4 Белая дача

По улице ехали цыгане. Лошадь – тощая, коричневая, с пушистой белой челкой – тянула повозку со ржавыми бортами, в которой разместились, вытянув ноги в джинсах, два мальчугана. Бородатый цыган в дутой жилетке на рубаху, с сигаретой, зажатой в зубах, держал вожжи.

Аню разбудили скрип и бряканье подков по асфальту. Выскочив из кровати, она прошлепала в гостиную, прилипла носом к стеклу, не решаясь открыть окно.

– Ты чего подорвалась?

Руслан позади нее, зевая, уже натягивал худи, сгребал с полки кошелек, ключи, пропуск. Машинально рассовал всё это по карманам. Подошел.

– Они в трущобах живут, под трамвайным мостом. Сам видел. Картонки какие-то составили, фанеру, пленка на крышах. В общем, из дерьма и палок.

– И у них там лошади?

Цыган остановил свою повозку прямо под их окнами, у мусорных контейнеров, прохрипел что-то, не оборачиваясь.

– Да я не помню, мимо проезжал на прокатном велике, – бросил Руслан на ходу.

Мальчишки лениво перелезли через борт. Обшарили все четыре бака, наполняя тележку банками из-под кока-колы, пива и еще какими-то железками, приставленными к контейнерам сбоку, будто специально для них.

Лошадь стояла, опустив голову; на глазах у нее были черные шоры.

– Сегодня Карине объявлю, что ухожу.

Руслан в прихожей впихивал ногу в кроссовку – он всегда это делал стоя, качаясь и подпрыгивая, теперь еще косился взглядом в телефон, который попискивал на тумбочке. Не ответил про Карину. Не услышал?

Цыганская повозка уехала.

Аня представила, как лошадь, груженная мусором, напрягает ноги, спину, трусит по асфальту, а машины всё равно обгоняют ее, недовольно сигналя. Водители костерят цыган, старик на козлах не реагирует, мальчишки посмеиваются. Они привыкли. И она привыкнет быть просто «женой Руслана».


Созвон с Кариной был долгим и бестолковым. Камеры решили не включать, не отвлекаться. Аня говорила, что это предел: не может она больше писать про тональники и расчески. Тошнит от вовлечений, подводок к покупкам и «полезных статей». Всё. Она займется чем-то другим, когда привыкнет жить в эмиграции.

Заметила, что называет их с Русланом эмигрантами, в то время как в его офисе прижился термин «релоканты». Было в нем что-то временное, как в советских «командировочных». Переживать из-за командировки – глупо, и возвращение на родину – если оно и состоится – не будет выглядеть ни проигрышем, ни раскаянием. Поработали год-другой за границей – и вернулись. Возможно, в случае с Русланом, Андреем Иванычем, Марой всё так. Но Аня себя и релоканткой не ощущала. Пока Карина накидывала решения, чтобы удержать ее в команде: «переведем на другой продукт», «сдвинем (но чуть-чуть!) сроки сдачи текста», «вечером по зуму выпьем, что у тебя там стряслось в Белграде?!» – Аня так и не подобрала себе определения.

– Считай, что я выгорела, заболела. Не знаю, руки сломала.

– Сплюнь! Ты понимаешь, сколько там бабла слетит? Клиент же на тебя пришел, всё подписали, всё горит. Останься хоть до Нового года.

– Нет. Ну не могу я больше слова тратить на это.

– А на что можешь? – где-то там, в своей московской квартире, Карина резко повысила голос. – Халтуру опять взяла параллельно – так и скажи! Нечего из себя писателя строить… У нас тоже, знаешь, терпение не резиновое.

– Да какую халтуру!

– На что ты жить станешь? Роман твой не напечатали… Руслана уволят – и что? Ты же не копила никогда!

Карина, воспитывающая сына одна, знала, о чем говорила.

– На работу устроюсь.

– Без языка? – было слышно, как Карина что-то жует. – Ты меня убила прям. Черт, клиент звонит. Итого: когда пришлешь драфт?

– Я серьезно.

Аня почувствовала, что сейчас разревется. Решение принято, но Карину, с которой с детства дружили, было жалко.

– Нет, всё, я ухожу, – хрипло добавила Аня.

Карина отключилась.

На экране появилось сообщение: «Организатор завершил конференцию». Аня, нервно покачиваясь на стуле, таращилась в ноутбук, как на дверь, которую захлопнули перед ее носом. Казалось, Карина сейчас ей перезвонит; чего в горячке не сделаешь? С клиентом поговорит – и наберет, как обычно.

Ноутбук молчал. Его экран вскоре погас.

За окном, на ветке корявого клена, сырого от утреннего дождя, примостились пара голубей. Обычно они устраивались гораздо дальше – на крыше и балконе суда, а эти почти в стекло стучатся.

И тут затренькали уведомления – Аню выпиливали из всех рабочих чатов. Команда: второй копирайтер, рекламщик, дизайнер, ассистентка и сама Карина – отображались в Телеграме со статусом «Был(а) давно». Хотя сообщения от них приходили Ане всего час назад. Заблокировали, значит.

Аня начала было сама что-то печатать Карине, затем стерла.

За окном по мокрому асфальту брели школьники в легких куртках и кедах. Аня тоже решила пройтись – до Нового года всего ничего, можно хотя бы посмотреть, как сербы наряжают елки. Отвлечься. И Руслану купить подарок. Зря не выбрала что-нибудь в Москве, не заказала онлайн.

Вышла из дому, побрела к набережной. Свернула направо у «Югославии». Разглядывала крапчатую плитку под ногами. Перешагнула отметку «1000 м», намалеванную белой краской.

Дальше набережная плавно поднималась, дебаркадеры уже не так теснились, и Дунай под ясным небом преобразился. Вспомнилось, как Чехов цвет океана сравнил с купоросом. Иному и не понять, что это за оттенок такой, но Аня знала. Мать летом привозила им с Русланом «свойские» помидоры, скорее бурые, чем спелые, с боками в голубую крапинку. Купоросом, голубым раствором, она опрыскивала завязь от вредителей и туманов. Дунай купоросным не был. Он был как лес за дальним полем – синим в прозелень.

Аня глубоко вздохнула. Похолодало – и горечь дыма с дебаркадеров защекотала ноздри.

Завидев будку с попкорном, вспомнила, что не завтракала. Прибавила шагу, но та была закрыта. Народу на набережной и в парке было мало: женщина с коляской, парочка с питбулем на крепкой шлейке да рыбаки. Разложив снасти на скамейке, они не то их чинили, не то продавали.

Уткнувшись в телефон, Аня пыталась сообразить, что посмотреть в округе. Не поднимая головы, свернула на тропинку, обошла какой-то шлагбаум – и едва не споткнулась о черные высокие ботинки. Перед ней стоял военный в камуфляже, удивленный, как и она сама. Распознав иностранку, протараторил что-то вроде: «Зис вей плиз, клоузд, клоузд». За его спиной высилась громада пришвартованной серой подлодки. Триколор на флагштоке (порядок цветов, обратный российским), белые будки охраны, увешанные табличками на сербском и английском: «Проход запрещен!», «Проезд закрыт!», «Съемка запрещена!», – всё это ловко пряталось за прибрежными ивами и платанами.

Аня уже зашагала прочь, – как перед подлодкой, на обнесенную рабицей территорию, вышли белые гуси. Толстые, щекастые, с морковными клювами. Сзади их подгоняла хворостиной девчонка Аниной комплекции, тоже в камуфляже и с военной выправкой. Жаль, не сфотографировать. Совершенно чеховский сюжет.

