Горный хребет, простирающийся в длину более чем на пятьдесят миль, настолько узок, что причудливыми очертаниями своей вершины напоминает гусеницу, как бы ползущую с юга на север. Стоя на скалах его, белых и красных, лицом к восходу солнца, видишь пред собою только голую Аравийскую пустыню, в которой издавна и беспрепятственно господствуют восточные ветры, столь ненавистные иерихонским виноградарям. Подошва Джебель-Зублех, со стороны протекающего в том же направлении Евфрата, плотно прикрыта наносным песком, а сам хребет служит защитой для пастбищ Моавии и Аммона, идущих к западу, и некогда тоже представлявших собой пустыню.
Каждое местечко в южной и восточной Иудее араб окрестил своим именем. Старый Джебель, на его языке означает родоначальника бесчисленных канав, во всех направлениях пересекающих Римскую дорогу. Покрытая густым слоем пыли, дорога, по которой и теперь направляются пилигримы в Мекку и обратно, в наше время лишь жалкое подобие того, чем она была когда-то. Рытвины, пересекающие ее, по мере удаления от нее превращаются в глубокие канавы, которые во время дождей становятся руслами потоков, стремящихся в Иордан, или, вернее, в главное вместилище вод этой страны – Мертвое море.
В одной из таких канавок, или, точнее, в той, которая, достигнув самого края, извивается сначала в северо-восточном направлении, а на дальнейшем своем протяжении уже становится руслом реки Джеббока, – показался путешественник, очевидно, направлявшийся к плоскогорьям пустыни. Конечно, внимание читателя остановится прежде всего на самом путешественнике.
По наружности ему, пожалуй, можно было дать все сорок пять лет. Широкая борода, спускавшаяся на грудь, некогда совершенно черная, теперь была с проседью. Лицо его, напоминавшее своим цветом поджаренное кофейное зерно, почти совсем скрывалось под красной кефией (в то время дети пустыни так называли свой головной убор). По временам путник устремлял взор в пространство, и тогда можно было заметить, что глаза у него черные и большие. Одежду его составляло обычное на Востоке широкое платье. Но ближайшему знакомству с особенностями его костюма препятствовала миниатюрная палатка, умещавшаяся на спине большого, белого, одногорбого верблюда, на котором он ехал.
Едва ли уроженец Запада будет в состоянии когда-либо привыкнуть к тому впечатлению, которое овладевает им при первом взгляде на верблюда в полной упряжи, совсем навьюченного и готового начать свое путешествие по пустыне. Привычка, фатально низводящая на степень заурядного все другие новинки, здесь оказывается бессильной. Сколько бы путешествий ни пришлось совершить европейцу с караванами, сколько бы времени ни прожил он среди бедуинов, всегда и повсюду он невольно остановится пред верблюдом и уступит ему дорогу. Его очаровывает вовсе не величественная фигура, которую сама любовь не в силах наделить привлекательностью, и даже не движения его – неслышная поступь и широкие раскачивания взад и вперед, тут сама пустыня оказывает своему детищу такую же любезность, какую море кораблю. Всей силой своей таинственной необъятности она придает ему столь сильное обаяние, что, глядя на верблюда, мы невольно думаем о пустыне. В этом и заключается чудо. Знакомое нам животное, показавшееся из канавы, по праву могло требовать почестей, воздаваемых обыкновенно верблюдам: его масть и рост, ширина поступи, мускулистое туловище, длинная, легкая, изогнутая по-лебединому шея, голова с широким лбом и настолько суживающаяся книзу, что ее мог бы, пожалуй, обхватить женский браслет, его движения, медленный и эластичный шаг, уверенная и беззвучная поступь – все изобличало в нем сирийскую кровь, столь же древнюю, как времена Кира, и по цене не имеющую себе равной. На нем была надета обыкновенная уздечка, закрывающая лоб ярко-красной бахромой с медными висячими цепями на шее, из которых каждая заканчивалась позванивающим серебряным колокольчиком; ни поводов, ни ремня для вожатого у уздечки не было.
Приспособление, помещавшееся на его спине, представляло изобретение, которое у всякого другого народа, кроме восточного, доставило бы известность изобретателю. Оно состояло из двух деревянных ящиков, около четырех футов длины, прикрепленных таким образом, что они уравновешивали друг друга; внутренность их, обитая мягкой материей и устланная коврами, была так устроена, что давала возможность хозяину сидеть там или же полулежать. Над ящиками расстилался зеленый навес. Приспособление это прикреплялось широкими спинными и нагрудными ремнями и подпругами с помощью бесчисленных узлов и веревочек. Вот каким образом изобретательные сыны Востока защищали себя от неудобств путешествия в выжженной солнцем пустыне, в которую их одинаково гонят и нужда и удовольствие.
Когда дромадер выбрался из последней закраины канавы, граница Ель-Бенка, древнего Аммона, осталась позади путешественника. Было утро. Впереди поднималось солнце, на половину скрытое клочковатым туманом; перед путником расстилалась пустыня. Но это не было еще царство сыпучих песков, ожидавшее его дальше; пока он проезжал по местности, где растительность только что начинала исчезать, где там и сям виднелись груды гранита и бурых и серых камней вперемежку с тощими акациями и клочками верблюжьей травы. Дуб и терновник остались позади: они как будто бы вышли на границу посмотреть на безводную пустыню и, пораженные ужасом, окаменели на месте. Вот уже исчезли следы всякой дороги. Становится заметнее, что верблюд кем-то невидимо управляется: он то замедляет, то ускоряет свои шаги; голова его протянута по направлению к горизонту; широкими ноздрями он жадно глотает свежий воздух. Палатка покачивается на его спине, поднимаясь и опускаясь, подобно челноку в волнах. Иногда под ногами шуршит сухая листва, скопившаяся во встречных впадинах, тогда воздух наполняется особенным специфическим благоуханием. Жаворонки, каменки и скалистый воробей вспархивают перед ним, а белые куропатки со свистом и клокотаньем убегают прочь с дороги. Изредка лисица или гиена поднимаются и убегают, чтобы издали посмотреть на нарушителя их спокойствия. Направо поднимаются высоты Джебеля; жемчужно-серый туман, окутывающий их, постепенно окрашивается в пурпуровый цвет, чтобы затем под лучами солнца стать еще очаровательнее. Выше самых высоких вершин его парит коршун, распластав свои широкие крылья и все расширяя и расширяя круги своего полета. Но ничего этого не замечал путник, сидевший в зеленой палатке, – так по крайней мере казалось; глаза его были устремлены в одну точку; он словно дремал. И человек и животное как будто повиновались чужой воле.
В течение двух часов дромадер все шел вперед, рысью, мерно раскачиваясь и держась одного направления, к востоку. За все это время путешественник ни разу не переменил своей позы, ни разу не оглянулся по сторонам. В пустыне расстояние измеряется не милями и не лигами[1], а часами или упряжками: три с половиною мили составляют первую меру, пятнадцать, двадцать пять – вторую; но это меры для обыкновенных верблюдов. Для настоящего же рысистого сирийского бегуна сделать три лиги ничего не стоит: пущенный полным ходом, он обгоняет ветер. Благодаря быстрой езде, картина местности скоро изменяет свой характер. Джебель виднеется уже на западе в виде бледно-голубой ленты. Там и сям начинают возвышаться кучи песка, смешанного с глиной. Кое-где базальты – эти передовые отряды, выпущенные горами на защиту себя от врага пустыни, – поднимают вверх свои округленные вершины; главным же фоном пейзажа становится теперь песок, то мягкий и тонкий, как на морском берегу, то в виде груд маленьких округлых камешков, то имеющий изменчивый вид волн, то насыпанный буграми. Вместе с ландшафтом изменяется и состояние атмосферы. Высоко поднявшееся солнце, досыта напившись росой и туманом, согревало теперь ветерок, который, забираясь под навес, ласкался к путнику; всюду, куда только мог проникнуть глаз, солнце окрасило землю в нежный, молочно-белый цвет и зажгло все небо.
Уже более двух часов верблюд все шел и шел, нигде не останавливаясь и не делая ни малейшего уклонения от своего направления. Растительность совсем исчезла. Песок, настолько спаявшийся на поверхности, что при всяком шаге с треском рассыпался на мельчайшие частички, сохранял повсюду однообразную, волнистую поверхность. Джебеля уже более не видно, и вместе с ним исчезли и всякие границы пустыни. Тень, гнавшаяся прежде позади, теперь потянулась на север и даже немного забегала вперед. Все еще не видать никаких признаков привала. Поведение путника становилось более и более загадочным. Разумеется, никто не избирает пустыню местом для увеселительных прогулок. Жизненные и деловые цели прокладывают по ней свои тропы, вместо украшений усеянные костями погибших существ. Таковы дороги пустыни от колодца к колодцу, от пастбища к пастбищу. Сердце самого закоренелого шейха бьется сильнее, когда он очутится один на бесследном пути.
Можно думать, что и тот человек, с которым мы имеем сейчас дело, очутился здесь не в поисках удовольствий; не похоже и на то, чтоб он убегал от кого-нибудь: ни разу он не оглянулся назад. В положении беглеца чувства страха и любопытства – весьма естественны; но не заметно было, чтоб они владели им. Люди в одиночестве снисходят, до товарищества с низшими существами: собака делается тогда товарищем человека, лошадь – другом, и им расточают ласки и слова любви. Нашему верблюду пока на долю не выпало ничего подобного: не только ласки, но даже и приветливого слова.
Ровно в полдень, как будто бы по собственной воле, верблюд остановился, издал особенный жалостный крик, скорее стон, которым верблюды обыкновенно протестуют против излишне наваленной тяжести, обращая тем на себя внимание; после чего происходит желаемая остановка.
На этот крик хозяин зашевелился, словно он только что проснулся. Откинув наверх занавес, он взглянул на солнце и долго внимательно обозревал местность, в которой находился, как будто бы желая убедиться, та ли это именно местность, какая ему нужна. Видимо удовлетворившись обзором, он испустил глубокий вздох и несколько раз наклонил голову, как будто бы хотел сказать этим: «наконец-то, наконец!». Немного спустя он сложил руки на груди, поник головой и тихо молился. Исполнивши обряд, предписываемый религией, он приготовился слезать. Из его гортани вылетел звук, без сомнения, знакомый еще и любимый верблюдами Иова: «ikh, ikh», – тот звук, который служит для верблюда знаком становиться на колени. Немного поворчавши, животное плавно опустилось. Тогда ездок поставил ногу на его гибкую шею и затем спустился на песок.
Теперь можно было подробно разглядеть фигуру путника, замечательно хорошо сложенного. Он был невысокого роста, но мощен. Ослабивши шелковый шнурок, поддерживавший кефию на голове, легким движением он отбросил назад бахромчатые края ее; при этом открылось его лицо, строгое, почти черное, как у негра, широкий, низкий лоб, орлиный нос, несколько приподнятые кверху внешние углы глаз, прямые, густые и жесткие волосы с металлическим отливом, падавшие бесчисленными прядями на его плечи, – все это давало возможность сразу определить его происхождение. Такой наружностью отличались фараоны и последний из Птолемеев; таков был и Мозраим, родоначальник египетской расы. Путник был одет в рубашку из белой бумажной материи с узкими рукавами, открытую спереди и расширенную до пят, с шитьем на воротнике и груди; поверх рубашки был накинут темный шерстяной плащ, носящий теперь странное название ава; верхнее платье длиннобортное, с короткими рукавами, на полушелковой, полушерстяной подкладке, отделанное темно-желтым кантом. На его ногах были сандалии, державшиеся с помощью ремней из мягкой кожи. Рубашка охвачена поясом. Но особенно заслуживало внимания отсутствие всякого оружия: не было даже той крючковатой палки, которой обыкновенно понукают верблюдов, несмотря на то что он был одиноким в пустыне, служащей приютом для леопардов, львов и людей, не уступающих по своей свирепости этим последним. По этому, по крайней мере, можно было судить о мирных целях его путешествия или же приписать его необыкновенной смелости, если не особому незримому покровительству.
Путник чувствовал онемение в своих членах от длинного и утомительного путешествия; он потирал руки, постукивал ногами и ходил вокруг своего верного слуги, который, закрыв светлые глаза, с видимым удовольствием и не торопясь, пережевывал уже жвачку. Незнакомец часто останавливался, защищал глаза рукою и напряженно всматривался в пустыню. Каждый раз после этого лицо его омрачалось хотя и слегка, но все-таки настолько заметно, что проницательный наблюдатель догадывался о причине: путник, очевидно, ожидал товарищей, с которыми, быть может, он заранее уговорился здесь встретиться. Это, несомненно, должно подстрекнуть жгучее любопытство узнать, какие обстоятельства могли привлечь его в место, столь отдаленное от всяких следов цивилизации.
Как ни казался путешественник огорченным, но, видимо, он продолжал еще верить в прибытие товарищей. Сначала он подошел к носилкам и, вынувши из ящика (противоположного тому, в котором он сам сидел во время дороги) губку и маленький кувшинчик с водой, он промыл глаза, морду и ноздри верблюду. Потом достал оттуда же сверток материи, с белыми и красными полосами, связку палочек и массивную трость. Последняя оказалась довольно остроумным изобретением: она состояла из нескольких маленьких палочек, вложенных одна в другую, которые по соединении образовали один длинный шест, выше роста человеческого. Когда шест был воткнут в землю и к нему были прислонены палочки, незнакомец натянул на них материю и очутился у себя дома. Импровизированный дом, уступавший по размерам жилищу какого-нибудь шейха или эмира, во всех других отношениях, однако, был их точным снимком. Таким же точно порядком появился и ковер или четырехугольный кусок кошмы, которым и была завешена дверь палатки от солнца. Исполнив это, путник вышел из палатки и еще раз, с особенной тщательностью и нетерпением во взоре, осмотрел окрестности. Вдали шакал перебегал равнину, в небе орел направлял свой полет к Аравийскому заливу. Вот и все, что представилось его взору. Затем пустыня и расстилающееся над ней небо были безжизненны.
Он вернулся к верблюду, произнося тихим голосом следующие слова: «Мы с тобой далеко от дома, мой быстроногий скакун, очень далеко, но с нами Бог: будем терпеливы!» Звук его слов странно раздался в пустыне.
Потом он, наложив из седельной сумки бобов в торбу, привесил ее к морде верблюда; полюбовавшись наслаждением верного слуги, он отвернулся и снова стал смотреть на пески, успевшие уже раскалиться под вертикальными лучами солнца: над ними реяла теперь полупрозрачная дымка.
– Придут, – сказал он спокойно. – Тот, Кто руководил мною, укажет и им дорогу. Нужно приготовиться.
Из внутренних отделений своего дорожного помещения и из ивовой корзинки, составлявшей тоже часть его багажа, он вынул принадлежности еды: блюда, сотканные из пальмовых жилок, вино в маленьких кожаных кувшинах, вяленую и копченую баранину, бескостные shami, или сирийские гранаты, ель-шилибийские финики, замечательно вкусные, возросшие в nakhil, или в пальмовых рассадниках центральной Аравии, сыр, подобный Давидовым молочным ломтикам, и квашеный хлеб, изделие городской пекарни. Все это он принес и уставил на ковре под сенью палатки. В заключение всех этих приготовлений он положил возле припасов три кусочка шелковой материи, употребляющихся на Востоке среди изысканного общества для того, чтобы во время стола закрывать колени. Число этих кусочков указывало на то, сколько людей будут разделять трапезу.
Теперь все было готово. Он вышел наружу. Но что это? На востоке показался темный призрак. Путешественник остановился, как бы прикованный к месту; глаза его расширились; мороз пробежал по коже, как бы при виде чего-то сверхъестественного. Призрак рос и приближался, принимая все более определенные очертания. Еще немного и, уже ясно видимый, двигался по пустыне двойник его верблюда – высокий, белый дромадер с носилками, употребляющимися у путешественников в Индостане. Тогда, египтянин сложил руки на груди и, подняв глаза к небу, воскликнул с благоговением: «Один только Бог велик!»
Новый незнакомец наконец приблизился и остановился. Казалось, что и он тоже теперь только проснулся. Увидав верблюда, склонившегося на колени, палатку и человека, стоящего, как будто бы на молитве, у дверцы палатки, он сложил руки, склонил голову и произнес молитву про себя; после чего он соскочил на песок с шеи своего верблюда и пошел навстречу египтянину. Одно мгновение они смотрели друг на друга; затем обнялись, то есть каждый из них, положив свою правую руку на плечо другого (левая оставалась при этом в покое), подбородком прикоснулся к груди другого, сначала с правой стороны, а потом с левой.
– Мир тебе, служителю истинного Бога! – сказал незнакомец.
– Тебе, мой брат по истинной вере, мир и привет! – страстно ответил ему египтянин.
Пришелец был высокого роста и худощав, со впалыми глазами, с сединой в бороде и на голове; цвет кожи его – средний между коричневым и бронзовым. Он также был безоружен. Костюм на нем был индостанский: поверх шапочки шаль, сложенная широкими складками, образовала тюрбан; костюм его разнился от одежды египтянина только тем, что ава у него был короче, обнаруживая широкие шальвары, подвязанные внизу. Вместо сандалий ноги его были обуты в полутуфли из красной кожи и с остроконечными носками. За исключением туфель, костюм его с головы до ног был из белого полотна. Вид его был величавый, благородный и строгий. Висвамитра, величайший из героев аскетизма восточной Илиады, имел в нем совершеннейшего представителя. Его можно было бы назвать жизнью, напоенной мудростью Брамы, воплощением благочестия. Одни глаза выдавали его человеческое происхождение: когда он поднял свое лицо от груди египтянина, на них блестели слезы.
– Один только Бог велик! – воскликнул он, когда они кончили обниматься.
– И да будут благословенны служители Его! – отвечал египтянин, дивясь, что предсказание, скрывавшееся в его восклицании, так скоро сбывалось. – Смотри, – прибавил он, – вон и другой едет.
Оба они посмотрели на север, где можно было уже вполне различить третьего верблюда, такого же белого, как и у них.
Они ожидали, стоя вместе до тех пор, пока новый пришелец совсем не подъехал, не слез с верблюда и не направился к ним навстречу.
– Мир тебе, брат мой! – сказал он, обнимаясь с индусом.
Индус отвечал:
– Да будет воля Господня!
