В детские годы мне часто казалось, что я могу в мыслях подняться к небу. В такие моменты мне бывало и покойно, и радостно. Кажется, я не спал, но и не уверен, что бодрствовал. Как это было? Я ощущал себя, как некую точку, взлетающую все выше и выше, в самую густую, сокровенную синеву. Звезды встречали меня приветливо, всегда светлые, всегда одинаковые. На самой вершине я замирал, словно у ворот – незримых, но осязаемых. Потом дверь распахивалась, и я чувствовал, что меня принимает в объятия кто-то теплый и сильный – Отец-Небо. Когда разучился летать, я не помню – наверное, уже подростком.
Но я начал не по порядку. Надо сперва поведать о том, откуда я взялся, как появился на этот свет.
Мой отец пришел в нашу деревню в самый холодный месяц самой лютой зимы из всех, что остались в памяти стариков. У него была необычайно белая кожа – поэтому сначала его приняли за блуждающего духа или призрак. Он подошел к нашим жилищам с улыбкой на лице и стоял молча, ведь на человеческом языке говорить не умел. Его тело била крупная дрожь. Он умирал.
Килим, уже тогда бывший у нас самым старым, рассудил, что при такой погоде нельзя и призраку отказывать в гостеприимстве. Он пустил отца в свою землянку, положил возле печи и укрыл медвежьей шкурой.
Посмотреть на чудного гостя сбежалось множество девушек, среди них – и моя мама. Килим сказал им:
– Это от холода он так побелел. Человек он, а не дух. А значит, наверно, умрет.
Но мой отец не умер. Под тяжелой шкурой он пролежал три дня в беспамятстве, иногда ему силой вливали в рот теплое питье. Наконец он пришел в себя и был уже совершенно здоров.
То, что в пору частых буранов одинокий, пеший путник вообще до нас добрался, преодолев изрядный путь от ближайшего очага и не сбившись с дороги, само по себе было чудом. Но зачем и откуда он пришел? Килим долго пытался у него это выспросить, перешел даже на татарский язык, который выучил много лет назад в далеком краю. Тут гость его понял и сумел кое-как объясниться. Килим решил, что до конца холодов его надлежит оставить здесь.
Отец остался, но на больший срок. Весной он взял мою маму в жены. Через десять месяцев родился я.
Не то чтобы эти десять месяцев пролетели для них как один день. Были трудности, было всякое, но любили друг друга – тогда. Пока я не увидел свет, маме нравилось в отце решительно все. Нравилась его светлая кожа. «От тебя и пахнет молочком», – говорила она ему.
Как он выучился ее понимать? Килим взялся его обучить человеческому языку, пользуясь для объяснения татарскими словами и жестами. Отец кое-как запоминал; родным же его языком был не татарский, а еще другой, третий. Что до общения с мамой, ему и не нужны были слова, хватало взгляда, прикосновения.
– Туговат, но к обучению не вполне бездарен, – по завершении одного из первых уроков Килим сказал другим старейшинам про моего папу.
В первый же день, придя в себя после забытья, отец подарил маме ленточку из красного атласа, бывшую у него с собой – сущая безделица. Она пришла в совершенный восторг и дорогую для себя вещь спрятала у сердца – не украсила ей волосы, чтобы другие девушки не видели, не позавидовали. На следующий день она снова явилась, принесла пищу ему, еще слабому, а потом сидела рядом с ним, держа за руку. Когда он окреп, а заодно запомнил несколько наших слов, они стали часто прохаживаться вдвоем.
С каждым новым днем чужеземец и его избранница проводили вместе все больше времени. О чем они шептались, что делали в минуты, когда их никто не видел? – для мамы эти воспоминания впоследствии были и отрадой, и мучением.
Глядя на них, Килим беспокоился, но и радовался невольно их счастью. К тому же у нас исстари так заведено – если одинокий путешественник сумеет к дальнему селению через снега добраться, то его надо приветить по-княжески, и уж раз одна из молодых красавиц ему глянулась, то не след перечить их любви. От сильного мужчины ведь и дети сильные родятся. Но что делать, если прихожий гость – не из Народа, да и, сказать по правде, на человека не совсем похож?
Когда отец овладел нашим языком так, что поравнялся в этом хотя бы с неразумными детьми, Килим принял решение:
– Нужно дать ему имя.
Задумка была неожиданная, и Килим долго обсуждал ее с остальными старейшинами. Подходящий случай, впрочем, выпал совсем скоро, и это сочли благоприятным знаком.
Один древний дедушка, немощный, но всеми любимый, слег с болезнью, от которой не ожидал поправиться. Толком не предупредив, что произойдет, Килим пригласил отца прийти к этому старику. Вопреки обычаю – своевольная была – туда пробралась и моя мама.
Умирающий лежал на теплой постели. В его доме, кроме отца, Килима, нескольких других старейшин и наблюдавшей с некоторого отдаления мамы, находился еще один человек. Он не был знаком отцу. Его темно-серая кожа была морщинистой, глаза – усталыми, но волосы пока не тронула седина; белобородые мужи держались с ним, как со старшим себя. Его одежду голубого цвета украшали вышитые узоры. Отец подумал, что перед ним местный князь – ведь и Килим заговорил с ним, начав с уважительного поклона.
«Князь» выслушал Килима внимательно, бросил долгий взгляд на отца, затем присел возле больного. Наклонившись к нему, коротко о чем-то спросил. Больной не ответил – был уже не в себе. Князь, этого и ожидавший, кивнул Килиму и вдруг заговорил громче, нараспев. Отец ничего не разбирал из его слов. Говоривший начал раскачиваться, то выгибая туловище вперед, то откидываясь назад. Его голос становился громче, слова лились беспорядочно, будто прорвав некую плотину; глаза загорелись неистово. Старейшины не двигались и молча смотрели.
