Мария Дмитриева Башня

Глава первая

– Вода поднялась, – сказал я ей, когда она шла навстречу мне по лестнице.

Она остановилась в трех ступеньках от меня; закивала – подбородок у нее был толстый, двойной, когда она кивала, кожа на нем ходила складками.

– И не говорите! В такую жару… – выдохнула. Вытерла тыльной стороной ладони пот со лба. – Вот так всегда у них: починят – и опять сломается.

– Так вода же… Может, специально остановили – а то еще, чего доброго, затопит лифт, там застрянет кто-нибудь…

– Конечно, застрянет! – подхватила она. – Потому что разворовали все, и денег нет. Даже починить нормально – и то не могут.

– И как оно… там? Много воды?

Но она, похоже, не расслышала меня – перехватила сумки поудобнее и заковыляла наверх. Дышала шумно и часто, хватая воздух ртом; лицо у нее плавилось от жары и стекало на блузку.

Я постоял какое-то время, потом начал медленно спускаться на первый этаж. Подол у нее, кажется, был сухой, да и ноги… Впрочем, на ноги я не посмотрел – растерялся, наверное. А надо было. Надо было обо всем ее расспросить. Если бы она себя так не вела – словно не было там никакой воды. Или все же была, и она, пересекая двор, прошла по ней – но как-то не удосужилась заметить.

Или это я не заметил? Увидел что-то не то? Бывает же, что человеку начинает мерещиться что-то спросонья… Мне ведь снилось что-то подобное сегодня: вода во дворе; тело мое, погрузившись в нее, стало бесхребетно и мягко. Я мог свернуться в кольцо, достав затылком до пальцев ног, мог выгнуться латинской буквой S. Нырнуть поглубже, коснувшись рукой дна, или подняться наверх, почти к поверхности, где над водой мелькало белое пятно – оно то появлялось там, то исчезало. Я вглядывался в него, но все никак не мог его определить: оно казалось мне то зданием, то кораблем, то и вовсе, поворачиваясь другим углом, представлялось застывшим на поверхности животным. Я все пытался подплыть к нему поближе и все не мог. Наконец, сделав несколько больших гребков, я вынырнул практически – и проснулся.

Проснулся – но вода не исчезла. Когда я подошел к окну, она лежала там, внизу, заполняя собою двор; поблескивала, как битое стекло на солнце. Ее обступали с четырех сторон дома – сомкнулись практически, приблизились друг к другу за ночь, и двор теперь походил на гигантский, вытянутый вверх резервуар. Все остальное, что заполняло его до этого, исчезло: не осталось ни детской площадки, ни деревьев, ни припаркованных по периметру машин.

«Затопит нас», – подумал я – я почему-то был уверен, что вода продолжит подниматься. Я вышел из квартиры и обзвонил всех соседей на нашей лестничной клетке – никто из них мне так и не открыл. Вернулся, поискал в Интернете – о воде нигде не писали. Раз двадцать, наверное, я подходил к окну и отходил опять; потом задернул шторы и начал названивать Игорю с Катей.

– Привет, – голос у Кати был сонный, усталый; они уехали сегодня около семи утра.

– Вы на месте уже?

– Нет. Тут с машиной проблемы. Скоро починят.

– Что-то серьезное?

– Нет. Когда доедем, я тебе напишу.

– А вы… – я не успел договорить: послышался какой-то шум, голоса – и она повесила трубку. А если бы даже успел – что бы я ей сказал? «Возвращайтесь. Тут в общем… вода поднялась… за окном…»

Повезло им. Успели уехать.

– Мы на пару месяцев, – сказал вчера Игорь, – до начала учебного года. А там посмотрим. Если дача хорошая, можно будет переехать насовсем.

– Далеко же вроде, – сказал я.

– Ничего. У меня удаленка; Катя в принципе может и в другую школу перейти…

– Могу, наверное. Но это все не так легко – взять и в последний момент сменить работу.

Игорь возражает, начинает доказывать ей – она неуютно как-то, словно ежится, поводит плечами. Я знаю, что ей не хочется все это обсуждать при мне – они уедут, я останусь здесь. Подселят в свою комнату жильцов (квартира наша с Игорем, напополам – досталась нам от дедушки в наследство).