Последний из прибывших совсем не походил на своих друзей: его стан был тоньше; цвет лица белый; масса волнистых светлых волос украшала его не большую, но красиво очерченную голову; теплота, светившаяся в его темно-синих глазах, указывала на присутствие в нем тонкого ума и на сердечную натуру. Он был без шапки и безоружен. Под грациозными складками тирского плаща виднелась туника с короткими рукавами и низким воротником, подпоясанная на талии лентой; она едва достигала ему до колен, оставляя шею, руки и ноги его обнаженными. Ноги обуты в сандалии. Пятьдесят лет, а может быть и более, пронеслось над его головой, не оставив на нем, по-видимому, никакого следа, за исключением, быть может, того, что с летами вся фигура его приняла оттенок важности и он стал скупее на слова, тщательнее обдумывал то, что ему приходилось говорить. Физический же организм и чистота души остались неприкосновенными. Нет нужды говорить читателю о его происхождении; если не сам он, то, во всяком случае, предки его вышли из тенистых афинских рощ. Когда он отнял свою руку от египтянина, последний произнес дрожащим голосом: «Дух привел меня сюда первым; поэтому я считаю себя избранным быть слугой моих братьев. Палатка растянута, и хлеб готов для преломления. Дозвольте же мне исполнить свой долг».
Взяв каждого из них за руку, он повел их внутрь палатки, снял там с них сандалии, вымыл им ноги, полил воды на их руки и отер их полотном.
Затем, вымывши и свои руки, он сказал:
– Позаботимся о себе, братья, как этого требует наше служение; будем есть и подкрепимся для исполнения того, что нам предстоит в остаток дня. Во время же еды мы познакомимся друг с другом: узнаем, откуда каждый из нас пришел, кто он таков и как его зовут.
Он повел их за стол и усадил друг против друга. Одновременно все они нагнули головы, скрестили руки на груди и вслух, единогласно, произнесли следующую простую молитву: «Господи, Отче всех! все, что лежит пред нами, все принадлежит Тебе: приими наши благодарения и благослови нас, дабы мы могли продолжать творить волю Твою».
При последних словах они подняли глаза и с удивлением смотрели друг на друга: каждый из них говорил на языке, которого никто из остальных ни разу в жизни не слыхал, и, тем не менее, все они вполне понимали, что произнес каждый из них. Души их охватило вдохновенное волнение: по чуду они судили о присутствии Божества.
Говоря в духе того времени, я должен упомянуть, что только что описанная встреча произошла в 747 году по римскому летосчислению. Был декабрь, и во всех странах, лежащих к западу от Средиземного моря, царила зима. Путешествующие в это время года по пустыне не могут совершить долгого перехода без того, чтобы не почувствовать сильного голода, и компания, собравшаяся под маленькой палаткой, не составляла исключения из правила, – все проголодались и ели с удовольствием; после вина они разговорились.
– Ничего нет приятнее для путника, как слышать на чужбине свое имя, произнесенное языком друга, – сказал египтянин, почитаемый остальными старшим за столом. – Нам предстоит много дней провести вместе. Необходимо познакомиться. Я предложил бы уступить первое слово тому, кто приехал последним.
Тогда начал говорить грек, сначала медленно, как будто бы следя за своими словами:
– То, что мне нужно сказать вам, братья, так необычайно, что я колеблюсь, с чего начать и о чем, собственно, я должен говорить. Сам я еще не хорошо себя понимаю. Но я всего более уверен в том, что я исполню волю Творца и что служение это для меня равносильно состоянию постоянного восторга. Размышляя о деле, на которое я послан, я испытываю невыразимое ликование, из которого узнаю, что послан я Божьей волей.
Он умолк, не будучи в состоянии продолжать, и в то же время остальные, разделяя его волнение, потупили взоры, до сих пор пристально устремленные на него.
– Далеко отсюда, на западе, – возобновил он свою речь, – есть страна, память о которой никогда не может быть предана забвению, хотя бы только потому, что весь мир состоит у нее в долгу, и в неоплатном долгу, так как ничем нельзя отплатить за то, что доставляет нам высшие духовные наслаждения. Я не стану распространяться о науках, о философии, о красноречии, о поэзии, о военном искусстве: слава ее, которая навсегда будет сиять над ней, состоит в совершенстве литературы; через нее весь мир познал Того, Кого мы ищем и провозглашаем. Земля, о которой я говорю, – Греция. Меня зовут Гаспаром, я сын Клинфа, афинянина.
Мои соотечественники всецело предавались науке, и я наследовал ту же страсть. Случилось так, что двое из наших философов, величайшие из многих других, учили – один о душе, о том, что она в каждом человеке и что она бессмертна, другой – о едином истинном Боге. Из множества других тем, о которых препирались между собою школы, я остановился на этих двух, как на единственных достойных труда, потраченного на их разрешение, ибо я думал, что существует между Богом и душой отношение, которое пока неизвестно людям. Этим путем ум может строить всевозможные заключения до тех пор, пока не встретит глухой непроходимой стены; перед ней ему приходится остановиться и взывать о помощи. Я звал на помощь, но никто не ответил мне из-за стены. В отчаянии я порвал все с городами и со школами.
При этих словах изнуренное воздержанием лицо индуса осветилось величавой улыбкой одобрения.
– В северной части моей родины, в Фессалии, – продолжал рассказ грек, – есть гора, известная как местопребывание богов, где Зевс, почитаемый моими соотечественниками за наивысшего из богов, имеет свое жилище. Называется эта гора Олимпом. Я удалился туда, нашел пещеру на одном из холмов ее, там, где она поворачивает с запада на юго-восток; в ней я устроил себе жилище и жил там, предаваясь размышлениям, – нет, скорее не размышлениям, – я отдался всем своим существом страстному ожиданию того, о чем молит всякая живая душа, – ожиданию откровения. Веруя в невидимого Всевышнего Бога, я также не сомневался и в том, что Он, ради страстного искания моей души, сжалится надо мной и ответит мне.
– И Он ответил! – воскликнул индус, приподнявши свои руки с шелковой материи, лежавшей на складках его платья.
– Слушайте, братья мои, – продолжал грек, не без труда подавивши в себе волнение, – дверь моего пустынного жилища вела к одному из морских заливов, именно Фермейскому. Однажды я увидал человека, выброшенного с проплывавшего мимо корабля. Он приплыл к берегу. Приняв его к себе, я позаботился о нем. Он оказался иудеянином, сведущим в истории и в законах своей страны. От него-то я узнал, что Бог, которого я искал, существует на самом деле, что Он издавна был у них законодателем, был их руководителем и царем. Разве я не мог признать в этом откровения, которого так жаждала моя душа? Вера моя была не бесплодна: Бог ответил мне!
– Как Он отвечает и всем, кто с верою прибегает к Нему, – сказал индус.
– Но, увы, – прибавил египтянин, – как мало тех, кто в состоянии понять, когда Он им отвечает!
– Я не кончил еще, – продолжал грек, – посланный ко мне человек сказал мне больше. Он рассказал мне, что пророки, которым в годы, следовавшие за первым откровением, удалось видеть и беседовать с Богом, предсказывают Его новое пришествие на землю. Он сообщил мне имена этих пророков и приводил из священных книг их собственные слова. Он говорил мне дальше, что второе пришествие близко, что в Иерусалиме его ожидают с часу на час.
Грек остановился и, оживленное перед тем лицо его затуманилось.
После короткого промежутка он продолжал:
– Правда, человек этот говорил мне и о том, что как Бог, так и откровения, о которых он рассказывал, существовали только для одних евреев и что это и вперед так будет: «Тот, Кто должен прийти, придет за тем, чтобы стать царем Израиля». – Неужели же у Него нет ничего для остального мира? – спрашивал я. – «Ничего нет: мы – его избранный народ!» Вот что отвечал он мне с гордостью. Ответ не поколебал моей веры. Почему Бог стал бы ограничивать свою любовь и милосердие только одной страной и как будто даже одним только родом? Я посвятил себя размышлениям. Наконец мне удалось пробиться сквозь человеческую гордость и я убедился, что народ его был избран служить хранителем веры в живую истину, дабы мир мог наконец узнать ее и спастись через нее. Когда еврей ушел, я снова остался один и, очистив душу новыми молитвами, просил у Царя Небесного милости узреть Его, когда Он сойдет на землю, и послужить Ему. Однажды ночью, когда я сидел у входа своей пещеры, снова и снова пытаясь проникнуть в тайну моего существования, стремясь познать то, что может знать только один Бог, вдруг я увидел над морем, лежащим подо мною, или, лучше, в той темноте, которая показывала место моря, забрезжившуюся звезду. Она медленно поднималась, приближалась постепенно и остановилась над холмом, над входом в мою пещеру, так что весь свет от нее падаль мне в лицо. Я пал ниц, заснул и во сне слышал голос, говорящий мне: «Гаспар! вера твоя победила. Да будет благословение над тобою. С двумя другими, идущими с противоположных концов земли, ты узришь обещанного и будешь свидетельствовать в пользу него. Встань утром и иди им навстречу; веруй в Духа, который будет руководить тобою». – На утро я проснулся, и Дух, освещавший мое сознание, пребывал во мне. Я сбросил пустыннические одежды и оделся по-старому. Из потаенного местечка я вынул деньги, которые захватил с собою из города. Мимо проходил корабль. Я окликнул его; меня приняли на борт, высадили в Антиохии, где я купил верблюда и нужную упряжь. Садами и пальмовыми рассадниками, оживляющими пески Оронта, я шел на Эмезу, на Дамаск, на Бостру, на Филадельфию и, наконец, прибыл сюда. Вот, братья, вся моя история. Теперь позвольте мне выслушать вас.
Египтянин и индус взглянули друг на друга; и первый знаком руки пригласить второго начать; поклонившись, тот сказал:
– Брат наш говорил хорошо. Не знаю, буду ли я в силах говорить так же мудро. – Он приостановился немного, подумал и затем продолжал: – Братья мои! зовите меня Мельхиором. Я обращаюсь к вам если и не на древнейшем из всех, то, во всяком случае, на первом письменном языке, я разумею язык санскритский. По рождению я индус. Мой народ первый возделывал поле знания, первый засевал его, первый украсил его. Каковы бы ни были грядущие судьбы человечества, веды не могут погибнуть, ибо они первоначальные источники религии и полезного знания. Они разделяются на Упа-Веды – откровение Брамы, трактующие о медицине, о искусстве стрельбы из лука, архитектуре, музыке и о шестидесяти четырех механических искусствах; Вед-Анги – откровение святых, – посвященные астрономии, грамматике, ропсодии, чарам, колдовству, религиозным обрядам и церемониям; Уп-Анги, написанный мудрым Виассой, в которых говорится о космогонии, хронологии и географии; в них же заключаются Ромояна н Магабгарата, героические поэмы, описывающие преемственность наших богов и полубогов. Таковы – о, братья! – великие Шастры, книги, написанные по священному вдохновению. Для меня они теперь не существуют, но они останутся навсегда в глазах человечества памятником гения моего народа. Они служили залогом быстрого прогресса. Но вы спросите, почему же этого не видно на самом деле. Увы! Эти книги сами преградили доступ ко всякому усовершенствованию. Под предлогом, что Творец озаботился обо всем, авторы их установили тот роковой принцип, что человек не должен стремиться ни к открытиям, ни к изобретениям, ибо небо уже снабдило его всем необходимым. Раз подобное положение сделалось священным законом, светильник индусского гения упал в колодезь, где он с тех пор и освещает только его узкие стены и горькие воды.
Братья мои! Не из тщеславия, как вы легко поймете, скажу я вам, что Шастры учат о всевышнем Боге, именуемом Брамой, а Пураны или священные поэмы Уи-Анги говорят нам о добродетели, о добрых делах и о душе. – Говорящий почтительно поклонился греку и продолжал: – Если мой брат дозволит, я скажу, что две великие идеи о Боге и о душе уже целые века поглощали все илы индусского народа, прежде чем соотечественники ознакомились с ними. В видах дальнейшего изложения, да будет мне позволено сказать здесь, что, по учению упомянутых мною священных книг, Брама рассматривается как тройственное божество – Брама, Вишна и Сива. По преданию, Брама считается родоначальником нашего племени, которое при дальнейшем ходе творения он разделил на четыре касты. Прежде он населил подземный мир и небо: затем сделал землю удобной для пребывания на ней земных духов. Тогда из его уст вышла браминская каста, наиболее подобная ему по возвышенности и благородству, единственная из всех каст, допущенная к изучению Вед, которые одновременно с нею слетели с его уст, вмещая в себе все полезные знания. Затем из рук его произошли кшатрии, или воины; из его груди, вместилища жизни, произошли ваисии – пастухи, землевладельцы, торговцы; из его ног, в знак низшего происхождения, вышли судры, или рабы, осужденные работать на людей остальных классов – служители, домашняя прислуга, земледельческие рабочие, ремесленники. Заметьте далее, что закон, родившийся одновременно с кастами, запрещал переход из одной касты в другую: брамин не мог стать членом другой касты. Нарушая законы своей касты, он становился вне касты, отщепенцем, чуждым людям всевозможных каст, и мог пользоваться сообществом только таких же отщепенцев, как и он сам.
При этих словах грек живо представил себе все последствия, вытекавшие из этого учения о разделении касты, и невольно воскликнул:
– Но ведь при таком состоянии, братья, какая великая должна существовать потребность в любящем Боге!
– Да, – прибавил египтянин, – в любящем Боге, подобном нашему.
Индус болезненно нахмурился; когда волнение его улеглось, он продолжал более мягким голосом:
– Я родился брамином. Вся моя жизнь, вследствие этого, до ее последнего акта, до самой смерти, должна была протекать сообразно заранее составленным предписаниям. Мой первый глоток пищи, дарование мне моего сложного имени, вынос меня на воздух в первые дни моей жизни с целью показать мне солнце, облечение меня тройным шнуром в знак моей принадлежности к дважды рожденным, возведение меня в первую степень – все это сопровождалось священными текстами и строго определенными церемониями. Я не мог ни гулять, ни есть, ни пить, ни спать, не боясь нарушить раз навсегда определенных правил. И каралась, о, братья, каралась моя душа! Сообразно степеням нарушены, моя душа должна была идти на одно из небес – небо Индры – низшее, или на небо Брамы – высшее; или же она изгонялась обратно на землю, дабы начать вести жизнь червя, мухи, рыбы или животного. Наградой за полное соблюдение всех правил было блаженство, или полное слияние с существом Брамы, которое не есть бытие в обыкновенном смысле этого слова, но не есть и абсолютное небытие.
Индус немного подумал и затем продолжал:
– Часть жизни, посвящаемая брамином на приобретение знаний, называется первой степенью. Когда я мог перейти во вторую, то есть жениться и стать домохозяином, я уже сомневался во всем, даже в самом Браме; я был еретик. Из глубины колодца я заметил мерцание света там, наверху, и я рвался душой посмотреть, откуда льется свет. Наконец-то, наконец-то, после скольких лет труда, я узрел божественный свет, познал, что главное начало жизни, элемент всякой религии, звено, соединяющее Бога с душой, – есть любовь!
Изнуренное лицо этого человека оживилось, и он сильно стиснул руки. Последовало молчание. Товарищи смотрели на него, и на глазах грека появились слезы. Наконец, Мельхиор возобновил рассказ.
– Только деятельная любовь дает счастье, вся прелесть ее в служении другим. Познав эту истину, я уже не мог оставаться брамином: Брама преисполнил мир всякими несправедливостями; судры взывали ко мне, равно как и бесчисленное множество изуверов и их жертв. Остров Лагор лежит при впадении священных вод Ганга в Индийский океан. Я удалился туда. Здесь, под сенью храма, воздвигнутого в честь мудрого Капилы, соединяя свои молитвы с молитвами, возносимыми его учениками, которых память о святом человеке привлекала к храму, я думал найти успокоение. Два раза, ежегодно, сюда направлялись пилигримы-индусы, с целью омыться в водах Ганга. Любовь моя росла при виде их бедности и заставляла меня говорить; но я делал неимоверные усилия над собою и молчал, ибо одно слово против Брамы, Троицы или Шастры было бы роковым для меня приговором: малейшего знака доброжелательства к отщепенцам браминской касты, которых мне нередко-таки приходилось видеть, еле-еле бредущих умирать, быть может, где-нибудь в пустыне на раскаленном песке, – посланного им благословения, поднесенной кружки воды, было бы вполне достаточно, чтобы стать таким же отщепенцем, чуждым семейству, родине, лишенным всяких прав, выброшенным из касты… Любовь победила! Я начал говорить в храме. Сначала я говорил ученикам – они меня выгнали из храма. Я говорил пилигримам – те прогнали меня с острова. Я пробовал проповедовать на больших дорогах – слушатели разбегались или же покушались на мою жизнь. Наконец, во всей Индии не было того угла, где бы я мог надеяться найти спокойствие или безопасность; я не мог искать убежища даже и среди отщепенцев: ибо, отринутые обществом, они все-таки оставались приверженцами Брамы. Я искал уединения, где бы мог я укрыться со своим горем ото всех, кроме Бога. Я прошел весь Ганг вплоть до его истоков, в глубь Гималаев. Когда я достиг Гурдварского перевала, там, где река катит еще свои девственные воды, я молился за мой народ, думая, что, наконец, нашел искомое уединение. Пробираясь по ущельям, по скалам, переправляясь через ледники, достигая хребтов, которые, казалось, вершинами своими касались звезд, я добрался до озера Ланг-Тсо, озера чудной красоты, дремлющего у подножья трех гигантов, с их вечно блестящими снежными коронами. Там, в центре земли; там у истоков Инда, Ганга и Брамапутры; там, у колыбели человеческого рода, откуда он рассеялся по всему миру, оставив памятником места, покинутого им, мать всех городов, Балку, там, где природа в своем первобытном величии влечет к себе мудреца и изгнанника, обещая уединение одному и безопасность другому, – там укрылся я и начал жить наедине с Богом, молясь, постясь и ожидая смерти.
Снова его голос стал тише, и костлявые руки болезненно сжались.
– Однажды ночью прогуливался я по берегам озера, взывая к безмолвной тишине: «Когда же придешь Ты, о, Боже! Когда, наконец, потребуешь Ты своего раба? Неужели же нет искупления?» Внезапно забрезжился над водою свет. Скоро ясно обрисовалась звезда; она подвигалась ко мне и остановилась у меня над головой. Я был поражен ее необычайной яркостью. Пав на землю, я услышал сладостный голос, говоривший мне: «Твоя любовь победила. Да будет благословение над тобою, сын Индии! Искупление недалеко. С двумя другими, которые придут с отдаленных концов земли, ты узришь Искупителя и будешь свидетелем его пришествия. Восстань утром и иди им навстречу; возложи веру свою на Духа: Он будет твоим руководителем». С того времени свет не покидал меня; в нем я видел проявление невидимого Духа. Утром я пошел обратно в мир, покинутый мною. По дороге, в расщелине горы я нашел ценный камень и продал его в Гурдваре. Через Лагорр, Кабул и Иезду я прибыл в Испагань. Там я купил верблюда и оттуда, не дожидаясь караванов, был доставлен в Багдад. Я путешествовал один, не испытывая ни малейших опасений, ибо Дух Святой был со мной; со мной Он и теперь. Какой чести удостоились мы, братья! Мы идем узреть Искупителя, говорить с Ним, служить Ему! – Я кончил.
