Летом того года, когда мне исполнилось двенадцать, я часто бродила неподалеку от маминого журнала. Район был застроен в двадцатые годы и именовался Перекрестком мира. В центре высилось здание в виде океанского лайнера в стиле позднего ар-деко. Сейчас его занимало рекламное агентство. Я сидела на каменной скамье и представляла у желтых металлических поручней Фреда Астера в синем кителе и фуражке.
Вокруг мощеной площади расположились причудливые двухэтажные строения самых разных стилей: от сказок братьев Гримм до Дон Кихота. Их снимали фотостудии, кастинговые агентства и наборные цеха. Я рисовала веселую Кармен под вазой с красной геранью, лениво прислонившуюся к резной двери модельного агентства, и скромную Гретель с ленточками в волосах, которая подметала германские ступени фотостудии.
Я смотрела, как из агенства в студию и обратно снуют высокие красавицы в брюках-клеш и полупрозрачных летних платьях. Кое-как перебиваясь временными заработками, они оставляли здесь кровью и потом добытые деньги в надежде на лучшее будущее. Мать говорила, что ловить тут нечего – агентства морочат им голову. Мне хотелось предостеречь девушек, но их красота делала это излишним. Какая беда может приключиться с длинноногими ясноглазыми красотками с точеными лицами? Их даже жара не касалась, точно они жили в другом климате.
Однажды часов в одиннадцать мама неожиданно появилась на кафельных ступеньках «Современного кино», и я закрыла альбом для рисования, думая, что она решила пообедать пораньше. Однако вместо того, чтобы идти к машине, мы свернули за угол, где к старому «Линкольну» с открывающимися наоборот дверцами прислонился Барри Колкер в ярком клетчатом пиджаке.
Бегло окинув его взглядом, мама зажмурилась.
– В этом уродливом наряде на тебя вообще невозможно смотреть! Снял с какого-нибудь покойника?
Барри ухмыльнулся.
– Это же скачки! Нужно что-то броское. Традиция.
– Ты как диван в доме престарелых, – заявила она, садясь в машину. – Слава богу, никто из знакомых меня с тобой не увидит.
Я была в шоке: свидание! Я-то не сомневалась, что все ограничится концертом. И вот Барри открывает передо мной заднюю дверцу.
Я никогда не была на скачках. Мама не отвела бы меня в такое место: к лошадям, под открытым небом, где никто не читает книги и не размышляет о Красоте и Роке.
– При обычных обстоятельствах я бы не согласилась, – пояснила она, устраиваясь на переднем сиденье и пристегиваясь. – Но идея улизнуть на часок так соблазнительна, что нету сил.
– Тебе понравится. – Барри втиснулся за руль. – Грех в такую погоду пахать на журнальных галерах!
– Это всегда грех, – отозвалась она.
Мы двинулись по автостраде в сторону Кахуэнги, на север, прочь из Голливуда, в долину Сан-Фернандо, а потом на восток в сторону Пасадены. Жаркое марево накрывало город, точно крышкой.
Ипподром Санта-Анита расположился у отвесных синих склонов хребта Сан-Гейбриел. От ярких клумб и безупречных газонов в задымленный воздух поднималась жирная цветочно-травяная струя. Мама шагала немного впереди, притворяясь, что они с Барри не знакомы, но потом сообразила, что так одеты абсолютно все – тут и там мелькали белые туфли и зеленый полиэстер.
Лошади блестели, точно хорошо смазанные металлические механизмы на стальных пружинах. Жокеи в сверкающих на солнце атласных рубашках проводили вдоль трибун пары скакунов: молодые лошади рядом с более опытными и спокойными. Разгоряченные животные нервно шарахались от детей за заграждением и пугались флагов.
– Выбери лошадь, – предложил Барри.
Мама выбрала белую кобылу под номером семь, из-за имени – Гордость Медеи.
Жокеи с трудом водворили скакунов в кабины, и когда стартовые ворота открылись, лошади дружно рванули вперед по грунтовой дорожке.