«Она привыкла, – думаю я, – и уезжать не захочет. Давно уже здесь». Помню, как пришла сюда шесть лет назад. У Игоря тогда был день рождения; она стояла в дверях, неловко-узкая, с подрагивающей от волнения нижней губой. Платье на ней было черное; волосы забраны сзади в пучок, и несколько прядей топорщились в стороны и выбивались. Одна лежала на шее, изогнувшись кольцами, как змейка; я представил тогда, как целую ее в эту прядь.

– Ты к Игорю? – спросил я, и она кивнула. На уровне груди держала принесенную ему герань. Цветы на фоне черного казались более осязаемыми и выпуклыми, и пальцы под ними она сцепила плотно, напрягла – так, что каждая полоска просматривалась и выступала.

– Так вы встречаетесь с Игорем?

– Встречаемся.

Я сразу понял это, как она вошла: было что-то такое в выражении ее лица, что больше ни с чем не спутать.

– Давно?

– Не очень, – она стояла все так же, прислонившись к двери и вжав в себя герань; позже, когда она наконец отцепила ее от себя, у нее осталась тонкая полоска земли на платье. – Не знала, что ты здесь живешь.

– Если бы знала, то не пришла?

– Может быть.

– Игорь – мой двоюродный брат.

– Я помню. Ты… ему не говорил о нас?

– А что говорить? Не было же ничего.

Почти ничего. Один раз, спьяну, мы с ней поцеловались на вечеринке – вернее, это я ее поцеловал. Она как-то вяло улыбнулась мне тогда: сказала, что мы с ней друзья – не стоит нам этого делать.

– Не было же, – повторил я, и она кивнула мне. Голос у меня вышел каким-то жалким.

– Да. Не было. И ты не говори.

В этот момент дверь в коридор открылась, и вышел Игорь. Катя сделала несколько шагов – навстречу ему и мимо меня, – уже на ходу, оторвав от платья, она вытянула вперед руки с геранью. Я ушел к себе в комнату и больше в течение вечера не выходил.

В следующие выходные она пришла еще раз – с вещами. Когда я снимал сумку с ее плеча, почувствовал, какая у нее скользкая блузка.

– Я на два дня останусь, если ты не против.

– Не против. – А что еще я мог сказать?

В тот вечер я поехал к Саше. Мы напились, и я в который раз пространно жаловался ему на жизнь. Было что-то странно-сладкое в доставшейся мне роли мученика.

– Съезжай оттуда. Сдашь эту комнату, снимешь другую. Не так уж трудно.

– Нетрудно, – согласился я.

Катя переехала к нам через две недели – не к нам, конечно, к Игорю – и я остался. Сейчас и сам до конца не могу понять почему. Надеялся на что-то? Или просто застыл внутри и не мог ничего предпринять – как во сне, когда тебе нужно бежать, а ты вместо этого как вкопанный стоишь на месте? Не мог поверить в то, что это надолго – Игорь и Катя, – оно никак не складывалось у меня в голове.

Первое время мы почти не общались с ней. Катя меня избегала, да и сам я старался позже приходить домой: возвращался, когда они уже спали. Иногда мы сталкивались с ней в коридоре, и я заводил разговор – она сосредоточенно кивала мне и выдавала односложные ответы.

Игорь, как ни странно, тогда ничего не заметил: списывал все на то, что нам трудно ужиться втроем, что мы с Катей еще не привыкли друг к другу. Раза три мы ужинали вместе, и он, пытаясь разрядить обстановку, шутил – и сразу же, не дожидаясь нас, смеялся своим собственным шуткам. Принимался рассказывать что-то, волновался и сильно потел; лицо от выпитого у него краснело. Тогда он придвигался к Кате, обнимал ее – она сидела, слегка выгнувшись назад, с преувеличенно прямой спиной; мне странно было видеть на ее плече его мясистую, красноватую руку.