Домой вернулась за полдень: магазин с его очередями и нарезкой колбасы (а сыр ей почему-то не нарезали) отнял часа полтора.

И еще столько же потратила на стряпню. Хотелось устроить им с Русланом приятный ужин, хотя и праздновать было особенно нечего.

Она уже сомневалась, правильно ли поступила с работой. Привыкла переписываться с коллегами, с Кариной, пояснять клиентам правки, – вся эта докучливая на первый взгляд коммуникация была каркасом ее будней. А что теперь? Что ей осталось? Прогулки по пустому Белграду?

На здании суда засветилось пятнышко звезды. А может, это в луче дальних фар блеснул скол на фасаде. На стене напротив духовки дрожал желтый прямоугольник: внутри горело электричество, запекалось мясо. Руслан, хоть и фыркал на забегаловки, предлагавшие шашлык-роштиль и кебаб-чевапи, любил, когда Аня готовила мясное, основательное.

Проверила телефон – коллеги так и не вернули ее из бана.

Бродила по комнатам, включив везде свет, перекладывала вещи с места на место. В квартире было чисто. Пусто. Наверное, им бы не помешал еще комплект белья, и что-то на стену повесить. В гостиной над огромным диваном – три пустых гвоздя. Что за картины здесь были у лендлорда?

В Ялте Левитан набросал Антону Палычу этюд, чтобы легче работалось. Над камином, прямо в нише на стене, написаны стога сена. Не современные катушки, а косматые, зеленые под луной копны…

* * *

Аня оказалась в Ялте к полудню.

Пудровая сладость роз и олеандров обняла ее, едва прокрутилась дверь аэропорта. В открытые окна такси то и дело залетала мошкара, выставленную наружу руку согревало солнцем, и всего секунду, но Аня запомнила, порхала у ее пальцев черная тропическая бабочка.

В квартире, что она сняла на Свердлова, – узорный татарский балкончик с видом на горы вдали, подновленный душ, софа и скрипучая кушетка.

– Что вы хотели за такие копейки, – хозяйка сразу перешла в наступление. – Это исторический центр. Тут эта, как ее? Ну, вы знаете, артистка жила.

– Книппер, – брякнула Аня, выуживая из рюкзака ноутбук.

– Наверное… – хозяйка расстроилась.

Уходя, она всё бурчала, что ладно уж, договор дороже, все-таки Аня на месяц сняла, и она же не знала, что Книпсер… хоть бы табличку на доме повесили, сидят в своих архивах и ничего не рассказывают, а ей – сплошь убытки. У хозяйки был южный говорок, с гхэканьем и восходящей интонацией. Когда за ней, наконец, захлопнулась дверь, по лестнице словно затопала прочь целая процессия.

Аня еще раз огляделась и прикинула: допустим, на месте душа стоял умывальник (в Ялте в те времена уже был водопровод), а там, значит, была кухонька. Вот тут – Аня зажмурилась возле старой кушетки – ширма, черная, с красно-золотыми всполохами, расписанная по-восточному. На ум пришла мамина хохломская миска.

Аня наступила на горячий квадрат пола, прямо желтый на красном советском коврике, постояла-погрелась после московских затянувшихся дождей. Где тогда жили эти две артистки, не так уж важно, да и редактор в издательстве сказала: «Не знаешь – выдумывай, но посочнее».

Ялта плавилась под солнцем, липы по улице Кирова точно макнули верхушками в теплый, слегка загустевший желток. Завтракать было некогда. Аня торопилась, шлепая по пяткам задниками сланцев, – скорее на Белую дачу, в дом-музей Чехова, присмотреться к обстановке и саду, а уж потом засесть в кафешке на набережной, заказать глазунью с кофе – и вперед. Сделать зачин истории.

Кирова – самая длинная улица в Ялте. Идешь, идешь, и вот уже тротуар ныряет куда-то вниз, а машины шоркают покрышками словно у тебя по плечам. На тенистой стороне Аня огибала магазины, выставившие наружу коробки с трусами («распродажа»), палатки с квасом и бродячих собак, от жары спавших вповалку. Аню обогнал самокат и протренькали пару раз велики за спиной, но в целом улица была пустынна. Конечно, все на море. В витринах красовались надувные кислотно-розовые фламинго.

А потом она висела на заборе. Ни дать ни взять – «антоновка». Эти фанатки столетней давности не давали Чехову прохода. Аня полезла на витые, в облупленной белой краске прутья от того, что в музее объявили «спецпосещение» для «этнических немцев». По аллеям кружили старухи с алыми морщинами губ из-под старомодных шляпок и два старика в рубашках с короткими рукавами. Один опирался на трость, второй, видимо, на жену. Тощие руки обоих белесо и немощно светились. Перевалившись через забор, Аня притаилась за стеблями бамбуков. Здесь темно даже днем. Вроде как Чехов насажал их, чтобы сделать удочки, но не дожил…

Рассмотрела дом: по-южному зеленая тень кедра на стене, крыша красно-коричневая, под черепицу, и входная дверь ей в тон. Подкрасться ближе мешала груша, образовавшая зонт над голубой скамейкой. Ветви, старые, корявые, кое-где качали налитые плоды. Аня занозила ладонь о бамбук, ступила в падалицу, уже начавшую подгнивать. Пригнулась. Как оказалось – вовремя. Потому что старики, видимо, те самые немцы, перебежав все мостки, растрепав розовый куст, ринулись прямо к голубой скамейке. Экскурсовод кричала им вслед: «Только ничего не рвите! Пожалуйста! На скамейку нельзя! Это скамейка Книппер!». Но старик, который только что опирался на жену, бодро подхватил свою старушку, поставил на голубое сиденье, и та сорвала грушу и с хрустом надкусила недоспелый бок. Экскурсовод, запыхавшись, сообщила, что эти деревья высадил сам Чехов, и плоды их берегут до слета чеховедов. Заслуженным биографам – и то достается по дольке. А многие так волнуются за столом в гостиной, что и попробовать не смеют. Надвигаясь на стариков, экскурсовод шипела и трясла щеками. Немцы с виноватым видом дожевывали свой трофей. И только Аня из-за бамбука заметила, как они подмигнули друг другу и сказали «Prosit».

В кафе на набережной пахло шашлыком, яичницу уже не подавали. Аня заказала сэндвич и кофе, уселась к окну. Со второго этажа ей был виден край порта с могучими черными носами кораблей, армянская часовенка и пестрая толпа.

За соседним столиком изрядно датая тетка говорила спутнику, сутулому, в желтой майке: «Я на море приехала, на море, нахрена мне музей какой-то, музеев в Екате навалом, толку-то от них, пылища одна, ну, давай, культурный, будем». Она сидела спиной к окну, спиной к морю. Они чокнулись.

Аня отставила кофе, который, остыв, противно кислил, отодвинула тарелку с крошками и ленивой южной мухой на край стола, открыла ноутбук, принялась печатать. В потоке настучала полстраницы – и тут поняла: стол шатается и тарелка вот-вот рухнет.

Аня копалась под столом, сложив салфетку вдвое, затем вчетверо, подсовывая ее то под одну, то под другую ножку. Увидела перед носом кроссовки и синие джинсовые штанины. Стукнувшись макушкой, поспешила выбраться с другой стороны. Собеседник екатеринбургской тетки бесцеремонно читал с экрана ее черновик. Да еще усмехался! Не явно, а так, поджатой губой.