– Семерка, давай! – кричали мы. – Принеси удачу!
Она пришла первой. Мама смеялась, обнимала меня и Барри. Я впервые видела ее такой взволнованной, веселой и помолодевшей. Барри поставил от ее имени двадцать долларов и теперь протянул ей выигрыш – сотню.
– Поужинаем? – спросил он.
Да, взмолилась я про себя, пожалуйста, скажи да! Как можно теперь ему отказать?
В местном ресторанчике мы с Барри заказали салаты и слабо прожаренный бифштекс с печеной картошкой и сметаной. Мама ограничилась бокалом белого вина. Ингрид Магнуссен в своем репертуаре. Она выдумывала правила – и неожиданно они оказывались начертаны на Розеттском камне, поднимались со дна Мертвого моря или смотрели на вас со свитков династии Тан.
За ужином Барри рассказывал о своих путешествиях на Восток, где мы никогда не были. О том, как он выбрал в меню прибрежной забегаловки на Бали галлюциногенные грибы и потом бродил по лазурному берегу, думая, что попал в рай. О поездке в храмовый комплекс Ангкор-Ват в джунглях Камбоджи в компании тайских контрабандистов. О неделе в плавучих борделях Бангкока. Очаровывая маму, он совершенно забыл о моем существовании. Его голос благоухал гвоздикой, звенел соловьиными трелями, переносил на рынки специй Целебеса, увлекал на плавучем дому в открытое море. Мы повиновались ему, точно кобры – движениям тростниковой флейты.
Садясь в машину, она позволила обнять себя за талию.
Барри пригласил нас на ужин, обещал приготовить индонезийские блюда. Когда уже почти стемнело, я неожиданно сказалась больной – страстно желала, чтобы у них с Барри все получилось. Думала, что, быть может, он и есть тот самый мужчина, который нас накормит, согреет и сделает настоящей семьей.
Мама битый час выбирала наряд: белые индийские брюки с туникой, голубое кисейное платье с низким вырезом, платье с ананасами, гавайское платье. Я впервые видела ее такой нерешительной.
– Голубое, – посоветовала я.
Оно точно подходило под цвет глаз и делало ее совершенно неотразимой.
Мама выбрала индийскую пару, скрывавшую каждый сантиметр ее золотистой кожи.
– Я не задержусь, – добавила она в дверях.
Я лежала на ее кровати и представляла их вместе: сумерки и дуэт низких голосов за рийстафелем. Я не пробовала его с семи лет, с тех пор, как мы уехали из Амстердама. Его запах вечно витал в нашем районе, и мама обещала, что мы обязательно съездим на Бали. Я воображала, как мы просыпаемся под звон колокольчиков и блеяние коз в доме с островерхой крышей с видом на террасы рисовых полей и сказочно прозрачное море.
Немного погодя я сделала бутерброд с сыром и маринованными огурцами и отправилась к Майклу. Тот сидел над полупустой бутылкой экологически чистого красного вина – «нищенская роскошь», как он его называл из-за пробки – и заливался слезами, глядя картину с Ланой Тернер. Мне Лана Тернер не нравилась, и смотреть на умирающие помидоры тоже не было сил, поэтому я взялась за Чехова, а когда Майкл отключился, спустилась вниз в теплый, точно слезы, бассейн. Легла на спину и смотрела на звезды, Козла и Лебедь, в надежде, что мама влюбилась.
За все выходные она ни слова не сказала о свидании, только писала стихи, сминала их и бросала в корзину.
Кит выверяла текст, глядя маме через плечо, а я за столом в углу делала коллаж на чеховские темы, вырезая из ненужных фотографий даму с собачкой. Зазвонил телефон. Марлин ответила и прикрыла трубку рукой:
– Барри Колкер.
Голова Кит дернулась при звуке этого имени, словно марионетка в руках неуклюжего кукловода.
– Я отвечу у себя в кабинете.
– Он спрашивает Ингрид.