Я старался не смотреть на них. Вспоминал, как мы гуляли с ней, возвращаясь с вечеринок, как она садилась на лекциях рядом со мной. Как, задумавшись, писала на полях своей тетради короткие, наподобие хокку, стихи; как мы спорили с ней в перерывах – о философии, искусстве или Боге…

И вот, всего лишь три-четыре месяца спустя, она сидит у нас на кухне в своей пронзительно-белой футболке. Рука Игоря каким-то нелепым пятном застыла на ней; на фоне белого она выглядит особенно красной…

Так продолжалось какое-то время. Я почти убедил себя, что мне все равно, что я могу отключаться от этого и не чувствовать боли. Я словно застыл внутри; то, что кричало до этого, и билось, и дергалось, теперь сжалось в комок, стало мелким, удобным – легко свернуть его, сложить в карман. По крайней мере, я думал тогда, что могу это сделать. Потом услышал их в ванной, среди ночи, – шум воды и громкий шепот, когда я проходил по коридору. Я остановился в паре метров – нужно было сразу, не раздумывая, вернуться к себе, но я замешкался. Услышал в этот момент, как она застонала – долгий вздох, протяжный, жалобный как будто, словно мяукал котенок. Потом засмеялась. Я ушел к себе в комнату и попытался заснуть. Не получалось, конечно: я только ворочался без конца и себя изводил. В конце концов я оделся и вышел на кухню.

Свет был включен; у раковины, наклонившись, стояла Катя – пила из-под крана. Услышав шаги, обернулась – медленно, плавно, – в лице у нее что-то дернулось, когда она увидела меня, проскользнуло – разочарование, может, или даже испуг. Она потянула вниз футболку, прикрывая трусы, – да так и осталась стоять, вцепившись в нее обеими руками.

– Там же… фильтра нет… – пробормотал я.

– Да, я знаю.

– Отравиться можно.

– Ничего, обойдется, – она все так же медленно, как будто нехотя, закрыла кран. – Ты… не спишь до сих пор?

– Нет, – соврал я. – Спал. Только десять секунд назад проснулся.

Сказал – и подумал о том, как странно оно прозвучало – как будто высчитывал что-то – десять секунд.

– Ага. Ну, я спать пойду, – она потопталась на месте. Посмотрела на меня выжидающе – я как-то глупо, на пол-лица, улыбнулся в ответ на этот взгляд. – Подвинься, пожалуйста, – сказала она наконец.

– Да, точно, – я стоял в дверях, облокотившись одной рукой о косяк. – Прости, не заметил.

Я неловко развернулся боком, и она прошла – так же, боком, стараясь меня не касаться. Мне хотелось схватить ее, прижать к стене – но я, конечно, только пробурчал себе под нос: «Спокойной ночи».

Потом спустился вниз, на улицу: была промозглая, влажная ночь; я шел вдоль дороги, и меня все сильнее трясло – от злости, от холода, от сырости, пробиравшей до самых костей. Я шел по прямой, все быстрее, пытаясь хоть как-то согреться. Вокруг было пусто – слишком пусто, словно я попал в какой-то странный сон; только иногда навстречу мне из темноты выныривали, обдавая жидким светом, фары.

Остановился я только ближе к утру, когда идти уже не оставалось сил: заскочил в проходивший мимо автобус. Других пассажиров в нем не было; я сел на заднее сиденье и прислонился головой к окну; за эти два-три часа я настолько замерз, что тело у меня онемело. Вот так же – вспомнилось мне – в пустом автобусе мы ехали с Катей: я провожал ее с вечеринки домой. Она задремала у меня на плече, и волосы ее щекотали мне щеку; я сидел неподвижно, боясь потревожить ее, разбудить; вслушивался в то, как она размеренно дышит. Мы доехали до конечной; она была теплой и сонной, моргала часто и терла кулаками глаза.

– Твоя остановка.

– Так быстро? – произнесла она куда-то в глубь салона. – Я бы и дальше так ехала… До утра…

– Светает уже.

– Да, – она медленно встала; улыбнулась мечтательно самой себе. Мы шли до ее дома минут пять, и она все это время улыбалась так же отстраненно, вглубь себя; я рассказывал о чем-то, но она молчала.

– А этот… Игорь твой… – спросила она, когда мы подходили к дому, – вы с ним получается… друзья?

– Друзья? А почему ты спрашиваешь?

– Просто любопытно.

Игорь был в ту ночь на вечеринке, увидел меня, подошел – мне ничего не оставалось делать, как представить его Кате.

«Друзья?» – повторил я про себя; задумался на несколько секунд. Почему-то сразу вспомнилось, как в детстве мы мутузили друг друга. Без конца соревновались в чем-то – Игорь был, старше, крупнее, всегда побеждал… Даже учился он… не то чтобы лучше, но как-то… успешнее что ли: умел преподнести себя своим родным, подать. Мне ставили его в пример, когда я в чем-то не дотягивал до планки.