Грек выразил живейшую радость, приветствуя рассказчика; после чего египтянин, со свойственной его народу важностью, произнес:
– Приветствую тебя, брат мой! Ты много страдал, и я радуюсь твоему торжеству. Если вы оба удостоите теперь выслушать меня, я расскажу вам, кто я и каким образом был призван. Подождите немного.
Он вышел посмотреть на верблюдов и, возвратившись, занял свое место.
– Ваши слова, братья мои, – начал он в виде предисловия, – были от Духа, и Он позволил мне проникнуть в смысл их. Каждый из вас, в отдельности, говорил о своей родине. В этом я вижу великий смысл, который и постараюсь выяснить. Но предварительно позвольте мне сказать несколько слов о себе и о своем народе. Я Валтасар, египтянин.
Последние слова он произнес спокойно, но с таким достоинством, что оба слушателя поклонились ему.
– Мое племя отличается от других многими особенностями, но я укажу вам только на одну. История начинается с нас. Мы, верные, начали записывать события в их последовательности. Таким образом, у нас не существует преданий, и вместо вымысла мы предлагаем то, что достоверно. На фасадах дворцов и храмов, на обелисках, на внутренних стенах гробниц мы записали имена и деяния наших царей. Нежному папирусу мы вверили мудрость наших философов и тайны нашей религии, за исключением, впрочем, одной, о которой я скажу здесь. Старее Веды Пара-Брамы, старее Уи-Анги, Мельхиор, старее песен Гомера или метафизики Платона, – мой Каспар! – старее священных книг и царей китайского народа, Сидарты, сына прекрасной Маи, старее Моисеева Исхода, старее всех человеческих записей – запись о Менесе, нашем первом царе. Помолчав немного, он с нежностью остановил свои большие глаза на греке и сказал: – Скажи мне, Гаспар, кто были учителями учителей Эллады во времена юности?
Грек улыбнулся и поклонился ему.
– Благодаря этим записям, – продолжал Валтасар, – мы узнали, что наши отцы пришли с востока, от истоков трех священных рек, из древнего Ирана, о котором говорил здесь Мельхиор; что оттуда они занесли к нам историю мира до потопа и описание самого потопа, рассказанное арийцам сыновьями Ноя; что они учили о Боге, как о Создателе и Причине всех причин и о душе, что она бессмертна подобно Богу. Если нам удастся благополучно довести до конца то дело, которое мы призваны исполнить, я вас приглашу к себе и покажу вам священное книгохранилище наших жрецов, и обращу ваше внимание на Книгу Мертвых, из которой можно узнать о тех странствиях, которые, по смерти тела, предстоит совершать душе до судного дня. Идеи о Боге и о бессмертной душе родились у Мизраима еще до странствования по пустыне и занесены им на берега Нила. Тогда эти идеи являлись в их первобытной чистоте; они были легко доступны пониманию, как и все, что Бог приуготовил для нашего счастья; таково же было и первое богослужение, – пение и молитва – столь естественное для души радостной, надеющейся и живущей в согласии со своим Создателем.
При этих словах грек воздел руки, воскликнув:
– Свет становится все сильнее и сильнее!
– И во мне! – также воодушевленно воскликнул индус.
Египтянин кротко взглянул на них и затем продолжал:
– Религия есть не что иное, как закон, связующий человека с его Создателем; в чистом виде она заключает в себе следующие начала: Бога, душу и их взаимное отношение; из них вытекают – богослужение, любовь и воздаяние. Закон этот, подобно всем законам божественного происхождения, подобно закону, например, соединяющему солнце и землю, вначале уже был совершен. Такова, братья мои, была религия первого человечества и родоначальника нашего Мизраима. Она в следующих кратких словах выражала сущность веры и богослужения: совершенство – это Бог; простота – это совершенство. Самое страшное проклятие состоит в том, что люди не довольствуются такими простыми истинами.
Он остановился, как бы обдумывая то, что ему следовало говорить далее.
– Многим народам, – продолжал он, – нравились тихие воды Нила: эфиоплянам, палипутрам, евреем, ассириянам, персам, македонянам, римлянам. Все народы, за исключением евреев, в разные времена господствовали над ними. Эта постоянная смена народностей извратила старую веру Мизраима. Долина пальм превратилась в долину богов. Единое Высшее Существо было разделено на восемь – олицетворявших каждое какое-нибудь зиждительное начало природы, с Амоном-Ре во главе их. Тогда-то были придуманы Изида и Озирис с их приспешниками, олицетворявшими воду, огонь, воздух и другие силы природы. Число богов увеличилось еще более, после того как люди натолкнулись на свойства своей собственной природы: на силу, знание, любовь и тому подобное.
– Старое безумие проявилось во всем этом! – невольно воскликнул грек. – Только то и остается неизменным, что недоступно человеку.
Египтянин поклонился и продолжал:
– Я остановлюсь на этом предмете еще немного, братья мои, и затем перейду к себе. То, что нам предстоит впереди, есть, как кажется, самое святое дело, когда-либо совершавшееся (из всего, что было и что есть). Записи говорят нам, что во времена Мизраима Нил находился во владении эфиоплян – народа, одаренного богатой и сильной фантазией, всецело преданного обожанию природы и рассеявшегося отсюда по всей африканской пустыне. Поэтические персы боготворили солнце, олицетворявшее их бога Ормузда; набожные дети далекого Востока делали себе богов из дерева и слоновой кости; только эфиопляне, не обладая ни искусством письма и не владея ни одним из механических искусств, изливали свою потребность обожания на животных, птиц и насекомых: у них кошка посвящена была Ре, бык – Изиде, жук – Пта. Долгая борьба с их грубой верой завершилась принятием ее за основную религию нового государства. Тогда-то были воздвигнуты те великие памятники, которые громоздятся и теперь как на берегах реки, так и в пустыне: обелиски, лабиринты, пирамиды и гробницы царей вперемешку с гробницами крокодилов. Вот до какого унижения, братья мои, дошли сыны Ария!
На этом месте рассказа спокойствие египтянина впервые покинуло его: физиономия его по-прежнему оставалась бесстрастной, но голос изобличал волнение.
– Не слишком презирайте моих соотечественников, – сказал он. – Они не совсем забыли Бога. Раньше я уже сказал, что мы вверили папирусу все тайны нашей религии, за исключением одной. К ней я и обращусь теперь. Некогда царем у нас был один из фараонов, любивший перемены и нововведения. Чтобы основать новую систему, он стремился совершенно изгнать из умов прежнюю. В то время евреи жили у нас рабами. Религия их подвергалась гонениям, и, когда гонения эти сделались невыносимы, они были освобождены чудесным способом, который не изгладится из памяти людей. Я говорю со слов записей. Один из евреев, по имени Моисей, явился во дворец и просил именем Бога Израиля дозволения собратьям его оставить эту страну. Фараон отказал ему. Слушайте, что последовало затем. Вся вода, в озерах и реках, в колодцах и в посуде, обратилась в кровь. Монарх упорствовал в отказе. Гады тогда покрыли всю землю. Он оставался непреклонен. Моисей взял тогда горсть пеплу и бросил его на воздух – моровая язва поразила египтян. Весь их скот, за исключением еврейского, пал жертвой чумы; саранча пожрала всю зелень. В полдень свет дневной превратился в непроницаемый мрак, и даже светильники не могли рассеять его. Наконец, в одну ночь умерли все первенцы египетские; не избег смерти и первенец фараона. Тогда он уступил. Но только что евреи вышли, он с войском погнался за ними. Он уже настигал их, но волны морские расступились перед беглецами, и они прошли посуху. Когда же преследователи бросились по их следам, волны соединились над их головами и затопили всех – и конницу, и пехоту, и возницу, и царя. Ты, Гаспар, говорил об откровении…
Синие глаза грека засверкали.
– Эту историю рассказывал мне и еврей! – воскликнул он. – Ты ее подтверждаешь, Валтасар!
– Да, подтверждаю, но по египетским записям, а не со слов Моисея. Я передаю то, о чем говорит мрамор. Жрецы, современники события, записали понятным для них способом то, свидетелями чему они сами были, и откровение хранилось. Теперь я дошел до той тайны, которая не была записана. Со времен несчастного фараона в моей родине, братья, всегда были две религии: одна частная, другая общественная; одна – признававшая многих богов и исповедуемая народом; другая – признававшая Единого Бога и хранимая только жрецами. Радуйтесь со мной, братья! Все унижения, которые пришлось ей вытерпеть от народа, все преследования, которым она подвергалась от царей, все измышления врагов, все превратности времени – все это оказалось бессильным уничтожить ее. Славная истина жила все это время, подобно семени, терпеливо выжидающему свой час под толстым слоем земли. И теперь пробил ее час.
Изнуренное лицо индуса блистало восторгом. Грек громко воскликнул:
– Мне кажется, что и сама пустыня поет вместе с нами!
Египтянин глотнул воды из кувшинчика, стоявшего возле него, и продолжал:
– Я царского рода и к тому же жрец. Я родился в Александрии и получил воспитание, соответственное моему положению. Очень рано я разочаровался. Одним из положений исповедуемой мною веры было то, что после смерти, по разрушении тела, душа как добрых, так и злых одинаково переселяется в низшие существа, чтобы достигнуть снова в человеке наивысшей степени доступного ей совершенства. Когда я услышал о персидском Царстве Света, о рае, в который можно проникнуть только через мост и по которому только добрые могут пройти, я начал задумываться. Не только днем, но и ночью мысли не покидали меня. Я сравнивал идею вечного переселения душ с идеей вечной жизни на небесах. Если Бог справедлив, как меня учили, то почему же Он не различает добрых от злых? Наконец я ясно понял ту истину чистой религии, что смерть есть только распутье и что порочные так и остаются на этом распутье или же возвращаются вспять, верующие же достигают высшей жизни – не нубийской Нирваны, этого отрицательного покоя Брамы, – о Мельхиор! – и не лучших условий жизни в преисподней, где, по олимпийской вере, небесами позволяется все, – о Гаспар! – но жизни деятельной, радостной, вечной – жизни с Богом! Открытие это повлекло за собой другой вопрос: почему бы истине оставаться скрытой ото всех и служить только эгоистическим радостям духовенства? Причин для сокрытия ее уже не существовало: по крайней мере, благодаря философии, мы научились терпимости. И времена переменились: времена Рамзеса давно прошли, и теперь в Египте царила эпоха Рима. В одном из самых блестящих и многолюдных кварталов Александрии, в Брухейоне, в первый раз я начал свою проповедь. Восток и запад доставили мне слушателей. Учащиеся, на пути в библиотеку, жрецы, идущие из Серапсиона, праздные – из музея, владельцы кровных скакунов, соотечественники из Ракотис – толпой собрались слушать меня. Я говорил о Боге, о душе, о добре и зле, о правде и неправде, о награде за добродетельную жизнь. Ты, Мельхиор, был побит камнями. Мои же слушатели сначала изумились, а затем рассмеялись. Я снова сделал попытку; меня забросали эпиграммами, осмеяли моего Бога и омрачили мое небо насмешками. Словом, я не имел успеха.
Тут индус глубоко вздохнул и произнес:
– Брате мой! Самый страшный враг человека – это человек.
Валтасар на мгновение прервал свою речь.
– Долго я искал причину этого неуспеха и наконец нашел ее, – сказал он, возвращаясь к рассказу. – Вверх по реке, на расстоянии одного дня пути, находилась деревушка, населенная пастухами и садовниками. Я сел в лодку и поплыл туда. Вечером я созвал народ, – трудно встретить бедней этого народа, – и проповедовал ему то же, что я проповедовал в городе. Надо мной здесь не смеялись. В следующий вечер я говорил снова; они уверовали, возрадовались и разнесли весть по стране. После третьего собрания народ был уже совсем подготовлен к молитве. Тогда я возвратился в город. Я плыл вниз по реке, ночью; небо было усеяно звездами, которые, казалось, никогда не блистали так ярко, как теперь, и я, размышляя, пришел к заключению, что тот, кто хочет обновлять жизнь, не должен начинать с дворцов знатных и богатых, а идти сперва к тем, чаша довольства которых пуста, – к бедным и униженным. Тогда же я составил план, исполнению которого посвятил всю жизнь. Прежде всего я постарался так устроить свое большое состояние, чтобы доход с него обеспечивал мне возможность жить без особенных лишений. С того дня, братья мои, я начал странствовать вверх и вниз по Нилу, заходя в деревни, ко всем племенам, населяющим эту область, везде проповедуя Единого Бога, праведную жизнь и воздаяние за нее на небесах. Я творил добро, но не мне быть судьей, много ли добра я сделал. Я узнал также людей, готовых принять Того, Кого мы ищем.
Румянец залил смуглые щеки говорящего, но он победил волнение и продолжал:
– Все эти годы, братья мои, меня постоянно тревожила одна мысль: если меня не будет, что станется с моим делом. Неужели оно пропадет вместе со мной? Я много раз думал, не следует ли мне увенчать мое дело организацией. Чтобы ничего не скрыть от вас, я скажу вам, что я пробовал даже осуществить ее, но не успел в этом. Братья мои, мир сейчас находится в таком состоянии, что реформатор должен обладать божественной санкцией, чтобы возвратить его к древней вере Мизраима. Мало того, если он придет во имя Бога, необходимы еще доказательства, подтверждающие его слова; нужно, чтобы он показал им все, о чем он говорит, даже самого Бога. Ум так увлечен теперь различными мифами и системами; такое множество ложных богов населяет землю, воздух и небо; так они вкоренились в сознание людей, что для того, чтобы возвратить мир к первобытной религии, придется вести его по пути преследований, оставляя за собою кровавый след; я хочу сказать этим, что новообращенные должны скорее согласиться умереть, нежели отступаться от своих верований. Но кто же в наш век, кроме самого Бога, может поднять веру до такой высоты? Для того, чтобы спасти мир, – я не разумею разрушить его. Он должен проявиться еще раз: Он должен Сам сойти на землю.
Сильное волнение охватило всех их.
– Ведь мы идем за ним? – воскликнул грек.
– Вы понимаете, почему не удалась мне попытка организации, – заговорил египтянин, когда волнение несколько улеглось? – Я не имел божественной санкции. Сомнение в будущности моего дела глубоко меня опечалило. Я верил в молитву; и, подобно вам, мои братья, покинув большие дороги, я удалился туда, где не было людей, где был один только Бог, чтобы там возносить к нему свои молитвы. Я удалился в совершенно неизведанные страны Африки, вверх по Нилу, выше пятого его водопада, выше слияния реки в Сеннааре, к Бахр-эль-Абиаду. Есть там гора, голубая, подобно небу, утром, когда она бросает длинную прохладную тень на запад, каскадами, бегущими по ней от таяния снега, питает она большое озеро, приютившееся у ее подошвы, со стороны восточного склона. Озеро это – мать великой реки. Более года гора служила мне убежищем. Плоды пальм питали мою плоть, молитвы – мой дух. Однажды ночью, прогуливаясь в пальмовой роще по берегу озера, я так молился: «Мир погибает. Когда же придешь Ты? Почему – о Боже! – я не сподоблюсь увидеть искупления?» Зеркальные воды озера загорелись огоньками. Один из огоньков, казалось мне, оставил свое место и, подвигаясь к поверхности, сделался настолько блестящ, что свет его ослепил мои глаза. Затем он приближался ко мне и остановился над моей головой так близко, что, казалось, можно было достать его рукой. Я пал ниц и закрыл свое лицо. Голос неземного происхождения произнес: «Твои добрые дела победили. Да будет благословение над тобою, сын Мизраима! Искупление грядет. С двумя другими людьми, из отдаленнейших частей света, ты узришь Спасителя, и будешь свидетельствовать о нем. Встань утром и иди навстречу им. И когда вы достигнете стен святого города Иерусалима, спросите: где здесь родившийся царь Иудеев? Ибо мы видели звезду его на востоке и посланы поклониться ему. Возложи свою веру на Духа Святого, который и будет твоим руководителем». И я не мог сомневаться, так как свет, озарявший меня, пребывал во мне и управлял мною. Руководимый им, я спустился вниз по реке к Мемфису, где и снарядился для путешествия по пустыне. Я купил себе верблюда и шел сюда без остановки через Суэц и по землям Моавии и Аммона. С нами Бог, братья мои! – Он остановился. Затем, все они, как бы побуждаемые посторонней силою, быстро поднялись и взглянули друг на друга.
Я уже сказал, что вижу глубокий смысл в тех подробных описаниях, которые каждый из нас делал, говоря о своем народе и о его истории, – так продолжал египтянин. – Тот, Которому мы идем поклониться, был называем «Царем Иудеев», этим же именем нам приказано спросить о Нем. Но теперь, когда мы встретились и выслушали друг друга, мы уже знаем Его, как Искупителя не только одних евреев, но и всех народов земли.
Патриарх, переживший потоп, имел трех сыновей с их семьями, и ими мир был снова заселен. Заселение началось со старого Aryana Vaejo[2], незабвенной страны Света, лежащей в сердце Азии. Индия и дальний Восток были заселены потомством старшего сына; потомки младшего устремились через север в Европу; потомки среднего пересекли пустыни, лежащие близ Красного моря, направляясь в Африку, и хотя большинство их и до сих пор еще остается кочующим, однако некоторые основались на берегах Нила.
Побуждаемые внутренним импульсом, все трое одновременно протянули друг другу руки.
– Выражалось ли когда-либо божественное предопределение более ясно? – продолжал Валтасар. – Если мы обретем Бога, то в лице нас все три брата и поколения их преклонятся пред Ним. И когда каждый из нас вернется домой, мир узнает новую истину, что Небо может быть заслужено не мечем, не мудростью человеческой, но только верой, любовью и добрыми делами.
Наступило молчание, святое молчание, прерываемое вздохами и слезами; радость, испытываемая ими, не могла быть сдерживаема. То была непередаваемая радость душ, уповавших на истинного Искупителя, у источников живой воды, в присутствии самого Бога.
Чуть позже они все вместе вышли из палатки. Спокойствие по-прежнему царило и в пустыне, и на небе. Солнце почти закатилось. Верблюды спали.
Они сняли палатку и с остатками от обеда поместили ее на носилки, после чего друзья сели на верблюдов и отправились друг за другом в путь, предводимые египтянином. Путь их направился к западу; ночь была холодная; верблюды шли вперед уверенной рысью, следуя друг за другом в таком порядке, что, казалось, задние ступали по следам вожатого верблюда. Всадники не произносили ни слова.