– Скажи, что я уволилась, – отозвалась мама, не поднимая глаз от работы.
Марлин елейным голосом передала это Барри.
– Откуда ты его знаешь? – Черные глаза редакторши от удивления стали размером с маслину.
– Случайный знакомый.
В те долгие летние сумерки соседи высыпали на улицу гулять с собаками, пили фруктовые коктейли у бассейна, болтали ногами в воде. В прозрачной голубизне низко висела луна. Мама сидела на полу за столиком, а легкий ветерок играл китайскими колокольчиками, которые мы повесили на старом эвкалипте. Я лежала на ее кровати и мечтала, чтобы время остановилось: колокольчики, плеск воды, бряцанье собачьих поводков, смех у бассейна, скрип маминого чернильного пера, запах эвкалипта, безмятежность. Если бы я только могла спрятать все это в медальон и повесить на шею! Если бы нас сейчас, сию секунду, сковало тысячелетним сном, как в замке Спящей красавицы!
Гармонию нарушил стук в дверь. К нам никогда никто не приходил. Мать отложила перо и схватила из стакана с карандашами складной нож. Его темным угольным лезвием можно было запросто побрить кошку. Она раскрыла его о бедро и прижала палец к губам. Запахнула белое кимоно, наброшенное на голое тело.
– Ингрид, это я!
Барри.
– Как он смеет являться без приглашения! – прошипела мама и рывком распахнула дверь.
Барри в мятой гавайской рубахе держал бутылку вина и пакет с чем-то восхитительным.
– Привет! Оказался в ваших краях и решил заглянуть на огонек.
Она все еще стояла в дверях с ножом у бедра.
– Вот как…
И тут произошло немыслимое – она пригласила его войти и закрыла нож.
Барри оглядел нашу большую, элегантно пустую комнату.
– Недавно переехали?
Мама не ответила. Мы жили здесь уже больше года.
Когда я проснулась, горячее солнце лило свет сквозь оконную сетку, подсвечивая молочный неподвижный воздух. Из ванной доносилось мужское пение и поскрипывание труб. Барри ночевал! Мама нарушила собственные правила. Значит, они все-таки не выбиты на камне, а написаны на тонких бумажных журавликах. Она одевалась на работу, а я вопросительно смотрела на нее и ждала объяснений. Она только улыбнулась.
После той ночи все перевернулось с ног на голову. В воскресенье мы вместе отправились на голливудский фермерский рынок, где они с Барри купили шпинат, стручковую фасоль, помидоры, малюсенький виноград размером с канцелярскую кнопку и связки шуршащего, точно бумага, чеснока, а я шла следом, немая от изумления. Мама разглядывала овощи, точно книги в книжной лавке. Моя мама, для которой обед равнялся упаковке йогурта или банке сардин с крекерами! Которая могла несколько недель просидеть на арахисовом масле и не заметить! Она прошла мимо своих любимых белых лилий и хризантем и купила охапку гигантских красных маков с черной сердцевиной. По дороге домой они с Барри держались за руки и низкими проникновенными голосами распевали хиты шестидесятых: «Неси любовь, как рай» и «Закат в Ватерлоо».
Творилось что-то невероятное! Она писала крохотные хокку и подсовывала ему в карман. А я при любой возможности выуживала их и читала, заливаясь краской:
Мак уронил
лепесток пресыщенья.
Бранное поле любви.
Однажды утром на работе она показала мне в дешевом еженедельнике «Мать Калигулы» снимок с вечеринки после театральной премьеры: они с Барри вдрызг пьяные. Журнал объявлял маму его новой пассией. Мама, которая всей душой ненавидела, когда женщину определяли через взаимоотношения с мужчиной, теперь радовалась, словно выиграла конкурс.
Страсть… Я никогда не думала, что она на нее способна. Мама не узнавала себя в зеркале: темные от вожделения глаза, вечно спутанные волосы, пахнущие мускусным запахом козлоногого.