– Извините, но это мой… – начала Аня.

Вдруг заметила, что мужчина ей знаком. Двойная складка на переносице, глаза с прищипочкой, прядь, которая то и дело падает на лоб, и вот эта сутулость… Если бы не дурацкая желтая майка – вылитый Чехов.

Они с Аней описали какой-то странный танец вокруг стола. Он перешел на место напротив, она села за ноутбук. От растерянности хлебнула кофе, сморщилась от кислятины. Решила, что собеседник пьян, как и тетка, прошлепавшая мимо них в туалет.

– Пишете, значит, – сказал он.

– А вам какое дело?

– Всё у вас в кучу, – он кивнул на ноутбук. – А главное, сюжет – дрянь.

Аня открыла рот высказать всё, что она думает про его бесцеремонность и желтую майку, – но тут из туалета донесся рык и кашель. Тетку выворачивало.

– Морская болезнь, – собеседник пожал плечами.

Аня захлопнула ноутбук, решив расплатиться на баре и уйти.

– Погодите, – голос у собеседника был низкий, приятный. – У меня к вам деловое предложение. Как говорится, нигде не купишь. Сто чеховских сюжетов… – он помолчал, что-то прикидывая. – За пятьсот тысяч рублей.

– У меня нет денег.

Еще и аферист. Чудесно. Но так как в кафе были только официантка да эта тетка в туалете, Аня решила не нарываться, быть вежливой.

– Вы так сразу не отказывайтесь. Дело верное. Чехов эти сюжеты Бунину предлагал по пять рублей штука, а сейчас, сами понимаете, другие деньги.

– Хотите сказать, Бунин у него сюжеты покупал?

– Нет – и очень пожалел.

– А у вас они откуда?

Аня расслабилась, поняв, что он шутит. Сделала жест официантке: несите счет.

– Ну вот что, мой телефон. Надумаете – звоните, – на стол легла салфетка с номером. – У вас там, – кивнул на ноут, – все-таки завязка ни к чёрту.

Он уходил, мягко ступая; слегка косолапил. Официантка, уже несшая кассовый аппарат, шагнула назад к стойке, уступила ему дорогу.

– Начните прямо с набережной, с Ольги, – послышалось Ане, и желтая майка скрылась за мутным стеклом двери, истаяла в солнечном свете.

– Вы его не слушайте, – сказала официантка, качнув обручами сережек. – Чокнутый: как август-сентябрь, самый чес, – он уж тут вертится. Всем сюжеты Чехова предлагает. К этой – не пойму, зачем подсел, – прибрав салфетку, она кивнула на дверь туалета, за которой шумно хлестала вода. – Зря споил только женщину.

Аня оставила сто рублей на чай, денег было в обрез. Официантка, наверное, успела заглянуть в ее кошелек, потому не обиделась, продолжила болтать:

– Один писатель, ну эти, со слета, знаете небось, на груши приезжают каждый год, купил у него тогда сюжет. За сколько, вы думаете? За сто тыщ! Так вот, сидел тут у нас после, весь расстроенный: говно, говорит, а не сюжет.

В душной квартирке, где желтым теперь стал весь ковер, Аня скорей зашторила окна, включила вентилятор, открыла свои заметки и задачу, выданную редактором издательства «Светоч». Вспомнился кабинет главреда, серые фактурные стены, полки с книгами и сама Татьяна. Она сидела за столом в темных очках, ее короткие выбеленные волосы казались по-детски пушистыми. Голос гнусавый, но высокий, редактор аж вибрировала от своей идеи – серии «Другие великие».

– Вы, Анна, женские романы читали? Похоже, нет, уж очень вы серьезная. А вы засуньте нос. Там сюжет всегда бодрый, хоть и предсказуемый. Она такая, он сякой, и всё у них сперва не ладится. Вроде каменистой дороги. Чехова с Книппер в этом ключе развивайте.

Получив аванс, расписавшись в каких-то бумагах про авторские права, которые издательство, обязуясь выплатить приятную сумму, забирало себе, Аня собралась уходить. Татьяна не то хмыкнула, не то крякнула:

– Аня, что главное в вашей работе?

– Э-э-э, не знаю… Достоверность?

– К чёрту достоверность! Главное – клубничка. Ну, что там было? Чулки, корсеты…

Пока редактор накидывала похабные детали, Аня машинально конспектировала, думая, что не так она хотела стать писателем. Совсем не так.

Однако аванс позволял месяц жить в Ялте. Месяц, как захочется ей самой.

А рукопись, готовая рукопись – помогла бы снять квартиру. Без матери, без Руслана. Не разрывая с ним, но и не деля быт, который ей хотелось устроить, наконец, по-своему.

Под мерное тарахтение вентилятора, заглушавшее гомон переулка, Аня удалила те полстраницы из кафе – и напечатала быстро, как под диктовку: «На набережной Ольга вывихнула лодыжку…».

* * *

На набережной Ольга вывихнула лодыжку. Прямо за павильоном Верне, где публика уже с утра пила нарзан и кофе, закусывая бисквитами, проклятый шпиц потянул за кошкой, шлейка чиркнула о фонарь, дернула Ольгу и опрокинула бы ее прямо в море, бежавшее бурунами, если бы каблук не провалился в ямку. Булыжник, который должен быть здесь, видно, «плохо лежал», как говорил отец Ольги, – вот его и утащили на стройку очередной ялтинской дачи. Ольга слышала, с тех пор, как тут обосновался Чехов, земля взлетела в цене. Восемь рублей за сажень! И почти всю расхватали. Одинокий купальщик в белой рубахе, надувшейся в воде пузырем, едва оглянулся на взвизгнувшую Ольгу и неумело зашлепал по воде руками.

Пес живо вычистил белую шерстку от пыли, смешанной с тополиным пухом, и снова крутился возле Ольги, оправлявшей платье. Вдруг из павильона две матроны в кружевах под руки вывели Чехова и потащили прямо к ней. Он был выше, чем Ольга воображала, и чуть загребал ботинками на ходу. За ними выскочил усатый буфетчик с чеховской шляпой. Ольга осмотрела себя: платье не разорвано? – наоборот, шлейка обтянула ее бёдра подолом так, что воображению, даже чеховскому, просто места не осталось.

– Милочка, мы всё видели! – с этими словами матроны усадили Ольгу на скамью и застыли, ожидая, что скажет Чехов.

Одна почтительно держала его бинокль, будто это медицинская трубка. У второй приколоты к платью розы. Ольга скривилась, отвернулась от сладковатого запаха. Прикинула, что солнце теперь подсвечивает ее как надо: черные локоны из-под шляпки, нежную кожу и даже пушок над губой, придававший ей, как говорили, что-то цыганское.

– Ну что же, дама с собачкой, где у вас болит?

Вздохнув, Ольга чуть-чуть вытянула ногу. Чехов, присев на корточки, без интереса подержал ее лодыжку в белом чулке, помял пальцами, чуть хрустнув какой-то косточкой. Ольга собралась было вскрикнуть, но осеклась, понимая, что искренне – не выйдет.

Гудок прибывающего парохода отвлек от них публику. Подобрав юбки (и мужей в мундирах, только сейчас выглянувших из павильона), матроны устремились на мол. Чехов проводил их насмешливым взглядом, снял пенсне, убрал в карман сюртука, сел рядом с Ольгой:

– Рекомендую дать ему покой.