Странный князь, почти уже перешедший на крик, остановил свою дикую речь так же резко, как начал. Он тяжело дышал, с его лба стекал пот; он сам словно разом уменьшился в размерах. Мама подбежала к нему и подала чашу с прохладной водой. Осушив чашу одним глотком и отдышавшись, князь негромко заговорил с Килимом.
Лицо Килима просветлело. Обернувшись к моему отцу, он сказал ему:
– Шаман говорит, что дедушка согласился отдать тебе свое имя. Теперь тебя зовут Ирико.
Услышав эти слова, отец вздрогнул, но затем опомнился и в знак благодарности низко поклонился.
Той же ночью старый Ирико умер.
Позже отец и мама остались наедине. Новый Ирико не мог нарадоваться: она глядела на него так ласково, так приязненно! Не устояв перед ее взглядом и улыбкой, отец не сдержался и поцеловал девушку сперва в щеку, потом в губы, ощутил их пьянящий вкус, но все же опять овладел собой, отстранился. Мама совсем не рассердилась. Только спросила немного погодя:
– Почему, когда тебе подарили имя, ты на мгновение не то опечалился, но то испугался? Или мне показалось?
Поколебавшись, отец ответил:
– Я ведь прежде не говорил тебе, какое было мое прежнее имя…
– Нет, – улыбнулась мама. – Ты представлялся разными прозвищами – я понимаю, в шутку.
– В прежней жизни меня звали Ильей, – проговорил отец серьезно. – Илья, Илюша. «Ирико» звучит похоже. Не ожидал такого услышать.
Теперь, когда у отца-Ирико появилось настоящее имя, у него имелась и человеческая душа, пусть даже он не родился среди нас. А значит, его желанию взять маму в жены не было препятствий. Мудрый Килим сам соединил их руки и выслушал брачные обеты.
Пока мама носила меня под сердцем, Ирико был с ней очень нежен. Наши мужчины никогда не окружают жен такой заботой, и во время беременности тоже. Но когда я родился, все переменилось.
Отец стал избегать свою жену, плачущего и кричащего сына, стал уходить от деревни в снег, в темноту, в холод. Старый Килим, приглядывавший за четой, как-то подошел к нему на разговор. Хотел разузнать, что случилось – или не мила больше ему избранница? Отец был сам не свой, выслушал его молча, а после с кривой усмешкой произнес:
– Беду я вам накликал.
Тревогой кольнуло сердце Килиму, но отец переменился в лице, небрежно махнул рукой и добавил:
– Глупо говорю, не обессудь. Просто сын у меня родился – дивно это, и все не могу взять в толк… А, пустое! Благодарю за заботу. Все у нас будет хорошо – любим друг друга.
Килим, однако, продолжал украдкой наблюдать за молодыми и видел, что между ними ничего не исправилось. Мама до чего-то догадалась, переживала, а Ирико постоянно от нас уходил – размышлял, готовился, он один только знал, к чему. Когда потеплело и вскрылись ото льда реки, он, никого не предупредив, ушел. Насовсем ушел, но роль, которую он сыграл в моей судьбе, на этом не закончилась.
Мама ужасно испугалась, ничего не понимала, плакала. Любила его очень. У нее даже пропало тогда молоко, и грудью меня кормила другая женщина, недавно родившая дочку. Мужчины ушли искать отца по окрестным лесам – заблудился ли, попал ли на когти свирепому зверю – но он уже был далеко.
Про мое детство, про то, как мы с мамой жили дальше, надо, пожалуй, рассказать отдельно. Странно выходит – пытаешься вспомнить важное, а на ум приходят разные мелочи. Вот как те грезы мои, с которых я начал. Помню, как впервые в жизни увидел морковку – в руках у мальчика, он ее грыз, не откусывая, и улыбался. Или как упал на корягу, оступившись в высокой траве, и повредил плечо – когда падал, время, готов поклясться, замедлило свой бег. Еще вот, как я малой своими шутками доводил маму до хохота – хотя, сейчас понимаю, она больше притворялась, чтобы меня же порадовать. Или вспоминается что-то стыдное… Сейчас все чаще вспоминается стыдное, пустое. Как будто настоящий я потерялся, рассыпался, и как его теперь собрать?
Утомился я говорить, да и спать охота. Расскажу дальше завтра – если захочу. Впредь не стану трепать языком в такой поздний час.
Когда говорю, образы прошлого встают перед глазами, как наяву. Уж позволь, половлю еще воспоминания. Хорошо, что ты не перебиваешь… У нас не слишком много времени, я знаю; что ж, наш удел решится прежде, чем мои речи успеют тебя утомить.
Там, откуда я родом, ни один день не похож на предыдущий. Честное слово! Постоянно случается что-то новое. Однажды зимой было: олени вышли к нам из леса, будто хотели согреться у наших очагов. Уже тогда я понял, насколько ценно тепло наших жилищ, домов – даже звери могут ему позавидовать! Я играл с птицами, с деревьями, с ручейками, и они отвечали мне. Старый Килим, чья борода не переставала расти, как и его лета, часто наблюдал за моими младенческими играми и улыбался. Когда я чуть-чуть подрос, он начал учить меня мудрости и путям Народа.
Все замечали, что маму изменили мое рождение и исчезновение отца. Раньше она была веселой, простой в общении, легко шагала по жизни. Когда отец ушел, она первое время как бы постоянно пребывала в тихих раздумьях. Даже ко мне, своей плоти и крови, мама оставалась немного безразлична. В самом ли деле она ждала, что отец вернется? Миновал один год, и она погрузилась в материнские обязанности, и даже с чрезмерным пылом.
