! Вспомни наше детство и помоги им. Я, Иуда, умоляю тебя.
Мессала сделал вид, что не слышит этих слов, и, обратившись к офицеру, сказал:
– Я не могу ничем более вам быть полезен. На улице интереснее. Прочь Эрот, да здравствует Марс!
И с последними словами он исчез. Иуда понял его и с горечью в душе молил небо:
– В час возмездия, о Боже, – сказал он, – да не останется и он безнаказанным.
Сделав над собою усилие, он приблизился к офицеру.
– О, сир, – сказал он, – эта женщина, вопли которой вы слышите, моя мать. Пощадите ее, пощадите и сестру мою, которая вот здесь. Бог справедлив, он воздаст вам милосердием за милосердие.
Человек, по-видимому, был тронут словами юноши.
– Отведите женщин в башню, – приказал он, – но не делайте им ни малейшего зла. Вы ответите мне за них. – И затем, обратившись к людям, державшим Иуду, сказал: – Принесите веревок, свяжите ему руки и тащите на улицу. Наказание еще ожидает его.
Мать увели. Маленькая Тирса, одетая по-домашнему и оцепеневшая от ужаса, пассивно следовала за стражей. Иуда, послав каждой из них по прощальному взору, закрыл лицо руками, как бы желая неизменно удержать в памяти весь ужас этой сцены. Может быть, он и плакал, но никто не видел слез на его лице. Затем в нем произошло то, что по справедливости может быть названо чудом жизни. Наблюдательный читатель этих страниц, вероятно, уже заметил, что молодой еврей был мягок и женственно нежен – обыкновенное свойство любящих и любимых. Условия, в которых он жил, не пробуждали еще черствых сторон его натуры, если даже они и были у него. По временам в нем проявлялось самолюбие, но смутными проблесками, подобно бесформенным грезам ребенка, блуждающего по берегу реки и следящего за мелькающими там и сям кораблями. Но теперь…
Только кумир, чувствовавший воздаваемые ему поклонения и мгновенно поверженный во прах развалин всего того, что он любил, может помочь нам составить себе понятие об ощущениях Бен-Гура и о перемене, в нем происшедшей. Ничего, правда, не выдавало этого переворота, и только когда он приподнял голову и протянул руки людям, принесшим веревки, чтобы связать их, изгибы краев его губ, напоминавшие лук Купидона, навсегда сгладились с его лица. Ребенок мгновенно стал мужем.
На дворе раздался звук трубы; при последнем его звуке галерея очистилась от солдат. Многие из них, не смея стать в ряды с награбленными ими вещами, бросали на пол, который оказался весь усыпан драгоценностями.
С появлением Иуды войска уже стояли на местах, и начальник ожидал только исполнения своего последнего приказания.
Мать, дочь и все домашние были выведены в северные ворота, дорогу к которым загромоздили развалины. Вопль слуг, многие из которых родились в этом доме, были ужасны.
Когда же наконец провели мимо Иуды лошадей и весь скот, он понял, какую месть готовил прокуратор. Их дом был осужден. Ничто живое не должно было оставаться в нем; и если бы в Иудее нашлись безумцы, готовые поднять руку на римского начальника, – участь княжеского дома Бен-Гуров должна была служить им предостережением, ибо развалины его оставались незыблемым памятником всего происшедшего.
Начальник выжидал поодаль, пока отряд воинов восстановлял ворота.
На улице беспорядок уже почти прекратился, и только вздымавшиеся столбы пыли над крышами некоторых домов указывали на те места, где борьба еще продолжалась. Большая часть когорты отдыхала, сохраняя и порядок, и прежний блеск. Иуда, забыв о себе, глядел только на пленников, в числе которых взор его тщетно искал мать и сестру.
Вдруг одна женщина, поднявшись с земли, кинулась к воротам. Несколько человек стражи бросились, чтобы схватить ее, но взрыв смеха встретил их неудачу. Она подбежала к Иуде и, упав на колени, прильнула к его ногам, причем черные, курчавые волосы, покрытые пылью, закрыли ей глаза.
– О Амра, добрая Амра, – сказал он, – да поможет тебе Бог, а я уже более помочь тебе не в силах.
Она не могла произнести ни слова. Он нагнулся и прошептал ей:
– Живи Амра для Тирсы и для моей матери. Они вернутся и… – Солдат оттащил ее, но она вырвалась и проскользнула через ворота и проход во двор дома.
– Оставьте ее, – закричал начальник. – Мы запечатаем дом, и она там издохнет.
Люди принялись снова за работу и, окончив ее, перешли к западным воротам. Эти ворота были тоже заделаны, и дворец Гуров стал мертвой могилой.
Вслед за этим когорта удалилась к башне, где прокуратор остался, чтобы оправиться от ран и разместить пленных. Через десять дней он снова посетил рыночную площадь.
На следующий день отряд легионеров отправился к опустевшему месту и, наглухо заделав ворота, опечатал их, а сбоку дома прибил объявление, гласившее на латинском языке:
«Этот дом есть собственность императора».
По высокомерному мнению римлян, сентенция вполне удовлетворяла цели, которую они имели в виду, да так и было в действительности.
А через день, декурион с командой, состоявшей из десяти всадников, приближался к Назарету с юга, т. е. со стороны Иерусалима. Это местечко было в то время скудной деревенькой, раскинутой по склону скалы, и настолько ничтожным, что единственная его улица была не более как тропинка, хорошо убитая проходившими стадами и табунами. Великая Ездренонская равнина примыкала к ней с юга, а с западных высот открывался вид на берега Средиземного моря и область по ту сторону Иордана и Гермона. Вся долина внизу и склоны со всех сторон были усеяны садами, виноградниками, рассадниками фруктовых деревьев и пастбищами. Группы пальм придавали картине восточный характер. Дома, неправильно разбросанные и крайне бедные на вид, были квадратные, одноэтажные, с плоскими крышами, покрытые зеленью виноградников. Засухи, палившие бурые и безжизненные холмы Иудеи, останавливались на рубеже Галилеи.