– Кому?

– Шпицу. Матушка, надо же понимать, какая жара стоит, – а вы его туда и сюда протащили перед публикой, и на третий круг пошли…

Ольга покраснела бы, если б умела. Только дыхание задержала: так отец учил их с младшим братом нырять.

Чехов тем временем послал буфетчика, застывшего с его шляпой, принести миску с водой. Ольге ничего не предложил. Зато подружился со шпицем: пес царапал Чехова по брючинам, поскуливал, топорщил уши.

– Как зовут?

– Ольга.

– Я про шпица.

Черт. Ольга не думала, что так всё обернется, и балбеса этого вывела гулять, чтобы Софочку не разбудил скулежом, иначе весь план сорвется. Уже потом, оценив публику на набережной, поняла, что пес – полезный реквизит. Выделяет. Вроде черного берета с пером, который она одолжила в поездку и куда-то засунула так, что утром, не раскрывая ставень, не смогла найти.

Чехов всё ждал ответа.

– Б-балбес.

Еще договаривая «бес», Ольга мысленно дала себе оплеуху, но Чехов оживился:

– У меня мангуст был, Сволочью звали. Хороший зверь, отвернешься – все пуговицы с пальто открутит. Разве можно его винить? На Цейлоне звери воруют, у нас – городовые. А его самку Омутовой окрестили, как одну актрису.

Ольга всё сидела, красиво отставив ногу (ступня у нее не особо маленькая-изящная, но туфли дорогие, просто загляденье) и ожидая, когда Чехов предложит ей руку, поможет подняться. Он же – гладил Софочкиного шпица, почти отвернувшись от нее, и всё говорил о Цейлоне, щурился на море…


Татарин, вчера сдавший им с Софочкой квартиру на Почтовой, презрительно хмыкнул, узнав, что они артистки. Про Московский художественный театр он и вовсе не слышал.

– Через неделю за деньгами тоже приду, – хозяин жирно почмокал губами, пряча за пазуху две розовые банкноты. – Небось раньше не съедете.

– Инжир в масле! – долго возмущалась Софочка, заперев за татарином дверь.

Грозилась написать лично Алексееву, что он подвергает актрис унижению, раз отправил выпрашивать роль. Передумав ругаться с руководителем труппы, взялась сочинять телеграмму своему родственнику, князю Горину, умоляя «прижучить косоглазую держиморду». Но и это бросила. Софочка, хрупкая, двадцатилетняя, фарфоровая, в их общей с Ольгой гримерной после репетиций бранилась как ямщик. Ее родители, купцы Абрамовы, были богаты.

Ольга была никто, к тому же немка. Смуглая, остроносая, гибкая, в свои тридцать с хвостиком она и выглядела почти на тридцать.

С тех пор как отец, гимназисткой поймав ее за разучиванием роли (да еще с папироской!), запер на три дня в комнате с ведром воды и ночным горшком, – не курила, и спиртного в рот не брала до самой его смерти. А в двадцать пять – впервые в жизни напилась, и наутро, с больной похмельной головой, поступила на актерские курсы. Выпускница без протекции, она попала лишь в экспериментальный театр – МХТ.

Их «Чайка» в прошлом году прошла с успехом, только это не гарантировало ей новую роль. Алексеев так и сказал: «Никаких долгосрочных контрактов, артист должен быть голодным». На этих словах Ольга ощутила вкус розовых лепестков напополам с кровью. Просидев тогда первые сутки в отцовском заточении и озверев от голода, она через решетку затянула себе плеть кустовой розы со двора – и грызла ее, откусывая и сплевывая на пол шипы.

Розы теперь ненавидела больше, чем отца. А Софочкой – почти восхищалась. И все-таки всыпала два порошка снотворного ей в чай, забелила всё молоком, а потом с серьезной миной обсуждала, как завтра они вместе пойдут знакомиться с Чеховым.

– Антон Палыч, я ваша Елена Андреевна, – зевая, говорила Софочка. – Я тоже в консерватории училась…

А потом уснула, опрокинув остатки чая прямо на ночную сорочку. Ольга едва оттащила шпица, принявшегося лизать батист.

Ольга всю ночь читала и перечитывала «Дядю Ваню». Но, позвольте, это какая-то схема, а не пьеса. Что играть? В какой тональности? Эти люди говорят одно, делают другое, целуются тоскливо, стреляются хохоча, ни на что не могут решиться, даже в лесничество соседнее съездить. Мухи лапками в сиропе – только жужжать и могут.

– Я сейчас рассуждаю как отец, – прошептала Ольга и затолкала листы с пьесой подальше в ящик.

На рассвете достала из сумочки долговой вексель из модного магазина, который придется выплатить по приезде в Москву, иначе сообщат в театр. А если еще и роль Елены Андревны не получит – бог весть, как разбираться с долгами… Сложила листок гармошкой, обмахнулась пару раз, как веером, вернула назад в сумку.

Вытянула из гардероба с щербатым зеркалом на дверце новое светлое платье на плечиках, туфли, пахнущие кожей, тонкие чулки. Облизала губы, приложила платье к себе – из темного стекла на нее взглянула очаровательная женщина, – и решила сейчас же одеться и идти к Верне. В поезде говорили: «На море встают рано».


Пароход наконец пришвартовался, грянул марш, с мола потянуло керосином. Ольга, так и не дождавшись любезности от Чехова, встала.

– Отдайте собаку! – дернула шлейку, и пес зарычал на нее, как на чужую. – Балбес, ко мне! – цыкнув на пса, и радуясь тому, что и Чехов мог принять сказанное на свой счет, захромала по набережной в сторону дома.

Чехов просто пошел за ней следом. По тому, как он встал со скамьи, могло показаться, что он долго что-то обдумывал, противился решению и, наконец, согласился. Поддался.

Становилось жарко, небо выцветало. Ольга потела и то и дело промокала над губой платочком. В гуле набережной она слышала лишь шорканье чеховских ботинок.

Остались позади часовня, море, две пролетки с вечно укутанными ямщиками. На повороте к Почтовой, где пришлось бы преодолеть десяток ступеней, Чехов нагнал ее и подставил локоть. Пропустив поднявший пыль экипаж, они поднимались рядом, под руку, как старые знакомые.

* * *

На набережной стучали, громоздили железные опоры, натягивали тент, который ветер задирал ловко, исподтишка. Концертный павильон для гастролей был в «средней степени готовности» и «завтрашнее выступление эстрадной звезды под угрозой» – так сказала в микрофон «Вестей Ялты» девушка в белом льняном костюме.

Аня поняла, что сочинить сцену на море под такой грохот не выйдет. Еще раз завистливо обернулась на репортершу (почему на мне вещи сидят, словно застегнуты не на те пуговицы?), сутуло побрела под сенью кедров.

У часовенки, проталкиваясь сквозь очередную экскурсию, выставила локоть так, что белоснежный дрессированный голубь, весь кружевной, с веером-хвостом и кроткой (совершенно Софочкиной) физиономией, оказался у нее на руке, а ловкач-фотограф уже примеривался к ней объективом.

– Нет, нет! – запротестовала Аня. – Не надо фото!

– На память, маме покажешь, всего двести рублей!

Аня сняла с себя птицу, которая нагадила ей теплым на лодыжку, вернула ее фотографу и заторопилась прочь. Фотограф вслед кричал: «Такая молодая, а не любишь животных!». Спустившись к пляжу, смыла лепную белую кляксу, ополоснула шлепанец, села на гальку подождать, пока высохнет.