Ее нрав сделался иным. Теперь ее легко было задеть, она часто обижалась, часто впадала в тревогу по самому незначительному поводу. Еще совсем молодая, она позабыла о вечерних разговорах с товарками, как и о том, например, что прежде любила вкусно покушать. Все ее помыслы сосредоточились на мне.
А я жил, рос и радовался в благом, заботливом мире. Разве можно заскучать на земле, над которой светят звезды?
Жили мы уединенно, человек нас было всего около шестидесяти. Я поначалу думал, что эти шестьдесят и составляют весь Народ (а отец, получается, ушел куда-то за край света). Оказалось, однако, что Народ живет и в других местах, а кроме того, есть люди, говорящие на разных языках.
Обычно один раз в год, в теплую пору наши отправлялись на торговлю. Нам всегда были нужны металлические предметы, например, бронзовые ножи. Несколько возков загружали тем, что было у нас на обмен – в основном меха, но и изделия рук умельцев. Пять или шесть мужчин выходили в дорогу, шли до великой реки Обь, где в тайном месте их ждали спрятанные лодки. Оттуда по воде они добирались на торжище, куда сыны Народа приходили с четырех краев земли. Там можно было приобрести, чего не хватало в родной стороне, и разузнать, что происходит на свете, о чем говорят люди. Некоторые мужчины – обычно из волостей голодных, захудалых, где про оседлую жизнь и не слыхивали, – просто выменивали меха на пиво и напивались пьяными; об этом я тоже пока не знал.
Когда мне стукнуло четыре годика, к нам приехали татары. Мама отчего-то перепугалась, меня спрятала. Я толком не понимал, что происходит. А было дело так. Татар явилось около дюжины, верхом на конях. Одеты они были совсем не по-нашему – самый главный из них, верхом на прекрасном вороном скакуне, вырядился как богатая женщина, только вот ни одна из Народа не имела столько украшений. Держались и говорили они развязно, их гортанная речь была похожа на крики хищных птиц. Главный татарин, молодой, с лицом красивым и страшным, зашел с Килимом в его дом поговорить наедине.
Говорили они недолго. Спутники мурзы тем временем ждали, положив руки на рукояти своих сабель. Их предводитель вышел в сопровождении Килима, который прямо-таки надулся от гордости. Оказалось, что татарин подарил ему в знак дружбы железный топор и еще пару ценных вещиц. Килим предвкушал, что его и без того высокий авторитет теперь вырастет до неба; о чем же они держали речи с мурзой, никому не объяснил. Видать, важное было дело, не всякому по уму.
Мурза вскочил на своего коня, и товарищи подали ему другой гостинец: кулек с татарскими сладостями. Несколько детей, стоявших поодаль, во все глаза глядели на чужаков. Ухмыляясь, татарин горстью зачерпнул из кулька и бросил сласти детям. Они в восторге принялись поднимать с земли и есть чудесное угощение. Татарин захохотал и бросил в них еще горсть. Потом свистнул, и всадники, сорвавшись с места, ускакали прочь так же быстро, как и приехали.
Я потом спросил у мамы, почему мне не позволили поглазеть на гостей, как другим детям, – я ведь и без подарка остался. Мама посмотрела на меня долгим, неотрывным взглядом и сказала:
– Нельзя, чтобы тебя видели, сынок, – но не объяснила, почему.
Ну и гордился после того случая Килим!
Старого Килима я любил, да и он ко мне привязался. Считал себя ответственным за мою судьбу: ведь это он когда-то маму с отцом соединил. А я слушал его рассказы охотнее, чем другие дети. Говорит он, бывало, про багатуров, про славные деяния прошлого, а на себя нагонит такой важности, будто сам все видел. Старейшина делился со мной сокровенными тайнами: про небо и землю, и про великое дерево, что их соединяет. А еще – про реку, текущую прямо в подземный мир. Шаман может туда спуститься на своей лодке, чтобы вернуть восвояси болезнь, даже выпросить у подземных духов душу умирающего, и потом подняться обратно…
– Шаман – это тот дядя, который весной и осенью поет песни на празднике?
Килим кивнул и ответил:
– Да. Кроме него, есть и прочие – в других краях.
– А правду ли мне сказали… – задумчиво произнес я, – что шаман когда-то дал имя моему отцу?
Килим вздохнул.
– Да, это правда. С кем ты говорил об этом?
Но я вместо ответа задал еще один вопрос:
– Мне тоже должен дать имя шаман?
– Нет, почему же? Твое детское имя ты получил от мамы. Потом, когда ты немного подрастешь, старейшины дадут тебе твое истинное имя, и я буду в их числе. Веди себя хорошо, не то назову тебя Навозным жуком или еще похуже!
Отсмеявшись, старик продолжил рассказывать: про птицу лебедь, которую нельзя убивать потому, что она помогает шаману, как и птицу кедровку – потому, что она на небо летает. Нельзя убивать орла и журавля, потому что они красивые. Я хотел вставить, что птицы все красивые, так что убивать никого не надо, но вспомнил предупреждение насчет того самого жука и осекся.
Тут я увидел маму, она шла к нам быстрым шагом. На ее лице было обеспокоенное выражение.
– Вот ты где, сынок! Час-то поздний! – и она заключила меня в объятия. – Думала, ты с мальчишками заигрался, но тебя меж ними не было…
«Остальные мальчики не очень любят со мной играть, – мелькнула у меня мысль, – никак не соображу, почему так».
Время шло, и земля наша полнилась тревожными слухами. Мне было семь лет, когда к нам прибыли посланцы – люди Народа, но с другой стороны реки. Они сообщили, что татары собирают войско против могучего врага, прибывшего с чужбины, и велят Народу тоже выставить свои отряды.