Скоро взошла луна. И так как эти три высокие белые фигуры быстро и без всякого звука подвигались вперед, то при лунном свете они казались призраками, убегающими от ненавистного мрака. Внезапно перед ними, над горной вершиной, забрезжился мерцающий огонек; на их глазах явление это превратилось в фокус ослепительного света. Сердца их сильно забились; души их встрепенулись, и они воскликнули в один голос:
– Звезда, звезда! С нами Бог!
В одном из отверстий западной стены Иерусалима навешены «дубовые створницы», известные под названием Вифлеемских, или Яффских, ворот. Площадь перед ними есть одно из известнейших мест города. Задолго еще до Сиона, предмета страстной мечты Давида, там стояла крепость. Когда, наконец, сын Иессея выгнал Иебузита и начал строиться, то одна из стен крепости пришлась северо-западным углом новой стены, и надстроенная над ней башня была гораздо внушительнее прежней. Ворота же остались не разрушенными, что случилось, главным образом, благодаря тому, что не находили места более удобного, куда можно было перенести всю ту сеть встречающихся и перепутывающихся дорог, которые сходились к этим воротам, и таким образом, внешняя площадь сделалась признанным местом для рынка. Во дни Соломона тут происходил великий торг, в котором принимали участие как торговцы Египта, так и богатые купцы Тира и Сидона. Более 3000 лет прошло, а и до сих пор торг тяготеет к тому же месту. Понадобится ли страннику ось или пистолет, огурец или верблюд, захочет ли он получить ссуду или же купить чечевицы, нужно ли ему приобрести дом, коня, тыкву, фиников, нанять переводчика или человека, купить голубя или осла – он идет за всем этим к Яффским воротам. Картина рынка и теперь бывает чрезвычайно оживлена; при взгляде на нее возникает представление о том, каков был старый рынок во дни Ирода Строителя. К этому-то периоду и на этот-то рынок пусть и перенесется теперь читатель.
По еврейскому счислению, встреча мудрецов, описанная в предыдущих главах, произошла в полдень двадцать второго дня третьего месяца года, т. е. 25 декабря. Был второй год 193 Олимпиады, или, по-римскому, 747-й; 67-й жизни Ирода Великого и 35-й его царствования; 4-й перед началом христианской эры. Счет часов дня у евреев начинался вместе с солнцем – первый час означал первый после восхода солнца. Чтоб быть точными, скажем, что в первом часу рынок у Яффских ворот был в полном разгаре и очень оживлен.
Массивные ворота уже давно были широко растворены; деловая толпа, возрастая ежеминутно, толклась под сводами ворот, устремляясь в город чрез узкий проход и двор, образуемый стенами большой башни. Так как Иерусалим лежит в гористой местности, то утренний воздух был довольно прохладен. Солнечные лучи, обещая тепло, пока еще медлили на строениях и башенках, выглядывающих из-за высоких стен; с них доносились воркование и шум крыльев от целых стай голубей, перелетающих с места на место.
Для понимания некоторых последующих страниц иностранцам точно так же, как и туземцам, необходимо хотя беглое знакомство с обитателями Святого города, а для этого стоит только остановиться у ворот и окинуть картину, представлявшуюся глазам. Мы не будем иметь более удобного случая, чтобы познакомиться с населением в том виде, в каком оно нам теперь представляется.
Прежде всего картина производит впечатление хаоса: это смесь всевозможных телодвижений, звуков, цветов и предметов. Особенно же заметно это в проходе во дворике. Почва там вымощена громадными бесформенными плитами, отражаясь от которых каждый крик, каждый нестройный звук, удар копыта возрастает до той чудовищной смеси звуков, что стоном стоит над крепкими, грозными стенами. Но стоит лишь чуть-чуть замешаться в толпу, чуть-чуть ознакомиться с ходом дела, и разобраться в ней легко.
Вот стоит осел, задремавший под тяжестью корзин, наполненных чечевицей, бобами, луком и огурцами, доставленными из садов и огородов галилейских. Его хозяин, если только он не занять с покупателями, выкрикивает свой товар на языке, непонятном для непосвященных. Проще его костюма трудно себе представить: сандалии и кусок небеленого и некрашеного холста, перекинутый через плечо и обернутый вокруг талии, – вот и все его одеяние. Возле осла, на коленях, лежит верблюд, хотя более важный и странный, но менее терпеливый, чем осел, худой верблюд – кожа да кости, шершавый, грязный, с длинными космами рыжеватых волос под глоткой, шеей и туловищем, нагруженный ящиками, корзинами, странно размещенными на его громадном седле. Собственник его – маленький живой египтянин с цветом лица, загрубелым от дорожной пыли и от песков пустыни. Он одет в потертый тарбуш – свободное платье, без рукавов, без пояса, спускающееся от шеи до колен. Ноги его босы. Верблюд, беспокоясь под тяжестью, стонет по временам, оскаливая свои зубы; не обращая на это внимания, хозяин, придерживая его за веревку, не остается ни на минуту спокоен, предлагая всем свои свежие фрукты: виноград, финики, яблоки и гранаты, привезенные из садов Кедронских.
Возле одного из углов прохода, выходящего на двор, сидит несколько женщин, прислонившись к серым каменным стенам. Одеты они в платье, общее всем женщинам низших классов этой страны, – полотняный балахон, свободно опоясанный на талии, закрывает все их тело, а вуаль или довольно широкое покрывало, укрывая голову, спускается на плечи. Товар их состоит из множества земляных кувшинов, таких, какие и до сих пор употребляются на Востоке для доставления воды из колодцев, и нескольких кожаных бутылок. Между кувшинами и бутылками играет с полдюжины детей, катаясь по каменному помосту, равнодушные к толпе и к холоду, постоянно подвергаясь опасности быть раздавленными; их бурые тельца, черные как уголь глазенки и густые черные волосы выдают еврейскую кровь. Матери их, выглядывая по временам из-под покрывал, на родном жаргоне, скромно предлагают свой товар; у них в бутылках «виноградный мед», в кувшинах – крепкое питье; но эти робкие зазывания всякий раз теряются в общей сутолоке, и женщинам приходится плохо от многочисленных соперников – дюжих молодцов, с голыми ногами, в грязнейших туниках, с длинными бородами, шныряющих в народе с бутылками за спиной и громко кричащих: «Виноградный мед!». «Виноград Эн-Гедийский». Когда покупатель остановит такого молодца, мигом бутылка оборачивается, носок ее ототкнут, и из него, в готовую кружку, льется темно-красный сок сладкой ягоды.
Едва ли менее крикливы торговцы птицами – утками, певчими птицами, соловьями, чаще же всего голубями. Редко кому из покупателей приходит в голову мысль о полной опасности жизни этих ловцов, смелых лазунов по скалам: то висящих между небом и землей, прицепившись руками и ногами к какому-нибудь утесу, то спускающихся в корзинах в глубину горной расщелины.
Преобладающим же элементом на рынке являются продавцы животных – ослов, лошадей, телят, овец, блеющих козлят и неуклюжих верблюдов, – короче, продавцы всяких животных, за исключением одной только запрещенной свиньи: везде слышно, как они торгуются, то резко и шумно, почти угрожающе крича, то понижая голос до ласки; их можно видеть в каждом местечке рынка: придерживая свой товар на поводах и на веревках, они перемешиваются с бесчисленными продавцами других товаров, предлагающихся здесь в таком же великом разнообразии, как велико разнообразие потребностей человека; рядом с ними вы встретите и торговцев платьем, и разносчиков благовонных товаров, и продавцов драгоценностей. Последние выделяются от прочих как своим хитрым видом людей, хорошо понимающих силу предлагаемого ими товара, – ярких лент и режущих золотым блеском вещей – браслетов, ожерелий, колец для пальцев и для носа, так и своей одеждой – алыми с голубым плащами и чудовищными белыми тюрбанами, под тяжестью которых кажется, что головы их перевешиваются.
Когда читатель, окончивши обзор торговцев и их товаров, пожелает обратить внимание на посетителей рынка и на покупателей, то самое лучшее место для этого за воротами; там зрелище столь же разнообразно и оживленно, как и во дворе, пожалуй даже разнообразнее и оживленнее. Ко всему описанному там присоединяются еще палатки и балаганы, больший простор и большая толпа, более неограниченная свобода и великолепное восточное солнце.
Остановимся у ворот при встрече двух течений толпы – одного, направляющегося во двор, другого – из двора, и насторожим слух и зрение.
В добрый час! Как раз идут два человека, особенно достойные внимания.
– Боги, как холодно! – говорит один из них – могучая фигура в доспехах: голова его покрыта медным шлемом, на нем надеты блестящие латы и кольчуга. – Как холодно, однако! Помнишь ли ты, Кай, тот подвал у нас в Комитиуме, о котором римские жрецы говорят, что это вход на тот свет? Клянусь Плутоном, я бы пошел сейчас погреться туда!
Тот, к кому обращена речь, опускает капюшон своего военного плаща, оставляя обнаженными голову и лицо, и говорит с насмешливой улыбкой:
– Шлемы легионов, победивших Марка Антония, были покрыты галльским снегом; ты же, мой бедный друг, только что возвратился из Египта с его зноем в своих жилах.
С последними словами они исчезают в проходе. Если бы они и совсем не говорили, проходя мимо нас, то по их доспехам и по самоуверенной походке мы узнали бы в них римских солдат.
Из толпы выходит затем еврей, худой, согбенный, в одежде из грубой шерстяной материи; над его глазами, по лицу и по спине, свесились в беспорядке космы нечесаных волос. Он идет одинокий. Встречные смеются над ним, некоторые даже издеваются. Это – назареянин, один из той презираемой секты, приверженцы которой отвергают книги Моисея, посвящают себя гнусным обетам и ходят с нестрижеными волосами весь срок, пока длится обет.
В то время как мы смотрим вслед ему, толпа начинает сильно волноваться, она расступается направо и налево при сильных, пронзительных восклицаниях. Вот показывается и послужившее причиной такого беспокойства – это Человек, по лицу и по одежде еврей; белоснежная полотняная мантия, завязанная на голове желтым шелковым шнуром, свободно спускается на его плечи; богато украшенное платье его обхвачено красным, с золотой бахромой кушаком. Он идет спокойно и даже подсмеивается над расступающимся пред ним народом. Кто же это? Прокаженный? Нет, это только самаритянин. Если вы спросите о нем у кого-нибудь из окружающих, вам скажут, что это нечистый-ассприянин, одно прикосновение к платью которого оскверняет и от которого поэтому израильтянин не может принять помощи даже и в том случае, когда от нее зависит сама жизнь. Причиной такой вражды является, впрочем, вовсе не различие происхождения. Когда Давид, поддерживаемый одним только Иудою, основал здесь, на Сионской горе, свой трон, остальные десять племен удалились в Сихем, город гораздо более древний и в те времена несравненно более дорогой по священным воспоминаниям. Последовавшее затем соединение племен не могло погасить эти раздоры. Самаритяне придерживались своей скинии на Геризиме и, признавая за ней высшую святость, подсмеивались над сердитыми учеными Иерусалима. Время не ослабило раздоров. В царствование Ирода веротерпимостью пользовались все, за исключением самаритян; только они одни безусловно и навсегда были отринуты от общения с иудеями.
В то время как самаритянин входит под своды ворот, из-под них выходят три человека, так непохожие на всех виденных нами, что волей-неволей мы останавливаем на них свое внимание. Все они громадного роста и необыкновенной мускулатуры; у них синие глаза и цвет лица настолько нежный, что жилки просвечивают сквозь кожу, вырисовываясь на ней голубыми черточками; волосы их светлого цвета и коротко острижены; они прямо держат свои головы, плотно посаженные на шеи, по правильности своих очертаний подобные древесным стволам. Шерстяные, без рукавов, свободно опоясанные туники, открытые на груди, драпируют их туловища, оставляя обнаженными руки и ноги, развитые так сильно, что при взгляде на них невольно возникает мысль об арене; если мы ко всему этому прибавим их беззаботный, самоуверенный и дерзкий вид, то не будет удивительно, что им уступают дорогу и останавливаются, чтобы посмотреть им вслед. Это или гладиаторы-борцы, скороходы, кулачные бойцы, фехтовальщики-специалисты, неизвестные в Иудее до прихода римлян, шатающиеся в свободное от своих занятий время по царским садам и занимающиеся праздной болтовней со стражей у дворцовых ворот, или же это пришельцы из Цезареи, Себасты или Иерихона, где Ирод, более грек, нежели иудей и совершенный римлянин, по своей страсти ко всякого рода кровавым зрелищам и играм, понастроил большие театры и содержал фехтовальные школы, воспитанники для которых обыкновенно доставлялись Галльскими провинциями или славянскими племенами с Дуная.
– Клянусь Бахусом! – говорит один из них, сгибая свою руку со сжатым кулаком. – Черепа их не толще яичной скорлупы.
Зверский взгляд, сопровождавший это телодвижение, производит на нас отталкивающее впечатление, и, отвернувшись в сторону, чтобы отделаться от него, мы, к счастью, наталкиваемся на нечто более приятное.
Против нас торговец фруктами. У него плешивая голова, длинное лицо и нос, похожий на ястребиный клюв. Он сидит на ковре, разостланном в пыли; позади его стена, над головой короткий навес; вокруг него, под рукой, выставлены на низеньких подставочках ивовые корзинки, наполненные миндалем, виноградом, смоквами и гранатами.
К нему подходит в этот момент человек, который невольно приковывает к себе наш взгляд, хотя и по другим причинам, чем гладиаторы, – это грек, настоящий красавец. На голове у него миртовый венок, сдерживающий на висках волнистые волосы, в венок вплетены бледно-желтые цветы и зеленые ягоды. Ярко-красная туника его сделана из тончайшей шерстяной ткани; из-под пояса буйволовой кожи, застегнутого спереди вычурной, блестящей золотой пряжкой, спускаются до колен, тяжелыми складками, полы туники с украшениями из того же благородного металла; шерстяной желтый с белым шарф, обогнув шею, падает ему на спину и волочится за ним. Руки и ноги его, там, где они открыты, по белизне походят на слоновую кость и настолько выхолены, что, глядя на них, невольно думаешь о тех омовениях, втираниях, щеточках и щипчиках, к которым приходилось прибегать ему, чтобы достигнуть такого результата.
Торговец, не трогаясь с места, наклоняется несколько вперед, поднося ко лбу свои руки с раздвинутыми пальцами и ладонями наружу.
– Что у тебя сегодня, сын Патоса? – говорит молодой грек, смотря скорее на корзинки, нежели на киприота. – Я проголодался. Не найдется ли у тебя чего-нибудь позавтракать?
– Фрукты из Педия, – самые настоящие, все певчие Антиоха по утрам берут у меня для поправления своих голосов, – отвечает жалобным, гнусавым голосом торговец.
– Не годится самая лучшая твоя смоква для певчих Антиоха! – говорит грек. – Ты поклоняешься Афродите; я поклоняюсь тоже ей, чему доказательством вот эти мирты, так знай же, что голоса их пропали от каспийских ветров. Видишь ли ты этот пояс? – Это подарок могущественной Саломеи…
– Царской сестры! – восклицает киприот, повторяя салям.
– У нее и вкус царский; справедлива же она божественно! Да почему бы и не так? Она ведь гречанка более, нежели царь. Однако что же завтрак? Вот тебе деньги, красные кипрские медяки: давай мне винограду и…
– Не угодно ли фиников?
– Не надо, я не араб.
– Смокв не возьмете ли?
– От них я стал бы евреем. Нет, ничего не надо, только винограду. Наилучшая смесь жидкости получается от смешения крови греческой с кровью винограда.
Певчий на безобразном, бурлящем рынке выделяется своим придворным видом и представляет такое зрелище, которое надолго остается в памяти; но вот, как бы в противовес ему, идет за ним человек, изумляющий нас как нельзя более. Он медленно бредет по дороге, с лицом, опущенным долу; по временам он останавливается, складывает руки на груди, вытягивает свою физиономию и возводит очи к небу, как будто сейчас начнет молиться. Нигде, за исключением Иерусалима, невозможно встретить подобной фигуры. На лбу у него привязанный к тесьме, поддерживающей мантию, болтается кожаный четырехугольный ящичек, другой такой же ящичек привязан к левой руке; края его платья украшены густой бахромой. По всем этим признакам, по филактериям[3], по обшитым бахромой краям одежды и по выражению сильной святости, проникающей всего человека, мы узнаем в нем фарисея, члена той организации (в религии – это секта, в политике – партия), фанатизм и могущество которой должны в нашем рассказе скоро повергнуть весь мир в скорбь.
За воротами более всего движется народу по Яффской дороге. Внимание наше, после фарисея, привлекается несколькими лицами, которые, как будто бы для того, чтобы облегчить нам наблюдение, случайно отделились от движущейся толпы. Из этих лиц наше внимание прежде всего останавливается на человеке весьма благородной наружности, с чистым и здоровым цветом лица, с большими черными глазами, с длинной развевающейся и тщательно напомаженной бородой, одетом в дорогую, хорошо сидящую на нем и приспособленную ко времени года одежду; у него в руке палка; с шеи свесился шнур с привязанной на конце его большой золотой печатью. За ним стоят несколько служителей, у некоторых из них за поясом короткие мечи; они относятся к своему господину с глубочайшим почтением. Остальные лица группы – это два чистокровных араба: тонкие, сухие, со впалыми щеками и почти дьявольским блеском в глазах; на головах у них красные тарбуши, поверх абас их окутывают темные шерстяные покрывала, перекинутые через плечо и обернутые вокруг тела таким образом, что свободной остается только правая рука. В этой группе происходит громкий торг: арабы привели продавать лошадей и, со свойственной им страстностью, торгуются с резкими, пронзительными криками. Изящный человек предоставил свободу договариваться с ними своим служителям; сам же он, если ему приходится говорить, говорит с большим достоинством. Увидав перед собой киприота, он подходит к нему и покупает несколько смокв. Если мы, после того как вся эта группа, вслед за фарисеем, скроется под воротами, пожелаем узнать от торговца фруктами, кто этот изящный господин, то он нам скажет, с чудеснейшим салямом, что это еврей, один из городских князей, и что он только что вернулся из путешествия, совершенного им с целью изучить разницу между обыкновенным сирийским виноградом и кипрским. Итак, обыкновенно до полудня, а иногда несколько позже, переливается деловая толпа двумя непрерывными потоками – в Яффские ворота и из них, отличаясь крайним разнообразием лиц. Тут есть и представители всех племен Израиля и всех сект, на которые раздробилась древняя вера; всех религиозных и социальных оттенков и того праздного сброда – детей искусства и служителей удовольствий, который чувствовал себя как нельзя лучше в расточительные времена Ирода; тут есть и представители всех известных народов, подпадавших когда-либо под власть цезарей и их предшественников, в особенности же тех из них, которые обитали на окраинах Средиземного моря.