Маяк, черно-белый в полдень, теперь покрылся легкой позолотой, а столовые и кафе вовсю зазывали на обед. Сидящей на гальке Ане предлагали кукурузу и черноморскую креветку из клетчатых баулов. Белобрысый мальчишка, залезший в море, несмотря на крики бабушки «Тут грязно!», обрызгал ее и, паршивец, подождал реакции. Аня скорчила ему рожу, приставив темные волосы к верхней губе наподобие грузинских усов, затем поднялась на набережную – и тут встретила их…

Бронзовая «Дама» стояла, отвернувшись от спутника; такая решительная, что и зонтик воткнула у ног, как шпагу. Лицо у нее было такое: «Я жду, но поторопись». Собачонка, чувствуя, что хозяйка не в настроении, навеки замерла рядом. Спутник, грустный и умный, изрядно позеленевший, не спешил снимать свое металлическое летнее пальто с тусклого парапета. Вокруг шептались кедры, фасад старых купален Роффе оплетал многолетний плющ. На спутника «Дамы» (без пенсне он напоминал того торговца сюжетами в желтой майке) вешались женщины, для снимка присаживаясь к нему на бедро, – бронза брючины была изрядно отполирована. «Даму» приобнимали подвыпившие туристы в сувенирных капитанских фуражках. Возле двухметровой гордой статуи они казались ничтожными. Собака была вся затерта, затискана. Блестела.

Тени скульптуры вдруг удлинились, стали самостоятельными, поползли по скверу, быстрее, быстрее, как две змейки. За ними поспешила и Аня, на ходу трогая затылок и понимая, что ей, видимо, напекло голову.

…Остановилась она только перед театром. Бледно-песочное здание о двух крыльях с парадными колоннами по фасаду спроектировал, Аня читала, Шаповалов. Он же строил и ялтинский дом Чехова. Вид заслоняли черный лимузин и полицейская машина, припаркованная под пальмой.

Главный вход, куда, как показалось Ане, шмыгнули тени от статуй, был заперт. Обойдя здание, заглянула в приоткрытую служебную дверь.

Внутри было прохладно, слегка пыльно. Намолено. Горели бра по стенам. Коллажи под ними сообщали, что здесь прошли легендарные гастроли МХТ 1900 года. Аня остановилась сфотографировать – и вздрогнула, оглянулась.

– Девушка, вы кто? – спросил охранник, утирая могучую потную шею.

Пока Аня хлопала глазами, он добавил:

– Вы пресса, говорю?

– Да, – ляпнула Аня.

– Ну а чего в артистический вход пошли? Какой канал?

– Канал? Э-э-э, «Вести Ялты».

Аня сделала вид, что лезет в сумку за удостоверением, но рука хватала только блокнот с ручкой, да еще банан, противно теплый, точно вареный, от уличной жары.

– Новенькая, значит, – охранник хмыкнул на ее мешковатый льняной сарафан. – Настюху обычно к нам присылают.

Аня пожала плечами.

– Ладно, – охранник подобрел. – Ты, это, на балкон иди, сядь там тихонечко. Сам с утра не в духе с этим павильоном. Лучше, чтобы тебя не видно, не слышно. Или ты интервью брать?

– Нет, я так, заметку.

С балкона видна сцена в белой гипсовой лепнине, ряды красных кресел, розоватые пылинки в луче прожектора. На сцене, наклонившись к оркестровой яме, шатен за пятьдесят. Темные очки прячут взгляд, он зажимает правое ухо пальцами, берёт ноту, обрывает, хриплым голосом, очень серьезно, командует вниз: «Дайте ля!», «Дайте выше, выше, во-о-от, теперь пониже», «Где альт?», «Я не могу работать, когда басы спят! Ты кирнул что ли, Вася?». Вступила мелодия – надрывная, знакомая всем, не только любителям караоке. Застучали ударные, замигал свет. По проходам внизу засновали ассистенты.

Под эту суету Аня вдруг открыла блокнот – и принялась писать, как Чехов прослушивает Софочку.

И тут лист блокнота вспыхнул белым, как и ее пальцы, а ручка вдруг обрела длиннющую тонкую тень. Музыка смолкла; люди внизу, шатен со сцены, музыканты из ямы – теперь все смотрели на Аню, захваченную прожектором.

– Девушка, я вас спрашиваю, вы кто вообще? – крикнул шатен. – Я же запретил прессу на репетиции. Что за город! Павильон поставить не могут, а сюда пролезли, – шатен добавил мата, но уже смягчаясь.

Свет прожектора с Ани не сместили, пришлось отвечать. Поднялась.

– «Вести Ялты».

Голос – от волнения или от жары – прозвучал хрипло, словно решила спародировать шатена.

– Запишите, что я бодр, свеж и весел. А подрядчики в Ялте – дерьмо. Записали?

– Да, я… – Аня увидела, как охранник у двери машет ей, чтобы уходила.

– Мне некогда, интервью после концерта дам.

Аня повернулась и, спотыкаясь о кресла, заспешила к охраннику, на теплый желтый свет открытой двери.

Охранник проводил Аню до туалета, уговаривая, что ничего, ничего, вроде не обиделся, он нормальный, его тут любят, и он ваши «Вести» уважает. С Настюхой, например, в прошлом году… Охранник осекся, сказал, чтобы Аня выходила в ту же служебную дверь, а то ему прилетит.

В туалете по обыкновению не было бумажных полотенец; Аня обтерла руки о сарафан. Уходя, остановилась перед зеркалом возле гардероба. Задумалась: что же ей все-таки носить, чтобы не выглядеть чучелом? Может, тельняшки с брюками? На ум сразу пришли подвыпившие пузатые туристы в фуражках капитанов. Нет уж, лучше юбки. Она приподняла подол с темными, сырыми следами пальцев до колен, потом выше…

– Ножки у тебя, Ольга Леонардовна, как у невесты!

Аня уронила подол, заглянула в гардероб, ощетинившийся пустыми крючками. В углу на стуле сидела старушонка и вязала. Руки у нее были огромные, спицы в них не мелькали, а плавно и тяжело раскачивались.

– А живот – заплыл-поплыл… Где она, талия Книппер? Ау-у? – говорила старуха своим спицам. – Если так дела пойдут, я тебя не разомну, ищи себе другую массажиску.

– Мариночка, дайте хоть на старости лет шоколаду поесть! Всю жизнь ведь впроголодь. То денег не было, а потом вот, роли. Роли, роли… – словно отвечали старухе ее же спицы.

– Платье на тебе лопнет в девяносто лет, на юбилее прям, – будет тебе роль.

Аня подошла ближе, дослушать «разговор», – и тут охранник за спиной окликнул ее, постучал по часам на руке: мол, долго еще будешь на себя в зеркало любоваться? Пришлось развернуться и уйти.

– Старушка там вяжет… Она правда была массажисткой Книппер? – спросила у него Аня.

Книпсер? Это кто?

Ясно, тут каши не сваришь.

– Можно, я в гардероб загляну еще раз?

Охранник подмигнул.

– В гримерку захотела? Рановато. Сам свою «Водку на столе» прогонит раз пять. Он же тебя после концерта звал, вот и зайди. Не, я всё понимаю, ты такая ничего из себя…

– Да нет, в гардеробе старушка, Мариночка, она, ну, в общем, моя массажистка, – врала Аня еще хуже, чем одевалась.