Звук трубы, раздавшийся при вступлении кавалькады в деревню, произвел магическое действие на жителей. Все двери и ворота распахнулись, и люди группами высыпали на улицу, желая поскорее узнать причину столь необычного посещенья.
Так как Назарет был не только в стороне от всякой большой дороги, но и вне пределов Гамалы, то не трудно вообразить себе, какое впечатление произвели легионеры на жителей. Когда они проходили по улице, то стало ясно, что они конвоировали арестанта; страх и ненависть сменились тогда любопытством, под влиянием которого народ последовал за ними, зная, что они должны сделать привал у колодца на северо-восточной стороне города. Арестант, конвоированный всадниками, стал предметом всеобщего внимания. Он шел пешком, с непокрытой головой, полуголый, с прикрученными назад руками. Связывавшая его веревка была прикреплена к шее одной из лошадей. Пыль, вздымаемая лошадьми, окружала его целым облаком и покрывала густым слоем. Измученный донельзя, прихрамывая, он едва переставлял ноги. Жители Назарета с первого взгляда рассмотрели, что он был очень молод.
У колодца декурион остановился и сошел с лошади, так же как и большинство конвойных. Арестант присел тут же на пыльной дороге, безучастный ко всему и изнемогающий от усталости; по-видимому, он был очень утомлен. Видя, что он совсем ребенок, жители готовы были помочь ему, но не смели.
В то время как они стояли в нерешимости и кувшины переходили от одного солдата к другому, показался человек, идущий по дороге от Сефора. При виде его одна из женщин воскликнула: «Смотрите, вон идет плотник; теперь мы кое-что разузнаем».
Тот, кого она назвала плотником, был человек очень почтенной наружности, белые кудри волос виднелись из-под краев его широкого тюрбана, а еще более седая борода спускалась на его серую, грубую одежду. Он шел медленно и не только потому, что был стар, а и благодаря пиле, топору и рубанку, тяжелым и массивным орудиям. По-видимому, он шел издалека.
Приблизившись к толпе, он остановился.
– О рабби, добрый рабби Иосиф! – закричала женщина, направляясь к нему. – Вот арестант; расспроси у солдат, кто он, куда его ведут и за что?
Выражение лица рабби оставалось по-прежнему сосредоточенным; он взглянул на арестанта и направился к офицеру.
– Мир Божий да будет с вами! – сказал он важно.
– А с вами мир богов, – ответил декурион.
– Вы из Иерусалима?
– Да.
– Ваш арестант очень молод.
– Годами, да.
– Позвольте узнать, в чем состоит его вина?
– Он убийца.
Изумленная толпа повторяла слово «убийца», но Иосиф продолжал свои расспросы.
– Он сын Израиля?
– Он еврей, – возразил протяжно римлянин.
Поколебавшееся чувство сожаления присутствующих снова вернулось.
– Я ничего не знаю о его племени, но могу сообщить вам о его семье, – продолжал декурион. – Вы, может быть, слышали о князе иерусалимском Бен-Гуре. Он жил во времена Ирода.
– Я видел его, – отвечал Иосиф.
– Ну, так этот арестант – его сын.
Восклицания послышались со всех сторон, и декурион поспешил положить им конец, заметив:
– Третьего дня он едва не убил на улицах Иерусалима благородного Грата, бросив в него черепицей с крыши дворца своего родителя.
Воцарилось молчание, в продолжение которого назареяне смотрели на молодого Бен-Гура, как на дикое животное.
– И он убил его? – спросил рабби.
– Нет.
– Но он осужден?
– К пожизненным галерам.
– Да поможет ему Бог! – воскликнул Иосиф, мгновенно выходя из своего обычного спокойствия.
В это время юноша, стоявший незамеченным позади Иосифа, направившись к большому камню у колодца, взял стоявший на нем кувшин с водой. Он сделал это так спокойно, что, прежде чем конвой мог, если бы пожелал, помешать ему, он уже стоял возле арестанта, предлагая ему напиться. Приближаясь, он ласково положил свою руку на плечо Иуды, и тот, подняв глаза, увидел лицо, которое навсегда глубоко запечатлелось в его сердце. Перед ним стоял мальчик, приблизительно одних лет с ним. Лицо его обрамляли каштановые кудри и осеняли темно-голубые глаза, полные такой нежности, призыва, сострадания, любви и святой чистоты, что они проливали в душу отраду и совершенно покоряли ее себе. Иуда, ожесточенный страданиями последних дней и ночей и смотревший мрачно на весь мир, питая только злобу и жажду мести, почувствовал, что под этим чудным взглядом душа его становится все мягче и мягче, делаясь как бы душой ребенка. Он прильнул устами к кувшину и жадно, долго пил. Между ними не было произнесено ни слова.
Когда Иуда кончил пить, юноша перенес руку, прежде лежавшую на плече арестанта, на его страдальческую голову и держал ее некоторое время на пыльных волосах, как бы благословляя; затем отнес кувшин на прежнее место и, взяв топор, вернулся к рабби Иосифу. Присутствующие, не исключая и декуриона, не спускали с него глаз.
Такова была сцена у колодца. Когда люди и лошади утолили жажду, отряд снова пустился в путь; но настроение духа декуриона было уже иное; он самолично помог арестанту подняться с земли и усадил его на лошадь позади одного из конвойных. Назареяне разошлись по домам, а вместе с ними ушел и Иосиф со своим учеником.
Такова была встреча Иуды с сыном Марии, и так они впервые расстались.