Они ходили гулять, а потом она со смехом рассказывала:
– Женщины кричат ему павлиньими голосами: «Где ты пропадаешь, Барри?!» Но это все не важно. Сейчас он со мной, и ему больше никто не нужен!
Страсть ее поработила. Исчезли насмешки над козлоногостью, кривыми зубами, брюшком, дурным вкусом, бесстыжими шаблонными фразами, убогим словарным запасом и преступной банальностью статей. Я и представить не могла, что мама станет обниматься на площадке перед квартирой с толстым мужиком в коричневой рубахе, который пишет «посчитал нужным»! Или что позволит гладить себе ногу под столом в китайском ресторане! Она закрывала глаза, и волны желания, словно аромат духов, плыли над чашками.
По утрам, когда я шла через ее комнату в туалет, они лежали на большом белом матрасе и разговаривали со мной как ни в чем не бывало. Ее голова покоилась у него на плече, а комната благоухала запахом любовной битвы. Хотелось рассмеяться. На Перекрестке мира я устраивалась под перечным деревом, выводила в альбоме «мистер и миссис Барри Колкер» и репетировала фразу «можно я буду звать тебя папой?».
Я никогда не говорила матери, что хочу иметь отца. Спросила о нем только однажды, еще в детском саду. Это был год, когда мы вернулись в Штаты и осели в Голливуде. Жарким дымным днем мать в плохом настроении поздно забрала меня из сада, и мы поехали на рынок на ее стареньком «Датсуне». До сих пор помню горячую рельефную обивку сидений и щель в днище, сквозь которую просвечивал асфальт.
Год только начался, и молодая воспитательница, миссис Уильямс, попросила рассказать про пап. Папы жили в Сиэтле, Панорама-Сити и Сан-Сальвадоре. Кое-кто даже умер. Работали юристами, барабанщиками и механиками.
– А где мой папа?
Мама раздраженно перевела рычаг скорости, и меня бросило вперед.
– У тебя его нет.
– Папы есть у всех!
– От них никакого толку. Тебе повезло, уж мне поверь. У меня был отец, я знаю, о чем говорю. Выкинь из головы!
И включила радио, оглушительный рок-н-ролл.
С тем же успехом можно сказать слепому ребенку: «Зрение ни к чему, не видишь – ну и слава богу!»
Я стала высматривать отцов в магазинах и на игровых площадках. Мне нравилась их уверенность. Они казались причалом, накрепко соединенным с твердой землей. С ними было спокойно, не то что в нашей плавучей жизни. Я молилась, чтобы Барри Колкер стал таким отцом.
Их любовное воркование превратилось в мою колыбельную, мой сундук с приданым. Я складывала туда мечты о постельном белье, летнем лагере, новых туфлях, Рождестве. Копила семейные ужины за столом, собственную комнату, велосипед и родительские собрания в школе. Одинаковые годы, сменяющие друг друга, точно мост в будущее, и еще тысячи неуловимых безымянных вещей, понятных девочкам, растущим без отца.
На День независимости Барри повез нас на стадион «Доджер» и купил бейсболки с логотипом команды. Они пили пиво из бумажных стаканчиков, и Барри объяснял правила игры, точно возвышенную философию, ключ к пониманию американского характера. Он бросил деньги продавцу арахиса и поймал кулек. Мы сорили шелухой, и я с трудом узнавала нас в синих кепках с козырьком. Настоящая семья! Я так себе и представляла: мама, папа и дочка. Мы вместе с другими запускали волну. Они целовались весь седьмой иннинг, а я подрисовывала орехам лица. Когда начался салют, у всех машин на парковке завыла сигнализация.
В другой раз поехали на Каталину. На пароме у меня началась морская болезнь, и Барри прижимал мне ко лбу мокрый носовой платок и приносил мятные леденцы. Мне ужасно нравились его карие глаза, его волнение, точно он впервые видел, чтобы ребенка тошнило. На острове я старалась им не мешать, надеясь, что он сделает ей предложение, пока они гуляют среди яхт и угощаются креветками из бумажного кулька.