– Нет там никого. Ленка – в отпуске, в октябре выйдет. Марин сроду не было.

Потом Аня сидела на набережной и смотрела на море. Справа заслонял вид пришвартованный фрегат с рестораном «Апельсин», слева виднелся край недостроенного павильона. Громкоговоритель звал на морскую прогулку в Гурзуф, любоваться Медведь-горой. За спиной на бульваре художники расставляли мольберты.

Когда шла домой, тут и там вспыхивали фонари, чуть дрожали длинные иголки кедров. Зеленые, красные и желтые кабинки старой канатки вдруг замерли, словно для того, чтобы кому-то удался снимок, и, качнув пассажиров, снова поплыли. Пахну́ло жареной рыбой из ресторана, примостившегося у входа на подъемник. А с другой стороны, в барбершопе, за стеклом, прямо под резным на восточный манер балконом, щелкали у бородки белобрысого парня ножницы мастера. Из открытой двери несло пеной для бритья и лаком для волос. Внутри Аня разглядела ретро-портреты актрис с начесами. «Парикмахерско-татарский город», – писал о Ялте Чехов.

* * *

– Парикмахерско-татарский город пожаловал, – сказал садовник вышагивающему по свежевскопанным клумбам журавлю.

Птица, распахнув крылья, отвернулась и не то перелетела, не то перебежала ближе к дому, в тень крыльца. Софочка, расплачиваясь с ямщиком, оценила, что ее приезд заметили. Вошла в калитку. Проваливаясь каблуками в гальку и чертыхаясь про себя, она поспешно убрала с лица брезгливое выражение и, держа осанку, поплыла по дорожке.

Софочка любила Москву. Огни, рестораны, городские скверы… А копаться в земле, да еще здесь, в Верхней Аутке, за Ялтой, у чёрта на куличках, считала уделом недотеп. Да и огорода тут толком не было – так, саженцы вялые, ручей пересохший. Разве что розовый куст хорош. Мужик в соломенной шляпе и рыбацких сапогах до колен тоже какой-то негородской садовник. Хотя и опрятный.

Журавль вскрикнул и побежал прямо на нее, Софочка охнула, уронила зонтик.

– Он Арсения ждет, не пугайтесь! Просто отойдите от калитки дальше. Птица, а какая верность, – одобрил мужик из-под шляпы.

– Послушайте, уважаемый, – Софочка быстро пришла в себя. – Мне бы Антон Палыча. Он дома?

– Нету.

– А где же он? В гостинице сказали здесь искать, в огороде.

– Раз в гостинице сказали, значит, правда.

Садовник приподнял шляпу – и оказался Чеховым: не то чтобы сильно похож на портрет, а так, будто младший брат.

Софочка затараторила: пришла на прослушивание, на роль Елены Андреевны, Алексеев торопится начать репетиции «Дяди Вани», да вот без фам фаталь дело не движется. Она еще что-то говорила, а сама отмечала, как мелодично и хорошо звучит в саду ее голос.

Земля в клумбе, где продолжал невежливо ковыряться Чехов, извинившись, что не приглашает в дом, потому что там клеят обои («Сам сбежал!»), покрылась серой коркой. Солнце светило мягко, будто сквозь ситечко.

– Это ничего. У вас чудесный ого… сад. Только вот что же мне читать? У вас там длинных монологов нет.

– Почему же нет? У Астрова, например, про лес. Не желаете?

Софочка медленно подняла на него взгляд и прищурилась; Алексеев называл эту ее ужимку «Пли!».

– Да вот, еще у Сони, – продолжал Чехов. – «Мы отдохнем», помните? Кстати, тезка ваша. Эту роль уступлю вам за десять рублей. Чего вы так вцепились в Елену Андреевну, раз монологи любите?

– Я в консерватории училась… – начала Софочка, и галька предательски брякнула под скрытым юбкой каблуком. – Я всю Елену Андреевну чувствую, вот просто всю-всю!

– Ну, это другой разговор, – Чехов, опершись на лопату, заломил шляпу на затылок, отчего показался совсем молодым. – Приступайте тогда. На фоне гор вы прямо рахат-лукум. Только саженец груши не обломайте, вот он, прямо у вашего зонтика.

– Вы мне реплики подбросите? За Серебрякова в спальне?

– Да что вы, я уже и текст забыл.

– У меня с собой, – Софочка вытащила из сумочки листы с пьесой.

– А где ваша соперница? Алексеев обещал прислать двоих на выбор. Я думал, она вам подыграет, или это не принято в художественном театре? – вокруг его глаз собрались смешливые морщинки.

– Она заболела…

Теперь Софочка и впрямь жалела вывихнутой Ольгиной лодыжки. Если бы та согласилась приковылять, посадила бы ее вот тут, на скамейку, читать реплики…

Прямо над головой Софочки пролетел журавль, чиркнув крылом так, что шляпка вместе с булавкой свалилась и покатилась по клумбе, дальше, дальше, – до розового куста. Две толстые белые косы опали на плечи.

– Какая тяжелая, – Чехов, подавая ей шляпку, подержал косу в руке.

– С детства ращу, – со вздохом ответила Софочка.

И правда, она давно бы их отрезала к чертовой матери. Тут, в Ялте, в умывальнике такие волосы и вовсе не промыть, а местные бани пользуются дурной славой. Чехов спросил еще что-то про консерваторию и не мешают ли играть на рояле такие косы, – и Софочка вдруг принялась жаловаться, как ей приходилось вставать в шесть утра, зубрить сольфеджио, вбивать в пальцы гаммы, – а потом, на экзамене, профессор, видите ли, решил, что она чужое место занимает. Всё из-за «еврейской» фамилии: Абрамова.

– А я не удержалась – и хрясь ему по морде!

– Чем?

– Да нотной тетрадью.

Чехов отпустил ее косу, которую так и держал, слушая всю эту «консерваторию», и захохотал по-детски, заливисто, громко. Потом утер глаза от слез, пробубнил что-то вроде «Дело Дрейфуса», – и громко добавил:

– Ну вот что, Елену Андреевну брать вам рано. Но для вас, Софья Федоровна, я напишу водевиль. Здоровье вот только подтяну – и засяду. Клянусь журавлем!

Софочка воткнула зонтик прямо в тощий саженец груши, дошла до розового куста, сорвала с него отвалившуюся от шляпы ленту: по тонкому шелку поползла стрелка. Поодаль стоял усач в фартуке – видимо, тот самый Арсений, – и журавль обнимал его, как хрупкая гимназистка. Чтобы пропустить Софочку, пара разбилась, и усач придержал ей белую калитку.

– Мадам Абрамова! – услышала вдруг Софочка.

Она обернулась, засветилась, расправила плечи – понятно, что Чехов пошутил, и, конечно, она – Елена Андреевна. И вот ее уже зовут на поклон, к ее туфелькам ставят тяжелые корзины роз, десять минут держат занавес, она в центре, между Вишневским и Алексеевым, пятна лиц в зале колышутся, буря оваций бьется о сцену, стремясь утащить ее к обожающим зрителями, унести на руках, качать, качать, качать и…

– Абрамова, не режьте косы! – добавил Чехов.

* * *

Журавль кричал, надрывался, выводил какую-то мелодию. Знакомую.

Звонил телефон, оставленный Аней на зарядке в темной прихожей: розеток в «исторической» квартире явно не хватало.