– Для того когда-то и дарили подарки, чтобы заручиться нашей дружбой, – мрачно сказал один из старейшин Килиму.
На это Килим заметил:
– Придется прийти на выручку. Нельзя с ними рассориться – чужаки заявились один раз и уйдут, а татары жили и будут жить с нами рядом.
Решили, что от нашей деревни дадим двоих вооруженных мужчин, а больше никак нельзя – не можем без кормильцев оставаться. К месту общей встречи, где князь собирал орду, их провожали как в последний путь. Так оно и вышло.
В ночь того дня, когда стало известно о военном сборе, мама была сама не своя. Я не понимал, почему. Сперва она замерла, как громом пораженная, глядя перед собою и не слыша моих слов. А я все не мог взять в толк – почему она так близко к сердцу приняла эту новость? Потом мама вдруг заплакала, обняла меня, прижимала к себе и шептала:
– Не уходи, сыночек. Не оставь меня никогда…
– Куда я могу уйти, мамочка? – дрожащим голосом, сам уже испугавшись (не зная чего), проговорил я. – Конечно, я тебя не оставлю. Да меня и не возьмут воевать, берут только больших мужчин…
Мама не отвечала мне и еще долго сжимала в крепких объятиях, поливая слезами.
С той поры она, и прежде ласковая, стала ко мне особенно нежна. Хотя ребята – и ровесники, и постарше – нередко относились ко мне с необъяснимой неприязнью, из-за мамы в глубине души у меня долго сохранялось чувство, что все люди должны меня любить.
К маме я был очень привязан, послушен, старался ничем ее не огорчить. Конечно, мальчику невозможно сидеть все время под ее надзором, пока она с другими женщинами, к примеру, шьет: рукавицы и обувь из прочных шкур с голени оленя, а шубы – из беличьего и собольего меха. Моей отрадой были одинокие прогулки, и вот однажды я дальше обычного забрел в лес и нашел там… драгоценный дар.
Был теплый, погожий день, началось настоящее лето. Меня, усталого, разморило на солнышке, неодолимо захотелось спать. Я находился возле небольшого овражка. Памятуя, что в таких местах, в высокой траве иногда скрываются змеи, я решил подняться на соседний холм и отдохнуть в тени раскидистых ветвей лиственницы.
Вдруг мое внимание привлек негромкий звук, жалобный, как человеческий плач. Обойдя овражек, я увидел незамеченного прежде зверя и вздрогнул сперва от страха, но тут же понял: опасности нет.
То была волчица, мертвая. В ее бок, скуля, тыкались мордочками два маленьких детеныша – она больше не могла дать им ни ласки, ни молока. Я огляделся в поисках других волчат из выводка; они, верно, схоронились в логове, зато я приметил кровавый след на земле и траве. Волчица попала в одну из ловушек, настороженных в лесу нашими охотниками, вернулась к детенышам, но истекла кровью.
Я подошел ближе. Один из щенят, совсем малыш, боязливо отпрянул, второй по младенческому недомыслию даже подался ко мне – двуногое существо не пугало его теперь, когда сломался порядок мира. Печаль полнила мое сердце. Я взял волчонка – ему был, наверно, месяц от роду – на руки, он не противился. Мне подумалось, его можно принести домой, вскормить, как собаку. Прижимая к груди живую ношу, все же нелегкую для детских рук, я двинулся в сторону нашей деревни.
Миновал полдень. Поначалу я, взволнованный, шагал быстро, затем ровное дыхание волчонка меня успокоило, и я снова ощутил дремоту. Волчонок был теплый. Мои глаза смыкались сами собой, я лег прямо на землю, меж корней большого дерева. Доверчивый щенок прижимался ко мне. Едва смежив веки, я заснул.
Во сне я видел тихую, безлунную ночь. Не слышно было ни крика ночной птицы, ни шелеста травы, ни даже моего собственного дыхания. В безветрии, совершенном покое ночи я и себя не мог отличить от окружавшей меня темноты.
Потом я увидел лодку, медленно плывшую по течению реки недалеко от берега, заросшего осокой. В лодке были двое рыбаков. Один, держа в руке двузубую острогу, склонился к воде, второй, чтобы дать ему света, поджег берестяной свиток, которых они с собой прихватили целый запас. Я смотрел, как горящий факел плывет над водами реки, затем побежал по берегу, следуя за далеким огоньком. Я знал, так можно попасть домой.
Неожиданно мне пришло в голову: только потому, что теперь ночь, я и вижу указующий путь свет. Скоро ли наступит утро? Я поднял взгляд к небу. Любезная моим очам лазурная твердь была еще темна.
Проснулся я уже в сумерки. Волчонка рядом со мной не было. Я не сумел ему помочь… на глазах у меня выступили слезы.
По пути к дому я умылся водой из родника, чтоб никто не видел меня заплаканным.
На другой день я рассказал Килиму о волчице и ее детенышах. Он выслушал меня сочувственно, но не сказал никакого утешительного слова. Должно быть, такое в порядке вещей: случается, и грозный хищник может стать беззащитной жертвой.
Особо хочу рассказать о том, как мне нарекли взрослое имя. О, с каким нетерпением я этого ждал! Хотя время было неспокойное, да и удача давно обходила стороной наших охотников, так что выживать приходилось почти на одной рыбе, в мою честь, как положено, устроили праздник. Угощенье подали под открытым небом, и я в первый раз сидел рядом с мужчинами.
Мое новое имя должен был огласить Килим, которого почитали все равно что моим дедушкой. Он переговорил с остальными старейшинами, затем подозвал маму, склонившуюся перед ним в поклоне. Настал час, поистине более важный, чем час рождения. Ведь родится и всякая бессловесная тварь; только человеку дается несравненный дар имен.