– Что ты, – сказал я Кате, – какая тут дружба – у нас и интересов общих нет.

– Интересов?

– Ну, он такой… как тебе сказать… приземленный…

– Прагматичный?

– И это тоже.

– Ты не любишь таких.

– Ну, а что их любить… У него и тем-то нет никаких кроме футбола.

Катя коротко – я не понял тогда этот жест – покачала на мои слова головой. Недовольно, словно обидевшись на что-то, поджала губы.

– Ты чего?

– Устала просто. Сейчас отосплюсь как следует, и все пройдет.

Я проводил ее до дома, и она, уже стоя в дверях, долго махала рукой – весело так, энергично, немного по-детски. Я отошел уже, обернулся – она продолжала махать, помято-сонная, со спутавшейся челкой на глазах; во всей ее фигуре тогда сквозило что-то очень близкое, родное…

С тех пор прошло уже почти шесть лет. С Катей мы неплохо ладим; я как-то постепенно, сам незаметно для себя, ее разлюбил. Я изменился во многом – да и она изменилась. Что-то, что мне так нравилось в ней, за это время ушло.

– Ты оби́горилась, – сказал я ей как-то.

Она засмеялась.

– А что плохого? Я просто взвешиваю все «за» и «против». Составляю план.

– Ну да. Я это и имел в виду.

– Твоя проблема как раз в том, что у тебя нет плана.

– Какого плана?

– Пла-на, – повторила она по слогам.

Я часто чувствую это ее отношение ко мне – от человека, устроившего свою жизнь, вниз, к не устроившему, – по диагонали. Именно таким я перед ней и выгляжу: в мои двадцать пять лет у меня нет постоянной работы. Девушки, кстати, тоже нет. Институт бросил на четвертом курсе, чтобы больше писать, – да так и не опубликовал ничего за это время. Катя – дальше. Говорит что-то со своего конца, но звук, перемещаясь вниз, искажается – когда он доходит до меня, я с трудом разбираю слова. «Все хорошо», – повторяет она. Жизнь перед ней разложена квадратами. Разграфлена. Прострочена – как лоскутное одеяло. Ей только и остается, улыбаясь, перемещаться из одного квадрата в другой.

– Ты счастлива? – спрашиваю я ее иногда. Продираюсь по лоскуткам – с одной клеточки на другую. Застреваю. Она скрещивает руки на груди; ноги сводит крепко, одной струной. Смеется – тихонько так, словно стесняясь. «Странные у тебя вопросы». – «Ну, а все-таки?» – «Ты странный, Андрей».

Я понимаю, что мне будет не хватать их, если они не вернутся. Даже Игоря – за эти годы я успел привыкнуть к нему. Привыкнуть к постоянному присутствию кого-то. Если они уезжали в отпуск, по квартире, беспокойно подвывая, продолжал носиться их нелепый шпиц. Через день появлялись друзья их друзей, искавшие вписку в Москве, или родственники, которых я до этого не знал – возникали, как видения из воздуха.

Теперь я впервые оставался надолго один – и вода за окном поднялась в первый же день так, словно предчувствовала это. Я все думал, что нужно подождать немного, и она спадет: подходил постоянно к окну, смотрел на нее – но прошло уже несколько часов, и ничего не менялось. В конце концов я вышел из квартиры и начал спускаться; соседка, с которой я столкнулся, выглядела так, как будто ничего не произошло. Да я и сам уже начал сомневаться в том, что видел: померещилось просто – какой-то нелепый, непонятно откуда взявшийся мираж…

Я спустился на первый этаж. Дверь открыл не сразу: ее заело, и мне пришлось повозиться с ней несколько минут. Наконец, она скрипнула, повернувшись на петлях, и вывалилась наружу. С улицы на меня пахнуло водорослями и влагой и еще чем-то резким, похожим на йод. Вода начиналась прямо сразу, от двери; внизу лежал мелкий белый песок, и от этого она казалась особенно прозрачной. Когда я смотрел на нее из окна, она выглядела иначе – выше, темнее, поднималась чуть ли не до второго этажа. Я разулся и сделал несколько шагов по периметру двора, прощупывая дно, – вода едва доходила мне до коленей. Когда ветер успокаивался, в ней замирали, поблескивая закупоренными окнами, дома – все было глухо и замкнуто в них, как будто, сговорившись, их оставили жильцы. Исчезли вместе со всем тем, что заполняло двор. Я обогнул дом и вышел туда, где раньше было шоссе – но вместо него увидел одну лишь воду перед собой: она тянулась во все стороны, сколько хватало глаз, и обрывалась только на горизонте. Вода и небо; на дне все тот же белый, с голубыми прожилками, песок. Я продолжал идти вперед, сам толком не зная зачем; что-то гнало меня – неопределенность всего этого, страх, – и я не мог оставаться на месте.