– Ну что, писатель, пишешь? – оказалось, Руслан звонил уже несколько раз, а она и не слышала. – Я отпуск пытаюсь пробить и к тебе смотаться. Есть там на меня койка?

Аня, всё еще думая про косы и про то, что «клубнички» в сцене знакомства в саду снова не вышло, буркнула что-то неопределенное.

– Ну, давай хозяйке доплатим, пусть поставит двуспальную кровать. Время есть, мне только на неделе скажут, отпустят или нет.

– Ты год без отпуска.

– Вот и я про то же.

– Знаешь, тут прям очень тесно. На кухне вдвоем не повернуться.

Аня представила, как Руслан будет наклонять голову в дверных проемах, и его ноги, не поместившиеся на кровати, свесятся к полу… Но и Чехов был метр восемьдесят два – и как-то же он поместился, когда зашел «проведать» Книппер. Вот и посмотрим…

– Приезжай! – выпалила Аня.

– Ты прям сильно не жди, – Руслан всегда скисал, когда она легко соглашалась. – В среду тебе скажу. Там в Симферополе аэропорт, а потом как?

– Такси.

– Так-си, – Руслан, когда задумывался, произносил слова по слогам. – Тебе денег закинуть на карту?

– Нет.

– Ань?

– Не надо, всё есть; приезжай сам.

Руслану идея с этими «Другими великими» сразу не понравилась. Он сказал: «Ну и кто это будет читать?», а потом: «Где гарантия, что книгу оплатят?». Аня показала в банковском приложении аванс; он хмыкнул и заявил, что за эти деньги он ее в Москве наймет на пару месяцев в свою команду. Например, вести его соцсети, пиарить проекты или вакансии, на что у него вечно нет времени.

И все-таки сам отвез ее в Домодедово.

Доро́гой расписывал, что́ с ней может случиться: тут ее обманут, там обворуют…

– Медузы ужалят, – засмеялась Аня.

– Че ты ржешь, по-любому обгоришь ведь.

Понимала, что Руслан пугает не со зла. Как-то ночью он сказал, что Аня без него пропадет. Слишком она не от мира, не в мире живет.

Мать, когда знакомились, ему поддакнула. Аня на кухне возилась, но слышала: «Моя вина: я ее берегла, дома держала, в сердце были шумы». Аня ни о каких шумах не слышала; то ли мать привирала (с нее станется), то ли, может, и было что в детстве. Врачи всегда ее тщательно обследовали из-за бледности, а когда ничего не находили в кардиограммах и анализах, говорили, что такая матовая белая кожа – вариант нормы.

Мысль о том, что Руслан приедет, только сначала огорчила Аню. Теперь, нажав на отбой, она уже ждала его. Она ему всё покажет. Может, и не такая пустая эта затея.

* * *

Мария Павловна Чехова, Мапа, как прозвал ее брат Антоша, торопилась в лавку Синани. Извозчика, жившего по Аутской, через дом от них, кто-то нанял, а Бунин, ее спутник, передвигал ноги вяло.

Сентябрь в Ялте ничем не отличался от августа. Душно. Разве что народу поубавилось, и «антоновки», висевшие на их новеньком заборе, разъехались по своим женским гимназиям.

Мапу со вчерашнего утра мучила мигрень. Ей не понравился Антоша. Возвращаясь от Верне, проскочил крыльцо одним махом – раз, за обедом травил анекдоты – два, заперся в кабинете – три. Ладно заперся, так ведь отказался сообщить, о чем рассказ будет. Он же год не писал. Ну, из кабинета она его, сегодня, положим, выкурила в сад, пока Арсений обои клеил. А вот выставить очередную девицу из его головы будет трудно. Одному богу известно, что Мапе пришлось вытерпеть за те десять лет, пока брат обожал бесстыжую А.

– Иван Алексеич, вы как себя чувствуете? – обернувшись, спросила Мапа.

– Да как вам сказать…

– Потом скажете, выпьете у Синани нарзану – и всё скажете, а сейчас, пожалуйста, прибавьте ходу. В мою комнату обои сегодня выбрать надо, образцы ехали с июня, неизвестно, сколько сами рулоны везти будут.

Мапа вздохнула. Не только обоев: в доме не было самого главного – входной двери, чтобы не проникали всякие дамочки. Стыд и позор просто – днем дверь стоит якобы открытая, так видится снаружи. На ночь Мапа достает газеты, кнопки и заделывает проем. Воров среди татар нет. По крайней мере, таких уж разбойников, чтобы ночью влезли. И все-таки на калитку, белую, тонкую, она в сумерках вешает амбарный замок. Иконы, картины Левитана, цейлонские коврики, матушкин жемчуг (всё это Антоша велел вывезти из Мелихово в Ялту) хранит в своей спальне, хоть брат и возмущается.

Мапа оживилась, вспомнив, что ей еще полагается скидка в пятьдесят рублей от компании «Фогель и сыновья». Они поставили оконные рамы с затворами Антоше в кабинет, но механизм прибыл неисправным, и Мапе пришлось сговариваться с татарами, пересылать его на завод, снова ждать. Предвкушение денег согревало.

На набережной Бунин вовсе встал столбом. Сощурив серые глаза, смотрел, как прибывает пароход. И даже свернул было налево, хотя к Синани надо направо.

– Мапа, давайте сбежим! – он потянул ее за руку. – Вон пароход. Вот вы, вот я. Какого чёрта.

– А вон там, – Мапа махнула рукой, – Одесса. Где вас ждет жена.

У Бунина дернулась жилка под левым глазом. Забилась, утихла. Серые глаза его заголубели. «Покупоросели», – дразнил его Антоша. Бунин послушно зашагал туда, где из-за розоватой живой изгороди выглядывал конек на крыше псевдорусской избы.

Мапа догнала его, взяла под руку:

– Никак не запомню, как эти кусты зовутся. Может, и нам такие высадить?

– Зачем? У вашего брата уже имеется живая изгородь. Вы.

На кустах тамарисков, которые в июне цвели розовыми пушинками с конфетным запахом, теперь выступили крупицы соли. Мапа задержалась у мягонькой веточки. Синани рассказывал, что это чудо, а не дерево: мол, его избу, открытую посреди набережной всем ветрам, давно бы в море снесло, если бы не они. «В пустыне тамариски от песка защищают, у нас от моря, а к осени еще соль на них съедобная, даже полезная, верблюды лижут», – Исаак Абрамыч словно пытался всучить ей эту изгородь.

Теперь Мапа не удержалась: вроде как понюхала тамариск, а сама лизнула. И правда – соль.

На скамейке под окнами лавки-избушки Синани никого не было. Мапа знала, что скамейку прозвали «Чеховской». Подумала: а где, интересно, сам Антоша? По пути сюда показалось, что на дальнем конце набережной он на извозчике сворачивает к городскому саду. Его шляпа и летнее пальто. Нет. Он копается в огороде. Жаль, пруд в такую засуху на участке наполнить нечем, а то заняла бы брата карасями, как в Мелихово…

Бунин, подобревший, уже наговоривший кучу глупостей дочке Синани (не то Аде, не то Еве), выглянул из лавки:

– Мария Пална, обои? Нужен хозяйский глаз.

Ада-Ева задребезжала хохотом, как погремушка.

– Скажите, пожалуйста, – ледяным тоном спросила ее Мапа, подойдя к витрине и даже не взглянув на папку с пестрыми образцами, – Исаак Абрамович когда будет?

– Он на почте, – ответил за девчонку Бунин.