Другими словами, Иерусалим, священный своим прошлым, а еще более своим будущим, предсказанным ему пророками, Иерусалим Соломона, в котором серебро ценилось не дороже камней и кедры были дешевле придорожных смоковниц, дошел до того, что стал только копией Рима, местом совершения нечестивых сделок, столицей языческой власти. Некогда еврейский царь оделся в свои лучшие одежды и вошел во Святая Святых первого храма в мире, для того чтобы там воскурить фимиам, и вышел оттуда, пораженный проказой; в описываемые же нами времена Помпей вошел в храм Ирода и в ту же Святая Святых и, выйдя оттуда совершенно здоровым, рассказывал, что он нашел там пустое место и ни малейшего признака присутствия Бога.
Просим теперь читателя возвратиться на описанный нами двор, составляющий часть рынка у Яффских ворот. Был третий час дня. Многие уже разошлись, хотя давка нимало не уменьшилась. Мы должны обратить особенное внимание на группу из мужчины, женщины и осла, поместившуюся у противоположной воротам южной стены двора.
Мужчина стоял у головы животного, держа его за повод и опершись на ту палку, которой он в дороге, по всей вероятности, подгонял осла. Одежда его, ничем не отличавшаяся от обыкновенной одежды евреев, выглядывала совершенно новой: плащ, спускавшийся с его головы, и платье или кафтан, доходивший до пят, очевидно, надевались им только по субботним дням, при посещении синагоги. Лицо его было открыто и, судя по нему, ему можно было дать лет пятьдесят, что подтверждала и седина, пробивавшаяся в его, некогда черной, бороде. Он смотрел по сторонам с любопытством, смешанным с удивлением, как вообще смотрят иностранцы и провинциалы.
Осел, не спеша, ел зеленую траву из охапки, лежащей перед ним. На рынке было изобилие этой травы. Для животного, находившегося в состоянии дремотного довольства, совсем как будто бы не существовало окружающей суеты и шума; конечно, оно не замечало в ту минуту и спутницы, сидевшей на его спине, на седельной подушке.
Верхнее платье из светлой шерстяной материи совершенно закрывало ее фигуру, тогда как белый вуаль скрывал ее голову и шею. Изредка, на мгновение, она раздвигала покрывало, но не настолько, чтобы можно было разглядеть ее.
К мужчине, наконец, подошел кто-то и, став против него, спросил:
– Вы не Иосиф ли из Назарета?
– Меня так называют, – отвечал Иосиф, важно повернувшись в сторону говорящего. – А вас… Ах, это вы! Мир вам, мой друг, равви Самуил.
– И вам того же. – Равви помолчал и, взглянув на спутницу, добавил: – Мир вам, всему вашему дому и всем домочадцам!
С последними словами он приложил руку к груди, наклонил голову в сторону женщины, которая, чтобы посмотреть на него, раздвинула покрывало настолько, что на один миг можно было разглядеть ее еще очень молодое лицо. Знакомцы же тем временем, взяв друг друга за правые руки, делали вид, что подносят их к губам; но в самый последний момент руки их разжались и каждый из них поцеловал собственную, после чего поднес ее ко лбу, ладонью наружу.
– Вы так мало запылились, – сказал фамильярно равви, – как будто ночевали здесь, в городе отцов наших.
– Нет, – возразил Иосиф, – добравшись засветло до Вифании, мы остановились там в канне, а затем с рассветом снова уже были в пути.
– Длинна же ваша дорога. Куда же вы идете, не в Джеппу, надеюсь?
– Нет, только до Вифлеема.
Открытое дружеское выражение лица равви омрачилось при этих словах и не предвещало ничего хорошего; вместо кашля, – он хотел было отхаркнуться, – из его горла вылетело рычание.
– Понимаю, понимаю, – заговорил он, – вы родились в Вифлееме и теперь идете туда с вашей дочерью, чтобы там, исполняя повеление цезаря, подвергнуться переписи и платить потом подати. Положение детей Иакова в настоящее время ничем не лучше того, каким оно было во времена египетского пленения, только нет теперь у них ни Иосифа, ни Моисея. Как низко упали потомки могучего народа!
Иосиф не отвечал, не переменяя ни позы, ни выражения.
– Спутница эта мне не дочь.
Но равви трудно уже было оторваться от политики; он продолжал, не обращая внимания на разъяснения Иосифа.
– Чем же занимаются зилоты в Галилее?
– Я плотник, Назарет же – это деревня, – сказал Иосиф благоразумно, – улица, на которой моя мастерская, не на той дороге, которая ведет в город. Стругание и пилка дерева не позволяют мне принимать участие в партийных спорах.
– Да ведь вы же еврей, – яростно заговорил равви, – ведь вы еврей, и к тому же еще из колена Давидова. Невозможно, чтобы вам доставляло удовольствие платить какую-нибудь подать, кроме шекеля, подаваемого, по древнему обычаю, Иегове?
Иосиф продолжал сохранять прежнее спокойствие.
– Я хлопочу не о размере подати, – продолжал его друг, – динарий – это пустяки. Нет, дело не в том. Самая попытка обложить нас податью есть уже оскорбление, согласие же наше платить ее будет с нашей стороны подчинением тирании. Скажите мне, правда ли, что Иуда провозглашает себя Мессией? Ведь вы живете среди его последователей.
– Я слышал, что последователи его говорят, что он Мессия, – ответил Иосиф.
В эту минуту покрывало отдернулось и на мгновение лицо стало видно. Равви смотрел в ту сторону, так что мог разглядеть редкую красоту его спутницы. Краска залила лицо, и вуаль тотчас же задернулся.
Политик забыл и предмет разговора.
– Какая красавица у вас дочь! – сказал он, понизив голос.
– Она мне не дочь, – повторил Иосиф.
Любопытство равви возросло, и назареянин, заметив это, поспешил продолжать:
– Она дочь Иоакима и Анны вифлеемских, о которых вы, наверное, слыхали, так как они пользовались большой известностью…
– Да, – заметил почтительно равви, – я знал их. Они по прямой линии происходят от Давида. Я с ними был знаком.
– Так теперь они умерли, – продолжал назареянин, – умерли они в Назарете. Иоаким был не богат, но все-таки оставил после себя дом с садиком, в разделе двум дочерям, Марианне и Марии. Это вот одна из них. Для того чтоб ее доля осталась за ней, закон требует, чтоб она вышла замуж за ближайшего родственника. И я женился на ней.
– А вы приходитесь…
– Я ее дядя.
– Так, так! Вы оба, стало быть, родились в Вифлееме, и теперь римлянин заставляет вас взять и ее с собой, чтобы обоих внести в перепись.
Равви сжал руки и, смотря с негодованием на небо, воскликнул: «Жив Бог Израиля! И Он отомстит!»
С этими словами он отвернулся и быстро ушел. Незнакомец, стоявший неподалеку, заметив изумление Иосифа, спокойно произнес:
– Равви Самуил настоящий ревнитель: сам Иуда вряд ли превзойдет его.
Иосиф, не желая начинать разговора с этим человеком, сделал вид, что не слышит его слов, и занялся собиранием травы, которую осел разбросал по сторонам, после чего он снова оперся на палку и застыл в этой позе.
Через час вся эта компания вышла из ворот и, повернувши налево, двинулась по пути к Вифлеему. Спуск в Хинномскую долину был неровный, кое-где украшавшийся разбросанными дикими оливковыми деревьями. Назареянин, с поводом в руках, шел рядом с сидевшей на осле женщиной, с нежностью заботясь об ее удобствах. По левую руку у них возвышались городские стены, протянувшись на юг и на восток кругом Сионской горы; по правую же – поднималась крутизна обрыва, образующая западную границу долины.
Осторожно миновали они нижний Гихонский пруд, с которого быстро сбегала тень, отбрасываемая высоким холмом, осторожно прошли, придерживаясь водопроводов, проведенных на прудах Соломона, до деревенского домика, стоявшего на том месте, которое в настоящее время называется холмом Дьявольского Совета; потом начали взбираться к Рефемской равнине. Яркие лучи солнца, освещавшие каменистую поверхность знаменитой местности, заставили Марию, дочь Иоакима, совсем сбросить покрывало и открыть свою голову. Иосиф рассказывал историю того, как Давид на этом месте застал врасплох лагерь филистимлян; рассказывал он, имея торжественный вид. Она его не всегда слушала.
Во всех странах и морях, где есть люди, физиономия евреев везде одинакова. Тип этого племени был всегда тот же, хотя и с некоторыми индивидуальными отклонениями: «Он был белокур, с красивыми глазами и приятным лицом»[4]. Таков был сын Иeceя, приведенный к Самуилу. С тех пор воображение всегда руководило описанием. Поэтическая вольность распространила особенности предка и на его известных потомках. Так все наши идеальные Соломоны имеют прекрасные лица, а волосы и брови у них в тени – каштанового цвета, а на солнце отливают золотом. Нас заставляют верить также, что таковы были и знаменитые волосы Авессалома. А за отсутствием достоверных источников предание не менее любезно наделило красотой и ту, за которой мы сейчас следуем по направлению к родному городу белокурого царя.
Ей казалось не более пятнадцати лет. Вся внешность ее, голос и все движения соответствовали вполне этому нежному возрасту. Лицо ее было скорее бледное, чем белое; и все линии лица выражали мягкость, нежность и кротость; большие синие глаза оттенялись полузакрытыми веками и длинными ресницами.
Со всем этим вполне гармонировал поток золотистых волос, как у еврейских невест, спадавший по спине ее, достигая седла, на котором она сидела.
Наружная красота очертаний лица дополнялась прелестью выражения, не так легко поддающегося описанию. Это лицо было проникнуто чистотой, отражавшей идеальность души, свойственной тем только, кто непрерывно устремляет мысли к неземному. С трепещущими губами она поднимала к небу свои глаза, синева которых была чисто небесная, и часто скрещивала руки на груди, как бы благоговея перед кем-то и молясь кому-то; часто приподнимала свою голову, как бы жадно прислушиваясь к зовущему ее голосу.
По временам, в промежутки своих рассказов, Иосиф оборачивался к ней и, уловив восторженное выражение лица ее, в изумлении забывал свой рассказ, продолжая молча идти рядом.
Вот они и прошли весь длинный путь, расстилавшийся по равнине, и наконец достигли Маар-Елиасского подъема, с которого, за долиной, они увидали Вифлеем, древнюю житницу, белые стены которого увенчивали горный хребет и просвечивали сквозь оголенные сады, окружающие его. Они остановились тут и стояли, пока Иосиф показывал разные места, известные своей святостью, затем спустились в долину, к колодцу, известному по чудесному подвигу сильных слуг Давида. Тут, на узком пространстве, столпилась громадная масса народа и животных. При виде такой толпы Иосиф начал опасаться за то, что в городе такая же масса народа помешает ему найти помещение для Марии. Нигде не останавливаясь, не кланяясь никому из встречающихся на дороге, он проталкивался мимо каменного столба, указывавшего гроб Рахили, к покрытому садами склону, пока не остановился перед входом в канну, находившуюся за городскими воротами недалеко от перекрестка.
Для того чтобы лучше понять все происшедшее с назареянами в канне, читатель должен припомнить, что гостиницы на Востоке не походили на западные. Они назывались каннами, – слово, взятое с персидского языка, – и в самой простой своей форме представляли огороженное место без всяких следов дома или какой бы то ни было постройки, часто даже без ворот и без калитки. Места для их расположения выбирались богатые тенью, с естественной защитой и обильные водою. Таковы были постоялые дворы, которые укрывали еще Иакова во время странствования последнего в поисках за невестой в Подан-Араме. В настоящее время подобие их можно встретить среди пустынь, в местах, служащих привалами для путников. Некоторые же из них, в особенности те, которые находились на пути между большими городами, подобно Иерусалиму или Александрии, представляли роскошные постройки, служившие памятниками благочестия царей, построивших их. Обыкновенно же такие постройки были не что иное, как дома или владения шейхов, к которых, как в главных квартирах, они размещали свой род. Помещение, отводимое путешественникам, менее всего было источником их доходов, главным же образом они были рынками, факториями, укреплениями, сборными местами и резиденциями купцов и ремесленников, а также и местами, где могли найти себе кровлю люди, застигнутые ночью или заблудившиеся. Внутри их стен круглый год кипела городская жизнь.
Своеобразное управление этих гостиниц составляло черту, которая, вероятно, наиболее способна вызвать изумление иностранца. В них не было ни хозяина, ни хозяйки; не было ни приказчика, ни повара, ни кухарки; единственным видимым признаком того, что канна составляла чью-то собственность, служил привратник, сидевший у ворот. Прибывшие чужестранцы останавливаются в них, как в своем доме. Последствием такой системы было то, что каждый вновь прибывший должен был привозить с собой припасы и кухонные принадлежности, постели и корм для скота, или же покупать их у торговцев канны. Вода, покой, кровля и защита – вот все, что он мог требовать от канны, и это ему предлагалось бесплатно. Спокойствие в синагогах иногда нарушалось громкими криками спорящих, в каннах же никогда: дом его и все принадлежащее к нему было священно; даже колодези были почитаемы не более, чем канны.
Канна у Вифлеема, около которого остановились Иосиф и Мария, была хорошим образцом этого рода построек, – она не была ни очень плоха, ни слишком роскошна. Построена она была в чисто восточном вкусе, т. е. она составляла четырехугольник, сложенный из груды камней, в один этаж, с плоской крышей, без окон и только с одним главным входом, дверью, служившей в то же время и воротами с восточной стороны, или спереди. Дорога так близко проходила возле двери, что меловая пыль почти наполовину прикрывала выступ над ней. Ограда из отесанных камней, которая начиналась от северо-восточного угла строения, сбегала на несколько ярдов вниз по склону и затем поворачивала к западу и заключалась известковыми утесами, составляя одну из существеннейших принадлежностей всякой благоустроенной канны – безопасную загородь для скота.
В городе, подобном Вифлеему, с одним шейхом, не могло быть более и одной канны. Рассчитывать же найти приют в городе наши назареяне не могли; они хотя и родились в Вифлееме, но давно уже не жили в нем. К тому же перепись, для которой они явились сюда, могла продолжаться целые недели, даже месяцы: представители римской власти в провинции были баснословно медлительны; не чего было думать навязывать себя и жену на такой неопределенный срок родственникам и знакомым, если бы таковые и оказались. Поэтому боязнь не найти помещения, охватившая Иосифа еще у колодца, по мере того как он приближался к строению, карабкаясь по склону, на трудных подъемах подгоняя своего осла, возросла до настоящего душевного беспокойства, чему содействовало и то, что теперь его путь пролегал через толпу народа. Мужчины и мальчики, попадавшиеся ему на каждом шагу, с великим трудом пробивали дорогу своему скоту – лошадям и верблюдам – и себе: одни спускаясь в долину, другие поднимаясь из нее, кто за водой, кто к соседним пещерам. Когда он подъехал к самой канне, боязнь его нисколько не уменьшилась: у двери стояла громадная толпа; ограда же, как ни была просторна, была уже битком набита. «К двери невозможно пробраться, – сказал Иосиф, по обыкновению растягивая слова. – Остановимся здесь и узнаем, если можно, что тут произошло». Не говоря ни слова, Мария спокойно отдернула покрывало. Выражение утомления, появившееся было на лице ее, быстро сменилось интересом к окружающему. Они были в хвосте сборища, которое несомненно способно было возбудить ее любопытство, хотя такие сборища – вещь очень обыкновенная для всякой канны на большой дороге, по которой проходят большие караваны. Тут были и пешеходы, снующие взад и вперед и кричащие громко и пронзительно на всех сирийских наречиях; всадники на лошадях, покрикивающие на хозяев верблюдов; люди, борющиеся, с сомнительным успехом, с угрюмыми коровами и с пугливыми овцами; продавцы хлеба и вина и между народа толпы мальчишек, гоняющихся за целыми стаями собак. Все и вся казалось двигалось и копошилось зараз. По всей вероятности, долго выносить такое зрелище прекрасной наблюдательнице оказалось не по силам: немного посмотрев, она вздохнула, спокойно уселась на седло и, как бы в поисках за тишиной и спокойствием, или в ожидании кого-то, отвернулась к югу, к высоким скатам горы Парадокс, покрытым южным розовым оттенком от заходящих лучей солнца.
В то время как она сидела таким образом и смотрела на юг, какой-то человек с сердитым лицом, протолкавшись сквозь толпу, остановился рядом с ослом. Назареянин заговорил с ним:
– Так как я принимаю вас за одного из тех, к которым и сам принадлежу, любезный друг, к сыновьям Иуды, то смею спросить, почему здесь собралось такое множество народа?
Незнакомец сердито обернулся, но, увидав торжественное лицо Иосифа и услыхав его спокойную и тихую речь, он поднял свою руку для полуприветствия и сказал:
– Мир тебе, рабби! Да, я из сынов Иуды и отвечу тебе. Я живу в Бет-Дагоне, находящемся, как вы знаете, в местности, называемой землей племени Дана.
– На дороге к Джеппе из Мадона, – сказал Иосиф.
– Ага, вы бывали в Бет-Дагоне, – сказал незнакомец с еще более любезным выражением лица. – Много нам, сынам Иуды, приходится путешествовать! Я уже давным-давно из гор старого Ефрата, как наш отец Иаков называл его. В чужих краях меня настигает декрет, призывающий всех евреев для переписи на место их рождения, вот в чем мое дело, рабби!
Лицо Иосифа оставалось неподвижным, как маска, когда он заметил:
– Мы оба пришли за тем же.
Незнакомец взглянул на Марию и ничего не сказал. Она глядела в это время на голую вершину Гедора. Солнце касалось своими лучами ее немного приподнятого лица и отражалось в глубокой синеве ее глаз; на ее полуоткрытых губах трепетало выражение вдохновения, совсем не свойственное смертным. Красота ее была положительно неземная: она походила на тех небожителей, как мы их себе представляем, которые стерегут ворота рая. Бетдагонит увидал тот оригинал, который несколько столетий после того явился во сне божественному Санцио и обессмертил его имя.
– Да, о чем я говорил? Ага, припоминаю. Я остановился на том, что я слышал о приказе, когда был вдали от родины. Услышав о нем, я сначала ужасно рассердился. Затем, вспомнив о старом холме, о городе, о долине, по которой течет глубокий Кедренский поток, о виноградниках и о садах, о засеянных полях, оставшихся неизменными со времен Вооза и Руфи, о старых знакомцах-горах, здесь Гедоре, там Гибеах, вон там Мар-Элис, которые были для меня границами мира во время детства, – вспомнив обо всем этом и забыв тиранов, я пришел сюда вместе с Рахилью, женой моей, и Деворой и Михалой – нашими скарронскими розами.