Килим, сидевший на теплой подстилке, поднялся на ноги. Его лицо приняло вид значительный, под стать случаю.
– Подойди, встань передо мною!
Чуть не дрожа от волнения, я подошел и встал в нескольких шагах перед старейшиной, чувствуя, что все взгляды обратились на меня.
– Нарекаю тебя Сэрэя Сурым, Белым Волком, – торжественно произнес Килим.
Имя было звучное, сильное. Услышав его, мужчины одобрительно закивали. Просияв от радости, я не выдержал и подбежал к Килиму, хотел его обнять, в последний миг спохватился и с благодарностью поклонился в пояс. Улыбаясь, Килим похлопал меня по плечу. Мы оба понимали, какой случай навеял ему такой выбор.
– Волк – могучий зверь, – шепнул мне старейшина. – К тому же он никогда не бросает своих.
– А почему – Белый? – негромко спросил я.
Килим промедлил мгновение, а потом ответил:
– Из-за твоего отца.
После я попросил маму растолковать эти не совсем понятные мне слова. Она помрачнела и проговорила с видимым трудом:
– Ты ведь отличаешься от других из-за того, каким был твой отец, сынок. Ты выше даже старших тебя мальчиков, и ни у кого нет такой светлой, как у тебя, кожи…
Должен заметить, что прежде отчего-то необычайно мало интересовался своим отцом. Я знал только, что его у меня нет – вернее, был когда-то и исчез. Каким он был человеком, что именно с ним приключилось – подобные вопросы мне в голову приходили редко. С меня было довольно, что рядом есть мама, и такое устройство жизни я находил естественным.
– Килим сказал, что волки всегда возвращаются к своей стае, – неожиданно для себя самого выпалил я. – Значит, в этом я точно на отца не похож.
Но я давал зарок, что не буду с тобой болтать по ночам допоздна. Слову нужно быть верным и в великом, и в малом.
Ты, наверное, задаешься вопросами: почему я сижу здесь и все это тебе рассказываю, да еще на русском языке? Прояви немного терпения – и получишь искомые ответы.
Когда мне было одиннадцать лет, князь Воня (почитавшийся главой всего Народа, хотя я его не видал ни разу) после нескольких неудачных стычек согласился платить пришлым людям ясак. Понятно стало, что Килим в своем суждении ошибся, и эта новая сила не уйдет так просто. Между прочим, пошла молва, что многие из нашего Народа намерены оставить прежние стоянки и перебраться на север. Они полагали, что там, в краях пускай более холодных и худородных, никто не помешает им жить по издавна заведенному порядку. Среди наших старейшин никто подобного желания не высказал: сочли, что мы не представляем никакого интереса для тех, кто побил в бою татар, ведь у нас и взять-то нечего. Но я, услышав, что князь признал покровительство русских (именно так называли себя победившие татарского хана и его данников люди), смутно предвидел, что это событие будет тесно связано с моей судьбой.
Русские приехали к нам осенью, незадолго до наступления холодов. Мама уж наверно захотела бы меня где-нибудь спрятать, но все случилось слишком неожиданно. Их было девять человек – пешие, только глава отряда ехал верхом, и еще два конька тащили тяжело груженную телегу. Бородатые, в овчинных тулупах, незваные гости негромко переговаривались друг с другом. Мельком услышанное звучание их языка меня взволновало.
Русские выглядели усталыми после долгого пути, но их предводитель – казачий десятник – бодро соскочил с коня и, выкрикивая пару заученных слов, стал созывать наших набольших людей на переговоры. Ведомые Килимом, старейшины явились, сохраняя вид собственного достоинства. Главный росс беседовал с ними у всех на виду. В свой ломаный татарский он упорно вставлял одно-два слова на нашем языке, очевидно думая, что это делает его речь более понятной. С помощью Килима с ним удалось объясниться. Десятник принял от старейшин клятву выплачивать русским ясак, за что они, как водится, обещают нам покровительство и защиту, и мирную жизнь.
Клятву закрепили, выпив привезенной русскими крепкой браги из серебряной чаши. Казаки сильно смеялись, глядя на то, как почтенные старики кривятся и откашливаются после глотка крепкого напитка.
После этого русские в знак дружбы раздали нашим несколько подарков, в том числе предметы из железа и стали: топоры, ножи и гвозди. Мужчины (женщины заробели) подходили сперва боязливо, но, получив великолепные дары, расходились с улыбками до ушей. Тогда никто не понял, что уже этим чужеземцы переменили нашу жизнь. Так, Килим раньше гордился полученным от татар топором, но теперь кому внушала уважение такая вещь? Килим не стал с того дня менее мудрым, но его совета отныне спрашивали реже.
Заметив меня, стоявшего поодаль, один из русских призывно махнул мне рукой. Когда я приблизился, он смерил меня удивленным взглядом. Смущенный, я стоял перед ним… Русский, огромный мужчина с раскрасневшимся лицом, сунул в мою руку маленький металлический кругляш и хлопнул меня по плечу – мол, ступай, свое уже получил. Я дал деру. Вечером этот кругляш я передарил маме, решив, что та могла бы носить его как украшение, но она приняла его без радости и позже тайком выбросила.
По завершении переговоров глава отряда попросил, чтоб им дали место для отдыха, всего на одну ночь, прежде чем они отправятся в обратный путь. Конечно, отказывать не стали, хотя Килим из-за этой просьбы встревожился.
– Вели нашим сидеть по домам, – сказал он другому старейшине. – Распорядись, чтобы гостям подали угощение, но пусть принесут его обязательно мужчины, понял? Я побуду с ними, развлеку их, как могу, разговором.