Прошло около часа; ничего не менялось вокруг, но постепенно я начал чувствовать, как страх отступает. Идти в этот момент становится очень легко. Мне нравится чувствовать свои движения в воздухе – то, как колено сгибается, как размашисто проходят вдоль тела руки. Меня ничего не сковывает, как будто я не по воде иду, а по какой-то иной субстанции. Я вглядываюсь вниз. Начинаю различать отдельные закорючки. Буквы. Потом, когда глаза достаточно привыкли к этому, – слова.

Вот, например, это – вылезло, шурша, как змея, извивается у меня под ногами, дергается. Я поднимаю его и беру на руки. Оно совсем небольшое – легко помещается в двух ладонях. Я читаю его. «Парапланеризм». Буквы кажутся мягкими, словно вырезаны из картона. Естественно, они порядком намокли, пока бултыхались здесь. Я отпускаю его, и оно уплывает. Несколько раз над водой показывается, выгнувшись, его спина, потом оно ныряет – и я теряю его из виду.

Пожалуй, это кажется даже естественным, что башня появилась именно здесь, именно в этот день. Как гигантское слово, соскочившее с моей страницы. Она забрезжила вдалеке, и я сразу, безошибочно, ее узнал: это было то, что я видел сегодня во сне – мутное пятно над водой, оно напоминало мне то здание, то корабль. С тех пор, как я проснулся, оно несколько раз всплывало у меня в голове, и я все силился понять, что это было.

Я приближался, и она становилась все четче, крупнее, как будто может произвольно менять форму и размер. В ней было что-то зыбкое, что-то, что изводило меня: когда я подошел к ней и попытался дотронуться, она изогнулась, вжимая в себя часть стены. Я отдернул руку, отскочил назад – мне показалось в этот момент, что мы пугаем друг друга.

Больше она не шевелилась. Замерла, и я стоял, рассматривая ее гладко-белые, без окон, стены. Не знаю, сколько я пробыл у башни – час или два – здесь время двигалось как-то иначе, сжимаясь и потом опять растягиваясь. Когда я пошел к дому, небо уже начинало темнеть и сгибаться, и солнце с трудом удерживалось в нем, дымчато-розовое, как разломанный напополам грейпфрут.

Тело у меня ныло. Я старался идти быстрее, не оборачиваясь, а когда обернулся, башни за моей спиной больше не было. С другой стороны – там, куда я шел, – как грибы после дождя, один за другим вырастали наши дома. Все было так же – двор, по колено залитый водой, четыре дома без жильцов, наглухо захлопнутые окна. Я поднялся в свою квартиру и рухнул спать. В ту ночь я, не проснувшись ни разу, проспал около шестнадцати часов.

На следующий день я встал разбитым. Первым делом подошел к окну – воды внизу больше не было. По небу в беспорядке были разбросаны мелкие перистые облачка; кое-где они собирались вместе и топорщились в стороны. Дети во дворе играли, подбрасывая в воздух желтый, как головка подсолнуха, мяч, падали на землю, размягченную, теплую, – на ней оставались вмятины их коленок, полоски рук. Они вскакивали и бежали дальше. Хлопая, бормоча, открывались окна в домах – перестукивались. Переговаривались. Люди высовывались, облокотившись на подоконники, курили, спорили. И воздух был мягкий, терпко-сладкий и пах так, как бывает обычно в конце июня – тополями, листвой, а внизу, во дворе, если присесть на корточки и опустить голову – распаренной от зноя землей. Все выглядело так, словно вчерашнего дня не существовало вовсе или словно он прошел мимо них, мимо их детей – коснувшись только меня.

Я вышел на кухню и попробовал чем-то себя занять. Прочитал новости в Интернете. Помыл посуду. Выпил залпом несколько стаканов воды. Голова у меня после вчерашнего болела, как с похмелья. Есть не хотелось. Я открыл было холодильник, но при виде еды меня начало мутить.