Мужчина снова умолк, бегло окинув взглядом Марию, смотревшую на него и прислушивавшуюся к его словам. Потом он сказал:
– Рабби, не лучше ли будет присоединиться спутнице вашей к нам? Жена с детьми вон там, под той склонившейся оливой, что стоит на повороте дороги. Уверяю вас, – он обернулся к Иосифу и говорил тоном, не допускающим сомнения, – канна сейчас полна. Напрасно будете узнавать.
У Иосифа воля была так же упорна, как и ум; он немного поколебался, но наконец ответил:
– Предложение ваше очень любезно. Во всяком случае найдется или нет помещение для нас в доме, мы сочтем долгом познакомиться с вашим семейством. Я переговорю здесь с привратником и скоро приду к вам.
И, передав повод незнакомцу, сам он протиснулся сквозь волнующуюся толпу.
Привратник сидел у ворот, на большом кедровом обрубке. Позади него к стене было прислонено копье. Возле него, на том же обрубке, сидела собака.
– Мир Иеговы да будет с тобою! – сказал Иосиф, приблизившись наконец к нему.
– Даваемое вами сторицею да возвратится вам и вашему дому, – ответил страж, не пошевелившись, однако, с места.
– Я вифлеемлянин, – сказал Иосиф, насколько мог непринужденнее. – Нет ли свободного помещения?
– Все занято.
– Вы, по всей вероятности, слыхали обо мне: я – Иосиф из Назарета. Дом этот – дом моих отцов. Ведь я происхожу по прямой линии от Давида.
На эти слова Иосиф возлагал большие надежды. Уж если они не выручат его, то все дальнейшие переговоры, до подкупа включительно, можно считать тщетными. Происходить от Иуды, в общественном мнении племени, уже много значило; происхождение же от Давида имело громадное значение и служило на еврейском языке высшей похвальбой. Тысячи лет прошли с тех пор, как мальчишка пастух сделался наследником Саула и основал династию. Войны, мятежи, смена царей и влияния времен низвели наследников его до уровня простых евреев; хлеб, который они ели, добывали они своим трудом, но за ними была история, почитавшаяся священной, а в ней генеалогия играла главную роль; они не могли впасть в неизвестность; и откуда бы они ни явились, одноплеменники их в Израиле выражали им уважение, доходившее до почитания.
Если так было в Иерусалиме и повсюду, то, конечно, и здесь, у двери вифлеемской канны, всякий принадлежащий к священной линии с полным основанием мог рассчитывать на свое происхождение. Сказать, как сказал Иосиф, «этот дом моих отцов», значило сказать истину в самом простом, буквальном смысле слова, так как это был тот самый дом, который принадлежал еще Руфи в качестве жены Вооза, – тот самый, в котором родились Иессей, его десять сыновей и сам Давид в числе их, – тот самый, куда Самуил приходил искать царя и где нашел его, – тот самый, который Давид отдал сыну Барзилая, дружественному Гилиадиту, – тот самый, наконец, в котором Иеремия своими молитвами спас остаток своего рода, убегавшего от вавилонян.
Ссылка на рождение произвела впечатление. Привратник слез с бревна и, приложив руку к бороде, сказал почтительно:
– Рабби, я не знаю, когда дверь эта в первый раз отворилась для того, чтобы пропустить путешественника, однако думаю, это случилось более тысячи лет тому назад, и за все это время ни разу не было случая, чтобы добрый человек нашел ее запертой, разве только в том случае, когда не было помещения; если же простому путешественнику отказывалось только по одной этой причине, то происходящий от Давида не может думать, чтобы ему отказывали почему-либо другому. Поэтому я прошу вас извинить. И если вам угодно последовать за мной, я проведу вас и вы сами удостоверитесь, что места нет не только в комнатах, льюинах и на дворе, но даже и на крыше. Позвольте узнать, давно ли вы прибыли?
– Только сейчас.
Привратник улыбнулся.
– Чужестранец, поместившийся под кровлей твоей, все равно, что твой родной, – люби его как самого себя. Ведь так гласит закон, равви?
Иосиф промолчал.
– Если же таков закон, то могу ли я сказать кому-нибудь, кто прибыл раньше: «Ступай своей дорогой, другой займет твое место?»
Иосиф все молчал.
– Если же бы я и сказал так, то кому же отдать преимущество? Посмотрите, сколько народу дожидается. Многие еще с полудня.
– Что это за народ, – спросил Иосиф, указывая на толпу, – и зачем они здесь теперь собрались?
– По тому же, без сомнения, делу, которое привело и вас сюда. Цезарский декрет, – привратник вопросительно посмотрел на назареянина и затем продолжал, – собрал здесь большую часть людей. А вчера прибыл еще караван, проходящий из Дамаска в Аравию и в Нижний Египет. Вот верблюды и люди этого каравана.
Иосиф настаивал:
– Ведь двор просторен, – сказал он.
– Да, но он завален сейчас кладью – кипами шелка, мешками с пряностями и тому подобным.
Тогда на мгновение выражение лица просителя изменилось: лишенные блеска глаза безнадежно опустились, и он мягко произнес:
– Я не о себе хлопочу, но со мной Мария, а ночь здесь холодна, холоднее, чем в Назарете. Ей нельзя ночевать на открытом воздухе; не найдется ли в городе помещения.
– Все вот эти, – привратник сделал движение рукой по направлению к толпе, – думали сначала поместиться в городе, но возвратились, – говорят, что в городе все места битком набиты.
Иосиф сделал еще одну попытку, замечая как бы про себя:
– Она так молода! Если ей придется ночевать наружи, мороз убьет ее!
Потом он снова обратился к привратнику.
– Может, вы знаете и родителей ее, Иоакима и Анну из Вифлеема, также колена Давидова.
– Да, я знал их. Хорошие были люди. Тогда я был молод.
Глаза привратника в раздумье смотрели в это время в землю. Вдруг он приподнял голову.
– Если уж я не могу найти вам комнаты, – сказал он, – то и не отпущу вас так отсюда. Все, что могу сделать, я сделаю. Сколько вас?
Иосиф подумал и сказал:
– Моя жена и мой друг с семейством из Бет-Дагона, маленького города за Джеппой, всего шестеро.
– Ладно. Вы не будете спать на открытом воздухе. Приводите поскорее ваших, солнце уже закатывается, а вы должны знать, что ночь здесь быстро наступает, и скоро наступит.
– Теперь я благословляю вас как бездомный путник, а затем благословлю как человек, нашедший у вас приют.
Произнеся это, Иосиф радостно пошел к Марии и к Бетдагониту. Тот быстро собрал своих; женщины сели на ослов. Жена его была женщина почтенных лет, дочери очень походили на мать; когда они подъехали к двери, привратник мог заметить, что они принадлежат к низшему классу народа.
– Вот та, о которой я говорил вам, – сказал назареянин, – а это вот мои друзья.
Покрывало Марии было снято.
– Синие глаза и золотые волосы, – пробормотал про себя привратник, смотря на нее одну. – Таков же вот был и молодой царь, когда он шел петь перед Саулом.
Он взял повод из рук Иосифа и сказал Марии:
– Мир вам, дочь Давида! – А обращаясь к другим: – Мир всем вам! – и пригласил Иосифа следовать за собой.
Через широкий, вымощенный камнем проход они вошли на двор канны. Для незнакомца картина двора показалась бы любопытной; они же обратили исключительно внимание на льюины, со всех сторон зиявшие на них черными пастями; относительно же двора успели заметить только то, что он был переполнен толпой. Узким проходом, между грудами клади, а потом таким же проходом, как и в воротах, они проникли в смежную с домом ограду, где увидали дремлющих верблюдов, лошадей и ослов; между ними там и сям виднелись их хозяева различных национальностей: они также или спали, или стерегли своих животных. Затем они спустились по склону переполненного народом двора и медленно, повинуясь неповоротливости своих животных, повернули наконец на дорожку, извивавшуюся по направлению к серому известковому утесу, господствовавшему под канной с западной стороны.
– Мы идем к пещере, – заметил вскоре Иосиф.
Проводник замедлил шаги, дожидаясь, пока Мария поровняется с ним.
– Пещера, в которую мы идем, – сказал он ей, – служила убежищем предку вашему, Давиду. Вот с того поля и от колодца, что в долине, он сгонял сюда свои стада, укрывая их от опасности, а после, когда он сделался царем, чтоб отдохнуть и на покое насладиться богатством, он возвратился снова сюда, в старый дом, приведя с собой множество скота. Ясли с тех пор остались нетронутыми. Спать на полу, там, где он спал, лучше, чем на дворе или при дороге. А вот и дом, за ним сейчас и пещера.
Речь эта не должна быть принята за обычные в подобных случаях расхваливания предлагаемого жилища. Не было в этом нужды; место действительно было из лучших. Посетители принадлежали к простому народу, неизбалованному жизнью, и к тому же для еврея того времени укрываться в пещере было делом самым обыкновенным; она часто служила убежищем и теперь, как и в древности, о чем не раз он слышал по субботам в синагогах. Сколько выдающихся событий в еврейской истории произошло в пещерах! К тому же все наши путешественники принадлежали к вифлеемским евреям, которым менее всего могло показаться странным – провести так ночь, ибо местность их изобилует всевозможными пещерами, из которых некоторые служили обычным жильем еще со времени Емима и Хорреев. Для них не могло быть ничего оскорбительного и в том, что пещера, в которую они шли, когда-то, а может и теперь еще, служила хлевом. Все они происходили из племени пастухов, деливших со своими стадами и странствования и места ночлегов. Привычка эта до сих пор сохранилась у бедуинов, палатка которого служит кровом как лошадям, так и детям его. Поэтому они весело следовали за привратником, глядя с любопытством на дом: все, что было связано с именем Давида, интересовало их.
Строение это было низко, узко и без окон, крайне незначительно выступая от скалы, к которой оно было прислонено заднею частью. В передней части была дверь, вращавшаяся на огромных петлях, вымазанная желтою глиной. Пока отодвигали деревянный засов, женщины слезали с своих ослов. Привратник, отворивши дверь, пригласил их войти:
– Войдите!
Путники вошли и изумились. Вскоре они рассмотрели, что дом служит только маской или прикрытием для входа в естественную пещеру или грот футов сорока в длину, девяти или десяти в вышину и двенадцати или пятнадцати в ширину. Свет из отворенной двери падал на неровный пол, освещая груды зерна и сена, глиняной посуды и домашней утвари, занимавших середину пещеры. По стенам были устроены невысокие ясли для овец из камня, скрепленного цементом. Стойл или каких бы то ни было перегородок не существовало. Пыль и мякина покрывали пол, наполняли каждую трещину и отверстие и толстым слоем лежали на паутине, грязными нитями спускавшейся с потолка; когда-то место это было чисто и, судя по виду, не уступало сводчатым льюинам канны. Ведь пещера и послужила образцом для льюины.
– Войдите! – сказал проводник. – Распоряжайтесь всем, что здесь есть, как своей собственностью: все это приготовлено для путешественников. Берите, что вам надо!
Потом он сказал Марии:
– Будет ли вам здесь удобно?
– Место это священно, – отвечала она.
– Так оставайтесь здесь. Мир да будет со всеми вами!
По его уходе они занялись устройством своего жилища.
В определенный час вечера крики и ходьба в канне и вокруг нее стихли: в этот час каждый израильтянин поднимался даже со своего ложа и, сложив благоговейно руки на груди, молился, обратившись в сторону Иерусалима. То был священный девятый час, тот час, в который приносилась жертва в храме на горе Мориа и когда Бог, как думали, Сам присутствовал при жертвоприношении. Молитва кончена и движение возобновились: одни спешили поесть, другие – улечься на ночлег. Еще немного – огни потушены, водворяется молчание, и все спят.
Около полуночи кто-то из спавших на полу закричал: «Что это за свет на небе? Проснитесь, братья, смотрите!»
Многие поднялись и вначале не могли прийти в себя, но скоро сон отлетел и все поражены были изумлением. Движение охватило и двор, и льюины; все постояльцы двора, дома и ограды высыпали наружу и глядели на небо.
И вот что они там увидели: косой луч света с высоты, неизмеримо низшей самых ближайших звезд, падал на землю. Луч этот, суживаясь в конце в острие, в основании был шириною в несколько стадий; края его незаметно сливались с мраком, в середине же он блистал сильным розовым блеском. Явление это, казалось, остановилось на ближайшей горе к юго-востоку от города, образовав бледно-желтую корону вдали над ее вершиной. Луч так ярко освещал канну, что все вышедшие наружу могли разглядеть удивление, выражавшееся на лице каждого.
Проходили минуты, а явление продолжалось, оставаясь на том же месте неподвижным.
Удивление сменилось благоговением и страхом, робкие дрожали; более смелые говорили шепотом:
– Случалось ли вам когда видеть нечто подобное? – спрашивал один. – Как будто это за горой.
– Не знаю, что это такое, да и никогда мне не приходилось видеть ничего подобного, – был ответ.
– Быть может, это падучая звезда? – спрашивает заикаясь другой.
– Когда звезда падает, она потухает.
– Я знаю, что это! – вскрикивает с уверенностью третий. – Пастухи приметили льва и зажгли огонь, чтобы отпугнуть его от стада.
Человек, стоявший рядом с говорившим, вздохнул и, сильно успокоенный, сказал:
– Да, да, именно это! Стада пасутся там в долине, что за горой.
Сосед снова встревожил его:
– С этим предположением я не могу согласиться: хотя бы весь лес долин иудейский снести и сложить в костер и зажечь его, то и тогда пламя не было бы так ярко и не могло бы подниматься так высоко.
После этого наступило молчание, прерванное только однажды за все время, пока продолжалось таинственное явление, восклицанием одного еврея почтенной наружности.
– Братья, – сказал он, – это лестница, которую наш отец Иаков видел во сне. Да будет благословен Бог отцов наших!
На юго-востоке от Вифлеема, в полутора или двух милях от него, есть долина, отделенная от города горным отрогом. Таким образом с севера эта долина хорошо защищена от ветров; она покрыта богатой растительностью, среди которой возвышаются дикая смоковница, малорослые дубы и сосны; долы же и рвы, прилегающие к ней, поросли густой чащей оливковых и тутовых кустарников. Благодаря всему этому, долина, в описываемое время года, служила неоцененным местом для пастьбы овец, коз и рогатого скота.
На стороне, более удаленной от города, совсем под утесом, издавна существовал просторный мара, или загон. Давно заброшенное здание было без крыши и почти разрушено. Загородь же, прилегающая к нему, оставалась почти нетронутой, а это было чрезвычайно важно для пастухов, которые обращали гораздо более внимания на загородь, нежели на дом. Каменная стена, служившая оградой, вышиной была только в рост человека и не могла почти служить препятствием для голодного льва или пантеры, если бы они вздумали поживиться. Но для полного устранения опасности с внутренней стороны стены был посажен рамуус, образовавший такую хорошую ограду, что, пожалуй, воробей задумался бы попытаться проникнуть внутрь, сквозь переросшие стену ветви, вооруженные твердыми, как гвоздь, колючками.
В день происшествий, описанных в предыдущих главах, несколько пастухов, отыскивая место для пастьбы скота, завели его в эту долину. И с раннего утра еще рощи и перелески оглашались криками пастухов, ударами бича, блеянием овец и коз, позваниванием колокольчиков, мычанием рогатого скота и лаем собак. На закате солнца они пригнали его к мара, и, с наступлением ночи, весь скот уже был загнан; тогда они разложили костер у входа, скромно поужинали и расположились отдохнуть и поболтать между собою, оставив одного пастуха сторожить.
С уходом сторожевого, вокруг огня осталось шесть человек; одни из них сидели, другие лежали на земле. Так как обыкновенно они ходили с обнаженными головами, то волосы сбились на их головах в толстые, грубые, выжженные солнцем копны, спутанные бороды закрывали их шеи и падали на грудь; они были закутаны с шеи до колен в плащи из кожи телят и ягнят, шерстью наружу; руки оставались голые; широкие ремни опоясывали на талии их грубую одежду; сандалии на ногах были самые простые (грубые); с правого плеча свешивались у них сумки, содержавшие пищу и камни, годные для бросания из пращи, которой они были вооружены; на земле около каждого из них лежал посох, символ их звания и орудие их защиты.
Таковы были иудейские пастухи. По наружности такие же грубые и дикие, как и их худые собаки, сидящие с ними вокруг пламени. На самом деле это были простодушные, мягкосердечные люди. Последние качества нужно приписать частью их первобытному образу жизни, главным же образом их постоянной заботе о существах, беспомощных и любимых ими.
Они отдыхали и разговаривали; предметом их разговора были стада, неинтересным, быть может, для других, для них же – составлявшим все. Рассказы их переполнены мелочами о самых ничтожных событиях; если кто-нибудь из них рассказывал, например, о пропаже ягненка, он не пропускал ни малейшей подробности; и в этом нет ничего удивительного. Стоит только припомнить узы, связывавшие пастуха с этим пропавшим ягненком: с самого рождения ягненок делался частью его паствы, о нем он должен был заботиться с самых первых дней жизни; перетаскивать через потоки, стаскивать в ложбины, словом, быть его и восприемником и воспитателем; затем он становился его товарищем, предметом его дум и забот, вполне зависимым от него; в своих перекочевках он делил с ним радость и горе, и, наконец, в минуту грозящей опасности он являлся единственным его защитником и каждую минуту должен быть готовым даже и жизнь свою положить за него. Все же великие события, слух о которых случайно достигал и до них, события, сметающие с лица земли целые нации и изменяющие течение истории, для них были ничтожными пустяками. О деятельности Ирода в этом городе, о постройке им дворцов и училищ и о допущении запрещенных обычаев им приходилось узнавать стороной: Рим в те времена не имел обыкновения прислушиваться к голосу народа, никогда с охотой не обращавшегося к нему; он действовал самостоятельно. Нередко бывало, что пастух, перегоняя по холмам свое утомленное стадо, или же сидя с ним в каком-нибудь безопасном местечке, вдруг слышал музыку и, выскочив на звуки труб, видел марширующие когорты, иногда же и целые легионы. Исчезнут блестящие шишаки, пройдет возбуждение, вызванное необыкновенным зрелищем, и он начинает размышлять о значении всех этих орлов и золоченых шаров, пронесенных перед ним солдатами, и сравнивает свою простую жизнь с жизнью прошедших мимо него блестящих людей.