Наутро русские, как и обещали, ушли восвояси. В деревне у всякого, кроме моей мамы, осталось о них самое лучшее впечатление. Все ожидали, что эти грозные воины окажутся совсем другими.
В следующем году, когда мы снаряжали посланцев отвезти ясак в условленное место, я попросил, чтобы меня отправили вместе с ними. Не знаю, удивила ли старейшин моя просьба – эту идею я долго носил в себе, никому о ней не рассказывая. Мне сразу не дали прямого ответа, а Килим велел спросить разрешения у матери. Несмотря на юные лета, я был уже ростом выше некоторых взрослых и широк в плечах – именно поэтому, как я наивно думал, мою просьбу могли удовлетворить.
В последние месяцы ко мне в голову приходило множество неожиданных мыслей. Я ощущал – вероятно, лучше других – витавшие в воздухе грозовые разряды, знаки грядущих перемен. Чужеземцы очень меня заинтересовали, я хотел узнать о них побольше, думал, что смогу у них учиться. Возможно, нечто подобное чувствовали и другие ребята, совсем юные и постарше. Я не знал этого с их слов, потому что чем дальше, тем больше от них отчуждался, и видел, что они не принимают меня за своего. Пожалуй, это и побуждало меня переменить судьбу.
Когда я заговорил с мамой о моем намерении, она выслушала с наружным спокойствием. Не было ни громких слов, ни слез – чего я боялся. Она отвечала размеренным тоном, что я волен поступать, как знаю. Но я ощутил, что между нами воздвиглась стена… Я ловил на себе такие ее взгляды, что впервые в жизни мне показалось, что она в те мгновения не любит меня. Мне захотелось броситься ей на шею, просить прощения. Я этого не сделал, и, может быть, зря.
На следующий день я пошел к Килиму и сказал, что передумал насчет моей просьбы. Старый Килим к тому времени сильно сдал. Сколько ему было лет, точно не мог сказать никто. Седобородые деды вспоминали, как детьми играли у него на коленях, когда он уже был старейшиной. Сейчас Килим стал хуже слышать, мало ходил, жаловался на боли во всем теле и вечную усталость.
Выслушав меня, он заметил:
– Да, рановато пока. Может, поедешь через год…
Преодолев волнение, я спросил о том, что волновало мне душу:
– Как вы думаете, мудрейший, почему моя просьба так расстроила маму?
Килим потер глаза и замолчал на несколько мгновений. Я подумал, что он не расслышал моего вопроса или ушел в собственные думы. Но Килим облизнул языком иссохшие губы и заговорил:
– Не ведаю, что и от кого ты слышал о своем отце. По-моему, ты сызмальства о нем и не хотел знать, что для меня удивительно. Сегодня пора тебе о нем рассказать поболее… Сам увидишь, почему твоя мать с неспокойным сердцем принимает все, связанное с чужаками.
И Килим начал долгий рассказ, порой прерываясь, погружаясь в воспоминания. Он не обошел ничего, что знал и помнил, не делая скидку на мой возраст. Я слушал о том, как зимой нас посетил одинокий странник, не понимавший ни слова на нашем языке. Как он взял мою маму в жены, как пропал вскоре после моего рождения. Кое-что мне было уже известно, что-то было в новинку: например, когда Килим говорил с теплом в голосе, как беззаветно мама любила отца, как ее поразило его исчезновение. Наконец, он сообщил главное: однажды мама втайне призналась ему, подтвердив догадки, что ее ненаглядный «Ирико» был русским.
Услыхав такое, я ощутил необыкновенное возбуждение. Коротко поблагодарив старика, я вышел от него на нетвердых ногах. Я сам не понимал, отчего до такой степени взволнован… Казалось, что вся моя жизнь отныне не будет прежней. Многое из того, что я замечал, но не мог для себя объяснить, теперь встало на свои места. Поведение и настроения моей мамы. То, почему меня не принимали ровесники, хотя был я мальчик сильный и смелый, способный к труду и учению, и лет с восьми-девяти ходил со старшими охотиться и ловить рыбу. Ты сочтешь это удивительным, но до сих пор я, пусть даже телом отличался от окружавших меня людей довольно заметно, не осознавал вполне, что мой отец был иноплеменником. А тут он оказался русским! Об этом народе я, как и все, знал очень мало, но известие меня потрясло. Как это описать?.. Я чувствовал, что стою на границе нового, полного возможностей мира. А теперь обнаружилось, что за той границей – моя кровь, люди мне не чужие.
И все же отец почему-то оставил нас… Я долго еще размышлял, не один день, и предвкушение особенной будущности во мне смешалось с чувством вины перед мамой.
Но на следующий год я к русским не поехал. Мы не выплатили ясак. Вместо этого князь Воня, собрав четыре сотни бойцов, опять пошел на чужеземцев войной. Его разбили наголову. Еще через два года русские – уж и самым непонятливым стало ясно, что они пришли надолго, – устроили на реке Кеть крепость, правящую всей округой.
Великие перемены, которым предстояло произойти, не суждено было увидеть старому Килиму. Он скончался без мук, во сне. Присутствовать при его погребении могли только те, кто знал усопшего особенно близко; среди прочих старейшины пригласили и меня, памятуя, что Килим любил меня как родного внука.
Тело Килима несли на носилках двое мужчин. Я шел рядом и удивлялся: Килим лежал, словно живой, только опустил веки, чтобы подремать. Неужели он больше не откроет глаз, не заговорит? Куда ушла вся мудрость Народа, хранимая им так бережно – неужто рассеялась, умерла вместе с ним?