В десять вечера по Скайпу позвонила мама.

– У тебя что-то случилось?

– Ничего не случилось. С чего ты взяла?

– Да так… Лицо у тебя такое.

– Какое?

– Нехорошее.

Она наклоняется к экрану – так, словно может с помощью этого лучше разглядеть мое лицо.

– И не звонишь ты давно. С работой что-то?

Неужели знает?

– Да нет, все в порядке. Работаю… Пытаюсь параллельно что-то искать…

На самом деле я уволился две недели назад: хотел понять, чем мне все-таки стоит заниматься.

– Правильно. Сколько можно работать курьером.

– Ага.

Она молчит. Вполне возможно, что она не верит мне, и я старательно, чтобы сбить ее с толку, улыбаюсь.

– Как твои книги? – спрашивает она наконец. – Пишешь сейчас что-нибудь?

– Нет. Уже год как не пишу.

– Ну вот видишь… – уголки губ у нее дергаются, словно она хочет улыбнуться, и тут же, стоило ей поймать себя на этом, снова вытягиваются.

– Что – вижу?

– Что это все… молодость, наверное. Оно проходит.

– И что, по-твоему, наступает вслед за этим?

– Осознанность. Ответственность за себя и за других.

Опять. Сколько раз я уже это слышал.

– Это все неплохо, конечно, – на первых порах. Пока это не встает у тебя на пути. Не начинает все собой заслонять – учебу, работу…

Это для нее больная тема, поэтому я не спорю с ней – просто киваю. Киваю, пока она продолжает говорить. Потом вдруг перебиваю ее:

– Ну, а «Орфея»-то ты помнишь? Помнишь, что ты тогда сказала? «Все это, получается, было не зря…»

– Помню, конечно, – в лице у нее что-то вздрагивает, меняется; она рассеянно улыбается в монитор. – Сколько тогда тебе было? Пятнадцать?

– Четырнадцать.

– Столько лет прошло, – она вздыхает. – А кажется, как будто было только вчера…

– Оно всегда так.

– Да. И правда всегда.

Стоит на секунду закрыть глаза, и картинка всплывает в памяти – сначала фрагментарно, по частям, потом постепенно начинает склеиваться. Собираться. Зал, где вручали призы. Толпящиеся за сценой подростки – кто-то из них плачет, и от этого неестественно вытягивается вниз лицо. Несколько девочек пытаются за перерыв поправить прически – зеркало всего одно, и то небольшое, сантиметров пятьдесят в длину. Они толкаются, отпихивая друг друга.

На них цыкает кто-то из служителей – «пора уже», – и нас начинают по очереди вызывать на сцену. Музыка. Живопись. Проза. Наша номинация – поэзия – ближе к концу. Мы стоим за кулисами, втроем – я и две девочки моего возраста в длинных, наглухо закупоренных платьях. Одна с завитыми волосами, симпатичная, – плачет, вытирает глаза. Я подаю ей платок. Она берет его, коснувшись моей руки (пальцы горячие и очень мягкие, с розовыми подушечками), вытирает растекшуюся тушь. Заправляет волосы за уши. У нее – третье место. На сцене ей пожимает руку мужчина в куцем пиджачке – заместитель чего-то там по культуре. За ней вторая девочка – губы поджаты, глаза запрятаны в толстые, с двойными линзами, очки.

– Спасибо, – говорит она в микрофон (лицо подносит слишком близко, и он надламывает ее слова коротким треском). – Это большая честь для меня.

– Первое место, – взвизгивает мужчина в пиджачке.

Я выхожу (короткий взгляд в зал – мама протиснулась в первый ряд; машет мне рукой, улыбается). Мне вручают двухтомный сборник чьих-то стихов и покрытую золотой краской статуэтку «Орфей». Потом что-то долго и напряженно говорят. Я киваю; верчу Орфея в руках. Ноги у него вылезают из-под короткой туники, жилистые, слишком накачанные для музыканта. Волосы в мелких кудряшках. На лице – самодовольная улыбка. Мне продолжают что-то говорить, но я слишком растерян, и слова проскальзывают мимо меня; в самом конце, вполне возможно, невпопад, я еле слышно произношу «спасибо». Роняю его куда-то мимо микрофона – так, что оно наверняка не попадает в зал. Все улыбаются. Смотрят на меня. Наверное, ждут, что я скажу еще что-нибудь – пока я спешно пытаюсь придумать что, они сдаются и начинают аплодировать.