Однако эти простые и грубые люди обладали своеобразной мудростью и знанием. По субботним дням они обыкновенно принимали опрятный вид и шли в синагоги, где помещались на самых дальних скамьях. Никто усерднее их не целовал Тору, когда ее обносил хазан; никто с более сильной верой не вслушивался в толкование Священного Писания, никто не выносил более из проповеди старейшин и уж, во всяком случае, никто больше них не думал после об этой проповеди. В стихах Шема они находили для себя все: и учение и закон. Все учение и весь закон для этих простых людей заключались в том, что Господь их Един Бог и что они должны любить Его всей душой. И они любили Его; в этом и состояла их мудрость, превосходящая мудрость царей. Разговор их продолжался не долго, и не прошла еще и первая стража, как все они, один за другим, заснули тут же, у костра.
Как и всегда в гористых местностях зимой, ночь стояла ясная, холодная и сияла звездами. Воздух был необыкновенно прозрачен. Было тихо, но тишина эта происходила не только от безветрия: это было святое молчание, предуведомление о том, что небо снисходит и несет внемлющему благую весть.
У дверей ходил сторожевой, крепко закутавшись в плащ; по временам он останавливался, заметив движение в стаде или заслышав за горой вой шакала. Медленно, казалось ему, приближалась полночь. Но вот наступила и желанная минута: он исполнил свою обязанность, пора теперь и на покой; придет он сейчас, ляжет и проспит до утра без всяких снов, как спят все труженики вообще. Он уже двинулся к огню, но на дороге остановился, заметил какой-то необыкновенный свет, мягкий, белый, похожий на лунный. Затаив дыхание, он не шевелился. Свет усиливался; предметы, которых за минуту перед тем нельзя было различить, стали выделяться: поле, скрытое от его глаз, теперь все было на виду. Острый холод, превосходящий холод морозного воздуха, холод ужаса, пронизал его. Он взглянул на небо: звезд не было видно, и свет как будто исходил из разверзшихся небес; пока он смотрел, свет, все усиливаясь и усиливаясь, превратился в блеск, и он в ужасе закричал:
– Вставайте, вставайте!
Собаки вскочили и с воем убежали.
Испуганный скот сбился в кучу.
Люди поднялись на ноги с оружием наготове.
– Что такое? – спросили они в один голос.
– Смотрите! – кричит сторож. – Небо горит!
Вдруг свет сделался нестерпимо ярок; все закрыли глаза и опустились на колени; сердца их сжались от ужаса, и они пали ниц, бледные, в состоянии близком к обмороку, и, наверно, умерли бы от страха, если бы не услыхали голоса, говорившего им:
– Не бойтесь!
Они стали прислушиваться.
– Не бойтесь: я возвещаю вам великую радость для всех людей.
Голос тихий и внятный, по своей мягкости и нежности превосходящий голос человеческий, проник им в души и вселил уверенность. Они приподнялись на колена и, с благоговением поднявши взоры, увидели перед собой образ человека, окруженный великим сиянием; он был в одеянии нестерпимой белизны; над плечами у него виднелись вершины блестящих сложенных крыльев; звезда над головой его сияла необычайным светом; он простер к ним руки, как бы благословляя их; бесплотное лицо его сияло божественной красотой.
Им часто приходилось слыхать и самим, по-своему, говорить об ангелах; теперь они с уверенностью говорили в сердцах своих: «С нами Бог, а это тот, кто некогда являлся пророку на реке Улай».
Ангел же говорил: «Ибо ныне родился вам в городе Давидовом Спаситель, который есть Христос Господь».
Он смолк, как бы выжидая, чтобы слова его запечатлелись в их душах.
– И вот вам знак! – продолжал провозвестник. – Вы найдете младенца в пеленах, лежащего в яслях.
Он смолк: благая весть, принесенная им, была сообщена. Но он еще не исчезал. Свет, окружавший его, вдруг сделался розовым и начал мерцать; и в то же время вверху, на высоте, едва доступной взору человеческому, стали видны взмахивания крыльев, происходящие как будто от множества лучезарных образов, летающих взад и вперед, и послышалось пение множества голосов, взывающих: «Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение».
Пение повторилось многократно.
Потом провозвестник поднял свой взор кверху, внемля кому-то на недоступной вышине; крылья его заколыхались и начали расправляться плавно и величественно, сверху они были белы, как снег, снизу же блистали радужными цветами перламутра. Когда они расправились совсем, он поднялся с земли легко, без всяких усилий и исчез из виду, окруженный сиянием. Долго еще после того, как он исчез, с неба доносилось славословие, постепенно делаясь все тише и тише: «Слава в вышних Богу и на земли мир, и в человецех благоволение».
Когда пастухи пришли в себя, они с недоумением глядели друг на друга, пока один из них не произнес:
– То был Гавриил, посланник Бога к людям.
Все промолчали.
– Ведь он сказал, что Бог Христос родился?
Тогда и к другому вернулся голос, и он ответил:
– Он сказал именно это.
– Ведь он сказал также и то, что это в городе Давида, стало быть, в нашем Вифлееме, – и еще, что мы найдем там младенца в пеленах.
– Лежащим в яслях.
Первый из говоривших смотрел задумчиво на огонь и наконец, как будто бы найдя искомое решение, произнес:
– Только ведь в одном месте в Вифлееме и есть ясли, это в пещере, близ старой канны.
– Братья, пойдемте, посмотрим, что там. Старейшины и ученые давно уже ищут Христа. И вот Он родился, и Бог дал нам знамение, по которому мы узнаем Его. Пойдемте, поклонимся Ему.
– А как же стада?
– Бог позаботится о них. Спешим!
Тогда они все разом оставили мара.
Они обошли гору и городом проникли к воротам канны, у которых стоял привратник.
– Что вам надо? – спросил он.
– Мы видели и слышали великие знамения нынешней ночью, – ответили они.
– И мы видели сегодня знамения, но ничего не слышали. Что же вы слышали?
– Дозволь нам пройти к пещере, которая в ограде, чтобы увериться в слышанном, потом мы тебе все расскажем. Пойдем с нами, увидишь и сам.
– Ничего я там не увижу.
– Увидишь: Христос родился.
– Христос?! Да вы-то откуда знаете?
– Прежде пойдем и посмотрим.
Привратник презрительно засмеялся:
– А если и Христос, так как же вы узнали его?
– Родился он нынче ночью и сейчас лежит в яслях, так нам сказано; а в Вифлееме только в одном месте и есть ясли.
– В пещере?
– Да. Идем же с нами.
Они прошли двором, не обратив на себя внимания, хотя многие еще не спали, разговаривая о чудесном свете. Так как дверь в пещеру была отперта и внутри был виден свет от фонаря, то они прямо вошли в нее.
– Мир вам, – сказал привратник Иосифу и Бет-Дагониту. – Вот здесь прошли люди, которые разыскивают младенца, родившегося нынешней ночью; они думают признать его по тому, что он спеленат и лежит в яслях.
В этот момент простодушное лицо Иосифа выразило волнение и он сказал: «Вот тут есть дитя».
И он провел их к яслям; в них был действительно ребенок. Принесли фонарь, и пастухи в молчании остановились возле яслей.
– Где же мать? – спросил привратник.
Одна из женщин, взяв на руки ребенка, подошла к Марии, лежавшей неподалеку, и вручила ей младенца.
– Это и есть Христос, – сказал наконец пастух.
– Христос! – повторили все, упав с молитвой на колени. Один из них повторил:
– Это Бог, и слава его превыше неба и земли.
И облобызав полы платья у матери, эти простые люди удалились с сердцами, переполненными радостью. В канне они рассказали собравшемуся и теснившемуся вокруг них народу все происшедшее с ними. И на обратном пути в мара все время они повторяли славословие, слышанное ими от ангелов: «Слава в вышних Богу, и на земле мир, и в человецех благоволение!»
Рассказ их быстро распространился, так как свет, виденный всеми, служил как нельзя более подтверждением его. В последующие дни пещера посещалась любопытствующей толпой: многие поверили, большинство же относилось с улыбкой сомнения.
В одиннадцатый день по рождении в пещере младенца три мудреца приближались к Иерусалиму по Сихемской дороге. День клонился к вечеру. Переехав Кедронский поток, они стали чаще встречать народ; все встречающиеся заинтересовывались ими.
Иудея по необходимости служила международной проезжей дорогой: узкий хребет, служивший границей пустыни, с востока, и море на западе, как нельзя более благоприятствовали этому; по нем сама природа начертила путь для торговли востока с югом. Это обстоятельство служило источником богатств для Иудеи; другими словами, всем своим богатством Иерусалим обязан был исключительному географическому положению, благодаря которому он мог облагать пошлиной всю мимоидущую торговлю. По этой же причине, нигде, кроме Рима, не собиралось такое множество народа всевозможных национальностей, и нигде иностранец не привлекал менее внимания коренных жителей, как в стенах и в предместьях Иерусалима. И все-таки эти три человека возбуждали интерес во всех, встречающихся им по дороге. При дороге, на стороне, противоположной гробнице царей, сидело несколько женщин; дитя, принадлежащее одной из них, увидав эту группу путешественников, захлопало в ладошки и закричало:
– Смотрите, смотрите: вот так колокольчики! Какие большие верблюды!
Колокольчики на верблюдах были серебряные, и сами верблюды, как мы видели, были не совсем обыкновенных размеров, белые и двигались в замечательном порядке; упряжь их говорила о долгом путешествии по пустыне и указывала на богатство хозяев, восседавших на спинах верблюдов совершенно в том же положении, в каком явились на свидание. Но не колокольчики, не верблюды и не упряжь их, точно так же, как и сами всадники не вызывали изумления: изумлял и заинтересовывал всех вопрос, предлагаемый человеком, ехавшим на переднем верблюде.
С севера дорога к Иерусалиму идет через равнину, постепенно понижающуюся к югу, так что Дамасские ворота находятся как бы в канале, или в углублении. Дорога узка, но хорошо убита многочисленными путешественниками; только кое-где булыжники, обнаженные дождевыми потоками, мешают идти по ней. По сторонам ее в старину раскидывались поля и богатые роскошной листвой красивые оливковые рощи, что делало дорогу прекрасной, в особенности же для путешественников, оставивших за собой необъятный простор пустыни.
На этой-то дороге, у гробницы, три путника встретили людей, шедших им навстречу, и остановились перед ними.
– Добрые люди, – сказал Валтасар, поглаживая бороду и несколько наклонившись с сиденья, – до Иерусалима ведь уже недалеко?
– Да, – отвечала женщина, на руках у которой был ребенок, дрожавший теперь от страха, – если бы вон те деревья на холме не мешали, можно бы было видеть уже башни рынка.
Валтасар переглянулся с греком и с индусом и спросил:
– Где здесь новорожденный царь иудеев?
Женщины посмотрели друг на друга и ничего не ответили.
– Вы разве не слыхали о нем?
– Нет.
– В таком случае говорите всем, что мы видели звезду его на востоке и пришли поклониться ему.
Сказав это, путники тронулись дальше. Тот же вопрос они предлагали и другим, но одинаково безуспешно. Встретившаяся им по пути к гроту Иеремии толпа так сильно была удивлена вопросом и видом путешественников, что вернулась и последовала за ними, к городу.
Путешественники настолько поглощены были мыслью о своей миссии, что совсем не обращали внимания на окружающее; а вид, который открывался перед ними, стоил того, чтобы залюбоваться им. На Бизите – ближайшая к ним деревня; слева возвышались Миспа и Оливет; за деревней стена с ее сорока высокими, массивными башнями, построенными частью для обороны, частью для удовлетворения вкуса архитектора-царя; эта стена, с высившимися башнями, образуя своими зубцами ряд правильных прорезов, убегала направо к трем белым башням – Фасаэль, Мариамна и Гиппикус; за ней красовался Сион, высочайший из холмов, увенчанный мраморными дворцами; храм на Морие, считавшийся одним из чудес, блистал своими террасами; и царственные горы, окружая священный город, образовали собою как бы громадную чашу, на дне которой стоял Иерусалим.
Наконец они подъехали к высокой крепкой башне, господствовавшей над теми воротами, которые соответствовали в то время современным Дамасским воротам, и отмечавшей место, где сходились три дороги: из Сихема, Иерихона и Гаваона. Римский часовой стоял у ворот. Толпа, следовавшая за верблюдами, успела к этому времени возрасти настолько, что ею заинтересовались зеваки, шатавшиеся у ворот, и когда Валтасар остановился для переговоров с часовым, они были уже центром довольно многочисленной группы, столпившейся послушать и поглазеть на них.
– Мир вам! – сказал внятно египтянин.
Часовой ему не ответил.
– Мы пришли издалека, в поисках за новорожденным царем иудейским. Не можете ли вы указать нам, где он находится.
Солдат поднял забрало своего шлема и громко крикнул. Из помещения, с правой стороны ворот, появился офицер.
– Дорогу! – кричал он, пробиваясь сквозь толпу, увеличивающуюся все более и более, и так как ему повиновались неохотно, он выставил свой дротик; быстро вертя им направо и налево, он прочистил себе дорогу.
– Что вам надо? – обратился он к Валтасару на местном наречии.
На том же языке Валтасар отвечал ему:
– Где здесь родившийся царь иудеев?
– Ирод? – спросил сбитый с толку офицер.
– Царствование Ирода от Цезаря: не Ирода нам надо.
– А другого нет царя иудеев.
– Но мы видели звезду его на востоке и пришли поклониться ему.
Римлянин окончательно недоумевал.
– Проходите дальше, – наконец произнес он, – идите дальше: я не еврей. Спросите у ученых в храме или же у первосвященника Анны, лучше же всего у самого Ирода. Если есть другой царь иудеев, он разыщет его.
После этого он пропустил чужестранцев, и они прошли в ворота. Но тут Валтасар, прежде чем направиться дальше, по узким улицам, остановился и сказал своим друзьям:
– Об нас уже многие узнали; к полночи весь город будет знать о нашей миссии. Итак, поедемте в канну.
В тот же вечер, перед закатом солнца, несколько женщин мыли белье на верхней ступеньке лестницы, спускавшейся к бассейну купели Силоамской. Каждая из них стояла на коленях пред большим глиняным сосудом. Та девушка, которая стояла внизу лестницы, должна была приносить им воду. Она пела, черпая ее. Песня была веселая и, без сомнения, облегчала им труд. По временам они присаживались и смотрели на Офелский склон, из-за которого возвышалась называемая в наше время гора Оскорбления, окрашенная нежными красками под лучами заходящего солнца.
В то время как они, опустив свои руки в сосуды, терли и полоскали белье, к ним подошли еще две женщины с полными кувшинами на плечах.
– Мир вам, – сказала одна из пришедших.
Работницы остановились, присели и, стряхнув с рук воду, ответили на приветствие.
– Ночь близко; пора кончать.
– Нужно вот работу окончить, – отвечали они.
– Но время уж кончить и…
– Послушать новости, – вмешалась другая.
– А что, есть новости?
– Разве вы не слыхали?
– Нет.
– Говорят, что Христос родился, – сказала одна и приготовилась рассказывать.
Любопытно было посмотреть на оживление, которое выразилось на лицах работниц; перевернув свои сосуды, они быстро превратили их в сиденья.
– Христос! – вскричали слушательницы.
– Да, говорят, что Он.
– Кто же говорит?
– Да все.
– А верят-то все ли?
– Сегодня перед вечером три человека через Кедронский поток выехали на Сихемскую дорогу, – ответила обстоятельно говорящая, желая тем уничтожить всякое сомнение. – Все они ехали на одинаковых верблюдах, совершенно белых и таких высоких, каких в Иерусалиме и не видывали.
Слушательницы были крайне заинтересованы.
– Путники эти – люди знатные и богатые, – продолжала рассказчица, – что видно из того, что они помещались под шелковыми палатками; пряжки на их седлах и бахрома поводьев золотая, а серебряные колокольчики звенели, как настоящая музыка! Никто их не знал. По-видимому, они пришли издалека. Только один из них разговаривал и обращался ко всякому по дороге – даже к женщинам и детям, с одним неизменным вопросом: «Где царь Иудеев?» Никто им не отвечал. Никто не понимал, чего они хотят. Так проходили они, говоря: «мы видели звезду его на востоке и пришли поклониться ему». В воротах они обратились с тем же вопросом к римлянину; последний, понимая не более чем и простонародье, встречавшееся им по дороге, направил их к Ироду.
– Где же они теперь?
– В канне. Множество народу уже приходило, и еще большее количество идет посмотреть на них.
– Кто они?
– Никто не знает. Говорят, что это персы мудрецы-гадатели по звездам, а может быть пророки, вроде Илии, Иеремии.
– Кого они разумеют под именем царя Иудеев?
– Христа, и что Он будто бы только что родился.
Одна из женщин засмеялась и принимаясь снова за свою работу, сказала:
– Хорошо; если я Его увижу, я уверую в Него.
Другая последовала ее примеру.
– И я также, – сказала она, – если увижу, что Он воскрешает мертвых, уверую.
Третья спокойно заметила:
– Давно уже предвещали Его пришествие. Для меня достаточно было бы увидать, что Он исцелил хоть одного прокаженного.
Так, в разговорах они просидели до самого наступления ночи, когда холодный воздух разогнал их по домам.
Позже, вечером, в начале первой стражи на Сионской горе во дворце состоялось собрание приблизительно 50 лиц, никогда не собиравшихся иначе, как по требованию Ирода, и то, когда последнему требовались объяснения каких-либо запутанных мест еврейского права и истории. Короче, это было собрание учителей, первосвященников, докторов, наиболее известных в городе своей ученостью, руководителей общественного мнения, истолкователей разных сект: саддукеев, фарисеев и спокойных, мягкоречивых стоических философов, и ессеев-социалистов. Собрание состоялось в одной из внутренних зал дворца, в комнате, украшенной в романском стиле. Пол был из мозаики, выложен мраморными плитами в виде шахматной доски; стены без окон были украшены фресками с панелями шафранно-желтого цвета; диван занимал середину комнаты, он был обложен ярко-желтыми подушками и имел форму буквы U, обращенной раскрытым концом ко входной двери; в излучине дивана, или в изгибе буквы, помещался большой бронзовый треножник изящной работы с инкрустацией из золота и серебра; над ним с потолка спускалась люстра с семью бра, в каждом из которых помещались светильники. Диван и лампы были совершенно в еврейском стиле.
Общество, по восточному обычаю, сидело на диване в однообразных костюмах, но различных цветов. Это были люди по большей части почтенных лет; большие бороды обрамляли их лица; носы их были крупные, а большие черные глаза резко оттенены были черными бровями; держали они себя важно, с достоинством, подобно патриархам. Словом, это было заседание Синедриона.
Человек, сидевший перед треножником во главе дивана, имея по обеим сторонам остальных присутствующих, был, очевидно, главой собрания, и наиболее заслуживал внимания наблюдателя.