Один из старейшин при мне сказал другому:
– Он все говорил, что в последний путь его должен проводить тархан Азат, которого он звал побратимом. Просил, чтоб за ним послали.
Второй только отмахнулся:
– Килим слишком крепко помнил добро.
Мы дошли до рощи, где намеревались предать земле Килима вместе с необходимыми в краю мертвых вещами – в носилках рядом с телом лежали распоротая шапка, затупленный нож, продырявленная берестяная посуда. Лица собравшихся были напряженными, хмурыми… Потеря потерь, конечно, но многие здесь, как мне показалось, думали не только об умершем старике. С трудом раскрывая лопатами мерзлую землю, чтобы та приняла Килима, они помышляли о собственном будущем. Что нам готовят грядущие годы?
Тут был и шаман. Он выглядел точно так же, как в моих самых ранних детских воспоминаниях: лицо такое, что и не скажешь, лет тридцать пять человеку или пятьдесят, или что-то посередине. В его волосах не было седины. Несмотря на промозглую погоду, на нем была надета только подпоясанная кушаком накидка из необычной голубой ткани, вышитая чудесными изображениями зверей и птиц. Прощаясь с Килимом, он пропел песню.
У меня пересохло в горле, и больше я не желаю говорить сегодня. Времени остается мало, но и повесть моя подходит к концу; я успею завершить ее завтра.
Только скажу еще о той песне. Она тогда взволновала мою душу, я хорошо запомнил ее и порой повторял про себя, когда вспоминал дорогого мне старика. Фрагмент из этой песни я, как мог, переложил потом на русский язык. Наверное, в моем неумелом переводе у нее не будет той силы, какую она имела в час прощания. Во мне же она навсегда соединилась с морщинистым лицом мудрого Килима, которого мы засыпали землей, с шумом ветра в ветвях той рощи – в глубине родной стороны.
Вот часть пропетой шаманом песни:
О чем так тоскливо поет мне река?
О чем шелестели понурые ветви?
Мой конь удивился – уж больно легка
Привычная ноша. Сам, чувствую, легче
Я стал. Потерял половину себя —
Не меньше! —
Когда
Узнал о кончине учителя, брата,
Свидетеля лучших, чем наши, времен.
Слезами не смыть мне кручину. Возврата
Не будет. Уж мы не вернемся домой.
Я думал так,
И был я прав.
Но вдруг слышу
Голос тише,
Чем нежные песни туманов. То были
Еще не проросшие травы и были,
Что мне обещали из глуби земли:
К нам скоро отправится мудрый Килим,
Чтоб с нами весною опять прорасти!
Кто знает путь к дому – все знает пути.
В Сургуте, крупнейшей восточной крепости Русского государства, в темнице под стражей сидели трое мужчин, дожидаясь воздаяния за совершенные ими лихие дела. Темница эта, собственно говоря, представляла собой несколько каморок в дальнем углу большого склада. Окон здесь не было. Узкий коридор перегораживал стол, за которым сидели охранники, сменяя друг друга. В положенное время они приносили заключенным еду и питье, подавая их через особые окошки в дверях, обычно закрытые ставнями снаружи. В комнатке по правую сторону коридора сидел Иван Бутков, прожженный вор, разными путями присвоивший себе в Сибири немало добра, предназначавшегося для царской казны. В двух комнатках напротив – молодой остяк-самоед, на удивление хорошо говоривший по-русски (хотя и со своеобычным выговором), и человек с отрезанным языком – вернее всего, неудачливый разбойник. Назавтра их должен был судить воевода, отлучившийся из городка по делу. Возможно, всех троих ожидала петля.
За несколько дней взаперти, коротая время до суда и наказания, самоед вдруг принялся рассказывать историю своей жизни сидевшему через стенку безответному соседу. Говорил одному – может, как раз потому, что тот не мог нарушить тишину, – а Бутков тоже стал прислушиваться. Охранник велел парню сидеть тихо, так что тот замолкал, когда слышал из коридора приближающиеся шаги, но свой рассказ продолжил, только сделал голос тише. Ну да у Буткова был хороший слух. А и любопытным оказалось услышанное! Хотелось Ване дослушать, чем все закончится, и как соколика к ним, висельникам, занесло. В последний вечер юноша (если верить его словам, полукровка) должен был поведать самое главное. Наверное, думал перед смертью душу раскрыть, как на исповеди. Хотелось Ване его дослушать, но на будущность у него был другой расчет.
Вскоре после того как снаружи стемнело, кто-то вошел с улицы и поздоровался с охранником. То был не часовой, пришедший сменить товарища на посту, а человек Буткова. Ох, длинны же были руки у Ивана, и много они загребли мехов, серебра и драгоценных каменьев! Падок на мзду оказался сторож. Он согласился освободить узников, вместе с ними утечь из Сургута на вольницу, а там за услугу его ждала щедрая награда.
Охранник отпер сначала дверь Буткова, а потом, по его знаку, и остальные две. Немой, высокого роста человек с нестрижеными волосами и рассеянно блуждавшим взглядом, вышел в коридор неспешно, словно ждал как раз такого поворота событий.
– Вылезай, паря, утекаем вместе! – нетерпеливо сказал Бутков. – Отвел ты мне душу своими речами, за то спасу тебя.
Недоверчиво озираясь, остяк вышел из своей каморки. Бутков воззрился на него с удивлением. Парень ни ростом, ни статью не походил на низеньких самоедов; глаза его были слегка раскосые, как у татарина, но в общем его можно было вполне принять за русского. Или наврал, что сам из здешнего ясачного люда? Но нет, речь-то у него с чудным выговором…
Выйти из-за закрытых дверей было одно, выбраться из крепости – другое. Сургут окружен частоколом, ворот есть двое, и на них неусыпная стража. Всех не подкупишь. Сообщник Буткова пошел на хитрость: накануне, входя в городок, предупредил часовых, что его послали за подмогой для собиравшего ясак отряда. Только бы часовые не узнали, не обратили внимания на лица уходящих, не припомнили про тех, кто был заперт в ожидании воеводского суда! Не то – придется драться и бежать, а далеко ли убежишь?