А потом что-то произошло. Помню только, что начались ветра. Лапы пальм постукивали друг о друга, словно кости. Барри обещал прийти в десять, но пробило одиннадцать, а его все не было. Чтобы успокоить нервы, мама крутила записи перуанской флейты, ирландской арфы, болгарского хора. Не помогало. Убаюкивающая монотонность не гармонировала с ее настроением. Ее движения были тревожными и незаконченными.
– Поплаваем, – предложила я.
– Не могу. Вдруг он позвонит.
В конце концов она поставила кассету Барри, лиричный джаз Чета Бейкера – как раз то, что терпеть не могла.
– Музычка для баров. Чтобы посетители роняли слезы в стакан с пивом, – пояснила она. – Вот только пива нет.
Он уезжал из города в командировки по заданиям других журналов, отменял свидания. Мама не спала, подскакивала при каждом телефонном звонке. Это снова оказывался не Барри, и на нее больно было смотреть. В ее голосе появились неведомые доселе интонации, острые, точно зубцы пилы.
Происходящее не укладывалось в голове. Как – после бейсбола, Каталины, холодного платка на лбу и обещаний свозить на Бали – он мог забыть к нам дорогу?!
Однажды мы без приглашения остановились возле его дома.
– Он взбесится, – предупредила я.
– Мы просто проезжали мимо и решили заглянуть на огонек.
Спорить было бесполезно – все равно что жарким и дымным августовским утром останавливать восход солнца. Однако присутствовать при этой сцене совсем не хотелось, и я решила подождать в машине. Мама постучала в дверь. Барри вышел на порог в легком халате из полосатой жатки. Даже отсюда я сразу поняла, что она говорит. Горячий ветер играл подолом ее голубого кисейного платья, солнце за спиной делало его совсем прозрачным. Барри стоял в дверях, загораживая вход. Мама придвинулась вплотную, наклонила голову, поправила волосы. В мозгу у меня натягивалась и вот-вот грозила лопнуть резинка. Они исчезли в доме.
Я включила радиостанцию классической музыки. Слушать песни со словами не было сил. Я представляла собственные бледно-голубые глаза, которые смотрят на мужчину и велят ему убираться, потому что я занята. «Ты не в моем вкусе», – холодно произнесла я, глядя на свое отражение в зеркале заднего вида.
Полчаса спустя мама снова появилась и нетвердыми шагами прошла к машине, споткнувшись о газонный ороситель, точно слепая. Села за руль и принялась раскачиваться, беззвучно раскрыв рот. Мама плакала – совсем уже фантастика!
– У него свидание, – сдавленно прошептала она. – Он переспал со мной, а потом велел уходить, потому что у него свидание.
Я знала, что мы приехали зря, жалела, что мама нарушила собственные правила, и понимала, почему она раньше так ревностно их придерживалась: стоит пренебречь одним, как рушатся все, одно за другим, взрываются у тебя перед носом, словно петарды на парковке в День независимости.
Я со страхом думала, как она – с безумными невидящими глазами – поведет машину. Мы разобьемся, не проехав и трех кварталов. Но она не завела мотор. Обхватила себя руками и раскачивалась, глядя в лобовое стекло.
Через несколько минут у дома остановилось спортивное авто последней модели с опущенным верхом. Молодая блондинка в мини-юбке достала сумочку с заднего сиденья.
– Ты красивее, – сказала я.
– А она проще, – горько прошептала мама.
Кит оперлась о стол. Пурпурные губы скривились, обнажая окровавленный волчий оскал.
– Угадай, кого я видела вчера в «Верджинс», Ингрид! – Тихий высокий голос сочился ядом, ноздри подергивались. – Нашего старого приятеля Барри Колкера! – Она театрально вздохнула, подавляя усмешку. – С белобрысой дешевкой вдвое его младше. Какая у мужчин короткая память, а?
В обеденный перерыв мама велела взять все, что хочу, из рисовальных принадлежностей. Мы уходим и не вернемся.