– Вот ждем его, – вставила Ада-Ева.

– И вас, наверное, покупатели заждались, – сказала Мапа девице, кивнув на двух толстяков у входа.

Те явно пришли за табаком, которым синеглазый Синани торговал не менее бойко, чем книгами. Толстяки листали альбом с автографами писателей, побывавших в лавке. Разумеется, лист с фамилией «Чехов» с зигзагообразным хвостом после «в» был совершенно затерт и побурел. Подпись Бунина, молодого, начинающего, была в альбоме на свежей странице. И закорючку он поставил, как у Антоши. Ученик. Толстяки, спросив нарзану, ушли пить во двор, так до него и не долистав.

Бунин это понял, спиной почувствовал, захлопал себя по карманам в поисках папирос. Мапе стало его жалко. Зря на гречанке женился. В приданое получил ложу в опере, да на кой бес она, опера, когда работа, дело у мужчины не идет.

Мапа, едва не касаясь щекой рукава Бунина, склонилась над папкой. Образцы были хороши. Бумага прочная, узор четкий, цвет… Вот тут Мапа, в прошлом художница, которую отличал сам Левитан, задумалась. Ей нравились серые обои с едва заметным палевым рисунком. Так, будто это набросок, сделанный мелками и карандашом. Но ей не хотелось, чтобы Бунин счел ее блеклой натурой, сравнив с братом, взявшим для кабинета алые с золотом обои. Еще противнее стало от того, что серо-палевые можно было бы и в Севастополе купить: давно бы всё поклеили и дверью входной занялись, не пришлось бы терпеть стыд с газетами.

Бунин, которого еще минуту назад было жаль, теперь тяготил Мапу. Казалось, он стал выше ростом и занял больше места в лавке. Вдруг дверь – у Синани она была под стать избе: крепкая, купеческая – распахнулась. Вошла блондинка с толстыми косами по плечам. Прогулялась по залу. Ее ногти касались витрин, постукивали по книжным переплетам. Синани бы не понравилось, жаль, его нету.

– Как вам, Марья Пална, зеленые? – спросил Бунин, едва поклонившись блондинке. – Под цвет глаз. А из долин зеленых утром веет…

– Только не надо стихов, и вообще, где это видано – подбирать обои к глазам! – начала было Мапа, но развернулась и обратилась к блондинке: – Мне здесь необходимо женское мнение, выбор хорошего вкуса.

Бунин хмыкнул, отошел к полке, где стоял его сборник рассказов, сделал вид, что читает. Мапа представилась вошедшей, та обрадовалась, назвалась: Софья Федоровна Абрамова, московская актриса. Последовали листания папки с образцами, шуршание, комментарии: «в Париже», «у великой княгини», «у Третьякова». Блондинка тяготела к розовому, по моде.

– У вас тонкий вкус, – Мапа смотрела на актрису с прищуром, отчего ее глаза и впрямь сделались зелеными, как болотные огни.

Абрамова тяжело вздохнула над своей шляпой. Лента того же розового, что и выбранный ею образец обоев, была изорвана.

– Где же это вы так?

– Не поверите. Час назад у вас в огороде.

Актриса поведала о прослушивании, журавле, лопате и розах. Кусты, стало быть, разрослись, подумала Мапа, надо велеть Арсению подстричь. Антоша, значит, сегодня в женское общество угодил. Только вот за рассказ он засел еще вчера

Всхлипывая, актриса закончила тем, что зонтик воткнула в саженец груши и теперь осталась без роли.

– Послушайте, – влез Бунин. – Вы и правда молоды для жены Серебрякова. На сцене вы бы казались ему прямо внучкой. Куда это годится?

– Иван Алексеевич, и вы теперь драматург? – строго одернула Мапа.

– А вы не согласны?

– Не согласна. Антон Палыч просто не в духе с утра: у нас, как видите, ремонт. Такую актрису не одобрил. А! Вот и Исаак Абрамович.

Вошедший Синани прямо от дверей закланялся, будто попал не в свой магазин, а на чужие именины.

– Мария Павловна, погода хороша! А в Москве дожди, заморозок первый прямо на неделе обещают.

Он представился Софье Федоровне, еще что-то болтая о погоде, и вдруг скис, протянув руку Бунину. Тот замер, поджав губу.

– Что я могу, Иван Алексеевич? Что? Не продал ни экземпляра. Выгодное место дал книге, выгодное, Марья Пална, подтвердите! Но не берут ваш сборник. Хоть режьте.

Глаза Бунина потемнели, словно он и впрямь сейчас выхватит нож. Синани тем временем вытянул книгу у него из рук и запричитал, обращаясь почему-то к Абрамовой:

– Софья Федоровна, судите сами, сигнальный экземпляр, подписанный автором…

То, что даже эта книга не продалась, не стоило и произносить, и всё же, если бы кто-то сказал, выдохнул эту фразу, Бунину было бы больнее, но легче. Теперь, Мапа отметила, у Ивана Алексеевича лицо как на отпевании. С усилием переведя взгляд с разорванной ленты в руках актрисы на бревенчатую дверь, он вышел.

Абрамова спросила цену книги, но Мапа остановила ее.

– Не надо, из жалости сейчас – не надо. Вы вот что: приходите к нам на чай. Ну, скажем, завтра? Дорогу вы знаете, журавля не боитесь, – Мапа прищурилась.

– Нет, снова пробоваться – унизительно.

– Ничего унизительного в том, чтобы вернуться за парижским зонтиком.

По ее взгляду Мапа поняла, что верно упомянула Париж. Лесть удалась. Из этой девчонки Елена Андреевна явно никудышная, зато и роман с ней ничем не кончится. У той, у А., тоже косы были.

Проводив Абрамову, которая просила называть ее попросту Софочкой, до дверей, Мапа взяла зеленый образец и распрощалась с Синани. Тот передал ей счет от печника, накладную на чугунную ванну: мол, я оплатил, после сочтемся.

– В Москве-то дожди, – прибавил он.

За дверью Бунин расхаживал вдоль тамарисков и курил. Мапа шагнула к нему, протянула зеленый образец на ладони. Хмыкнул.

Назад шли быстро: Бунину явно не терпелось убраться подальше от этой проклятой лавки, где, как назло, продавался лучший табак и собирался цвет города. Мапа, оглянувшись на тамариски, отцветшие, подернутые серой солью, поняла, что вечером отобьет телеграмму:

«Прошу выслать обои № 3, серые с беж. узором, 8 рулонов. Срочно. Ялту. Синани».

* * *

На экране Аниного телефона Татьяна, ее редактор, явно любовалась собой.

– Анечка, – начала она. – Ваш сюжет с реальной биографией не вяжется. Книппер в то время уже вовсю репетировала Елену Андреевну, а Чехов писал свою «Даму с собачкой». Вы же мне сами и рассказывали. И Софочка…

Даже сквозь затемненные очки было видно, что глаза Татьяны скошены на собственное изображение, и лишь в редкие моменты, когда важна была Анина реакция, она вскидывала взгляд. Стрижка практически под ноль – платиновый ворс на крупной голове; под строгим пиджаком белая рубашка застегнута под горло, на все пуговицы. Так могла бы выглядеть менеджер похоронного бюро.

– Софочка нужна! – встрепенулась Аня. – То есть, э-э-э, драматургически.

– Не перебивайте меня. Я и хотела сказать, что Софочка удалась. Подумайте, что еще из нее можно выжать.

Загрузка...