Выходя на улицу, Бутков отметил про себя, что на парнишке надеты только суконная рубаха и портки. «Зачем с собой его волоку? Эх, сам себя погублю по беспримерной моей доброте», – подумал он.
Над Сургутом лежал полог темноты – смеркалось в ту пору быстро. В городе-крепости, помимо множества одноэтажных жилых и хозяйственных построек для стрельцов и казаков, находились воеводский двор и церковь. Город защищали четыре башни и частокол; все постройки здесь – деревянные. Сургут спал, но спал чутко – две сотни воинов готовы были, если придется, отражать нападение врага.
Не в силах унять тревогу, беглецы шагали в сторону ворот, чуть не прижимаясь друг к другу. Чтобы отвлечься от собственного страха, Бутков заговорил с шагавшим рядом самоедом:
– Как зовут тебя, паря? На вашем языке?
Молодой человек не отвечал.
– Меня вот – Иваном, – добавил разбойник.
Тогда и остяк промолвил:
– Волком кличут.
Звучное имя, и оно ему подходило.
– А почему под суд попал? – спросил словоохотливый Бутков, с жадным любопытством вглядываясь в лицо юноши.
Тот нехотя ответил:
– Пырнул одного русского служивого ножом. Не насмерть, а то меня, уж верно, на месте сразу бы порешили. И так могли, но заступился за меня один… – И молодой самоед замолчал.
– За что пырнул-то, паря? – не унимался с вопросами лихой человек.
Глаза юноши вспыхнули недобрым огнем; он ничего не ответил, и Бутков перестал его допрашивать.
Тем временем подошли к воротам. Широкие ворота были заперты деревянным засовом. Рядом к частоколу примыкал домик – сторожка, внутри которой располагалось трое часовых. Один из них вышел на улицу, и человек Буткова, с трудом разглядев в темноте его лицо, выдохнул с облегчением – то был один из тех, с кем он разговаривал ранее. Пока что стражу не сменили.
– Открывай нам дорогу, дружище!
Часовой-казак, которого одолевала уже дремота, недовольно нахмурился.
– Куда в такую темень-то? Чего до утра не дождались?
«Этого прибить можно быстро, – мелькнуло в голове у Буткова, – но те, кто в сторожке, поднимут шум».
– Отпирай ворота, – произнес подкупленный охранник. – Идем, потому что время дорого. Служба! Отпирай, не то замерзнем тут.
Не задавая больше вопросов, казак пошел поднимать засов.
– Не видно ни зги, – пробормотал он себе под нос, затем, повернувшись к Буткову и его людям, сказал громче: – Подите сюда, навалимся разом! Один я эту дуру не подвину.
Беглецов не надо было просить дважды. Они охотно подошли и налегли плечами на высокие, тяжелые ворота, раскрывая их створы. Юный Волк расположился так, чтобы от часового его отделяла пара человек.
Ворота подались, и путь к спасению был открыт. Выходя за пределы города Сургута, Бутков не удержался и, повернувшись к часовому, с ерническим поклоном сказал ему:
– Благодарю, служивый! Доброй тебе ночи и хорошего утра!
– Теперь уж помогите и затворить, – ворчливо отозвался тот.
Разумеется, помогли.
Спешно удаляясь от ворот, Бутков со товарищи услышали, как из сторожки вышел человек и спросил зычным голосом:
– Кого пропускаешь, Данила?
Ответа на этот вопрос они не расслышали.
По темноте, в известном только людям Буткова направлении шагали быстро, молча. Кровь молотами стучала в висках, холода не замечал даже полуодетый остяк. Все ждали, что, того и гляди, послышатся крики, пальба, шум погони… Ничего этого не было. Верстах в полутора от крепости, около еловой рощи их ждал всадник с горящим факелом в руке; рядом с ним на привязи смирно стояли еще три коня.
– Небыстрые вы, – сказал этот человек, спешиваясь. – Заждался вас.
– Как могли, Устине, – ответил Бутков и что-то поднял с земли.
– Куда подадимся теперь? – спросил серебролюбивый охранник.
Устин отвязывал беспокойно заржавших коней.
– Сам знаешь куда, человече, – сказал Бутков. – А тулуп свой ты скидай.
Он протянул мздоимцу небольшой кошель. Тот принял его, обрадованный, и переспросил:
– Чего?
– Тулуп скидай! – рявкнул Бутков.
Недоуменный охранник решил, что спорить не время, снял с себя одежду и положил на землю. Потом побежал в лес, то и дело оглядываясь.
Остяк встрепенулся, готовый тоже убегать в темноту, но вожак разбойников в миролюбивом жесте вскинул руки и спокойно произнес:
– Успокойся, паря. Тебя, молодого, и этого блаженного-немого мне жалко. Поезжайте пока со мною, а там видно будет, куда дальше двинешься. Авось расскажешь еще до конца свою историю… И мне, и немому тоже.
Юноша не ответил, но и не убежал.
Поднимаясь на коня, Бутков добавил:
– Вам с безъязыким вдвоем ехать, ну да коняга отдохнувший, не отстанет. А ты, паря, тулупчик подбери, на себя накинь – не то обмерзнешь.
Поколебавшись, парень сделал, как ему сказали.
Не теряя времени, пятерка всадников на четырех конях поспешила от Сургута прочь.