На банкет мы не остаемся. Выходим из зала вместе – я и мама. Она такая худая и маленькая, что со стороны, наверное, кажется подростком. Я беру ее под руку и мы, уходя все дальше от здания, постепенно встраиваемся в синюю мглу вокруг. Сливаемся с ней. Издалека, от двери, мы выглядим блеклыми, как два пятна синей краски. Небо раскрывается над нами – сбрасывает горстями залежалый, жесткий от холода снег.

– Стол накрыли, – говорит мама тихо, как будто бы самой себе. – Уже ждут нас, наверное.

– А кто будет?

– Обе бабушки. Тетя и дядя. Может быть, еще две бабушкины подруги…

– А они там зачем?

– Ну, так…

Потом она произносит что-то – что именно, из-за ветра трудно разобрать. А может быть, просто вздыхает. Мол, не хочу идти туда. Не хочу я видеть все это. Эту квартиру, где мы живем всей гурьбой – бабушка, сестра бабушки, я и мама. Эти толстые ковры на стенах, беззвучные, словно оглохшие, и шаркающие шаги по коридорам, тонущие, растворяющиеся, и шиканье после девяти вечера. А сейчас, когда вся семья в сборе (хотят поздравить меня с победой в конкурсе), перезвон граненых бокальчиков: зачем их делали такими – маленькими, как новорожденные зверьки, с торчащими во все стороны пупырышками? И длинные тосты на полчаса над «Мимозой», над селедкой под шубой, под бормотание телевизора. «Зачем вы включаете телевизор? – говорит им мама. – Он только мешает». «Мешает», – соглашаюсь я.

– Может, пива выпьем? – я робко поглядываю на нее, потом – в сторону, на ларек. Сквозь стекла пробивается сухой желтый свет – такой тусклый, что товаров внутри не разобрать, видны одни только очертания.

– Маловат ты еще, – мама смотрит на меня немного снизу вверх, оценивающе. Взвешивает все «за» и «против».

– У меня же праздник сегодня…

Она смеется. Тогда я еще не понимаю почему.

– А что? Давай. Только упаси тебя бог рассказать бабушке.

Я хмыкаю. Она покупает в ларьке две банки пива, и мы встаем, подойдя к ближайшему зданию, – так, чтобы одна стена защищала от ветра.

– Много не пей, – говорит она, спохватываясь. – Только половину.

Я киваю. Я ужасно горд – даже не тем, что я пью, да еще вот так, стоя на улице в мороз, почти как взрослый, – а тем, скорее, что разделяю с ней тайну, доступную только нам двоим. Мы становимся соучастниками в преступлении. Мне хочется сказать ей что-то доброе и значительное, но ничего не приходит на ум, поэтому я говорю только:

– Холодно.

– Холодно, – повторяет она за мной, как эхо. Она задумалась о чем-то своем.

Мы молчим. Снег идет все чаще и гуще, стеной, и фонари за ним кажутся далекими и блеклыми.

– Пойдем, может? Я замерзла, – мама берет меня за руку, чуть выше локтя – я спешно отхлебываю еще пива; оно такое холодное, что у меня немеет язык.

– Вкусно?

– Нет, – честно отвечаю я.

Она опять смеется, и я подхватываю.

Пройдет два года, и она уедет в Торонто, к Роберту, выйдет замуж – а я в итоге останусь в России, хотя она и предложит мне поехать с ней. Всю ночь перед полетом мы будем укладывать оставшиеся вещи, и баба Таня, протирая глаза (плакала в кухне), будет заходить время от времени в комнату и заносить нам чай. Мне хочется запомнить этот момент (выражение маминого лица, то, что она говорила тогда, то, как смотрела на нас), но помнить я буду не это, а какой-то случайный набор мелочей. Таксиста, который вез нас в аэропорт. Или то, как дождь подтекал по окнам машины (они были немытые, серые, и капли оставляли на них продолговатые следы). А в аэропорту, перед тем как сдавать чемоданы на рейс, я споткнусь и переверну мамин пакет с вещами. Пока я собираю их, мама стоит отвернувшись. Я вижу, что она все больше нервничает. Теребит ногти, и в двух местах с них полосками слезает лак. Стрижка у нее теперь новая, очень короткая, под мальчика – с ней она выглядит моложе. Отстраненнее. В ней появляется что-то чужое, что-то, чего раньше не было. Может, эта ее привязанность к мужчине (любовь к мужчине?), которая делает ее беспомощно-рассеянной. Даже хрупкой, пожалуй. Она никогда раньше не была такой.