Это был человек высокого роста, но страшно сморщенный и сгорбившийся; его белое платье ниспадало с плеч складками, не обнаруживая никаких намеков на мускулы и как бы обтягивая угловатый скелет. Руки, на половину скрытые шелковыми рукавами с белыми и малиновыми полосами, покоились сложенными на коленях. Когда он говорил, большой палец правой руки по временам конвульсивно вздрагивал; и казалось, что это было единственное движение, на которое он был способен. Но голова его была великолепна. Редкие волосы, как тонкие серебряный нити, обрамили его затылок; на широком, совершенно обнаженном черепе кожа блистала ослепительно; виски глубоко впали, отчего лоб выступал еще резче вперед, как неприступная скала; глаза были бесцветны и тусклы; нос приплюснуть; вся нижняя часть лица закрыта длинной, почтенной бородой, как у Аарона. Таков был вавилонянин Гиллель! Давно ученые сменили пророков, уже исчезнувших в Израиле, и он считался первым, по своей учености, пророком во всем, кроме божественного откровения. Хотя ему было уже 106 лет, он все еще состоял главою большого училища.
На столе перед ним лежал развернутый свиток или пергамент, покрытый еврейским письмом; за ним в выжидательной позе стоял богато одетый паж.
Шли дебаты. Но в описываемый момент собрание пришло уже к решению, и каждому, по-видимому, хотелось отдохнуть; почтенный Гиллель позвал пажа:
– Слышь!
Юноша почтительно приблизился.
– Поди, скажи царю, мы готовы дать ему ответ.
Мальчик поспешно удалился.
Спустя некоторое время вошли два офицера и стали по бокам дверей; за ними медленно появился старик, поразительный по внешности, одетый в пурпуровую мантию, опушенную багрецом и охваченную в талии золотым поясом такой тонкой работы, что сгибался, как кожа; пряжки башмаков искрились драгоценными камнями… Узкий филигранный венец красовался над тарбушем из нежнейшего алого бархата, который, покрывая его голову, спускался на плечи, оставляя открытыми переднюю часть гортани и шею. Вместо печати с его пояса свешивался кинжал. Старик шел прихрамывая, тяжело опираясь на посох. Он прямо направился к дивану, все время смотря в землю; потом, как бы вспомнив, что он перед собранием, и пробуждаясь в его присутствии, он выпрямился и надменно обвел глазами собрание, как будто подозревая во всех присутствующих только своих врагов: мрачен, подозрителен и грозен был его взгляд. Таков был Ирод Великий – с телом, изнуренным болезнями, с совестью, запятнанной преступлениями, с умом, богато одаренным, с душой, родственной Цезарю; уже 67-летним стариком он бдительно охранял свой трон, и являлся безжалостным деспотом и жестоким властелином. В собрании произошло общее движение: одни приветствовали его саламом, другие почтительно приподнимались, низко коленопреклоняясь, причем руки прикладывали к бороде или груди.
Осмотревшись, Ирод приблизился к треножнику, помещавшемуся перед почтенным Гиллелем, который отвечал на его холодный взгляд наклонением головы и легким поднятием рук.
– Ответ! – сказал царь с величавой простотой, обращаясь к Гиллелю и опираясь обеими руками на свой посох. – Ответ! – Глаза патриарха кротко засветились: подняв голову и глядя прямо в лицо вопрошавшему, он отвечал, сосредоточивая на себе все внимание присутствующих.
– О царь, да будет с тобою мир Бога Аврама, Исаака, Иакова! – так начал он, и затем продолжал: – Ты спросил нас о том, где должен родиться Христос?
Царь утвердительно кивнул головой, хотя его злые глаза были по-прежнему устремлены на мудреца.
– Да, я спрашивал об этом.
– Слушай же, царь: говоря от себя и от лица всех присутствующих братьев, я утверждаю, что Христос родится в Вифлееме Иудейском.
Гиллель взглянул на пергамент, лежавший на треножнике, и, указывая своим дрожащим пальцем, продолжал:
– В Вифлееме Иудейском; ибо так написано у пророка: «И ты, Вифлеем, земля Иудина, ничем не меньше воеводств Иудиных; ибо из тебя произойдет вождь, который упасет народ мой, Израиля» (Мих. 5, 2).
Лицо Ирода было неспокойно, и глаза его блуждали по пергаменту все время, пока он думал. Окружающие, глядя на него, притаили дыхание; водворилось всеобщее молчание. Наконец он повернулся и вышел из комнаты.
– Братья, – сказал Гиллель, – мы можем разойтись.
Присутствующие поднялись и стали расходиться.
– Симеон, – сказал снова Гиллель.
Человек лет пятидесяти, но по наружному виду совершенный юноша, откликнулся на его голос и подошел к нему.
– Возьми, сын мой, священный пергамент и сверни его осторожно.
Приказание было исполнено.
– Теперь дай мне твою руку; пойдем к носилкам.
Сильный человек наклонился; старик своими дряблыми руками оперся на него и, встав, колеблющимися шагами направился к двери.
Так удалились знаменитый Гиллель и Симеон, сын его, наследник мудрости, учености и сана своего отца.
Позже, вечером, волхвы лежали, проснувшись в люине канны. Камни, служившие им изголовьями, были настолько высоки, что давали возможность смотреть на небо. Наблюдая мерцание звезд, они мечтали о предстоящем:
– Как это должно случиться? как это сбудется? Они достигли уже Иерусалима; они расспрашивали о нем у ворот, они искали его; они заявили о его рождении, оставалось только найти его; что касается до этого, то все свои упования они возлагали на Святого Духа. Люди, внимающие гласу Божьему и чающие откровения, не могут спать.
Они еще пребывали в таком же положении, как вдруг вошел человек, остановившись у входа и заслоняя им свет.
– Проснитесь! – сказал он им. – Я явился к вам с неотложным поручением.
Все поднялись.
– От кого? – спросил египтянин.
– От царя Ирода.
Всех бросило в дрожь.
– Вы не управляющий ли канны? – спросил робко Валтасар.
– Да.
– Чего желаете от нас царь?
– Он сам сообщит вам. Посланец его за воротами…
– Скажите ему, чтобы ожидал нашего прихода.
– Наверное, вы правы, брат мой! – сказал грек, когда вышел управляющей. Вопросы, обращенные по пути к народу, а в воротах к страже, очевидно, получили быструю огласку. – Я в нетерпении; надо скорее отправляться…
Они поднялись, надели свои сандалии, облеклись в плащи и вышли.
– Приветствую вас, да будет над вами мир, но прошу меня простить: мой властелин, царь, послал меня к вам, чтобы пригласить вас во дворец, где он желал бы переговорить с вами наедине.
Так исполнил посланный свое поручение.
При входе висела лампада; взглянув друг на друга, они почувствовали, что Дух Святой был с ними. Египтянин подошел к управляющему и сказал ему на ухо:
– Вам известно, где во дворце сложены наши вещи и где помещаются наши верблюды. Нельзя ли во время нашего отсутствия приготовить все это к нашему отъезду, если того потребуют обстоятельства.
– Ступайте и положитесь на меня, – отвечал управляющий.
– Желания царя для нас – закон, – заметил Валтасар посланному. – Мы последуем за вами.
Улицы святого города тогда были так же тесны, как и теперь, но не так неровны, потому что великий строитель, не удовлетворяясь требованиями одной красоты, придавал тоже большое значение опрятности и удобствам. Следуя за своим провожатым, волхвы шли в глубоком молчании. Тускло мерцали звезды, их свет еще более скрадывался стенами по обеим сторонам дороги; под мостиками же, соединявшими крыши домов, было совершенно темно. С низины они стали подниматься в гору. Наконец, они подошли к порталу. При свете огней, горевших перед ним в двух больших жаровнях, они мельком оглядели здание и стражей, неподвижно стоявших, опершись на свое оружие; они смело вошли. Им пришлось проходить по залам со сводами, через дворы, между колоннад, не всегда освещенных, приходилось подыматься на высокие лестницы, проходить чрез бесчисленные коридоры и комнаты; наконец их ввели в высокую башню. Проводник остановился и, указывая на растворенную дверь, сказал им:
– Входите, там царь.
Воздух в комнате был сильно пропитан благоуханием сандала, и вся обстановка ее дышала негой. На полу, посредине, был разостлан мохнатый ковер и на нем возвышался трон. Смущенные посетители, однако, имели время мельком разглядеть резные вызолоченные оттоманки и диваны, опахала, драгоценные сосуды, музыкальные инструменты, блестящие золотые подсвечники, стены, разрисованные в стиле сладострастной Греческой школы, один взгляд на которые заставил бы фарисея отвернуться в священном ужасе. Ирод, сидевший на троне для приема их, одет был как и во время совещания с еврейскими учеными и всецело приковал к себе их внимание.
Они приблизились без приглашения к краю ковра и пали ниц. Царь позвонил. Вошел служитель и поставил перед троном три скамьи.
– Садитесь, – сказал им милостиво монарх, и, когда они уселись, продолжал: – Я получил сегодня известие о прибытии, чрез северные ворота, трех чужеземцев, странно одетых и явившихся как бы из далеких стран. Вы ли это?
Египтянин, переглянувшись с греком и индусом, отвечал, делая глубокий салам:
– Если бы то были не мы, то могущественный Ирод, слава которого подобно фимиаму наполняет весь мир, не послал бы за нами. Без всякого сомнения, эти чужеземцы – мы.
Ирод одобрительно махнул рукой.
– Кто вы? Откуда вы пришли? – спросил он, причем многозначительно прибавил: – Пусть каждый говорит за себя.
Поочередно все отвечали ему, указывая только на место своего рождения и рассказывая, какими дорогами они пришли в Иерусалим. Ирод, немного разочарованный, спросил более прямо:
– Какой вопрос задавали вы в воротах офицеру?
– Мы спрашивали его, где родившийся царь Иудеев.
– Мне ясно теперь, почему народ так заинтересовался вами. Вы и во мне возбуждаете не меньшее любопытство. Разве существует еще другой царь Иудеев?
Египтянин не пытался увильнуть.
– Один недавно родился.
На сумрачном лице монарха выразилось страдание, беспокойство, как бы под влиянием мучительных воспоминаний.
– Не у меня! Не у меня! – воскликнул он.
Перед ним, взывая о мести, может быть, восставали призраки убитых им детей; оправившись несколько от волнения, какова бы ни была его причина, он резко спросил:
– Где новый царь?
– Об этом-то, царь, мы и вопрошаем.
– Вы являетесь с загадкой более трудной, чем те, разрешать которые приходилось Соломону, – заметил Ирод и затем продолжал: – Как вы видите, я уже в том возрасте, когда любопытство так же непреодолимо, как и в детские годы, и когда издеваться над ним – жестоко. Сообщите мне все, что вы знаете, и я окружу вас почестями, какие царь воздает только царю; говорите, что известно вам о новорожденном, и я присоединюсь к вам в поисках за ним, а когда мы его найдем, исполню все, что вы пожелаете; я перевезу его в Иерусалим, научу его искусству царствовать; воспользуюсь расположением ко мне Цезаря, чтобы упрочить его славу. Клянусь, что между нами не будет места зависти. Но скажите мне, как вы узнали об этом в одно и то же время, несмотря на то что моря и пустыни отделяли вас друг от друга?
– Я скажу тебе, царь, всю правду.
– Сказывай, – заметил царь.
Валтасар выпрямился и торжественно сказал:
– Существует Всемогущий Бог!
Ирод заметно вздрогнул.
– Он заповедал нам идти сюда, обещая, что мы найдем Спасителя мира; что мы узрим, поклонимся ему и засвидетельствуем о том, что он явился в мир; и в знак этого каждому из нас дано было видеть звезду; Дух Божий пребывал с нами. О царь, Дух его и теперь не покидает нас! – Сильное чувство овладело всеми троими. Грек едва удерживался от рыданий. Пристальный взгляд Ирода быстро перебегал от одного к другому; он относился к ним еще более подозрительно, он был еще менее удовлетворен, чем раньше.
– Вы издеваетесь надо мной? – сказал он. – Если нет, то скажите, что последует за пришествием нового царя?
– Спасение людей.
– От чего?
– От их нечестия.
– Каким образом?
– Угодными Богу путями: верой, любовью и добрыми делами.
– В таком случае, – Ирод остановился и трудно сказать, под влияниям каких чувств продолжал, – вы предвозвестники Христа? В этом ваше назначение?
Валтасар низко поклонился.
– Мы всегда готовы служить тебе, царь.
Монарх позвонил; явился служитель.
– Принеси дары, – сказал Ирод.
Служитель удалился, и, через несколько времени возвратившись, стал на колени перед гостями и подал каждому из них по верхнему платью, или плащу, из алой и синей материи и по золотому поясу.
Они, согласно восточному обычаю, выразили благодарность за оказываемые почести, пав ниц.
– Еще одно слово, – сказал Ирод, когда кончилась эта церемония. – Вы говорили офицеру у ворот, а теперь и мне, что видели звезду на востоке.
– Да, – отвечал Валтасар. – Его звезду, звезду новорожденного.
– Когда она появилась?
– Когда мы получили повеление идти сюда.
Ирод встал, давая этим знать, что аудиенция кончилась. Сойдя с трона к ним, он милостиво сказал:
– Мне кажется, ученые мужи, что вы действительно предвозвестники только что родившегося Христа; знайте, что я в эту ночь советовался с еврейскими мудрецами, и они единогласно говорят, что он должен родиться в Вифлееме Иудейском. Идите туда, отыскивайте старательно дитя и, когда вам удастся найти его, дайте мне знать, чтобы я мог прийти туда и поклониться ему. На своем пути вы не встретите никаких препятствий, никаких помех. Идите с миром!
И, накинув край мантии на плечо, он оставил комнату. Явился проводник и повел их обратно на улицу, оттуда в канну, при входе в которую грек внезапно сказал:
– Отправимся, братья, в Вифлеем, как советует царь.
– Да, – воскликнул индус. – Дух пылает во мне.
– Пусть будет так, – подхватил с горячностью Валтасар, – верблюды готовы.
Одарив привратника и справившись о дороге к Яффским воротам, они сели на верблюдов и отправились в путь.
При их приближении большие створчатые ворота растворились, и они выехали за город, на дорогу, по которой так недавно еще проходили Иосиф и Мария. Когда они выбрались из Гинома на равнину Рафаимскую, показался бледный свет, охватывавший большое пространство. Сердца их сильно забились. Свет быстро усиливался; они закрыли глаза от его нестерпимого блеска: когда они дерзнули взглянуть опять, – удивительно! – звезда, совершенно такая же, как в небесах, но только низко спустившаяся, тихо двигалась перед ними. Тогда они, скрестив свои руки, возликовали и их радости не было границ. «С нами Бог!» – повторяли они всю дорогу, пока звезда, поднявшаяся над долиной, не остановилась над одним домом на склоне холма, вблизи города.
В начале третьей стражи на восточных холмах Вифлеема уже забрезжило утро; в долине все еще продолжала царить ночь. Сторож на крыше старой канны, озябнув на свежем воздухе, прислушивался к первым различаемым звукам, которыми просыпающаяся жизнь приветствует зарю; вдруг он заметил свет, направлявшийся к дому с холма. Вначале он подумал, что это идет человек с факелом в руке; потом, что это метеор, но что бы то ни было, а свет становился все ярче и наконец оказался звездой. Страшно испуганный, он закричал и собрал всех горожан на крышу. Оригинальный феномен все приближался; деревья, дорога, скалы были освещены, как при блеске молнии; яркий свет становился ослепительным. Более робкие из зрителей пали на колени и молились, закрывая руками лицо, храбрейшие время от времени боязливо открывали глаза и взглядывали на загадочный свет. Чрез несколько времени канна и все окружающее были освещены ослепительным блеском. Имевшие смелость взглянуть, видели, что звезда все стоит прямо над домом перед пещерой, в которой родилось Дитя. В это самое время мудрецы подъехали, сошли у ворот с верблюдов и попросили их пропустить. Привратник, как только оправился от страха настолько, чтобы их заметить, сейчас же отодвинул засовы и отворил им ворота. При чудесном освещении верблюды производили впечатление призраков, а лица и фигуры путников, не говоря о их внешности иноземцев, дышали такой страстной восторженностью, что еще сильнее возбудили страх привратника; он отступил назад и некоторое время не в силах был ответить на их вопрос: «Это ли Вифлеем Иудейский?»
Но начали подходить другие люди, и их появление дало возможность привратнику прийти в себя.
– Нет, это только канна, а город дальше, – ответил он.
– Нет ли здесь новорожденного дитяти?
Присутствующие удивленно взглянули друг на друга и некоторые ответили:
– Есть, есть!
– Проводите нас к нему! – сказал нетерпеливо грек.
– Проводите нас к нему! – вскричал Валтасар и торжественно добавил: – Мы видели звезду его, ту самую, которую вы видите над домом, и пришли поклониться ему.
Индус, сложив руки, воскликнул:
– Воистину, жив Бог! Скорей! Спаситель найден. Благословенны мы превыше всех!
Народ сошел с крыши и последовал за чужеземцами; их провели через двор и ввели в ограду; при виде звезды, все стоящей над пещерой, хотя уже менее ослепительной, чем прежде, некоторые в испуге ушли, большая же часть вошла с ними. Когда чужеземцы подошли к дому, звезда поднялась; когда они были в дверях, она стояла уже высоко над головами и начинала пропадать, когда же они вошли, она совершенно исчезла. У всех видевших это явление возникло убеждение о чудесной связи с одной стороны – между звездой и чужеземцами, с другой стороны – между звездой и некоторыми из находившихся в пещере. Когда дверь растворилась, народ толпой двинулся в нее.
Комната освещалась фонарем, дававшим возможность чужеземцам увидать мать с проснувшимся дитятей на коленях.
– Это твое дитя? – спросил Валтасар.
И та, для которой все в жизни заключалось в этом младенце, которого она носила в сердце своем, подняв его к свету, сказала:
– Да, это мой сын!
Тогда они пали и поклонились ему.
Они увидали дитя, похожее на других детей.
Спустя некоторое время они поднялись, отправились к верблюдам, принесли дары, состоявшие из золота, ладана и смирны, и положили их перед ребенком, не переставая произносить благоговейные молитвы, в которых не было ни одного слова, заранее придуманного; ибо мудрый знает, что молитва от чистого сердца всегда была, есть и будет вдохновенной песней.
И они поклонились ему без всякого сомнения. Почему?
Их вера основывалась на знамениях, ниспосланных им Тем, Кого мы с тех пор познаем за Отца, и им было вполне достаточно одних его обещаний; они не спрашивали у Него о Его путях.
– Немногие видели знамение и слышали обещание: мать, Иосиф, пастухи и три мудреца, и, однако, все присутствующие уверовали одинаково. Это значит, что тогда Бог был – все, а сын еще ничто, но настанет скоро время, читатель, когда все знамения будут исходить от Сына и счастливы те, кто тогда уверует в Него. Рассмотрим же это время.