– Мам, – спрашиваю я сейчас, в свои двадцать пять, – а ты встречалась с кем-то посередине между папой и Робертом?

(Папа был очень давно. Так давно, что я его практически не помню. Только запах сигарет. И кашель. И еще немного – бороду. Я любил цепляться за нее руками и тянуть на себя).

– Встречалась, – отвечает она. – А почему ты спрашиваешь? Я имею в виду, почему сейчас?

– Так. Просто к слову пришлось. Наверное, я всегда хотел спросить, но не решался…

– Но я не была тогда счастлива, – произносит она скороговоркой. Практически перебивает меня. – Не получалось ничего серьезного. До тех пор, пока я не встретила Роберта.

Встретила же. Наверное, я рад за нее. И вот сейчас, спустя девять лет, она сидит напротив монитора, уже другая, с этим, новым для нее закусыванием губ, с неизменной теперь короткой стрижкой под мальчика. С длинными ногтями. Я практически вижу, как она, откинув руку в сторону, барабанит ими по столу.

– Ну ладно, – говорю я. – Мне пора.

– Не забывай звонить.

– Не забуду.

Она качает головой:

– Забудешь. Ты всегда так говоришь.

Мы прощаемся. Через некоторое время я выключаю верхний свет, и по комнате в этот момент расползаются тени. Мир сжимается до их размера, становится причудливо-изогнутым. Тень от чашки. От растений на окне. И уже позже, когда я ложусь в кровать, надо мной в белом квадрате появляются тени ветвей. На улице то и дело поднимается ветер, и тогда они начинают перемещаться по потолку, пересекаясь и скрещиваясь. Словно кто-то сидит с вязальными спицами, там, наверху. Сплетает и снова распускает кружево.

В какой-то момент я засыпаю. Мерно покачиваюсь, как на волнах, и тело мое обтекаемое и мягкое. Я весь состою из тонких коричневых нитей, и этот кто-то, сидящий у меня на потолке со спицами, связывает из них длинный носок. Что же тогда я? Этот носок, который он вяжет? Или просто нагромождение нитей? И почему мне не больно, когда в меня тыкают спицами? Оттого, что это сон – или оттого, что я знаю, что это сон? А если бы я не знал?

Во сне меня переворачивают на бок. Задевают спицей по носу – по тому месту, где должен находиться нос. Я чихаю. Вычихиваю из себя башню. Это был всего лишь вирус, и теперь я от него избавлен – вон он лежит скукоженный, как скомканный носовой платок. Надо бы встать и выкинуть его, но это не так-то просто сделать. Пока я пытаюсь подняться, башня опережает меня – распрямляется и увеличивается в размерах. Встает перед мной гладко-белая, с темной прорезью окна под крышей (я отчетливо помню, что раньше его не было там). Кривится – по-человечески, словно губу выпячивает; выбрасывает из-под окна полукруглый, с мраморными перилами, балкон.

– Ну, и что? – кричу я ей, приподнимаясь на локтях. Мне хочется встать в полный рост, но тело не слушается меня; я извиваюсь дергано, как в конвульсиях. – Что – прячешь там кого-нибудь?

Она молчит, и я все больше распаляюсь. Злюсь. На что? Она, наверное, должна молчать – она же башня.

– Что – прячешь, да?

Она медленно отступает из света в тень; ее становится практически не видно. Я все пытаюсь дотянуться до нее и все никак не могу; чувствую, как одна за другой с меня обсыпаются спицы.

Когда я наконец просыпаюсь, все нити собраны. Я ощупываю себя: я доделан. Довязан, пожалуй. Или это довязано то, что лежало там, во сне – человеко-носок? А как же действительный я – не тот, что во сне, а тот, что на самом деле?

За окном еще ночь. Я встаю и иду в прихожую – к зеркалу. Оно у нас большое, на всю стену, коричневато-матовое. В темноте оно кажется мне каким-то зыбким, неровным – словно вздрагивает время от времени. Струится. Может, из него и натекло все это – вода, которая вчера была внизу?

Загрузка...